Травушка принарядилась инеем ровно заневестившаяся девка в праздничный убор. Стужа жалела её – не потоптать бы! – и шла осторожно, берегла хрупкую красоту. Выглянет Дневное светило, согреет землю-матушку, и заплачет осока горючими слезами, стыдливо скрючится, пряча нагое тело, а там и вовсе сгниёт. Потому поршеньки ступали по тропке ровно, один пред другим, и глядела девица на них только, а не по сторонам. За то и поплатилась: самую малость до колодца оставалось, когда путь преградил молодец. Да какой! Высок, статен, кудри златые, речи дерзкие! Одна беда, что не по её, не по Стужину честь эдакий жених.
- Что ворон считаешь, Студеница? – засмеялся он, небрежно отталкивая девку с тропки. – Доброму человеку пройти не даёшь.
Стужа пошатнулась, тихонько хрустнула под кожаными поршнями заиндевевшая трава.
- Добрый бы сам с дороги отошёл, - процедила она.
- Чего говоришь?
А что ей сказать, девке непутёвой? Чтоб Студеницей не обзывал? А кто она, коли не Студеница? Родилась едва ли не холодной, повитуха с того света вынула, заставив наново забиться крошечное сердечко. Чтоб не дразнился? Так все дразнят, от мала до велика! Уродилась девка на свет таковой, что лучше бы вовсе не рождалась: хворобной, бледной, слабой. От самого малого сквозняка норовила в Тень отправиться, а как в лета вошла, так и вовсе хоть плачь. У иных девиц коса в руку толщиной, щёки румяны, очи чёрны. А Стужа что? Мышь полевая: три мшистых волоса да в четыре ряда, глаза серы, уста что две тонких ниточки.
- Ничего…
Стужа поправила коромысло на плече и двинулась дальше. Да не тут-то было! Молодец обогнал её, оперся локтем о колодезный навес.
- Что, по воду?
Стужа не ответила. И без того ясно, что не по грибы, а коли нет, так и объяснять без толку.
- Баньку небось топите?
- Ну топим.
Вот же пошутил Старший Щур, награждая семью эдаким сыном! Красив Людота ровно княжич, а глуп как полено. Баньку-то перед закликанием Мороза в каждом дворе топят. Как иначе-то?
- А опосля к праздничку готовиться станете? Батюшка избу угольком окурил? Матушка тесто на пироги поставила?
Могла Стужа сказать, мол, кому матушка, а кому и мачеха, но к чему? Людоте до того и дела нет, к другому ведь разговор ведёт.
- Ты, коли спросить хочешь, когда Нана без присмотру останется, так и спрашивай. А то ходишь вокруг да около, работать мешаешь.
Стужа зло накинула ведро на крюк и скинула в колодец. Ворот скрипнул, закрутился… Но заместо плеска раздался такой гул, что уши заложило. Девка перегнулась через сруб поглядеть. Первые заморозки едва опустились на деревню, быть не может, чтобы вода заледенела.
Не видать! Только чёрный зёв колодца холодом дышит. Людота, хохоча, пихнул девку в спину, подсёк у колен… Так бы и свалилась в черноту! Да удержал, не дал упасть.
- Пусти, остолоп! Вконец ополоумел?!
- Что, испугалась? – Молодец знай зубоскалил. – А ну как я тебя на руки подыму да в колодец кину! Тогда, небось, посговорчивее станешь.
- А ну как я тогда батюшке доложу, кто к сестрице ходит, покуда родичей дома нет? – в тон ему ответила Стужа.
Она замахнулась, да только для виду. Что девка эдакому богатырю сделает? Оно и мачехе с отцом жаловаться толку нет: сестрице попеняют, я Людоте что об стену горох.
Подле колодца нарочно для такого случая стояла длинная жердина. Стужа опустила её вниз – пробить ледяную корку. Ударила раз, второй… Без толку.
- Каши мало ела! Дай. – Людота взялся за дело сам, а между тем продолжил: - Сестрице передай вот что. Как соберёмся Мороз закликать, пусть в избу воротится. Дескать, венец не тот надела или ещё что. А уж я… Эка дрянь! Вот же…
Жердь слепо тыкалась в колодец там и сям, но водицы добыть не умела. Людоте быстро наскучило занятие.
- Да ну его! В проруби наберёшь вон.
- До проруби идти три версты.
- Ничего, ног не сотрёшь.
Молодец отшвырнул бесполезную палку и поспешил натянуть рукавицы на занемевшие руки. Стужа поджала тонкие губы и взялась за жердь сама. Сразу стало ясно, отчего сестрин жених так быстро бросил затею: жердь оказалась холодна что ледышка. Стужа вынула её из колодца и…
- Щур, протри мне глаза!
До середины палку покрывал толстый слой пушистого инея. Словно живой, он карабкался вверх, тянулся к теплу.
Девка охнула и налегла на ворот – вернуть ведро. Тот крутился легко и славно, и вот отчего: от верёвки остался обрывок. И размохрившийся край её тоже обледенел.
- Вот тебе и позакликали Мороз… - пролепетала девка.
А Людота изменился в лице и поспешил оттащить её от колодца подальше.
- К батюшке беги. Скажи, пришёл срок греть Морозу постель.
***
Батюшка сидел ни жив ни мёртв. Давненько не случалось беды в деревеньке, что звалась Смородиной. Так давненько, что голова надеялся боле не вспоминать страшный обряд на своём веку. Однако же Мороз снова ступил за пределы Сизого леса. Потому столпилась у большого очага мало не вся деревня. Старики перешёптывались, гадая, на кого падёт жребий в этот раз и насытится ли Мороз; молодые, кто застал предыдущую жертву, жались друг к дружке: не приведи боги получить страшную метку! Матери причитали да норовили отправить дочерей по домам, отцы же стояли хмурые, вперив взгляды в землю, холодеющую от часа к часу. Прячься ли, нет, а жребий всё одно придётся тянуть всем. Иначе до весны Смородине не дожить.
Большой очаг возжигали в святом месте – на самом краю деревни, у камня, некогда заложенного Богатырём Без Имени. Камень тот служил препоной для тёмных сил, но ни одна препона не вечна. Потому случалось и такое, что Мороз пробирался в деревни, душил в ледяных объятиях скот, сковывал реку и родники. А ежели кто чаял сбежать от недоли, то находили его подле этого самого камня насквозь промёрзшего.
- Вот что, добрые люди, - нехотя проскрипел голова, - всего меньше мне хочется говорить то, что вы и без меня знаете. Готовились мы с вами к празднику, а вышло так, что надобно для кого-то из нас снаряжать сани в Тень.
Белый саван накрыл Смородину, а снег всё валил и валил. Нахохлились, как озябшие куры, избы, покрылся коркой льда камень на краю деревни, замело большой очаг. И только сани, что выволокли из повети[1] ради страшного обряда, стояли черны. Те сани ждали Стужу.
А каков приготовили наряд – залюбуешься! Такой не то что дочке чернавкиной, никому в Смородине не по карману! Примерить бы, поглядеться… Но зеркальце осталось на женской половине, где заперли Нанушку. Диво: о себе сестрица не плакала, зато о Стуже заливалась. Верно всё же батюшка велел заложить светёлку на засов. Не ровен час, сестра выскочила бы, и тогда не миновать беды.
Епра, разобравшись, что к чему, только что плясать не бросилась. Да и батюшка не сказать что раскис сильнее прежнего, узнав о подмене. Дочь отдавать, пусть и от приживалки рождённую, никому не в радость. Но всё ж не любимое дитя. Потому Радынь Стужиной воле не перечил. Только и сказал:
- Дело твоё.
А больше с вечера не проронил ни слова. Мачеха зато суетилась: достать из ларя дорогой убор, починить да поправить, где нужно, сготовить угощение. Она и спать не легла, так и носилась вихрем по кухне. То кисельку Стуже поднести, то лишнюю ленту в косу вплести. Но Стужа на отца с мачехой не глядела. Она глядела в окно, из которого виднелись чёрные сани. В ушах гудел сестрин плач.
- Стуженька, доченька, хоть съешь чего-нито… Хоть кисельку… А может наливочки? Для храбрости, а?
За всю жизнь Стужа не заслужила от мачехи столько ласки! Да теперь-то что с неё проку? Тем паче, что глядеть чернавкиной дочери в глаза Епра всё одно избегала. Суетилась, обхаживала, а на деле наверняка рада радёшенька! Отец и вовсе обнять пожалел.
Так минул вечер. Минула и ночь. Настало утро.
Соседи собрались пред двором – хмурые, молчаливые. Пусть и не любил Стужу никто, а всё одно живого человека в Сизый лес собирают. Что же тут весёлого? А девка ждала и думала, что, бросься она отцу в ноги, взмолись о пощаде, - уже не выпустили бы. Живого человека в Сизый лес отправлять горько, но того горче будет, коли Мороз сам явится за кровавой жатвой.
- Ты ходи, ходи, девица! Ты ходи, ходи, красная! – затянула Параска жальную песню.
- Да по белому по снегу пушистому… - подхватили бабы.
И песня потекла по Смородине.
Легла на девкины плечи скорбная рубаха без вышивки, поверх парчовый сарафан – серебряный, ровно снег в лунном свете! Наручи, стеклом расшитые, венец. А на венце – диковинный узор из алого бисера, ровно кровью начертанный. Сапог али поршней Стуже не дали: по дороге в Тень лишь босые уходят.
Епра накрыла венец убрусом[2] с меховой оторочкой: разом у девки и свадебный наряд, и похоронный.
- Пора, - сказала мачеха. И вдруг как взвоет! Как кинется к Стуже! – Доченька, милая, ты прости меня! Век не забуду! Спасибо… Спасибо!
Стужа стояла недвижимая, боясь спугнуть нежданную нежность. Когда же мачеха отстранилась, попросила:
- Нанушку не брани… И обними за меня.
Отец распахнул дверь – в избу мигом заскочил холод, кинул на порог пригоршню снега.
Стужа расправила плечи и пошла.
— Ой, горячая кровь да по снегу белому,
Выходи с дому, ладушка, выйди, смелая,
До того, как займётся зарёй восток,
Погребальный на свадьбу умчит возок.
Ой, да ноженьки босы, бледно чело,
Не скупись уж ты, ладушка, на тепло,
Распусти-ка ты косоньки по плечам,
Отведи от деревни беду-печаль,
Успокой лиха древнего голод-гнев.
Ждёт тебя леса зимнего сизый зев.
Ждёт невестушку любую злой Мороз,
Ой, ложись-ка ты, ладушка, в чёрный воз.
Алой кровушкой кисти горят рябин,
Тёплой кровушкой сыт будет господин,
Ой горячая кровь да по снегу белому...
Выходи с дому, мёртвушка, выйди, смелая[3].
Босые ноги ступили на обледенелое крыльцо, смяли белый пух, нарядивший двор. Тяжело вздохнула зависшая над Смородиной туча, осыпала деревню градом, а на заметённую тропку, что соединяла крыльцо с санями, посыпались алые ягоды. Каждый хоть веточку рябины, а принёс: не за чем резать девице белы рученьки, ни к чему мучать перед погибелью. Заместо руды лягут в снег багровые бусы рябины, а невеста отправится к жениху невредимой. Ляжет в сани, укроется вьюжным покрывалом и уснёт, не успев испугаться.
Стужа шла осторожно, не хотела топтать кровавые бусины, но всё одно за ступнями её тянулся алый след. Ровно по гвоздям идёт, а не по снегу.
Вот и сани. На санях – пушистый мех да одеяло. Но что с них проку, коли холод уже поднялся от босых ног к коленям, к животу, к самому сердцу? Стужа не слышала песни, плача не слышала и как отец в бессилии колотит кулаком стену не слышала тоже. Ресницы смёрзлись и покрылись инеем – уже и не видать ничего окромя этой сверкающей белизны. Кто-то придержал под локоть, помогая вскарабкаться, кто-то накрыл одеялом. Височными кольцами слева и справа легли рябиновые грозди, а на грудь – горшок с угольями: хоть малость согреться в ледяной чаще. Негнущиеся пальцы сомкнулись на горячей глине – последняя память о доме, о жаркой печи, о добром пламени.
- Да будет хозяйка Тени к тебе милостива, девочка, - прошамкала древняя старуха Лашка. Коснулась сухими губами темени, разгладила складки убруса. – Всех нас спасёшь, сердцем чую…
Стужа не ответила. А что уже отвечать? В похоронных санях боле не живая девица лежала, а токмо покойница. Холодная, как и всё вокруг.
Свистнул ветер, взметнул в воздух снег. Уже и не разобрать, сверху вниз ли идёт, снизу вверх? Вихрем закружился, заплясал… Зазвучала его песнь заместо обрядовой, заглушила соседские голоса. Глядь: в самой серёдке вихря мечется конь. Да не простой! Таковую клячу из стойла стыд выпустить! Тощая, ажно костлявая! Мяса на тех костях нет вовсе, да и сами кости прозрачные, изо льда слепленные. Никто не усмехнулся, не осмелился приманить скакуна. То колдовской конь, страшный! Конь самого Мороза, за невестой отправленный! Глаза его горели синим хладным пламенем, ледяные кости звенели, а грива была – метель. Конь встал меж оглобель, и те сами собой поднялись, а заместо сбруи выросли нити инея. Ветер свистнул вдругорядь, конь отозвался громогласным ржанием. Скрипнули полозья…