Россия, 1990-е годы
Запах больницы въелся в меня насквозь.
Я чувствовала его даже здесь, на лестничной клетке родной девятиэтажки. Смесь хлорки, лекарств и чужой боли — кажется, он пропитал каждую клетку моего тела за те двенадцать часов, что я таскала утки и мыла полы в хирургическом отделении. Там, в палатах, пахло иначе — страхом. Страхом перед завтрашним днём, перед болью, перед смертью. Здесь, в подъезде, к этому запаху примешивалась вонь дешёвых сигарет «Прима» и кошачьей мочи, которую годами не могли вывести.
Часы показывали половину первого ночи.
Я прислонилась лбом к холодной стене, обшарпанной, с облупившейся краской цвета «младенческий сюрприз». Ноги гудели так, будто я пробежала марафон. В кармане куртки лежали смятые тридцать тысяч рублей — моя зарплата за месяц. Тридцать тысяч в 96-ом году. Инфляция съедала эти деньги быстрее, чем я успевала их заработать. В прошлом месяце на них можно было купить три буханки хлеба, пакет молока и пачку дешёвых макарон. В этом — уже только две. А в следующем, говорят, цены опять поднимут. Страна сходила с ума.
По радио и телевизору только и говорили, что о реформах, о приватизации, о том, что скоро заживём. А в очередях за хлебом стояли те же уставшие женщины, те же старики, которые считали копейки. На рынках бабушки продавали последние вещи — старые сервизы, вышитые рушники, ордена дедов. Кому это нужно? Новым русским? У них свои магазины, свои иномарки. А у нас — пустые прилавки и обещания, что завтра будет лучше. Только завтра никогда не наступало.
Я каждый день ходила по улицам своего города и видела, как закрываются заводы, как увольняют целыми цехами, как мужики спиваются от безысходности. Отец был не один такой — вокруг полно таких же. И их жёны, как моя мать, тянули лямку, работали за копейки, не спали ночами. А по телеку — пьяный президент, который обещает светлое будущее. Будущее… Для кого? Для тех, кто уже сейчас не знает, чем кормить детей?
По телевизору у соседей бубнил ящик — даже сквозь стены было слышно. Там, кажется, опять показывали новости. Что-то про выборы, про то, что Ельцин обещает всем светлое будущее. Я представила, как соседка баба Шура сидит перед своим допотопным «Рекордом», крестится и причитает. Она каждый раз крестилась, когда показывали Ельцина. Говорила: «Антихрист, чистой воды антихрист, развалил страну, а теперь на сцене пляшет, бесстыжий».
За дверью квартиры номер сорок семь было шумно.
Я замерла, не донеся ключ до замочной скважины. Сквозь тонкую фанеру, которую отец так и не собрался заменить нормальной дверью, было слышно каждое слово. Соседи, наверное, тоже всё слышали, но уже привыкли. В нашем районе семейные скандалы были нормой. Как очереди за хлебом, пустые прилавки и вечно пьяные мужики у ларьков с палёной водкой.
— …ты думаешь, я не устала?! — голос матери срывался на визг, тот самый, который бывает, когда человек стоит на краю пропасти. — Я смены в поликлинике не бросаю, хотя меня уже тошнит от этих вечных очередей и злых людей, которые ненавидят врачей, потому что у них денег нет на лекарства! Я ночами не сплю, слушаю Ванино дыхание! А ты?! Ты притащился под утро, весь день продрых, от тебя разит перегаром, и ты мне говоришь про деньги?!
— Заткнись! — рявкнул отец. Голос у него был густой, пьяный, с хрипотцой, которую я научилась узнавать с детства. Я представила, как он стоит посреди комнаты, покачиваясь, с красными глазами и трясущимися руками. Рубашка навыпуск, мятая, пуговицы расстёгнуты. Таким я его видела слишком часто. — Заткнись, я сказал! Думаешь, я не хочу, чтобы Ванька поправился? Думаешь, я не переживаю?
— Ты? Переживаешь? — мать засмеялась, и этот смех был страшнее любых криков. Так смеются люди, у которых внутри уже всё сломалось. — Ты переживаешь только о том, где достать на бутылку и как проникнуть в свой долбаный зал игровых автоматов! Ване операция нужна, Коля! Триста… — её голос дрогнул, сорвался на шёпот. — Три тысячи долларов! Врачи сказали, если в ближайшие два месяца не сделать, может быть поздно. У него сердце останавливается по ночам, ты понимаешь?! ТВОЙ СЫН МОЖЕТ УМЕРЕТЬ!
В груди что-то оборвалось. Я зажмурилась, вцепившись в холодные перила. В горле встал ком, который невозможно было ни проглотить, ни вытолкнуть.
Ваня. Мой маленький Ванька.
Когда он родился, мне было восемь. Я помню, как мама впервые положила мне его на руки — крошечный свёрток, из которого торчало сморщенное красное личико. «Смотри, Алина, — сказала она тогда, улыбаясь сквозь слёзы. — Это твой братик. Вы теперь должны друг за друга держаться».
Я и держалась.
Я кормила его с ложечки, когда мать была на работе. Я читала ему сказки на ночь, когда отец валялся пьяный в коридоре, и нам приходилось перекрикивать его храп. Я научила его завязывать шнурки, решать задачки и не бояться темноты. Я забирала его из школы, когда у матери не было сил, и дралась с пацанами, которые дразнили его «доходягой». Я сидела с ним в больницах, когда у него случались приступы и он синел прямо на глазах, а врачи разводили руками: мол, денег нет на нормальное лечение, терпите.
Ваня был единственным светлым пятном в этой чёртовой жизни. Тихий, талантливый мальчик, который рисовал удивительные картины — у него получались такие живые люди, такие настоящие глаза, что учительница рисования ахала. Он мечтал стать художником, поступить в училище имени Грекова. Он никогда не жаловался, даже когда ему было очень плохо, но по ночам, думая, что я сплю, тихонько плакал от боли, закусывая губу, чтобы не разбудить меня.
А теперь он мог умереть.
— Деньги? — голос отца вдруг стал тихим, вкрадчивым. Таким тоном он обычно просил у матери на бутылку, когда понимал, что криком ничего не добьёшься. — Хочешь денег?
На секунду повисла тишина. Я даже перестала дышать, прижимаясь ухом к холодному металлу двери.
— Иди на панель, — отчётливо, по слогам произнёс отец. — Вон их сколько сейчас, этих новых русских, с жирными кошельками. По телеку каждый день показывают: вон в Москве вообще проститутки валюту берут, долларами. Час работы — и есть три штуки баксов. А ты у нас всё ещё ничего, мужики на тебя заглядываются. Раздвинула ноги — и готово. Но ты же у нас гордая, да? Ты же у нас «медсестра», мать Тереза хренова! Легких путей не ищешь!
Я плохо спала эту ночь.
Ворочалась на продавленном диване, вслушиваясь в тишину квартиры. Где-то за стеной покашливал Ваня — этот сухой, надсадный кашель я узнала бы из тысячи. Мать возилась на кухне с раннего утра, гремела кастрюлями, хотя готовить было не из чего. Отец уполз на работу — если можно назвать работой его шатания по городу в поисках случайного заработка, который он проиграет или пропьет.
К вечеру я приняла решение.
Надела то самое синее платье, которое вчера достала из шкафа. Оно было тесновато в груди и свободно в талии — сказалось недоедание последних месяцев. Волосы распустила, чтобы выглядеть старше и увереннее. Посмотрела на себя в мутное трюмо, доставшееся от бабушки.
Из зеркала на меня смотрела бледная девушка с огромными глазами, в которых застыла решимость пополам со страхом. Глубокие тени под глазами — от недосыпа. Обкусанные губы — от нервов. Никакой косметики, кроме дешёвой помады, которую я купила ещё в прошлом году на рынке.
— Сойдёт, — сказала я своему отражению.
Паспорт положила во внутренний карман куртки — той самой, старой, драповой, которую мать когда-то купила на толкучке. Куртка совсем не сочеталась с платьем, но платье было слишком тонким для марта, а ехать предстояло далеко.
Мать проводила меня подозрительным взглядом, когда я сказала, что иду в институт на вечерний факультатив.
— А чего нарядная такая? — спросила она, вытирая руки о застиранный фартук. Лицо у неё было серое, осунувшееся после бессонной ночи.
— Доклад сегодня, — соврала я на удивление спокойно. — Надо быть прилично одетой.
Мать кивнула, но в глазах её я увидела недоверие. Она всегда чувствовала, когда я вру. Но сил спорить у неё не было.
— Возвращайся пораньше, — только и сказала она.
Я чмокнула её в щеку — колючую от сухости пахнущую больничными дезинфекторами — и выскользнула за дверь.
Город встретил меня серым мартовским небом и противным моросящим дождём.
Я села в троллейбус, идущий до центра и насквозь пропахший сыростью и перегаром.
Рядом со мной примостилась старушка с авоськой, в которой лежала буханка чёрного хлеба и две пачки молока — видимо, всё, что смогла купить на пенсию. Она смотрела в окно отсутствующим взглядом и мелко крестилась, когда троллейбус подпрыгивал на очередной яме. Напротив, дремал мужик в засаленном ватнике — от него разило перегаром так, что меня подташнивало. Руки у него были чёрные, в мазуте, наверное, с какого-то завода, который ещё работал. Или уже не работал, и он просто не мылся неделями.
Две тётке сзади обсуждали цены:
— …а масло подорожало, ты представляешь? Вчера ещё восемь тысяч было, а сегодня уже девять с половиной!
— Господи, и как жить? Дочка в школу собралась, форму купить не на что…
— Займи у кого-нибудь!
— Да у кого ж займёшь? Все сами без денег сидят.
Я слушала и сжимала в кармане тридцать тысяч. Месяц работы. На них даже форму не купишь, если так дальше пойдёт.
Кондукторша — грузная тётка с пергидрольными волосами — долго вглядывалась в мои мятые тридцать тысяч, потом махнула рукой: «Проходи уж, красавица». Я поймала её взгляд — оценивающий, бывалый. Такие взгляды я видела часто в больнице. В них читалось: «Шляется нарядная с вечера, не иначе к мужика поехала искать». Она не знала, не могла знать, что я еду к ростовщику, что у меня брат при смерти, что я готова на всё. Для неё я была просто очередной девкой, которая нацепила лучшее платье и куда-то покатила. Мне стало обидно. И тут же стыдно за эту обиду. Какая разница, что она думает? Главное — Ваня.
Я отвернулась к окну, чтобы не видеть её взгляда.
Троллейбус тащился по разбитым дорогам, подпрыгивая на ямах, которых здесь было больше, чем асфальта. За окном проплывали серые коробки хрущёвок, пустыри с торчащей из земли арматурой, ларьки с яркими вывесками «Соки-воды» и вездесущие палатки с надписью «24 часа». Возле одной из таких палаток двое кавказцев грузили ящики с чем-то, накрытым брезентом. Рядом крутились подозрительные личности в спортивных костюмах.
Чем ближе к центру, тем заметнее становились перемены. Хрущёвки сменились сталинскими домами с лепниной, пустыри — витринами магазинов, где на манекенах красовались импортные шубы. Возле гостиницы «Интурист» было море иномарок — блестящие, чёрные, с тонированными стёклами. Из одной такой вышел мужчина в кожаном пиджаке и с золотой цепью на бычьей шее, хлопнул дверцей нового «Мерседеса» и, не глядя по сторонам, направился ко входу.
Я смотрела на это как на инопланетную жизнь. Люди, для которых три тысячи долларов — не цена жизни ребёнка, а сумма, которую можно проиграть за вечер в казино, даже не поморщившись.
Три тысячи долларов. Я представила, сколько это в рублях по нынешнему курсу. Почти двадцать миллионов. На такие деньги можно было бы купить всё — новую квартиру, машину, шубу матери. Можно было бы вылечить Ваню и ещё осталось бы. А они здесь проигрывают такие суммы за вечер, не моргнув глазом. Для них это развлечение, адреналин. Для нас — жизнь или смерть.
Я вдруг остро, до зубной боли, захотела, чтобы кто-то из этих богатых, счастливых, равнодушных людей хоть раз почувствовал то, что чувствую я. Чтобы у них тоже заболел кто-то близкий, чтобы они тоже стояли перед выбором — долги или смерть. Но тут же испугалась своих мыслей. Нельзя желать зла другим. Даже если они живут в другом мире.
Троллейбус остановился на конечной. Дальше нужно было идти пешком.
Я достала из кармана клочок бумаги, где записан адрес, который когда-то обронил отец. «Казино „Королевская игра“, проспект Мира, 17». Он говорил, что вход для «своих» — со двора, через служебные двери. Что охрана там злая, но, если сказать, что ты к Клыку, могут пропустить.
Я шла по центральным улицам, стараясь не смотреть по сторонам, чтобы не выдать свою растерянность. Всё здесь было чужое: эти вывески на иностранный манер, эти дорогие машины, эти женщины в норковых шубах, спешащие по своим делам. Я ловила на себе косые взгляды прохожих — слишком дешёвая куртка, слишком старомодное платье, слишком испуганный вид.
Дверь открыл мужчина в дорогом костюме, но с лицом человека, который умеет ломать кости. Короткая стрижка, тяжёлый взгляд, золотая печатка на пальце. Он оглядел меня с ног до головы, задержался на лице, потом кивнул:
— Заходи, красавица. Поговорим.
Я шагнула внутрь. Сердце колотилось где-то в горле, но я старалась держаться прямо. Не показывать страх.
Пока мы шли, я старалась запомнить дорогу — на всякий случай. Но коридоры петляли, сворачивали, терялись в полумраке. Где-то за стеной гудел вентилятор, где-то капала вода. Пахло сыростью и дешёвым табаком — не чета тому дорогому аромату, что витал у входа. Здесь была изнанка красивой жизни. Грязная, пропахшая потом и страхом.
Охранник со шрамом шёл впереди, не оборачиваясь. Я смотрела на его широкую спину, на бритый затылок с глубокими складками, и думала: сколько таких, как я, прошло этим коридором? Сколько уходило отсюда с долгами, а сколько — вообще не уходило?
От этой мысли стало холодно.
Коридор привёл в небольшую комнату, больше похожую на допросную, чем на кабинет. Голые стены, стол, два стула. За столом сидел ещё один — лысый, с мясистым лицом и золотыми зубами, которые блестели при свете настольной лампы. Когда он улыбнулся, я увидела, что золота во рту много — не один, не два зуба, а целый ряд. Фиксы блестели, как у хищника, который только что разорвал добычу и теперь довольно скалится. На мясистых пальцах — перстни, дешёвые, с красными камнями, похожими на засохшую кровь. Пиджак на нём сидел мешком, под мышками — тёмные пятна пота, был мятый, рубашка расстёгнута на две пуговицы, открывая волосатую грудь с золотой цепочкой.
Он был отвратителен. Но я заставила себя смотреть ему в глаза и не отворачиваться.
Возле стены стоял тот самый охранник со шрамом, который открыл мне дверь. Когда он успел зайти?
— Садись, — лысый кивнул на стул напротив. — Клыком меня кличут. Сказывай, зачем пришла.
Я села, стараясь не трястись. Под столом сцепила пальцы в замок так, что ногти впились в ладони. С каждой секундой я понимала, что совершаю ошибку. Что эти люди — не те, к кому можно прийти за помощью. Что они сожрут меня, мою семью, мою жизнь, и даже не подавятся. Но другого выхода не было. Ваня. Ради Вани я была готова на всё. Даже на это.
Клык смотрел на меня своими маленькими, заплывшими глазками, и я чувствовала себя мухой, попавшей в паутину. Паук не спешит. Он рассматривает добычу, прикидывает, сколько в ней мяса.
— Мне нужны деньги. Три тысячи долларов.
Клык присвистнул, переглянулся с охранником.
— Ого, запросы у девушки. А сколько тебе лет, красавица?
— Двадцать два.
— И на что тебе такая сумма? — он прищурился, разглядывая меня. Взгляд у него был липкий, противный — так смотрят на товар, а не на человека.
— Брату нужна операция. Сердце. — Я сглотнула. — Врачи сказали, если не сделать в ближайшие два месяца, он умрёт.
Клык хмыкнул, почесал лысину.
— Трогательно. Документы принесла?
Я достала из кармана паспорт, протянула ему. Он полистал, изучая страницы, потом отложил в сторону.
— Кем работаешь? Есть недвижимость?
— Я санитарка в городской больнице. Есть старая однокомнатная квартира в Ростове, от бабушки осталась.
— Ха! — он хлопнул ладонью по столу. — Санитарка! И с таким залогом? — Он покрутил в пальцах мой паспорт. — Квартира в Ростове — это не здесь, красавица. Далеко. Максимум, что могу дать — тысячу баксов. И то под проценты.
— Мне нужно три. — Я старалась, чтобы голос звучал твёрдо. — Операция стоит три тысячи.
— Тысяча, — отрезал он. — И проценты — двадцать в месяц. Через три месяца отдашь две. Не отдашь — квартира наша. И ты отрабатываешь. — Он плотоядно улыбнулся, и я поняла, что значит «отрабатываешь». От этого взгляда меня передёрнуло.
Перед глазами потемнело.
Двадцать процентов в месяц. Это кабала, из которой не выбраться. Через три месяца я должна буду две тысячи, через полгода — все четыре. Квартира, единственное, что у нас есть, отойдёт этим бандитам. А я сама стану их вещью.
Но другого выхода не было. Ваня умрёт. Врачи не врали.
— Я согласна, — выдавила я из себя.
Клык довольно кивнул, полез в ящик стола, достал бумаги, отпечатанные мелким, бисерным шрифтом. Протянул мне ручку — дешёвую, пластиковую.
— Подписывай. Здесь и здесь.
Я взяла ручку. Пальцы дрожали. Буквы прыгали перед глазами, расплывались. Я не читала договор — какой смысл? Всё равно ничего не понимаю в этих юридических формулировках. Да и выбирать не приходится.
Ручка коснулась бумаги.
Чёрная, дешёвая, с логотипом гостиницы — наверное, кто-то забыл, а Клык подобрал, какой хозяйственный, однако. Я смотрела на эту ручку, на свои пальцы, которые дрожали так, что я едва удерживала её, и думала: вот сейчас я поставлю подпись, и всё изменится. Обратного пути не будет. Я стану должницей. Вещью. Рабыней.
На секунду захотелось отбросить ручку, вскочить и убежать. Плевать на всё. Но перед глазами встало лицо Вани — бледное, с огромными глазами, в которых всегда светилась тихая грусть. И я нажала.
Ручка скользнула по бумаге, оставляя кривую линию. Я даже не успела дописать букву, как дверь распахнулась с такой силой, что ударилась об стену.
В комнату ворвались трое. Все в чёрном, с короткими стрижками, с холодными глазами. Один схватил охранника со шрамом, заломил ему руку за спину, прижал лицом к стене. Второй навис над Клыком, который побледнел и вжался в кресло.
Третий — высокий, с жёстким лицом и внимательными глазами — остановился напротив меня.
— Клык, ты идиот? — процедил он сквозь зубы. — Она же с ментами!
— Я не… — начал Клык, но договорить не успел — его схватили за грудки и выдернули из-за стола.
— Она зашла через чёрный вход, озиралась по сторонам, отказалась играть, сразу пошла к тебе. Кто так ведёт себя, если не подстава? — Голос у говорившего был ледяной, безжалостный. — Игорь Сергеевич велел разобраться.
Лифт поднимался медленно, с противным скрежетом.
Я ненавидела лифты. С детства, после того как застряла в нашем старом, раздолбанном, и просидела там два часа, пока соседи не вызвали лифтёра. Тогда я накричалась, нарыдалась вдоволь. С тех пор всегда ходила пешком, даже на девятый этаж. Но здесь выбора не было.
Кабина была тесной. Меня прижали к стене два амбала, спереди стоял тот, с жёстким лицом. Я чувствовала запах их тел, слышала дыхание. Казалось, воздуха в лифте почти нет. Цифры над дверями мигали неумолимо. Третий этаж. Четвертый. Пятый. Каждый щелчок отдавался в висках.
Я закрыла глаза и попыталась дышать ровно. Не получалось. Сердце колотилось где-то в горле, заглушая мысли. Я пыталась придумать, что скажу, как объясню, но в голове было пусто — только страх, липкий и холодный, заполнял всё изнутри.
— Пожалуйста, — прошептала я, обращаясь то ли к ним, то ли в пустоту. — Я не мошенница. Я не подставная. Я просто пришла за деньгами…
— Заткнись, — бросил тот, с жёстким лицом. — Наверху расскажешь.
Лифт остановился. Двери разъехались, открывая длинный коридор, устланный толстой ковровой дорожкой, с тяжёлыми дверями по обе стороны. Меня повели по нему, и я уже не сопротивлялась — сил не осталось.
Мы остановились у массивной двери из тёмного дерева. Один из сопровождающих постучал — коротко, два раза.
— Войдите, — раздалось изнутри.
Дверь открылась.
Кабинет, в который меня втолкнули, оказался огромным. Я никогда не видела таких кабинетов — разве что в кино про иностранцев. Панорамные окна во всю стену выходили на ночной город, и огни внизу казались россыпью бриллиантов. Тяжёлые портьеры, тёмная мебель, кожаный диван у стены. На стене — картина в массивной раме, какая-то охота, кони, собаки.
Посреди всего этого великолепия стоял огромный стол из красного дерева, а за столом, спиной ко мне, в высоком кожаном кресле сидел мужчина. Он смотрел в окно, на город, и даже не обернулся, когда мы вошли.
— Игорь Сергеевич, — начал тот, с жёстким лицом. — Поймали эту у Клыка. Она зашла через чёрный вход, ребята из охраны сказали — странно себя вела, постоянно озиралась, играть отказалась, сразу пошла к ростовщику. Мы думаем, она из прокуратуры или из милиции.
Кресло медленно развернулось.
И я увидела ЕГО.
Красивое лицо. Холодное, резкое, будто вырезанное из камня. Тёмные волосы, зачёсанные назад, с ранней сединой на висках. Серые глаза — такие светлые, почти прозрачные, что казались ледяными. И в этих глазах не было ничего — ни злости, ни интереса, ни даже скуки. Пустота.
Он смотрел на меня, как на букашку, случайно залетевшую в окно.
— Осмотрите её, — коротко бросил он.
Охранник шагнул ко мне. Я дёрнулась, закричала, но меня уже держали. Чьи-то руки зашарили по моему телу — грубо, бесцеремонно, не стесняясь. Я зажмурилась, стиснув зубы, чтобы не разрыдаться.
Руки были везде — по бокам, под мышками, по ногам. Один из охранников — кажется, тот, со шрамом — провёл ладонью по моей груди, задержался на секунду дольше, чем нужно. Я дёрнулась, но меня держали крепко.
— Не дергайся, — прошипели над ухом.
Я не открывала глаза. Боялась, что если увижу их лица, то сорвусь, закричу, начну вырываться, и тогда всё станет только хуже. Я считала про себя: раз, два, три, четыре… Сто. Двести. Когда счёт перевалил за триста, руки исчезли.
— Чисто, — сказал кто-то.
Я открыла глаза. Охранники стояли на своих местах, будто ничего не произошло. Будто не они только что лапали меня, будто я не человек, а мебель, которую обыскивают на предмет взрывчатки.
Увы, ничего нового они не нашли, все тот же паспорт в кармане куртки, мелочь на проезд, смятый платок.
— Чисто, — сказал охранник, отступая.
Меня отпустили. Я стояла, тяжело дыша, и слёзы уже текли по щекам. Я не могла их остановить — страх, унижение, отчаяние выплёскивались наружу.
— Пожалуйста, — всхлипнула я, глядя на Игоря. — Пожалуйста, отпустите меня. Я не из милиции. Я всего лишь хотела занять денег. У меня брат болен, ему операция нужна, которая стоит три тысячи долларов… Врачи сказали — если не сделать, он умрёт… Я не мошенница, я не подставная, я просто пришла к Клыку, потому что отец сказал, что здесь можно взять в долг…
Я говорила и говорила, захлёбываясь словами, а слёзы капали на ковёр. Я не могла остановиться.
Игорь смотрел на меня молча.
Ни один мускул не дрогнул на его лице. Только глаза — эти ледяные глаза — слегка прищурились. Потом он перевёл взгляд на охранников и коротко кивнул.
Меня отпустили. Я, не удержавшись на ногах, рухнула на колени прямо на пушистый ковёр. Всхлипывала, размазывая слёзы по лицу, и не могла остановиться.
Ковёр был мягким, очень мягким. Я никогда не стояла на таких коврах. Дома у нас был старый, вытертый, с проплешинами, который мать когда-то купила на рынке за копейки. А этот, кажется, был персидским или ещё каким-то дорогим. Я смотрела на его узоры, размазывая по лицу слёзы, и думала: сколько же он стоит? Наверное, больше, чем моя зарплата за год. Больше, чем нужно на операцию Ване. А я стою на нём коленями и плачу, как последняя дура.
Где-то надо мной стоял Игорь. Я не видела его лица, только чувствовала взгляд — тяжёлый, холодный. Он смотрел на меня сверху вниз, как на пустое место. Или как на букашку, которую можно раздавить.
— Кто тебя послал? — спросил Игорь. Голос ровный, без интонаций. — Вера?
— Я не знаю никакой Веры! — Я подняла на него заплаканное лицо. — Клянусь вам! Меня зовут Алина, я студентка-медик, у меня брат Ваня, ему шестнадцать, у него порок сердца… Мне нужен был Клык, чтобы просто взять в долг.
Он поднял бровь. Чуть заметно, но я увидела.
— Клык уже уехал лечиться, — равнодушно сказал он. — Надолго. А ты… — Он помолчал, разглядывая меня. — Ты мне не интересна.
Я замерла, не понимая, что это значит. Угроза?
Игорь перевёл взгляд на охранников.