Её зовут Алина Снегирёва.
Двадцать четыре года.
Сирота.
Переехала в эту квартиру три дня назад.
Я должен был убить её вчера.
Но вместо этого я сфотографировал, как она плачет во сне. И сохранил снимок как обои на телефоне.
Я лежу на плоской крыше старого дома через канал Грибоедова, вжавшись в битумную шкуру города, которая за день впитала столько солнца, что теперь отдаёт его моему телу — медленно, неохотно, как скупой старик делится воспоминаниями. Винтовка в моих руках давно перестала быть оружием. Она — продолжение взгляда, третий глаз, холодный и немигающий, через который я пятнадцать лет смотрю на мир. Через который мир смотрит на меня — и не узнаёт.
Белая ночь над Петербургом — это не отсутствие тьмы. Это её отказ приходить. Небо застыло в том странном часе, когда закат уже сдался, а рассвет ещё не решился вступить в свои права — и в этом промежутке всё окрасилось в цвет раздавленной спелой вишни, в цвет старого вина на белой скатерти, в цвет крови, разбавленной молоком. Вода в канале превратилась в жидкое зеркало, и весь город — шпили, мосты, изломанные линии крыш — отражается в ней вверх ногами, словно Петербург и сам не уверен, какая из его версий настоящая: та, что стоит на гранитных набережных, или та, что плывёт в черноте.
В такой час границы стираются. Между сном и явью. Между прошлым и будущим. Между спусковым крючком и выстрелом.
Это самое опасное время для тех, кто привык прятаться.
И самое удобное — для тех, кто привык искать.
Лебедев позвонил три дня назад. Его голос в трубке звучал так, как звучит всегда — ровно, бесцветно, как шелест купюр, которые пересчитывает машина в банке. Голос человека, который давно уже не пачкает руки кровью, а лишь ставит подписи в нужных местах. Который давно превратил убийство в бухгалтерию — дебет, кредит, сальдо.
«Проверь квартиру на канале Грибоедова. Все, что нужно, в сейфе. Если девчонка уже открывала его и видела содержимое — убери. Чисто. Без шума. Никто не станет искать сироту из провинции».
Он был прав. Так безнадёжно, так безжалостно прав.
Я изучил её досье ещё до того, как положил трубку. Мать утонула, когда Алине было двенадцать — нелепая смерть в августе, на озере под Псковом, куда они поехали на выходные. Отец исчез в две тысячи девятнадцатом: официально — «пропал без вести», что на языке таких, как Лебедев, означает «найден, но не опознан» или «закопан так глубоко, что искать бессмысленно». Бабушка — единственная ниточка, связывавшая её с этим миром, — умерла месяц назад. Сердце остановилось ночью, тихо, без суеты, будто старуха просто решила больше не просыпаться.
И теперь — никого. Ни друзей, которые бы забили тревогу. Ни любовника, который бы пришёл ломать дверь. Ни коллег, ни соседей, ни даже собаки, которая бы выла под дверью. Только пустая квартира с высокими потолками, пыльными люстрами, запахом чужой старости — и сейф в стене за картиной, в котором, возможно, лежит то, что способно обрушить чью-то тщательно выстроенную империю.
Я пятнадцать лет выполняю такие поручения. Не для уличных «бригад» с их золотыми цепями и разборками у ночных клубов. Не для средней руки бизнесменов, решающих споры свинцом. Для людей вроде Лебедева — для тех, кто сидит в кабинетах с видом на Кремль, кто ездит на машинах с синими номерами, кто платит столько, чтобы потом никогда, никому, ни при каких обстоятельствах не пришлось объясняться.
Я — тень. Инструмент. Ластик, которым стирают ненужные строчки из книги чьей-то жизни.
И сейчас мой палец лежит на спусковом крючке — привычно, почти нежно, как ложится на клавиши руки пианиста перед первой нотой.
Траектория рассчитана с точностью до миллиметра. Я проверял её трижды, учитывая влажность воздуха (семьдесят восемь процентов), едва заметный ветер с Невы (северо-запад, полтора метра в секунду), расстояние до цели (сто сорок два метра), толщину оконного стекла (четыре миллиметра, старое, советское, с пузырьками воздуха внутри). Пуля войдёт под углом в семь градусов, разобьёт стекло тонкой, почти изящной трещиной — словно кто-то провёл ногтем по замёрзшей луже — и уйдёт в висок. Правый. Там, где под кожей пульсирует артерия, где жизнь ближе всего к поверхности.
Тело упадёт красиво и тихо, как падают осенние листья. Как падают птицы, которых в полёте настигает сердечный приступ. Без крика, без агонии, без театральных судорог. Просто — была, и вот её нет.
Полиция заведёт дело как «убийство с целью ограбления». Логика железная: приезжая девушка, одна в чужом городе, открыла окно подышать белой ночью, кто-то заметил, решил поживиться. Или «убийство неизвестным лицом» — ещё проще, ещё удобнее. Следователь — усталый, потный, мечтающий о пенсии — проведёт формальный опрос соседей, получит в ответ пожимание плечами и «ничего не видели, ничего не слышали», подошьёт к делу пару бумажек и отправит папку в архив. Там она ляжет на полку рядом с сотнями таких же папок — рядом с другими сиротами, другими жертвами, другими стёртыми строчками — и покроется пылью. Навсегда.
Потому что Алина Снегирёва — никто.
Без корней. Без связей. Без громкой фамилии. Без скандальной биографии.
Идеальная жертва.
Я выдыхаю медленно. Почти нежно. Так, как учил меня много лет назад человек, чьего имени я больше не помню. «Выдох — это мост между тобой и целью. Ты отпускаешь воздух, отпускаешь напряжение, отпускаешь сомнения. И в этот момент — в этот единственный, неповторимый момент пустоты между выдохом и вдохом — ты жмёшь».
Я на этом мосту.
Я готов.
И в этот момент она выходит на балкон.
Босая.
Её ступни касаются холодных керамических плиток — я вижу, как она вздрагивает, как пальцы ног инстинктивно поджимаются, как по телу пробегает мелкая, едва заметная дрожь. Она в тонкой белой майке, которая от влажного ночного воздуха облепила тело, выделив маленькие стоячие соски.