Сознание возвращалось рывками, как сигнал на разбитом радио.
Сначала — темнота. Потом — звуки. Где-то над головой трещало радио, кто-то пел на незнакомом языке, но с узнаваемой, тягучей мелодией. Она не могла определить стиль. Голос был хриплым, слова сплетались в странные ритмы, от которых закладывало уши.
Потом — запахи. Жареное масло, прогорклое, многократно использованное. Сырость, плесень. Она знала этот запах. По студенческим статьям, по репортажам из трущоб, которые она писала на третьем курсе политологии.
И наконец — тело.
Маленькое. Чужое. Она попыталась пошевелить рукой, но конечность отозвалась вялым, чужим движением. Пальцы — тонкие, с грязными ногтями, детские.
Это не мои руки, — подумала она.
Мысль пришла спокойная, почти академичная, как будто она рассматривала чужую фотографию. А потом её накрыло.
Это не мои руки. Это не моё тело. Я — не я.
Паника ударила под дых, липкая, удушающая. Она попыталась дёрнуться, но тело оказалось слабым, непослушным, словно кукла. В горле родился сдавленный звук — тонкий, детский всхлип.
Нет. Нет, этого не может быть.
Она — Анна Мария Кляйн, двадцать семь лет, гражданка Швейцарии, аналитик Европейского центра политических исследований — не могла оказаться здесь. Это противоречило всему, во что она верила. Мир был логичен. Он подчинялся законам физики, биологии, социальной инженерии. В её мире были только процессы, механизмы, статистика и человеческий фактор, который можно было просчитать.
Я должна быть мертва. Или в больнице. Или у меня галлюцинации.
Она заставила себя дышать. Медленно. Счёт до четырёх. Техника, которую она использовала перед сложными переговорами. Паника отступила ровно настолько, чтобы мысли снова начали складываться в предложения.
Трамвай. Мокрые рельсы. Толчок в спину — подростки бежали через пути, кто-то задел. Темнота. Боль? Нет, боли не было. Просто — темнота. И вот это.
Она открыла глаза.
Над ней склонилась женщина. Лет тридцати, но выглядела на сорок. Тёмная кожа, усталые глаза, волосы собраны в небрежный пучок. Она улыбалась, но улыбка не доходила до глаз — в них было беспокойство. И любовь. Настоящая, почти животная любовь, которая не задаёт вопросов.
— Изадора? — голос мягкий, с акцентом, который она не могла определить. — Иза, дочка, ты очнулась?
Изадора. Это имя. Моё имя?
Женщина провела прохладной ладонью по её лбу.
— Ты упала. Ударилась головой. Я так испугалась.
Анна смотрела на неё и чувствовала, как реальность разбивается вдребезги. Она хотела спросить: «Кто вы? Где я? Почему я в этом теле?» — но из горла вырвался только слабый, детский звук. Язык во рту был непослушным, чужим. А потом слова пришли сами собой, будто кто-то другой открыл рот:
— Мама... голова болит.
Голос был тонким, высоким, чужим. Она никогда не говорила так.
Мама. Я назвала её мамой. Это не моя мать. Моя мать осталась в Цюрихе, она, наверное, уже знает, что я погибла.
Мысль обожгла. Но следом пришла другая, более холодная: Если я в теле этого ребёнка, значит, где прежняя Изадора? Я заняла её место? Или она умерла от удара, а я... что? Вселилась?
Она не верила в это. Не могла верить. Её разум, воспитанный на диалектике, статистике, анализе, отказывался принимать такую реальность. Должно быть рациональное объяснение. Посттравматический синдром. Сложная галлюцинация. Мозг рисует иллюзию, чтобы защитить себя от смерти.
Но тело было слишком настоящим. И боль — тупая, ноющая боль в затылке — была настоящей. И женщина, которая прижимала её к груди, пахла дешёвым мылом и потом, и этот запах был настоящим.
— Ничего, дочка, сейчас пройдёт, — Лурдес — имя всплыло из глубин памяти тела — покачивала её, как младенца. — Я дам тебе воды. Пей.
Анна почувствовала у горла край жестяной кружки. Вода была тёплой, с металлическим привкусом, но она пила, потому что горло пересохло. Вкус был отвратительным. В её прошлой жизни она пила воду из стеклянных бутылок, доставленных из альпийских источников.
Она пила маленькими глотками, стараясь не захлебнуться, и оглядывала комнату. Профессиональная привычка анализировать обстановку включилась автоматически, даже когда разум всё ещё отказывался верить.
Комната была крошечной, метра три на четыре. Бетонные стены, выкрашенные в бледно-голубой, но краска облупилась, и под ней проглядывала серая штукатурка. Окно без стёкол, затянутое полиэтиленом. В углу — матрас на полу, накрытый пёстрым одеялом, настолько старым, что ткань просвечивала. Рядом — пластиковый стул, на котором стояла кружка с мутной жидкостью.
В соседней комнате кто-то громко кашлял, мужской голос. Потом раздался удар — что-то тяжёлое упало на пол, и мужчина выругался. Слова были на языке, который Анна никогда не слышала в своей жизни. И при этом она понимала каждое слово.
Португальский? Нет. Что-то другое. Похоже, но не то. Акцент, интонации, некоторые корни — иные. Но я понимаю. Тело помнит язык.
— Где мы? — спросила она тихо.
Лурдес удивлённо моргнула:
— Дома, Иза. В Палмейрасе.
Палмейрас. Название ничего ей не говорило. Анна мысленно перебрала все страны Латинской Америки, которые знала. Ни одного города с таким названием.
— А город? — спросила она, чувствуя, как внутри нарастает холод.
— В Палмерайсе, дочка, — Лурдес поцеловала её в макушку. — Лежи, я принесу ещё воды.
Она вышла, и Анна осталась одна.
Палмерайс. Это название я знаю? Нет. Никогда не слышала.
Она попыталась сесть. Тело не слушалось — мышцы были слабыми, непривычными. С трудом опершись на локти, она оглядела комнату уже более внимательно.
На стене висел календарь. Пожелтевший, с изображением церкви, не похожей ни на одну известную ей архитектурную традицию. Цифры: 24 de marzo. Год был указан, но Анна не могла поверить своим глазам. Она перечитала трижды. Год был... не её. И месяц, и число не сходились с тем, что она помнила перед смертью.