«Весна 1916 Год. Османская империя. Понтийские перевалы»
---
Василий стоял над поляной, и его жизнь рушилась — медленно, по частям. А мир вокруг оставался равнодушно прежним.
Сначала смолкли птицы. Потом в ушах поднялась звенящая тишина — как перед грозой, когда воздух давит на барабанные перепонки.
Под раскидистой акацией, где час назад он оставил младшего брата, в примятой траве белели вмятины босых ног. Трава ещё не распрямилась.
Дудочка лежала в траве. Когда он поднял её, дерево всё ещё хранило тепло детских губ.
— Яша? — его голос сорвался, стал чужим, испуганным.
Молчание.
Он сделал шаг вперёд. Мелкие следы вели к кустам ежевики — и там обрывались, будто мальчика подняли на руки. А рядом, в размокшей глине — другой след. Грубый. Широкий. Тяжёлый каблук с железной набойкой.
И осколок глиняной трубки, хранивший запах дешёвого табака.
Нет. Не может быть.
— ЯШКА! — крик вырвался отчаянный, рваный. — Это я, Вася! ВЫХОДИ!
Эхо вернулось пустым. Где-то далеко прокричала сойка — единственный звук в мёртвой тишине.
Ноги подкосились. Он упал на колени прямо в траву — там, где лежала дудочка. В животе всё сжалось в тугой узел. Руки онемели. Дышать стало трудно — будто воздух кончился.
Я оставил его одного. Час. Всего час.
«Береги брата. Ты за него отвечаешь».
А я не уберёг.
Он рванул к кустам ежевики, раздирая ветви, царапая руки до крови. Заглянул в овраг. Залез на камень, крича до хрипоты:
— ЯШКА! ЯШКА, ГДЕ ТЫ?!
Но лес молчал. Река внизу равнодушно шумела. Солнце скрывалось за горами, окрашивая небо в багровый цвет.
Брата нет. Его забрали.
И он один.
---
«Четыре дня назад»
Четыре дня назад небо над Агридой было ясным. Пронзительно синим.
В соседней деревне уже появились турки — сгоняли всех на площади, гнали в сторону Севастии. Те, кто доходил, считались счастливчиками. Большинство оставались лежать вдоль дороги.
Отец узнал об этом от соседа Павла, который прибежал ночью, весь в пыли и крови.
— Уводите детей, — хрипел он. — Пока не поздно. Они уже в Агиос-Георгиосе. До нас — день пути.
Отец долго стоял у окна, глядя в темноту. Потом кивнул.
— Вас двоих будет легче спрятать. Всей семьёй нас сразу заметят. А вы молодые. Быстрые. Проскочите.
Василию было семнадцать. Яшке — девять.
Мать вышла из дома, неся небольшой узелок. Руки дрожали, но лицо было спокойным — тем страшным спокойствием, когда все слёзы уже выплаканы внутри.
В узелке — дорожная лепёшка, вяленое мясо, горсть орехов и изюм. Тот самый, что они собирали прошлой осенью, когда ещё не думали, что это последний урожай.
Она приложила ладони к щекам Василия. От них пахло хлебом и корицей — запахом дома.
— В Карсе вас ждёт дядя Игнатий, — произнесла она, и голос надломился. — Он примет. Скажете, что от Евгении Саввиди — он поймёт.
В карман его куртки она сунула завёрнутый в тряпицу кусок пахлавы — с грецкими орехами и душистым мёдом. Такую она пекла только по праздникам.
— На дорожку, сынок. Когда будете есть — вспомните нас. Πάντα ο Θεός μαζί σας.
Она перекрестила обоих — мелко, часто. Губы шептали старую молитву.
Сестра Ангелина стояла в проёме двери, прижав руки к груди. Ей было семь. Она не плакала — только смотрела огромными карими глазами, будто знала, что видит братьев в последний раз.
Отец обнял обоих разом — крепко, почти до боли. От него пахло табаком и лавандовым мылом. Пахло домом.
— Береги брата, — шепнул он Василию на ухо. — Ты теперь за него отвечаешь. Слышишь?
Потом громче:
— Идите. И не оглядывайтесь.
Но Василий оглянулся.
На пороге стояли те, кого он, возможно, видел в последний раз.
Мать подняла руку — медленно, благословляя. Отец обнимал её за плечи. Ангелина прижалась к их ногам.
Дом. Семья. Всё, что было.
Василий развернулся и пошёл. Яшка бежал следом, часто оглядываясь. Потом перестал. Потому что понял — если обернёшься ещё раз, не сможешь идти дальше.
---
«Три дня назад»
Первый день прошёл в молчании.
Они шли лесными тропами, где каждый камень был родным. Только теперь эти тропы казались чужими. Каждый треск ветки мог оказаться патрулём. Каждая тень — засадой.
Яшка шёл, не произнося ни слова. Только раз спросил:
— А мы вернёмся?
— Вернёмся, — сказал Василий. — Когда война кончится.
Яшка кивнул. Больше не спрашивал.
К вечеру небо нахмурилось. Дождь хлынул холодной стеной. В воздухе запахло мокрой землёй и прелыми листьями.
— Я устал, — Яшка остановился, и в голосе прозвучала мольба. — Вася, я больше не могу. И руки болят!
Он протянул ладони — исполосованные порезами. Кровь смешалась с дождевой водой.
На мгновение в Василии вспыхнуло раздражение: «Надо идти, а он ноет!» Но он тут же задавил эту мысль, и внутри стало горько и стыдно.
— Давай, как на Жемчужине, — присел он.
Жемчужина — их старая кобыла. Отец всегда сажал на неё обоих сразу.
Яшка взгромоздился на спину. Весил немного. Но к концу версты ноги Василия дрожали, спина ныла, в боку кололо.
Под елью они переждали грозу. Сидели, прижавшись друг к другу, слушая, как вода барабанит по хвое.
Василий достал кусок пахлавы, разломил пополам. Они ели медленно — мёд, орехи, корица. С каждой крошкой таял последний привет из дома.
— Мама вернётся за нами? — прошептал Яшка.
— Мы сами вернёмся. Когда война кончится.
— А когда она кончится?
— Скоро.
Он врал. Но что ещё сказать девятилетнему мальчишке, у которого отнимают всё?
Яшка уснул, уткнувшись лбом в плечо брата. Дышал ровно, доверчиво. А Василий не спал. Смотрел в темноту и думал:
Я за него отвечаю. Я должен довести его. Живым.
---
«Два дня назад»
На второй день вышли к озеру.
Оно лежало среди холмов как огромный осколок неба. Вода прозрачная — видно дно, где белели камни. Утренний туман цеплялся за поверхность.
«Карс. Граница Российской империи.Март 1916 год»
---
В пограничном городе время останавливалось — застревало, как беженцы на площади, что часами кружат у фонтана в поисках родных лиц.
Карс просыпался неохотно, будто боялся того, что принесёт новый день. По улицам уже брели понтийские греки — с узлами, с детьми на руках, с одной лишь надеждой найти пропавших. Женщина в чёрной шали несла под мышкой детскую туфельку — пустую, как её взгляд. Мальчик держал котёнка, завернув его в кусок старой занавески, и не выпускал даже тогда, когда отец тянул его за руку к незнакомому будущему. Старик с узлом за плечами всё время оглядывался — будто прошлое шло по пятам и вот-вот настигнет.
Армянские женщины выносили воду в кувшинах, их лица хранили печать того, что нельзя забыть. Русские патрули проверяли документы, и лязг сапог тонул в гуле голосов на трёх языках. У городских ворот, где неделю назад полк встречали хлебом-солью, теперь толпились те, кому некуда было идти.
С крепости тянуло влажным ветром и сыростью камня. Город был каменный, строгий — и живой. Он помнил турок, персов, русских, армян, греков, курдов. Здесь редко говорили «свои» и «чужие» — чаще делили на тех, кто ещё жив, и тех, о ком вспоминают по вечерам за чаем. И если вдалеке глухо отзывалась пушка, Карс только крепче стискивал зубы: колокол на заре всё равно звонил вовремя, базар открывался, хлеб пекли, детей звали по именам.
---
Мария стояла у окна, наблюдая за очередной группой беженцев. Искала знакомые лица — вдруг кто из Трапезунды, из прежней жизни. Семья Саввиди... что с ними стало? — мелькнула мысль, и она тут же отогнала её, будто испугавшись ответа. Это было до бегства. До того утра, когда она стояла у городских ворот с караваем в руках, встречая русские войска. Штабс-капитан Фёдор взял хлеб из её рук и посмотрел так, будто увидел не просто девушку, а своё будущее.
Во дворе купца Ивана Аврамиди утро обычно начиналось с тишины, но сегодня эта тишина была иной — напряжённой, полной ожидания. Дом стоял в армянском квартале — так было безопаснее для греков, которые год назад бежали из Трапезунды. Здесь селились такие же, как они, — армяне и греки, спасавшиеся от резни. Лавка Варданяна через переулок, двор, где дети изучали священные книги на родных языках. В смутные годы единая вера и общее горе связывали крепче родственных уз — потому Аврамиди выбрал именно этот квартал.
Виноградная лоза тянулась над галереей, по стене тёмным кружевом бежал плющ. На каменной скамье остывала медная турка с кофе — отец любил варить его на заре по своему ритуалу: трижды снимая с огня, чтобы «душа кофе успокоилась». Из кухни тянуло тмином, сушёной мятой и свежим хлебом; у крыльца шумел самовар — последний оплот домашнего тепла в этом холодном марте.
Мария перевернула в ладонях старый медальон: тяжёлый, с потёртым узором. Внутри — локон матери, молитва на греческом и засушенная веточка мирта. Ту самую, что Василий отдал ей в их последнюю встречу.
Она вспомнила, как он всегда пах мятой и шерстью — от овец, которых пас отец. Как смущался, когда она смотрела на него прямо. Как дарил ей веточку мирта дрожащими пальцами, шепча: «Подрастёшь ещё год-другой, попрошу у твоего отца руки». Это было до резни. До того страшного утра, когда они с отцом едва успели сесть на последний русский пароход, а семья Саввиди осталась в городе, надеясь, что торговые связи защитят от беды.
Только торговые связи их не спасли. И теперь где-то в степи, может быть, белеют кости того, кто мог бы стать её мужем.
Мария сжала медальон крепче, чувствуя, как острые края впиваются в ладонь. С того момента, как она увидела Фёдора на площади, всё встало не на свои места. Или наоборот — встало как надо?
А Фёдор... Фёдор не смущался. Он смотрел так, будто видел её насквозь — и не боялся того, что видел. Офицерская выправка, спокойный голос, взгляд, в котором не было важности — только внимание и что-то ещё, что заставляло её дыхание сбиваться. Не мальчик с робкими мечтами. Мужчина, который держит в руках её будущее.
— Кто я для него? — прошептала она, касаясь губами медальона. — Он — дворянин, штабс-капитан, Ваше благородие... А я — дочь беженца-торговца в чужом городе, который завтра может снова стать турецким.
На столе лежала записка от отца размашистым почерком: «Купи хлеба и свечей. Вернёшься — будь дома, ждём гостя». Она знала, кто этот гость. И от этого знания в животе потянуло тоскливой тяжестью.
Мария спрятала медальон под воротник и взяла корзину. Надо было идти на рынок, а потом... потом возвращаться и встретиться с тем, кто не давал покоя её мыслям.
---
На рынке было шумно и тесно, воздух густел от запахов: горячего теста, коняка с табаком, лошадиных упряжей, сырой мешковины и человеческого пота. Люди переговаривались торопливо:
— Турки под Эрзурумом отступают!
— В Карагёне уже никого не осталось... Всех увели...
— Вчера греки из Трапезунды пришли — кто успел добежать...
У колодца кто-то толкнул локтем — медный кувшин жалобно звякнул.
— Осторожней, ханум! — буркнул бородатый возчик.
Мария купила тёплый каравай, чувствуя, как пальцы дрожат. Пальцы сжали корзину так, что ручка впилась в ладонь. У свечника — церковные свечи, представляя, как они будут гореть в красном углу. Возле аптеки её окликнул хозяин:
— Мария-ханум! Отец велел передать: не волнуйтесь. Он у господина Варданяна, потом — у себя, с русским офицером.
Сердце пропустило удар. Шум рынка отступил, и весь мир сузился до одного слова: «офицер». Она боялась этой встречи так же сильно, как и ждала.
---
В полутьме гостиной отец сидел напротив штабс-капитана Фёдора. Пыльная полоска света лежала на ковре, сплетённом женщинами, которых уже не было в живых. С улицы доносился глухой гул — далеко, за холмами, отзывались орудия.
— Ваше благородие, — произнёс отец, — на дороге к передовой орудуют дезертиры и курдские разбойники. Вы можете дать охрану моим возчикам?
«Графское имение Павлиди . Окрестности Карса»
---
Граф Николай Павлиди считался одной из самых влиятельных фигур в Карсе. Его знали не только как землевладельца и потомка старинного греческого рода, но и как покровителя просвещения и медицины. Он жертвовал на школы, госпитали, приюты; у ворот его дома нередко останавливались обозы с людьми из-за гор — греки и армяне из Понта, женщины с детьми, старики. Тех, кто переходил границу после «очисток» на османской стороне, он старался устраивать сам. В этом он видел не благотворительность, а долг. Долг тех, кому повезло уцелеть, перед теми, кого перемололи жернова истории.
В последние дни беженцев прибывало особенно много. С утра до вечера не затихал скрип колёс во дворе — каждая повозка привозила не просто людей, а живые свидетельства ужаса.
Николай стоял на пороге кабинета и смотрел, как разгружают очередную повозку. Женщина с двумя девочками-погодками. Девочки молчали, широко раскрыв глаза, и крепче сжимали руки матери.
— В людские комнаты, — сказал граф служаке. — София распорядилась. Напоить, накормить, дать отдохнуть.
— Слушаюсь, ваше сиятельство.
Николай наклонился к старшей девочке.
— Как зовут?
Та испуганно прижалась к материнской юбке.
— Не бойся. Здесь тебя никто не тронет.
— Катя, — прошептала девочка.
— Красивое имя. У меня тоже дочь Катя. Она даст тебе платье, хорошо?
Девочка кивнула, и в её глазах блеснул слабый проблеск любопытства. Этого было достаточно. Пока есть любопытство — есть жизнь.
Но мысли графа уже метались между долгом перед беженцами и страхом за единственного сына. Последние сводки с Кавказского фронта не давали покоя. Фёдор служил в русской армии и по воле судьбы оказался сейчас в Карсе со своим полком — так близко, что тревога стала ощутимой, как запах гари с юга. И сегодня, наконец, его сын получил короткий отпуск...
---
Прошло уже несколько дней с тех пор, как Фёдор прибыл в родовой дом. Русский офицер в доме греческой семьи — странная для военного времени картина, но кровь сильнее присяги.
Наступил долгожданный вечер: за большим столом собрались все — родители, сёстры, двоюродные братья. В столовой горели свечи в серебряных подсвечниках; мерцание отражалось в хрустале и полированном дереве буфета. На стене — греческий крест с неугасимой лампадой, из угла негромко постукивали каминные часы. На столе дымились понтийские блюда: пилаф с мидиями, долма в виноградных листьях, салат с овечьим сыром и маринованные оливки.
За окнами во дворе сохли детские рубашки — беженцы жили в людских комнатах уже вторую неделю. Николай прислушался к тонкому кашлю ребёнка во дворе и поднял бокал.
— За наших. За Понт — и за тех, кто держится в Салониках.
Голоса ответили гулом. Ложки звякнули о фарфор, младшая Катерина шепнула что-то кузине, графиня София поправила салфетку на коленях — на миг вернулась мирная жизнь.
Фёдор молчал, вращая в пальцах бокал. Мысли были в доме в армянском квартале, где жила девушка с ясными глазами. Мария... Её имя согревало душу больше семейного тепла.
Николай поставил бокал — и сразу изменился в лице, будто отбросил светский жест, скинул маску хозяина дома. Повернулся к сыну:
— Фёдор... скажи откровенно: что говорят в полку? Когда двинемся дальше? Юденич медлит. А наши греки в Понте гибнут каждый день. В Самсуне, Керасуне, Орде — людей сгоняют в колонны и гонят вглубь страны. Это не эвакуация. Это смерть. Сегодня привели ещё одну группу беженцев...
Он замолчал, сжав пальцы на краю стола. Отвернулся к камину, где шевелилось пламя, и добавил:
— Сёла жгут, церкви оскверняют. Тех, кто падает, добивают. Это целенаправленное истребление, сын. Народ выводят на смерть. И мы сидим здесь, за этим столом, а счёт идёт на часы.
Фёдор слушал, и каждое слово отца било по сердцу. Он видел эти лица, эти потери — мальчишку-новобранца, убитого шальной пулей, старшину, истекшего кровью в его руках. Но он понимал реальность войны лучше других.
— Армия делает возможное. Наши части понесли потери под Сарыкамышем, ждём подкрепления и тяжёлую артиллерию. Без неё идти — самоубийство. Отец, пойми: я хочу вперёд не меньше твоего. Но командиры не бросают солдат на убой.
— Я не солдат, — отрезал Николай, и в голосе прозвучала сталь. — Но я вижу: счёт идёт на дни. На жизни. Я пытался через консула, через армянский комитет — но турки никого не пускают. Только русская армия может их спасти. И каждое промедление — приговор для наших.
Каминные часы отстукивали секунды. София первой нарушила паузу — мягко, почти шёпотом:
— Сынок, ты останешься с нами ещё? Хоть немного.
— Да, мама. У меня десять дней. В понедельник возвращаюсь в полк.
— Хорошо. Завтра мы приглашены к Захарияди. Было бы приятно, если бы ты нас сопроводил. Барон с супругой давно хотят тебя видеть.
Фёдор почувствовал, как мышцы напрягаются.
— Только не говорите, что снова — сватовство?
Николай усмехнулся — горько, с усталостью человека, который должен думать не только о счастье, но и о долге:
— А если и так? Фёдор, тебе двадцать пять. Ты — будущий глава рода. В такие времена союзы важнее чувств. Захарияди — надёжная фамилия, старые деньги, связи в Петербурге.
— У барона есть дочь, — добавила София осторожно. — Аглаида. Умна, воспитанна, училась в Смольном. И очень красива. Говорит по-французски, играет на рояле...
Фёдор отвернулся к окну. В памяти всплыл образ другой девушки — без светского лоска, но с естественной красотой. Мария не говорила по-французски и не училась в Смольном, зато умела утешить взглядом и согреть сердце простым словом.
На мгновение его кольнуло сомнение: Ачто, если отец прав? Что, если Мария не выдержит светского общества? Что, если ей будет тяжело среди графинь и баронесс? Но он тут же отогнал эту мысль. Достоинство не зависит от происхождения.
— Отец, — твёрдо сказал он, поднимая голову, — ты говорил, что дашь мне свободу выбора. Это ещё в силе?
«Карс. Храм Святого Николая. Воскресенье.»
---
Карс жил. Несмотря на тревоги, бесконечный поток беженцев и близость границы — город продолжал жить. Люди строили дома, открывали лавки, влюблялись, женились, крестили детей. По вечерам в чайханах звенела скрипка, в домах пекли хлеб.
Война здесь была как тень: проходила по улицам в сапогах, сидела в трактирах с военными, лежала в госпиталях с ранеными, но не могла убить главное — надежду. Город, закалённый страхом, научился не сдаваться.
Почти ежедневно — новая весть, новое имя. Но одно оставалось неизменным: они верили. В Бога, в любовь, в справедливость. А иногда — просто в утро, которое наступит.
---
По воскресеньям церковь святителя Николая в Карсе наполнялась людьми до самых дверей. Служба начиналась рано, но ещё за полчаса во дворе уже толпились старики, молодые семьи с детьми, военные, беженцы — каждый со своей молитвой.
Храм был каменный, с толстыми стенами. Пахло воском, влажной штукатуркой и ладаном. Свет свечей колебался на потемневших ликах — Николай Чудотворец, Богоматерь, Георгий Победоносец. Под куполом висело старое, чуть накренившееся паникадило. Из алтаря тянулось ровное «Господи, помилуй», и многие шептали его вслед.
Сегодня людей было особенно много. Слухи о движении фронта и о раненых привели в храм тех, кто давно не молился. Народ стоял даже на улице, ловя молитвы сквозь полуоткрытые двери. У входа дети тянулись за огоньком, и их отдёргивали за рукава.
У левого столпа стояли Павлиди: граф Николай с Софией, рядом — Катерина. Николай слушал внимательно; София гладила платок, скрывая волнение. Где-то позади переминались русские солдаты.
В хоре пела семья Авросиади.
Иван, глава дома, сдержанный человек с низким баритоном, стоял первым у аналоя. Когда-то он пел в Гиресуне, потом — в Артвине, а теперь — в Карсе. Богослужение стало для него не только долгом, но и спасением: здесь голос возвращал ему равновесие. Рядом — дочери: Елена, светлая и звонкая, и Мария — с тем самым тонким, чистым тембром, из-за которого в храме становилось тише.
Голос Марии узнавали. Говорили, что когда она поёт, даже дыхание задерживается. Она не тянула ноты напоказ и не добивалась внимания, но в её пении было что-то простое и живое, от чего становилось светлее.
Сегодня Мария стояла на своём месте, держа тонкий сборник распевов. Но она не просто пела — она ждала. С того вечера, как Фёдор Павлиди был у них дома, внутри неё звенел маленький колокол, не умолкавший ни на минуту. «Авдруг не придёт? А вдруг это была лишь мимолётная любезность?» Она пришла раньше обычного: помогла матери-пономарихе зажечь лампады, вытерла подсвечники, подала отцу нотный лист. С каждой минутой напряжение только росло. Мария старательно не оборачивалась и не всматривалась в лица, чувствуя, как ладони становятся влажными.
И вот — он.
Сначала это было как перемена воздуха — в храме стало прохладнее, и она ощутила лёгкий озноб. Потом — ощущение взгляда, ещё не пойманного, но уже узнаваемого, тяжёлого и тёплого. И, наконец, уверенность, от которой перехватило дыхание: он здесь.
Она держала голос в общей линии, и всё же почувствовала, как дрогнула одна нота — почти незаметно для постороннего уха, но для неё прозвучавшая как крик. Это был не просто взгляд — а прикосновение, тёплое и крепкое.
Мария пела дальше, слова стали прозрачными: за ними стоял он. Она медленно повернула голову — будто ищет свечу. В глубине храма, у правого клироса, стоял Фёдор. Фуражка в руке, спина прямая, лицо усталое и светлое. Он смотрел только на неё.
И он улыбнулся — едва, почти незаметно. Но она увидела. В этой маленькой улыбке было всё: благодарность, нежность и уверенность человека, который приходит вовремя.
Мария не вспыхнула и не вздрогнула — лишь ответила коротким взглядом, в котором сказано больше, чем можно произнести в храме. Следующую фразу она взяла чуть увереннее — для него, для себя, для Бога.
Старенькая гречанка в тёмном платке, стоявшая рядом с клиросом, заметила этот безмолвный диалог и улыбнулась в свою морщинистую ладонь, вспомнив свою давнюю молодость.
Иван, перелистывая страницу, на секунду задержал взгляд на дочери — и понял больше, чем хотел бы признавать вслух. В его глазах мелькнула не тревога, а скорее тяжёлая, отцовская задумчивость. Он спел следующую фразу громче обычного, возвращая хор к строю.
Служба двигалась своим чередом: чтение, ектения, «Отче наш». Люди крестились, кто-то тихо плакал. Николай Павлиди слушал, но время от времени переводил взгляд с икон на хоры. Катерина, поймав его взгляд, улыбнулась — «Слышишь?» — и он кивнул.
К причастным стихам в храме стало особенно тихо. Мария почувствовала, что внутри стало ровно — как перед шагом на знакомый мост. Всё будет так, как должно. Не сегодня и не завтра, но обязательно.
Колокол ударил на исход. «Со миром изыдем», — сказал священник. Народ зашевелился, кто-то потянулся к двери, дети зашептались. Фёдор не двинулся. Он всё ещё стоял у столпа и ждал — правильно и терпеливо.
За стенами шумел Карс — торговался, хлопотал, жил своими заботами. А в этом каменном пространстве два голоса уже нашли друг друга, и остальное лишь догоняло их.
---
Во дворе церковный гул смешался с городским: перекликались извозчики, позвякивали удила, пахло пылью, мокрой лошадиной шерстью и свежим хлебом из соседней лавки. Мария, выйдя из тени притвора, невольно остановилась и оглядела толпу. Поток прихожан медленно рассасывался; лица сливались в одно, и надежда на случайную встречу таяла с каждой минутой.
Она задержалась у дверей — вдруг он выйдет сейчас... Но первыми показались Павлиди: Николай с Софией и Катериной. И тут же, рядом с ними, она увидела Фёдора. Без фуражки, сдержанный, он на миг задержал взгляд на хорах… и остался рядом с родными. Подходить к ней сейчас — на глазах у половины Карса — было бы неприлично.
— Что ты там стоишь? — тронула её за локоть сестра. — Пойдём к коляске, будем ждать отца.
«Карс. Армянский квартал. Дом Авросиади»
---
День после церковной службы тянулся для Марии бесконечно долго. Письмо Фёдора, спрятанное в шкатулке под вышивками, жгло её мысли. Она то и дело находила повод заглянуть в свою комнату и каждый раз машинально касалась крышки шкатулки. К вечеру, когда отец попросил накрыть на стол для ожидаемых гостей, Мария переложила письмо в карман юбки. Близость заветного листка придавала ей и силы, и тревогу одновременно.
Тем же вечером, когда сумерки окутали улицу, в дом Ивана Авросиади постучались двое молодых людей, пропахших ветром и дорожной пылью.
Первым вошёл Антон Кузмиди, жених Елены — широкоплечий, усталый, но с твёрдым взглядом. За ним последовал его соратник Микаэл Акопян — армянин, крепкий юноша со сдержанным взглядом, в котором читалась память о пережитом его народом. На поношенных гимнастёрках виднелись неотстиранные пятна, сапоги покрывала засохшая грязь. Они познакомились год назад, в стычке под Ардаганом, когда Микаэл вытащил раненого Антона из-под обстрела, и с тех пор стали братьями по оружию.
Комната дышала домашним теплом. В центре стоял начищенный самовар; от него поднимался столб пара, наполняя воздух запахом свежего чая с мятой. В красном углу темнела маленькая икона Божией Матери. На столе, застеленном скатертью с вышитыми виноградными гроздьями, ждали гостей хлеб, солёный сыр, острая пастурма и тарелка с розовым лукумом.
Неизбежно разговор свернул на тревожное — на войну, на пропавших людей, на чужую жестокость.
— Осман — не человек, а зверь, — сжал кулак Антон так, что костяшки побелели. — Ни детей, ни стариков не щадит. Где его отряд прошёл — там лишь пепел. У Чамлихемы мы наткнулись на него. Нас было меньше — пришлось отойти. Но я себе слово дал: он ответит. За каждую слезу, за каждую сожжённую избу. У них немецкие маузеры, — добавил он с горькой усмешкой, — а мы отбиваемся, чем попало.
— Береги себя, Антон, — негромко, но очень чётко сказал Иван, глядя прямо на юношу. — Ты мне как сын. Мы здесь за тебя молимся.
Микаэл, до этого молча наблюдавший за пламенем лампы, заговорил отчётливо. Голос его был ровным и пустым, как окна расстрелянного дома:
— Обещали, что будем братьями... А теперь делят нас, как скот. Одних — на бойню, других — в рабство. Их «прогресс» пахнет дымом и разложением.
Иван кивнул, тяжело вздохнул:
— Немцы турок на поводе держат — это верно. Но расплата будет. Господь всё видит. Русские давят к Эрзинджану, англичане у Дарданелл уже отшумели. И наши парни не сдадутся, пока дыхание в груди есть.
Он обернулся к приоткрытой двери в сени:
— Мария, милая, подай кипятку, самовар приутих.
— Сейчас, папа, — тут же отозвался её мягкий, певучий голос.
Через минуту в комнату вошла Мария, неся в руках тяжёлый самовар. Свет лампы скользнул по её лицу, высветив румянец на щеках и едва заметное напряжение в складках у губ. Она инстинктивно коснулась кармана, где лежало письмо — этот жест уже стал привычкой за день. Антон краем глаза заметил, как она избегает его взгляда; Елена, сидевшая напротив, уловила это мгновенное движение первой.
— Какие вести, Антон? Кого из наших встречали в пути? — спросил Иван, разливая чай в стаканы.
— Нашли одного… Василия, сына Илии из Агриды, — произнёс Антон, и голос его дрогнул. — Шёл с младшим братом к границе. Мальчик отстал, пропал в суматохе у переправы. Василий искал его до полного изнеможения. Мы нашли его самого в лесу, у заброшенного хутора, — раненого, в лихорадке. Перевязали, отвели в лазарет, а потом к дяде — к Игнатию. Теперь отлёживается.
— Василий?! — Иван резко поставил стакан, и чай плеснул на блюдце. Лицо его побледнело. — Сын Ильи? Господи Боже мой! — Он провёл рукой по лицу. — Мы с Ильёй ещё мальчишками вместе в хоре пели, в Гиресуне. Потом он женился, детей нажил... Такой добрый человек, добрый плотник. А теперь вон что... Младший сынок пропал — горе какое! А сам Илья со своей женой и дочерью — тоже неизвестно где...
Он замолчал, сжимая кулаки, потом тихо добавил:
— Так значит, Василий жив? Слава Богу хоть за это. Крепкий парень, работящий. Илья о нём много рассказывал... — Иван поднял глаза на дочь, и в них блеснули слёзы. — В такие времена, дочь, надо думать не о мечтах, а о том, кто защитит, кто в беде не бросит. Василий — он наш, понтийский. Он из хорошей семьи, пусть и горем помеченной.
Мария замерла, сжимая край скатерти. Василий... живой! Сердце дрогнуло от облегчения, но вместе с радостью пришла растерянность, почти паника. Она машинально коснулась шеи, где под платьем висел медальон с засушенной веточкой мирта — его последним подарком. «Подрастёшь ещё год-другой, попрошу у твоего отца руки», — эти слова до сих пор звучали в памяти.
Тогда, в трапезундском саду, это казалось естественным, как восход солнца. Василий — добрый, честный, из хорошей семьи. Их родители мечтали о союзе торговых домов. Она с закрытыми глазами могла вспомнить тот сад: липкий сок инжира на пальцах, ослепительную белизну его рубахи, смешные стихи, которые он читал ей, краснея до корней волос. Его любовь была как тихая гавань — предсказуемая, безопасная. Тогда ей казалось, что так и должна выглядеть жизнь: ровная, как гладь моря в штиль.
А теперь в её кармане лежало письмо Фёдора, и в груди жило совсем другое чувство — не тихая гавань привязанности, а бурный, тревожный океан, захватывающий и пугающий своей силой. Когда она смотрела на штабс-капитана, мир менялся, становился ярче и опаснее. А Василий... Василий был частью прежней жизни, которая осталась в Трапезунде вместе с мирными днями.
— А где сам Илия теперь? С женой, с дочерью? — спросил Иван.
— Неизвестно, — сдержанно ответил Микаэл. — Говорят, часть семей из их села погнали в ту же Севастию. Не все смогли уйти. Кто успел — ушли в горы.
— Господи, сохрани их и помилуй, — прошептал Иван и медленно перекрестился. — Помолимся за них вечером.
Он умолк — и взгляд его, тяжёлый и полный мысли, упал на Марию, притихшую у печи.
«Дорога к деревне Конак . Окрестности Трапезунды»
---
«Два дня назад»
Али нашёл мальчика у заброшенного караван-сарая — в десяти верстах от границы с Россией. Старые стены обвалились, крыша провалилась, но тень всё ещё падала на выжженную землю.
Мальчик сидел у стены, обхватив колени. Босой, в рваной грязной рубахе. Лицо исполосано ссадинами, губы растрескались. Не шевелился.
Отряд остановился напоить коней у ручья. Джемаль первым заметил:
— Командир, там кто-то. У стены.
Али спешился, подошёл. Мальчик вздрогнул, попытался вскочить — но ноги подкосились. Руки инстинктивно закрыли лицо.
— Στάσου. Стой, — Али присел на корточки, держа дистанцию. — Не бойся. Я не обижу.
Грек. Лет девяти, не больше. Один. Как он здесь оказался?
— Где твои родители?
Молчание. Только огромные испуганные глаза.
— Как тебя зовут?
— Я... Яков.
Али снял флягу с пояса:
— Пей. Медленно.
Мальчик вцепился в флягу обеими руками и пил жадно, захлёбываясь. Вода стекала по подбородку.
— Один?
Яков кивнул. В глазах блеснули слёзы.
— Брат... — голос сорвался. — Он пошёл к реке. Сказал — скоро вернётся. Но пришли другие. Турки на конях. Схватили меня. Я кричал, звал Васю, но они зажали мне рот. Везли куда-то... Ночью я сбежал. Бежал, пока не упал.
Али обернулся. Джемаль стоял поодаль, скептически наблюдая. Остальные всадники молчали.
— Оставим? — спросил Джемаль негромко. — Греческий щенок. Проблем не оберёшься.
Али посмотрел на босые ноги мальчика — в крови и грязи. На лицо в ссадинах. Один в чужой земле, где греков убивают просто за то, что они греки.
— Возьмём с собой.
— Али, одумайся...
— Сказал — возьмём.
Он поднял Якова на руки — тот был лёгким, как пустой мешок. Мальчик сначала напрягся, но потом обмяк, уткнувшись лбом в плечо.
Али усадил его на Алтая, перед собой. Достал из сумы кусок лаваша:
— Ешь. Понемногу.
Яков взял хлеб дрожащими руками, откусил крошечный кусочек.
— С этого дня ты — Якуп. Запомни. Здесь на греческое имя плохо откликаются. Понял?
Кивок.
Али привязал его к седлу ремнями — чтобы не упал, если задремлет.
— Держись крепко. Дорога долгая.
Джемаль фыркнул, но промолчал.
Отряд двинулся дальше. Яков сидел неподвижно, вцепившись в гриву Алтая. Иногда его голова клонилась — он проваливался в тяжёлый сон. Али придерживал его.
На ночь разожгли костёр в лощине. Али дал мальчику воды, немного вяленого мяса. Укрыл своей буркой.
— Спи. Завтра доберёмся до моего дома. Там будет безопасно.
Яков свернулся клубком у костра и мгновенно провалился в сон.
Джемаль подсел к Али:
— Ты знаешь, что делаешь?
— Знаю.
— Если Осман узнает, что у тебя грек...
— Тогда узнает. Я не бросаю детей умирать.
Джемаль затянулся трубкой, выдохнул дым:
— Ты слишком мягкий для этих времён, командир.
— Или недостаточно жестокий?
Они замолчали. Яков всхлипнул во сне. Али поправил бурку, укрыв его плечи.
Где-то там, за рекой, был брат этого мальчика. Живой или мёртвый — неизвестно. Но этого, хотя бы этого, Али спас.
---
«Сейчас»
Отряд продвигался через лес. Воздух пах хвоей и пылью. Впереди ехал Али-оглы — прямой, статный, взгляд хмурый. Широкие плечи, обветренное лицо с морщинами у глаз. На поясе — старый ятаган, за плечами — мартини-анри отца.
У небольшой речушки Али поднял руку:
— Привал. Напоить коней.
Всадники спешились. Али развязал ремни и осторожно снял мальчика с седла. Тот едва стоял на ногах.
— Джемаль, воды.
Джемаль наполнил флягу и подал. Мальчик пил, не отрываясь.
— Али, зачем тебе этот грек? — Джемаль подёргал усом. — Скормить шакалам — и делу конец.
— Не твоё дело.
— Я видел, как греческие повстанцы жгли наши дома в Трапезунде. Целые кварталы. Война не знает жалости, командир.
— Даже зверь отличит ребёнка от воина. А ты?
— Этот ребёнок вырастет и отомстит за отца. Кровь за кровь — закон этих мест.
— Может быть. А может, станет другим. — Али взглянул на мальчика. — Выбор за ним.
Они вошли в брод. Холодные брызги шлёпали по брюху коня, но Алтай шёл твёрдо.
— Я не Осман, — сказал Али. — И не воюю ради крови. Я защищаю деревни. Людей. Женщин и детей.
— А этого мальца зачем взял?
— Думаю, на моей совести не будет лишней детской смерти. — Али помолчал. — Мой отец торговал с греками. Помню, как они вместе пили чай во дворе. Дети играли рядом — турецкие, греческие, армянские. Одни игры, один смех.
— Наивный ты, командир. Те времена прошли.
Али хотел ответить, но сзади крикнули:
— Командир! Пыль на тропе!
Пыльный шлейф поднимался меж деревьев. Кто-то мчал верхом. Отряд натянулся.
— Один всадник. Турок.
— Махмуд, гонец Османа-аги, — хмыкнул Джемаль.
Гонец подлетел, остановился. Лицо серое от пыли, глаза красные.
— Selamün aleyküm, уважаемый.
— Ve aleyküm selam, Али-оглы. Весть от Османа-аги. Просит твоей поддержки. Партизаны устроили засаду у Кёпрюлю, потеряли восемь человек. Осман-ага планирует ответный удар по деревне Симера — там прячутся семьи партизан. Хочет взять заложников и сжечь дома. Выступает на рассвете.
Симера.
Это слово ударило, как камень в грудь. Али сжал повод — кожа побелела на костяшках.
Махмуд скользнул взглядом по мальчику:
— Грек?
Али не ответил. Махмуд медленно кивнул.
— Мы возвращаемся с границы. Неделю в седле. Кони устали, люди измотаны. К рассвету не успеем. Передай Осману-аге — в другой раз.
— Передам. Но Осман-ага не любит отказов, Али-оглы.
— Пусть понимает как хочет.
— Eyvallah.
Махмуд развернул коня и пропал за елями.
— Не к добру, — Джемаль покачал головой. — Осман долго не прощает. А ты ещё и свидетеля при себе держишь. — Он кивнул на мальчика. — И... Симера — это ведь...
Он не договорил. Али встретил его взгляд — жёсткий, предупреждающий.
«Деревня Конак. Несколько дней спустя.»
---
С тех пор как Али ушёл, в доме стало тише. Не пусто — девочки всё так же скакали по двору, спорили из-за кукол, пели вполголоса — но тишина была особенная. Дом затаил дыхание.
Мальчик теперь жил здесь под именем Якуп. С утра подметал двор, выносил золу, натирал медный таз песком, складывал дрова. Работать руками было спасением — монотонные движения убаюкивали тоску.
Фатима не просила — просто однажды увидела, как ловко он чистит рыбу, и удивилась:
— Кто тебя этому учил, Яш... — она запнулась и мягко исправила: — Якуп?
Он впервые за долгое время посмотрел ей прямо в глаза:
— Папа. Он любил уху на костре. Мы с братом часто ходили с ним на речку.
Она кивнула, больше не спрашивая. Но в тот вечер подала ему хлеба чуть больше и укрыла вторым одеялом — тяжёлым, шершавым и бесконечно уютным.
Девочки приняли его легко. Айша, младшая, была бесконечной речкой. Она спрашивала, почему луна круглая, и через минуту — как звали его собаку. Услышав ответ, серьёзно кивала и тут же выдумывала своё:
— Твоя собака жила в замке. У неё было одно крыло, и она летала только ночью.
Он смеялся — впервые по-настоящему, и этот смех отдавался в груди непривычной болью.
Зейнеп, старшая, смотрела внимательнее и говорила меньше. Иногда долго молчала, а потом неожиданно клала ему ладонь на плечо:
— Ты хорошо укладываешь дрова. Почти как папа.
И он ощущал — нужен. Это было странное, щемящее чувство — быть нужным здесь и сейчас, в этом чужом доме, под чужим именем.
С Фатимой всё было иначе. Она не баловала, но обнимала, если он всхлипывал во сне. Говорила немного, но кормила сытно. В её глазах часто стояла тихая, глубинная грусть — не жалость, а память. Иногда, поправляя ворот его рубахи, она произносила по-хозяйски:
— Опрятным будь. Мужчины как хлеб: тёплые, цельные — и нужные.
Иногда — именно к нему — переходила на греческий: короткое «παιδί μου» (моё дитя), и тут же возвращалась к турецкому. Феодора — её прежнее имя — жила в этих крошечных швах, в щелях между двумя языками.
А внутри у мальчика жила степная стужа — холод, сжимавший сердце. Он скучал — по Василию, по матери, по отцу. По Ангелине. По их дому: по тёплой тишине, по запаху земли и мыла, по голосам соседей.
Ночами, когда девочки засыпали, Яша выходил на задний двор, запрокидывал голову к небу:
— Папа... Мама... Яша здесь. Я жив. Не бросайте меня. Если слышите — дайте знак.
Ответа не было. Только однажды жёлтый лист сорвался с дерева, лёг ему на плечо, и он спрятал его в карман как драгоценность. С той поры он больше не искал знаков — просто жил. Научился носить тишину внутри себя.
Иногда заглядывал сосед — сухонький старик, пахнущий табаком и дымом — приносил хлеб да пригоршню сушёного винограда. С ним Фатима говорила мягче, чем с прочими. Яша слушал их обрывки из-за косяка.
— Если Али не вернётся, — вздыхал старик, — тебе решать, кызым. Что делать с мальцом?
У Яши внутри всё сжималось. Он знал: он здесь — чужой и... свой. Его приняли — но на зиму, как щенка. Он боялся этой весны.
Вечером, когда азан растекался над селом, Яша невольно крестился — быстрым, тайным движением у груди. Фатима заметила. Ничего не сказала. Только подошла, накинула ему на плечи свою старую шаль:
— В дом. Остынешь.
Дом дышал ровно. Но в этой ровности жила тревога — тонкая, как волос. Али был в дороге. И если он не вернётся...
---
На следующий день девочки выпросили у матери разрешение искупаться.
— Только у отмели, — предупредила Фатима. — И Якупа с собой. Чтобы смотрел.
Дорожка к реке вилась меж огородов и каменных оград. Айше тащила корзинку с полотенцами, Зейнеп важно несла ладошкой лодочку из коры.
— Только у отмели, — повторил Яша строго. — Дальше — ни шагу.
У отмели вода шла ровно, в шаге дальше темнела яма. Яша наметил ногой границу, поставил на плоский камень кору-«флаг»:
— Вот тут — край. Сюда можно. Дальше — нет.
Айше первой ступила в воду и прыснула смехом от неожиданной прохлады. Зейнеп аккуратно плеснула себе на плечи воды, потом — сестре на спину: «Чтобы не простыла».
Яша присел на прибрежный валун. Смотрел не на девочек — на струю, на её рисунок. Привычка — замечать, куда тянет, где опасность — впиталась за недели скитаний.
Мысли ушли. Дом. Мать, которая всегда знала, где лежат его носки. Отец, у которого руки были тёплыми даже зимой. Василий — с его вечным «ну-ка, покажи, как держишься в воде» и хохотом до слёз.
— Якуп! — крикнула Айше. — Смотри, я как рыбка!
Он поднял голову — и увидел, как она тянется носком к «флагу», шагает на плоский камень, промахивается — и мгновенно уходит в узкий проскок между камнями. Шум оборвался.
Яша сорвался с места. Вода сомкнулась над головой, холодная и слепая; мокрая рубаха тут же стала тяжёлой. На секунду — темнота, глухота, паника: а вдруг не найдёт? Он нырнул вслепую, смахивая руками темноту — всплыл на глоток воздуха, снова ушёл. Пальцы зацепили шелковистые волосы, потом — тонкую ткань на плече. Есть. Он подхватил её под мышки, притянул к груди и, оттолкнувшись от скользкого камня, рванул туда, где светлее.
Берег был рядом, но каждый шаг по голышам давался, как по стеклу. Яша вытянул Айше на гальку, повернул на бок, приподнял плечо, дважды мягко хлопнул ладонью по спине. Сначала — ничего. Только синева на губах. Потом — короткий хрип, судорожный кашель, ещё один рывок дыхания. Вода стекла на камни.
— Дыши... давай. Ты же смелая.
Айше распахнула глаза, полные ужаса, и сразу уткнулась лбом ему в грудь.
Зейнеп упала рядом на колени, обняла сестру. Руки дрожали — она их спрятала в складки платья. Потом подняла взгляд на него — серьёзный, взрослый:
— Ты как папа... Ты нас защищаешь, Якуп. ФОТО
В голове у Яши вспыхнул голос из другого времени: «Не бойся. Смотри вперёд. Вода любит храбрых». Он кивнул — не им, Василию:
«Карс. Губернская улица. Дом Игнатия Саввиди»
---
Треск фитиля в керосиновой лампе у изголовья отмеривал время в такт тяжёлому дыханию Василия. В углу, под потемневшим от воска образом, догорала свеча. Воздух был густым и неподвижным — пахло мокрой шерстью, горьковатым чабрецом и кипячёной тряпицей.
Василий лежал на узкой кровати под грубым, но тёплым одеялом. Жар крупными каплями выступал на бледном лбу — Алёна снимала их влажным платком, считала пульс. На стуле у стены — рулон бинтов, чистая рубаха, аптечка с ремешком.
Дверь приоткрылась почти неслышно. Вошёл мужчина с усталой сединой у висков.
— Как он, Алёна?
— Жар отступает. Дышит ровнее. Даю по глотку — тёплый чай с чабрецом. Главное сейчас — вода и покой.
Мужчина осторожно приложил ладонь ко лбу племянника. Василий дрогнул, открыл глаза — и, увидев знакомое лицо, слабо улыбнулся:
— Дядя... Игнат...
— Я рядом. Дома. Всё будет хорошо.
Улыбка сошла. Взгляд поплыл к потолку; губы дрогнули:
— Яша... Я его потерял...
По щеке медленно скатилась слеза. Игнат крепче сжал его руку:
— Он жив. Найдётся. Это война виновата, не ты.
Василий не ответил. Долго смотрел в мутное стекло, за которым шевелилась ветка яблони, и едва слышно выдохнул:
— Я его найду.
Алёна поднесла к губам ложечку воды:
— По глотку. Не торопитесь.
Он послушался.
Игнат кивком позвал её к двери. В коридоре тикали часы; в сенях бурка пахла дымом и остывшим снегом.
— Этот мальчишка теперь для меня всё, — тихо сказал он, глядя в пол. — Брат с семьёй пропали... Василий — всё, что осталось. Сделай, пожалуйста, всё возможное.
— Покой, тепло, вода, — кивнула Алёна. — Ночью сменю компрессы. Я останусь.
Он вгляделся в её уставшее лицо — тени под глазами, пальцы в красных полосках от горячей воды.
— Ты скоро уезжаешь... на фронт?
— Да. Как только Василий окрепнет.
Игнат отвёл взгляд к потемневшему окну — за стеклом кружилась мелкая снежная крупа.
— Береги себя. Ты... нужна здесь.
Алёна на миг задержала дыхание, но ответила ровно:
— Нужна там, где раненые. Это моя работа.
Он кивнул — не соглашаясь, а принимая. Повернулся и ушёл в свою комнату. Алёна проводила его взглядом, инстинктивно коснулась медальона на шее — тонкого, медного, потёртого. Потом вернулась к Василию.
За окном ветка яблони царапнула стекло. Она пригасила лампу и снова села у изголовья, считая вдохи — один, второй, третий.
---
Ночь тянулась медленнее песка в часах. Алёна меняла прохладные тряпицы, держала руку на пульсе; Игнат приносил воду, подбрасывал поленья. За стеной изредка проезжала подвода; снег валил крупными хлопьями и таял на ветке яблони.
К утру жар сбавил. Василий задышал глубже и крепче уснул — без лихорадочного блуждания глаз. Алёна позволила себе закрыть глаза на минуту — и тут же вздрогнула: светало.
---
К полудню в доме стало оживлённее. Василий лежал с приоткрытыми глазами, щёки тронулись розовым. Алёна подложила под спину полотенце, проверила лоб:
— Как чувствуете себя?
— Терпимо. Если так будете ухаживать — прикинусь больным ещё на недельку.
— Не вздумайте. Симулянтов отличаю с порога.
В печи треснул сучок, в коридоре звякнула ручка — и в комнату ввалились Антон и Микаэл. От них тянуло улицей: снег подтаял на полушубках, пахло холодом, лошадью и дымом.
Василий попытался приподняться, но Алёна мягко уложила его обратно:
— Спокойно. Рано геройствовать.
— Глянь на него! — усмехнулся Антон. — Едва глаза разлепил — уже рвётся в бой.
— Рад вас видеть, братцы, — выдохнул Василий. Он посмотрел на них — серьёзно, благодарно. — Я... не успел сказать. Спасибо. Вы меня спасли. Если б не вы — замёрз бы там, в лесу.
Антон махнул рукой:
— Да брось. Любой бы на нашем месте так сделал.
— Нет, — покачал головой Василий. — Не любой. Я помню... мало что помню из того дня, но помню ваши голоса. Вы меня не бросили. Я вам жизнью обязан.
Микаэл присел на край стула:
— Ты бы для нас то же сделал. Мы — свои. А своих не бросают.
Антон пожал ему руку — бережно, но крепко:
— Мы ненадолго. Проверить, как ты. И... кое-что рассказать.
Василий посуровел:
— Если про Яшку — говорите сразу. Сердце не даёт покоя.
— Пока ничего, — покачал головой Микаэл. — Но посты у нас стоят от Симеры до тракта. Если услышим хоть слово — сразу сообщим.
— И не забывай, — подхватил Антон, — русские на подходе. Говорят, скоро начнут жать турок. Воздух другим станет.
Игнат вошёл с кувшином воды и молча поставил его на стол. Взгляд его на мгновение задержался на Алёне — она отвела глаза.
— Кофе сварить? — спросил он.
— Не откажемся, — кивнул Антон.
В кухне зашуршала мельничка, забурлил джезве; через минуту аромат обжаренного зерна и кардамона наполнил комнату. Алёна вынесла поднос: маленькие чашки, рафинад, ломтик белого хлеба.
Антон отпил, поставил чашку и повернулся к Василию:
— Слушай... есть новость. Ты, выходит, жених у Авросиади? Иван Антонович объявил помолвку с его дочерью Марией.
Василий побледнел. Руки сжали одеяло.
— Я... не знал, что они уже... — голос сорвался. — Значит, она знает? Как отреагировала?
Антон усмехнулся:
— Ещё как. Иван объявил — и бедняжка поднос уронила посреди комнаты. Грохнуло так, что все вздрогнули.
Василий замер. Губы дрогнули. Он попытался сесть — Алёна удержала его за плечо, но он не сопротивлялся. Просто смотрел на Антона, не мигая.
— Правда? — выдохнул он. — Она... она правда уронила?
— Да. И побледнела как смерть. Молчала. Но по глазам видно было — не равнодушна.
Василий откинулся на подушку. Закрыл глаза. Слеза скатилась по щеке — медленно, как капля воска. Но на этот раз — не от боли. От чего-то другого. От надежды.
— Значит... — он не смог договорить. Сглотнул. Открыл глаза и посмотрел в потолок. — Значит, она помнит.
«Карс, рынок у крепостной стены»
---
Главный рынок Карса славился по всей округе — шумный, пёстрый, пахнущий пряностями, углём и лошадьми. Ряды прилавков теснились вплотную; в проходах медленно текла толпа: купцы, солдаты в шинелях, понтийские беженки с узелками. Слышалась греческая речь, турецкая, русская — и в каждой интонации жил торг.
В левом крыле держал лавку Иван Антонович Авросиади. Переехав в Карс год назад, он выкупил место у городской управы, привёз сукна, добрую репутацию и приговорку: «Торговец без улыбки — как стол без скатерти». Здесь, под русским флагом, дышалось свободнее, чем в прежнем Трапезунде.
Утро шло обычным ходом. Иван Антонович раскладывал отрезы — рубиновый, сапфировый, тёплый серый; Мария стояла за прилавком с товарным журналом, сверяя записи.
— Мария, — прищурился Иван Антонович, — кажется, я дома очки забыл. Придётся тебе рулетку брать.
— Папа, я же спрашивала, всё ли взял, — вздохнула она.
— Голова у отца уже не юная, — усмехнулся он. — Одно забуду, другое вспомню.
— Ладно, не ругайся, если рез неровный выйдет, — подмигнула Мария.
— Тебе пора ремесло впитывать.
— Я себя продавцом не вижу, — покачала она головой. — Мечтаю учить детей. Ты обещал — в Петербург поеду!
— Обещал, — мягко кивнул он. — Пока не вышла замуж — можно и помечтать.
— Тогда лучше совсем не выйду, — вызывающе, но с улыбкой.
Он рассмеялся — громко и искренне.
Разговор оборвался: к соседнему ряду подошли двое. Один — высокий, строевой, в светлой форме; другой — степенный, со сдержанной осанкой и серебром на висках. Фёдор и граф Николай Павлиди.
Мария узнала Фёдора сразу. Сердце стукнуло раз — и второй. Она опустила глаза в журнал.
— Ох, — пробормотал Иван Антонович, — сам граф на рынке. Такого не часто увидишь.
Граф, перекинувшись словом с соседом, направился к их прилавку:
— Доброе утро, господин Авросиади. Рад снова вас видеть.
— Добро пожаловать, граф, — улыбнулся Иван Антонович. — Честь для меня.
— Выручаете Карс хорошим товаром, — кивнул граф. — Греки хвалят вашу честность.
— Теперь все стоим плечом к плечу, — ответил Иван Антонович. — И в торговле, и в беде.
Граф обернулся:
— Мой сын, штабс-капитан Фёдор Павлиди. Вы знакомы, но позвольте представить при даме.
Фёдор почтительно наклонил голову:
— Рад видеть, Иван Антонович.
— И я, капитан, — тепло ответил хозяин. — А это — младшая, Мария. Помогает отцу. Старшая — дома, хозяйство ведёт.
Мария подошла. Руки дрожали, но голос держал линию:
— Добро пожаловать, господа.
Фёдор смотрел прямо — внимательный, ясный взгляд. Мария ощутила это как тепло на коже и отвела глаза.
— Вылитая мать, — тихо сказал Иван Антонович. — Царствие ей небесное.
— Господин Авросиади, — негромко продолжил граф, — свободны ли вы в субботу вечером? Хотел бы обсудить деликатную тему… без базарного шума.
— Разумеется, — оживился Иван Антонович. — Наш дом открыт.
— Благодарю. До скорой встречи, — граф кивнул; Фёдор задержал на Марии взгляд — мимолётный, тёплый — и они растворились в толчее.
Когда силуэты скрылись, Иван Антонович повернулся к дочери:
— Видала? Сам граф пришёл! Интересно, что за «деликатная тема»? Может, об оптовых поставках?
— Может… — Мария попыталась улыбнуться, но губы слушались с трудом.
— Ты не в себе, доченька. Всё в порядке?
— Да, папа. Просто голова разболелась. Солнце.
— Ступай домой, — сразу смягчился он. — Передай Лене, пусть очки мои принесёт из буфета.
— Уже легче, — сказала Мария, взяла рулетку и шагнула к первому покупателю. Ладонь легла на шероховатый край сукна — знакомая работа вернула дыхание. Но под этим ритмом билось другое: суббота, дом, «деликатная тема» — и взгляд, который не спутаешь ни с чьим.
---
«Суббота. Дом Авросиади»
Субботнее утро в доме Авросиади было не похоже на прочие. Казалось, сами стены прислушивались. На кухне пахло кориандром, печёным чесноком и бараниной; на плите тихо шипел бульон, в глиняной форме томились перцы. В гостиной лён скатерти белел ровно, хрусталь на буфете сиял зеркально, и даже старые часы тикали тише.
— Лена, скатерть ты погладила? — в третий раз заглянул Иван Антонович.
— Осталось пол-ладони, папа. Всё будет идеально, — спокойно ответила старшая.
Мария стояла у окна с деревянной ложкой — помешивала бульон и ничего не видела. Руки делали своё, а мысли шли отдельно: вечером придёт граф. Это будет разговор не «о сукне». О будущей жизни. О ней. О нём.
Стоило вспомнить взгляд Фёдора — прямой, ясный, тёплый, — как сердце отзывалось тонким страхом. Это чувство было другим. Не как с Василием — тихое, знакомое, братское, — а тревожным, манящим.
Стук в дверь прозвучал обычным деревом, но Мария едва не выронила ложку. Иван Антонович расправил плечи и пошёл в прихожую.
За дверью хлопнула стужа, и — голос отца, искренний:
— Василий! Боже милостивый… Какими судьбами?
Мария застыла. Не граф. Он.
Василий вошёл неровно, как после долгой дороги: худой, выдохшийся, но с живыми глазами. В руках — коробка с пахлавой, перевязанная бечёвкой.
— Примите… если можно, — пробормотал он, смущённо кивнув.
— Конечно заходи! — обрадовался Иван Антонович и крепко обнял его. — Вася, сынок… Как же я рад тебя видеть живым!
Василий ответил на объятие — неловко, но тепло.
— И я рад, дядя Ваня.
Иван Антонович отстранился, всматриваясь в его лицо:
— Похудел ты… Бледный. Ну ничего, откормим. Проходи, садись. — Он повёл его в гостиную, усадил в кресло. — Лена! Мария! Чай горячий!
Мария вышла из кухни, почти не чувствуя пола. Их взгляды встретились — и комната на миг опустела.
Он остановился. Она — тоже.
Василий смотрел на неё — и в его взгляде было столько, что она не выдержала и отвернулась. Он улыбнулся — как извинение за что-то, чего не совершил.
— Здравствуй, Василий, — почти шёпотом.
«Деревня Симера, окрестности Санты, Трапезунд»
---
В деревне Симера жизнь застыла. Ещё вчера босоногие дети гоняли по улочкам тряпичный мяч, по вечерам из-за плетней тянулся запах очага и слышались песни под дудук. Теперь ветер одиноко шуршал выжженной пылью, перекатывая по пустым дворам клочья пепла. Только церковный колокол раз в день, глухо и осторожно, разрезал тишину, будто опасаясь потревожить чей-то вечный сон.
Пара карательных налётов оставила не просто пустые дворы — они оставили молчание. Глухое, всепоглощающее. Из сотен семей — единицы. Кто ушёл в горы, к партизанам, кто перебрался за границу, кто навсегда остался в родной земле. Но в каменном доме у Колодезной улицы, за плотно прикрытыми ставнями, всё ещё теплилась жизнь.
Наира — высокая, с туго заплетёнными косами — складывала в чемодан не вещи, а осколки прошлого. Делала это медленно, бережно, будто боялась упустить последние крошки своего мира: бабушкин шерстяной платок, хранивший запах дыма и полыни; вышитый передник, протёртый у подола; засушенную веточку базилика — чтобы помнить запах дома; холщовый мешочек с тмином — «на лёгкие роды», как велела старая повитуха Маро. На самое дно, завернув в мягкую ткань, она положила крошечные детские носочки, ещё не знавшие тепла хозяйских ног.
— Мам, — сказала она, не оборачиваясь. — Не начинай снова. Ты едешь с нами. Микаэл в Карсе всё устроил.
Анаит стояла у окна, придерживая ладонью старую раму. Лицо её, испещрённое морщинами, сохранило несгибаемую твёрдость женщины, пережившей и голод, и войну. За пыльным стеклом раскидистый абрикос клал короткую тень на вытоптанный двор. Под старой грушей лежал камень с вырезанным крестом. Там покоился её Артём. Часть её самой.
— Нет, доченька. Тут моя жизнь. Вся. Тут отец твой спит. Кто за ним приглядит? А скот? Огород? Всё же пропадёт…
Наира захлопнула чемодан и подошла ближе. В её походке читалась не только тяжесть беременности, но и решимость.
— Мама, речь не про скот и грядки. Турки могут вернуться в любую минуту. Они выжигают деревни. Сжигают дома с людьми, гонят женщин колоннами. В лучшем случае останешься на улице. В худшем… — она не договорила.
Анаит выдохнула. Плечи её сгорбились. Она всмотрелась в глаза дочери — и увидела в них ту самую стальную силу, что передаётся из поколения в поколение молча, с молоком матери.
— Свою жизнь я уже прожила. Всё, что было — Бог дал. И бедность дал, и радость, и эту войну. А ты, дитя моё… — её натруженная ладонь легла на округлившийся живот Наиры. — Скоро родишь. Береги его.
— Когда начнутся схватки, мне нужны твои руки, твой голос. Я не справлюсь одна. Это не просьба, мама.
Тишина качнулась, как колыбель. Тревога и страх в сердце Анаит отчаянно спорили с робкой надеждой на спасение дочери и внука — и отступили, сломленные материнской волей.
— Хорошо, — сдавленно кивнула она. В глазах блеснула слеза. — Дай мне времени… соберу иконы да кое-что по мелочи.
— Только быстро, мама. Через час выходим. До переправы далеко, идти лесами. Там Микаэл должен ждать.
— Иду, — покорно ответила Анаит и, пошатываясь, ушла в соседнюю комнату, где пахло ладаном и старой бумагой.
На мгновение в доме стало слышно всё: жалобно скрипнула крышка сундука; по грубому полу качнулась тень от ветки; в устье печи рассыпался последний уголёк. Наира положила ладони на живот — ребёнок отозвался лёгким толчком. «Подожди ещё чуть-чуть, — мысленно шепнула она. — Скоро будем в безопасности».
Она оглядела родную кухню: присыпанная мукой миска, медный таз, глиняная кружка с паутинкой трещинки, половичок у порога, вытертый до дыр её детскими ногами. Подошла к чемодану, перевязала его полосой чистой простыни крест-накрест. С полки сняла последний тонкий лаваш, испечённый матерью, завернула в полотнище, сверху положила щепотку соли и маленький ножик.
Из соседней комнаты донёсся негромкий шёпот — Анаит читала молитву, перебирая потёртые иконки. Наира присела на край заскрипевшей лавки, прислушиваясь. Вдалеке раз, другой ударил колокол — глухо, осторожно.
Она поднялась, проверила ремни, откинула тяжёлую ставню — узкая полоска света легла на пол, упёрлась в порог. На минуту Наира задержала пальцы на шершавом дверном косяке, где когда-то ножом нацарапали детские риски их с сестрой роста. Рядом, совсем незаметно, углём из печи она поставила новую черту — будущую. Для того, кто ещё не родился. И улыбнулась — сквозь подступающие слёзы.
— Иду, мама, — сказала она в пустоту. — Я готова.
За окном стояла гулкая тишина — как перед бурей. А внутри дома, вопреки всему, тлела надежда.
***
Наира остановилась у знакомого деревянного забора, исчерченного глубокими трещинами, и постояла, вглядываясь в тишину чужого теперь двора. В Симере приумолкли даже собаки. Только ветви старой алычи переговаривались над опустевшим двориком, роняя пожухлые листки на вытоптанную землю.
Дверь скрипнула — на крыльцо вышла Элина, словно почувствовала её шаги сердцем. Они встретились глазами — и слов не понадобилось.
— Уходите? — выдохнула она тихо, подходя к калитке.
— Через час. Микаэл снарядил повозки, мамину хату закрываем на ключ. Я… не могла не прийти. Не попрощаться.
Они обнялись крепко, по-сестрински — так, как обнимаются те, кто втайне боится, что видит друг друга в последний раз. Щёки соприкоснулись, и обе почувствовали, как теплеет кожа от горьких слёз.
— Ты всё ещё надеешься, что я поеду с тобой?
Элина не отвела взгляд. Глаза её были огромными и пустыми.
— Не надеюсь. Знаю, что нет. Но хочу. Ты — моя сестра, хоть и не по крови. Мы всё детство вместе, Эль. Я не умею просто взять и оставить тебя здесь одну.
Элина выдохнула и покачала головой. В этом движении была бездонная усталость:
— Не могу. Родители… они не вынесут дороги. Отец с трудом на ногах держится. Не смогу жить с этим, если их брошу.
— А если они придут снова? — Наира понизила голос до шёпота. — Они ищут партизан, но спрашивать не станут. Жгут всех подряд…
«Окрестности Симеры. Несколько часов спустя»
---
На опушке леса, у старой, разбитой колёсами дороги, Микаэл стоял, облокотившись на оглоблю пустой повозки. Пахло хвоей, прелой листвой и тревогой. Ветер шевелил выцветшие, пропахшие дымом тряпки, прикрывавшие немудрёные пожитки — мешки с мукой и вяленым мясом; кожаные ремни негромко поскрипывали. Лошади нервно перебирали копытами, заложив уши — животные чувствовали приближающуюся беду.
— Если по восемь в повозку — сорок посадим, — считал вполголоса Микаэл. — Остальные пешком. Сначала дети и старики, потом женщины. Мужчины — по краям, с вилами, с тем, что есть.
— Верно, — Антон сверился с карманными часами. Циферблат показывал без десяти пять утра. — Пора. Они уже близко.
— Лишь бы вещей не тащили, — вздохнул Микаэл. — Я сказал Наире: только еда да тёплое на ночь. Никаких перин, медных тазов… Господи, да они же всё равно тащат эти утюги!
Он не договорил: Антон вдруг резко поднял ладонь. Все замерли. Даже ветер, казалось, притих.
— Что там? — шёпотом спросил Микаэл.
— Копыта, — тихо ответил Антон, наклонив голову. — Один всадник. Скачет быстро.
Команда разошлась без слов. Повозки вкатили глубже под сень крон, закрыв колёса еловыми ветвями. Лошадей увели в чащу, им заткнули удила мокрыми тряпками. Мужчины рассыпались по укрытиям — кто за бурелом, кто в ложбинку у ручья; Антон занял позицию за валуном, вскинув винтовку. Дорога стала пустой.
Стук копыт нарастал, превращаясь в яростный барабанный бой. Из утренней дымки вынырнул одинокий всадник — сгорбленная фигура в тёмном плаще, низко пригнутая к шее взмыленного коня.
Антон прищурился. Тёмный плащ. Военная посадка. Турецкий офицер.
— Стой! — крикнул он.
Всадник не слышал — или не мог остановиться. Скакал прямо на них, отчаянно, слепо.
Антон прижал холодный приклад к щеке. Глубокий вдох.
Сухой, раскатистый выстрел громко хлопнул меж деревьев.
Всадник взвыл, неестественно дёрнулся и вывалился из седла, ударившись о землю глухим мешком. Лошадь, испуганно взвившись, сорвалась с места и исчезла в дымке.
— Жив?! — Микаэл выбежал из укрытия, гонимый внезапным предчувствием.
— Пока да! Дышит! — Антон опускался на колено рядом с телом, переворачивая раненого.
И застыл.
Руки онемели. Всё внутри сжалось в ледяной комок.
*Я выстрелил в Али. В человека, который приехал нас спасти.*
— Чтоб мне пусто было… Да не может быть… Это же…
Микаэл подскочил, глотая воздух, и кровь отхлынула от лица:
— Али Оглы, — выдохнул он, будто получил удар в солнечное сплетение.
Память вспыхнула яркой вспышкой: Али за столом в доме Фатимы, редко улыбается, но тепло. Его подарок жене — шёлковый платок из Стамбула. Его слова: «Семья — это святое. Неважно, какой веры».
— Али, брат, слышишь меня? — Микаэл сорвал перчатки, разрезая ножом мокрую от крови ткань.
Губы Али дрогнули. Глаза, затуманенные болью, с трудом сфокусировались.
— Они… уже идут… — просипел он, царапая горло изнутри. — Ваши… девчата… как приманка… Фатима… Элина… береги их…
Зрачки его закатились под веки, сознание оборвалось. Он обмяк.
— Он ехал к нам. Предупредить, — произнёс Микаэл с каменным лицом. — А мы… мы его…
— Кровь хлещет, как из ведра, — жёстко оборвал его Антон, доставая перевязочный пакет. Голос дрожал. — Если сейчас не зажмём — не дотянет и до полудня.
Работали молча, слаженно, с отчаянной эффективностью. Рана — высоко, под ключицей, сквозная, пуля прошла навылет, но задела артерию — алая кровь била тревожными толчками. Антон сунул в отверстие свёрнутую в валик тряпицу, придавил костяшками пальцев; Микаэл накинул перевязь, затянул ремнём до хруста. Капнул Али на запекшиеся губы несколько капель воды из фляги. Тот застонал, но не очнулся.
— В повозку, под рогожу, — скомандовал Микаэл, и в его голосе впервые зазвучало отчаяние. — Лошадь к нему не привязывать — пусть дышит, пока может.
Они подняли тело — тяжёлое, вдруг сделавшееся хрупким и человеческим, без мундира, без звания, без прошлых обид. Положили на дно телеги, прикрыли рогожей. Лошадь фыркнула, беспокойно переступая копытами.
Антон вытер ладонью вспотевший лоб, взглянул на товарища:
— Что скажем Фатиме, если… когда он очнётся? Что мы его чуть не пришили?
Микаэл поднял на него глаза — и в них было всё: гора вины, злость на собственную слепоту, дикая благодарность судьбе.
— Всю правду. Он рисковал всем, чтобы спасти наших. А мы едва не убили его по своему неведению. — Он помолчал, потом добавил тихо, но твёрдо: — Враг — это всего лишь форма. Человек — то, что скрыто под ней. Он — человек. И он оказался честнее многих из нас.
Он обернулся к дороге. На гребне дальнего холмика уже показались первые тёмные фигуры: женщины с узлами, сгорбленные старики, мальчишка с глиняным кувшином. За ними — ещё и ещё. Кто-то вёл на верёвке худую козу, кто-то тащил охапку с периной.
Антон метнулся к нему и грубо перехватил ношу:
— Брось это сейчас же! Возьми лучше того ребёнка, видишь, отстаёт! Быстро!
Сигналы пошли по цепи: поднятая ладонь — «тише!», два резких взмаха — «влево, в укрытие!», широкий круг — «общий сбор!». Мужчины, как тени, выводили людей из-под прицела, рассаживали в повозки, считали по головам. Микаэл ставил метки углём на борту — «8/8», «6/8».
— Только самое нужное! Воду — в середину! Детей — на руки, не отпускать! — голос его звучал удивительно ровно, хотя внутри всё сжималось в тугой комок.
Где-то сбоку, под рогожей, Али тихо застонал, будто пытаясь что-то сказать в бреду. Микаэл наклонился к нему, прикрыв своим телом:
— Тихо, брат. Тихо. Держись. Дотяни до своих. Дальше — моя забота.
Али вдруг распахнул глаза — мутные, затуманенные болью, но живые. Взгляд его метнулся от Микаэла к Антону и обратно. Губы дрогнули:
— Вы... вы успели?
— Успели, брат, — хрипло ответил Микаэл. — Всех выводим. Держись.
Али слабо кивнул и снова провалился в темноту.
Карс, Российская империя, гарнизон, конец марта 1916 года
---
К рассвету Карс был похож на большой, чуть охрипший улей. Туман свивался в сизые ленты над шатрами, крепостные стены розовели, будто их коснулись раскалённые ладони. Холодный воздух щипал ноздри, нёс запах дыма, конского пота и смазанной стали.
У обоза солдаты снимали промёрзший брезент, укладывали ящики с сухарями, подтягивали упряжь. У винтовочных пирамид лязгали затворы — чистили оружие. В воздухе висело то особое предвкушение, когда всё ещё тихо, но уже ясно — колонна скоро тронется в поход. Цель называли негромко — Трапезунд. А дальше, чуть погодя, каждый добавлял своё: «как Бог даст», «а может, черти, и до Царьграда».
У палатки медчасти сёстры перевязывали на ходу укладки: бинты, спирт, хинин, жгуты. Фельдшер, щурясь на свет зажигаемого окурка, переписывал мелом номерки на ящиках. Под брезентовым навесом молча ждала подготовленная двуколка с красным крестом на борту — вычищенная до блеска, будто и она понимала, чем сегодня кончится этот хрупкий рассвет.
Чуть поодаль, на перевёрнутом ящике с выцветшей вывеской «Патроны 7,62», был развернут импровизированный столик для добровольцев. Поручик — уставший, но собранный, с тенью небритости на щеках — листал список, старая чернильница подпрыгивала от каждого резкого штриха. В нестройной очереди стояли разные люди: крестьяне в поскрипывающих шушунах, городские в потёртых на локтях сюртуках, армяне, греки, русские — у каждого в глазах горел свой, сокровенный повод и одно общее выражение: «довольно».
В самом хвосте — Игнат. Он мял в крупных, ещё пахнущих углем ладонях застиранную шапку, очки засунул во внутренний карман — не потому что стеснялся, а чтобы не казаться лишним среди этих плеч и натруженных рук. За спиной — инженерная школа, несколько вылазок с партизанами, бессонные ночи у постели племянника и оглохшее от горя сердце. Та самая точка, после которой яснеет только одно: оставаться в стороне — уже предательство. Предательство самого себя.
— Фамилия? — не поднимая глаз, бросил поручик, тыча пером в бумагу.
— Саввиди, Игнатий Васильевич.
— Род занятий?
— Инженер-строитель, — ответил Игнат. — Из Трапезунда.
— Служба была?
Игнат на миг увидел перед собой бледное, осунувшееся лицо Василия на подушке, дрожащую руку Алёны над миской с остывшей водой.
— Было, — ответил ровно, без колебаний.
Поручик вскинул на него взгляд — один быстрый, внимательный, сканирующий — кивнул, почти незаметно, провёл пером по списку, сунул карточку:
— Зачислены. Добровольческий батальон при корпусе. Инструктаж — в шестнадцать ноль-ноль. Обмундирование — у интенданта, справа. Винтовку — по расписанию у оружейного.
— Служу государю и Отечеству, — отчеканил Игнат. Слов было мало, но голос лёг на своё место — твёрдо и без дрожи.
У палатки снабжения уже толклись, переминаясь с ноги на ногу, новобранцы. Интендант, седой и колючий, как ёж, с прищуром мерил глазом размер плеч, вытаскивал из штабелей шинели: «Этому — сорок восьмой… нет, гляжу, всё-таки пятидесятый. Подпоясь туже, чтобы не болталось. Сапоги не натирай — смажь салом, к вечеру будут как родные». Игнат надел грубую хлопковую гимнастёрку, подтянул ремень, взял в руки винтовку — привычная, знакомая тяжесть легла в ладонь как давняя, почти родная.
По соседству полковой священник устроил маленький походный иконостас на ящике из-под патронов. Он коротко, без пафоса благословлял каждого: «Храни тебя Бог, сынок». Кто-то крестился неловко, с оглядкой, кто-то — привычно, с лёгким поклоном. Кто-то просто снимал фуражку и беззвучно кивал, не в силах вымолвить слово.
— Следующий! К станку! — рявкнул оружейный, человек с лицом, изборождённым старым шрамом.
— Саввиди, — подал карточку Игнат.
— Есть, значится. Винтовка за номером… Проверь затвор, не заедает? Прицельную не крути, выставлена. Патроны — два пакета под сумку, один в ранец. Баюкать не вздумай — железо любит дело, а не нежности.
Игнат ловким движением проверил ход затвора, щёлкнул — короткий, уверенный, металлический звук врезался в утро. Отступив, на секунду задержал взгляд на далёкой, почти мифической линии крепостной стены. Солнце уже окончательно прорезало туман, перекрасив брезентовые палатки в тёплое золото. Кони в привязи беспокойно мотали головами, ловя свежий ветерок. Где-то беззаботно смеялся мальчишка-поводырь из обозной прислуги — звонко, не к месту, по-детски, отчего вся эта военная машина вдруг стала до боли живой и настоящей.
Он встал в сторонке, прислушиваясь к многоголосому дыханию лагеря — как вода булькает по трубам походной кухни, как глухо бубнят офицеры над разложенной картой, как фельдшер ругается ласково и устало: «Да не суетись ты, как ошпаренный». В нагрудном кармане зашуршал сложенный вчетверо листок — та самая неотправленная записка, которую он накануне перечитывал десяток раз, пока тени от коптилки танцевали на стенах: «Алёна, я не смогу быть рядом, когда ты уедешь. Но я пойду навстречу — туда, где тебя могут ранить. Если встретишь медсанбат нашего корпуса — спроси о Саввиди. Я буду держать слово: вернусь. Если Бог даст, вернусь к тебе».
Он не стал доставать её. Просто положил ладонь на грудь — молчаливое обещание.
Рядом старший унтер, ворча себе под нос, учил двоих новеньких — как на ходу, не глядя, снимать с предохранителя, как правильно класть винтовку на ремень, где держать большой палец левой руки, чтобы отдача не щёлкнула им по носу. Игнат слушал краем уха и повторял движения автоматически — в памяти его всё ещё считался мост, пролёт, опора. Теперь вместо бетонных опор были люди. И их надо было вести.
— Группа добровольцев — шагом марш! — скомандовал поручик, и голос его сорвался на сиплой ноте.
Откуда-то из глубины лагеря, из-за повозок, вышел невысокий коренастый капитан с проседью в чёрной бородке, окинул строящихся быстрым, цепким взглядом, сказал просто и буднично:
— Работы будет много. Головой живите, ребята. Дураков война не любит. Она их собирает первыми.
«Карс.Последние дни марта»
В комнате пахло мятой и старой бумагой. Сквозь приоткрытую ставню врывался утренний ветер — нежный и настойчивый, трепал кисейную занавеску, касался плеч и щёк свежей прохладой. Мария сидела у трюмо, сжимая двумя пальцами листок — тонкий, чуть мятый, с ровным почерком. Она узнала его сразу: у Фёдора все буквы стояли по стойке «смирно».
«Милая моя сударыня…»
Слова прыгали перед глазами, расплывались, возвращались на место. Он уходит. Внезапный приказ. Сбор в полк. Но перед этим — встреча. «У фонтана. В полдень». Она посмотрела на часы-ходики на стене — стрелки неумолимо сходились: оставалось меньше часа.
Она сложила письмо вчетверо, сунула его за корсаж платья у самого сердца, поправила выбившуюся ленту на косе. Руки дрожали — не от страха, а от странной ясности происходящего. В коридоре скрипнула половица: Лена, наверное, вернулась с рынка. Мария тихо, как вор, прикрыла дверь — не хотела ни вопросов, ни благословений, ни задержек. Только идти. Сейчас.
---
Город в полдень утопал в знойной истоме. Торговцы дремали в тени под навесами. Водоносы лениво переваливались по мостовой, расплёскивая воду. Кони в узких упряжках мотали головами, позванивая медными побрякушками. Над крепостной стеной дрожало тёплое марево, прапор на караульной башне лениво трепал красным хвостом.
Мария шла быстро, не глядя по сторонам. Всё было на своих местах — камень с трещиной у лавки стекольщика, старая липа, отбрасывающая длинную тень, скамья со стариком, кормящим воробьёв.
Фонтан журчал, как всегда — ровно, успокаивающе. У кромки воды, спиной к струям, стоял Фёдор. Парадная форма сидела на нём безупречно, лакированный ремень туго перехватывал талию, на до блеска начищенных сапогах играли солнечные зайчики. Он был свежевыбрит, и от этого казался ещё моложе. В руке — небольшой букет ландышей, белых, с каплями росы на бутонах.
Когда Мария подошла, запыхавшись, он обернулся и едва заметно улыбнулся — той сдержанной улыбкой, за которой прячут волнение.
— Спасибо, что пришли, — сказал он негромко, и его голос прозвучал чуть хрипло.
— Я не могла не прийти, — выдохнула она тихо.
Он протянул цветы. Их пальцы на мгновение коснулись — его тёплые и уверенные, её холодные от волнения. От букета пахло весной.
— Я не знаю, будет ли у нас ещё такой шанс, — начал он и запнулся. — Я должен был сказать вам… Мария, я вас люблю. Это не вовремя и не к месту, но это так.
Слова прозвучали просто и ясно, как ружейный залп без предваряющего оркестра. В них не было ни пафоса, ни поэзии — а потому нечему было возразить. Мария смотрела на него, на его слишком серьёзные глаза, и молчала. Несколько ударов сердца. Дольше. Потом шагнула ближе, опустила ресницы и прошептала так, что услышал только он:
— И я вас. Всегда.
Он взял её за руку. Крепко — как держат что-то бесценное. Они стояли рядом, не обнимаясь — только держась за руки. Вода звенела, старик на скамье методично бросал воробьям крошки, тень от липы ложилась на их плечи.
— Я хотел бы… — Фёдор запнулся, улыбнулся смущённо. — Я хотел бы просить у вашего отца… Но сейчас — приказ. Всё так внезапно. Если вернусь…
— Ты вернёшься, — тихо, но твёрдо перебила она.
Впервые — «ты». Слово вырвалось само, и Мария почувствовала, как щёки вспыхнули, но не отвела взгляда.
— Ты должен вернуться. Обещай мне.
Он кивнул, принимая условие. Затем достал из внутреннего кармана мундира тонкий кожаный шнурок — прочный, тёмный.
— Это для письма, — пробормотал он, краснея, — чтобы носили при себе, не теряли. Карманы — ненадёжное место для самого важного.
Мария улыбнулась одними глазами, уголки которых блеснули влагой. Листок с его письмом уже лежал у неё на груди — но этот простой шнурок она приняла как драгоценность и бережно спрятала рядом с письмом.
— Мне пора, — сказал он, и в его голосе впервые прозвучала тяжесть.
— Я знаю, — сказала она.
Он отпустил её руку. Она не удерживала. Она знала: если удержит — он не уйдёт. А он должен был уйти.
Он повернулся и пошёл быстрым воинским шагом, не оглядываясь. Мария осталась у фонтана, сжимая ландыши так осторожно, будто держала короткую молитву. Она подошла к воде, отделила один самый маленький цветок и опустила его на гладкую тёмную поверхность — маленький белый островок закружился на месте.
— Вернись ко мне живым, — сказала она так тихо, что это услышала только вода и её собственное сердце.
Она стояла, пока круги от цветка не растворились. Потом подняла взгляд туда, куда ушёл он, и впервые позволила себе сделать глубокий вдох — как после долгого бега. В корсаже, у самого сердца, шуршал бумажный листок. На запястье ещё жила тёплая память его пальцев. А в руке оставались ландыши — терпкий весенний запах, от которого стало не больнее, а яснее и светлее.
---
Карс провожал русскую армию серым промозглым утром. Низкое небо свинцовой крышей нависло над глинобитными крышами. Влажный туман стлался по брусчатым мостовым, впитывая в себя звуки — лязг оружия, скрип повозок, тяжёлый топот сапог, сдержанные команды. От казарм к южным воротам тянулась бесконечная колонна — живая река из серых шинелей, усталых лиц, подсумков и ранцев. Воздух густо пах гарью, сырой землёй, конским навозом и горечью прощания.
На обочинах, за редкой цепью часовых, стояли молчаливые горожане. Старик-армянин не отрываясь крестился на потемневшую иконку в потёртом футляре. Гречанка, прикрыв голову чёрным платком, протягивала узелок с сушёным инжиром молоденькому солдату. Мальчишка лет десяти босиком бежал вдоль колонны, споткнулся о камень, упал, поднялся — и снова побежал, смахивая слёзы тыльной стороной ладони. Над куполом армянской церкви глухо звякнул колокол — один короткий удар.
Впереди, в сопровождении нескольких всадников из конвоя, ехал штабс-капитан Фёдор Павлиди. Осанка — безупречна, лицо — спокойное. Он не оборачивался на город. Всё в нём — от твёрдого взгляда до чёткого положения рук на поводьях — дышало решимостью. Под тонкой кожей перчатки он нащупал пальцем письмо Марии во внутреннем кармане мундира — то самое, что получил от неё вчера вечером. Жест был почти незаметным, но для него он значил больше клятвы: «Вернуться. Домой».
«Симера.Последние минуты»
Деревня Симера застыла в предчувствии беды. Раннее утро не приносило свежести — воздух был густым, пропитанным гарью и страхом. Каменные хижины хранили гнетущее молчание. Поросшие мхом ступени, предательский скрип старых ставен, затаившийся лай собак — всё кричало об одном: сегодня здесь должно случиться нечто необратимое.
Наира с матерью, Анаит, уже направлялись к выходу, собирая последние пожитки, когда в запылённом окне мелькнула тень. Дверь с тихим стоном распахнулась — на пороге, едва переводя дух, стояла Элина. Волосы растрёпаны, лицо в полосах пыли и пота, грудь судорожно вздымалась. Глаза были полны немого ужаса.
— Быстро! Через огороды! — выдохнула она, хватая подругу за руку. — Люди Османа уже здесь. На подступах. Кто-то сдал нас… Они сжигают всё подряд. У них список тех, кто готовился к бегству.
Слова ударили, как обух. Наира на миг застыла, но инстинкт самосохранения и ответственность за жизнь под сердцем заставили её действовать. Одним резким движением она откинула потёртый коврик у дальней стены, поддела ногтями тяжёлую крышку люка — тот самый потайной ход, что когда-то проложил её отец «на всякий случай».
— Сюда, — бросила она хрипло. — Тоннель узкий, но выведет в овраг. Дальше — к речной тропе.
Но мать не двинулась с места. Её лицо оставалось спокойным — непоколебимым, как скала. В глазах читалась не просто решимость, а какая-то высшая, трагическая ясность.
— Дети мои, бегите. Я останусь, — произнесла она тихо.
— Мама?! — Наира обернулась. — Что ты говоришь? Нет! Иди с нами!
— Ты носишь в себе ребёнка, — голос Анаит звучал ровно и глубоко. — Твоя обязанность — выжить. А я задержу их. Хоть на минуту, хоть на пять… чтобы вы успели.
Элина поймала взгляд Наиры и коротко кивнула: в её глазах читалось горькое принятие. Спорить было бесполезно. За порогом уже глухо началась облава: отдалённые окрики на чужом языке, истеричный лай псов, тяжёлый топот. Время сжималось.
Наира бросилась к матери. Обняла её, вжалась щекой в тёплое плечо, вдохнула запах домашнего хлеба и полыни. Сердце гулко стукнуло: «Прощай».
— Прости… прости меня, мама…
— Мне не за что тебя прощать, дочь моя. Я горжусь тобой, — ответила Анаит и едва заметно улыбнулась. — Теперь беги. И живи.
Больше слов не было. Наира и Элина спустились в чёрный зев подвала. Тёмный воздух ударил в лицо запахом сырой земли и плесени. По стенам тянулись бледные корни. За их спинами Анаит с глухим стуком опустила крышку — отрезала свет, звуки, прошлое. На мгновение в доме воцарилась мертвенная тишина — которую тут же разорвал первый удар в дверь. Потом второй — настойчивее, злее.
Девушки поползли в узкий тоннель. Колени скользили по глине, пальцы цеплялись за камни и корни. Позади раздался сокрушительный удар — треск дерева, звяканье железа, чужие крики. Элина сжала зубы, чтобы не застонать — низкий потолок разодрал кожу на плече. Наира придержала её за локоть, ровно дыша и бормоча под нос: «Раз–два. Раз–два. Только вперёд».
Ребёнок под сердцем шевельнулся — тонко, трепетно. Она прижала руку к животу: «Тихо, малыш. Мы уже идём».
Тоннель вывел их в заросший бурьяном лаз за амбаром. Холодный воздух, пахнущий дымом, ударил в лицо. Они выбрались на колени, пригнулись и, не оборачиваясь на полыхавший дом, рванули к перелеску.
А в доме, который они только что покинули, Анаит медленно подошла к двери.
Она остановилась у потемневших образов, перекрестилась. Затем подошла к столу, поставила на него пустую глиняную миску, накрыла её вышитым полотенцем — словно ждала гостей. В её глазах не было ни страха, ни дрожи: только бесконечная усталость и стальная решимость. Когда в дверь врезались прикладом, она сама, без спешки, откинула засов.
---
Тем временем в лесу Наира и Элина уже бежали почти вслепую.
В густой чаще они спотыкались о корни и хватали ртом воздух. Ветки хлестали по лицу, оставляя красные полосы, едкая пыль впивалась в лёгкие. Где-то близко слышались чужие крики, ржание лошадей, лай собак. Над их домом поднимался густой багрово-чёрный столб дыма.
— Надо… надо к броду, — выдохнула Наира, останавливаясь и опираясь о сосну. — Микаэл с повозками… они могут попасть в засаду.
Треск ветвей послышался совсем рядом. Погоня настигала.
— Стой, — резко шепнула Элина и схватила её за запястье. Они прижались к поваленному стволу старого дуба. — Слушай. Если пойдём вместе — возьмут обеих. Я сверну к скалам. Отведу их на себя. А ты — вниз, к оврагу. Иди по руслу, вода смоет следы. Дойдёшь до тропы и дальше — к переправе.
— Эль, нет! Там обрыв! Ты не уйдёшь! — глаза Наиры наполнились слезами.
— Они меня не тронут, — глухо сказала Элина, и в её голосе прозвучала отчаянная надежда. — Я ведь сестра жены Али. Осман… он подумает дважды.
Наира слишком хорошо знала приказы Османа — и знала, как мало для него значат родственные связи. Но каждая секунда спора крадёт у них последние шансы. Это был жертвенный ход.
Они обнялись — крепко, отчаянно, как обнимаются те, кто говорит не «до свидания», а «прощай навсегда». Щёки соприкоснулись, и солёная влага слёз смешалась воедино.
— Где бы ты ни была… — начала Элина, но голос сорвался.
— Я не забуду. Никогда, — перебила её Наира. — Ни тебя, ни маму, ни этот день.
Они разомкнули объятия. Наира метнулась в густую чащу — низко пригнувшись, быстро, растворяясь в предрассветном мраке. Элина же рванула к скалистому склону, туда, где были лишь камни и обрыв. Через мгновение обе исчезли.
Позади, нарастая, выли собаки, лошади били копытами о камни, и над Симерой поднимался рычащий гул трагедии. Где-то снова ударили в дверь — уже в другой дом. Где-то женщина коротко вскрикнула и оборвала крик. А в узком холодном овраге Наира уже шла вниз — прижимая дрожащую ладонь к животу и повторяя как заклинание: «Только дойти. Обязательно дойти».
---
В это же утро деревня Симера окончательно тонула в едком дыму.
«Симера. Два часа спустя»
---
Время тянулось. Микаэл всматривался в лесную просеку до рези в глазах. Дорожка, по которой должны были выйти Наира с матерью, оставалась пустой. Он уже различал каждую ветку, каждый камень, но всё равно не мог отвести взгляд: вдруг сейчас мелькнёт её силуэт, знакомая походка, детская рука, вцепившаяся в подол. Сердце гулко билось где-то в горле, не давая дышать.
Вокруг глухо перекликались возницы, укладывали последние тюки — мука, детские одеяла, немного посуды, свернутые ковры. Лошади фыркали, перетаптывались, чувствовали нетерпение людей. Над зарослями лозняка висел сухой запах пыли, дегтя и натруженной кожи.
— Ма, воды… — тихий голос мальчишки дрогнул у телеги.
— Терпи, душа, сейчас, — ответила женщина, затягивая ремень на сундуке. — Главное — в середине идти, не рвись вперёд.
— А та тётя придёт? — ребёнок кивнул в сторону просеки.
— Придёт, — сказала она, но взгляд тревожно метнулся к Микаэлу.
Под рогожей негромко застонал раненый турок. Микаэл бросил быстрый взгляд — дышит. Ещё жив.
— Надо выдвигаться, — подошёл Антон, убирая часы в карман. Лицо у него было жёстким. — Задерживаться нельзя. Осман не будет ждать — каждый миг против нас.
— Знаю, — не отводя взгляда от тропы, ответил Микаэл. — Но я не уйду без неё. Ведите людей. Я вернусь.
— Это ловушка, — тихо, но жёстко сказал Антон. В голосе дрогнула тревога. — Они именно этого и добиваются: чтоб кто-то остался один.
— Тогда пусть добьются, — Микаэл посмотрел на него. В глазах — усталый огонь. — Без Наиры и ребёнка у меня нет дороги.
— Если ты останешься — колонна ослабнет, — упрямо продолжил Антон. — Люди поймут по-своему: что можно делиться, тянуть время.
— Ты ведёшь колонну, — отрезал Микаэл. — Я возвращаюсь за Наирой.
— Вернёшься — где искать тебя?
— Между мельницей и Турна-гёлем. Если не приду к рассвету — считай меня в хвосте.
Антон стиснул губы. Хотел возразить, но слова застряли. Он помнил, как Микаэл ещё мальчишкой таскал за Наирой вёдра с колодца, как стоял за неё стеной на ярмарке, когда к девушкам лезли турецкие мальчишки. Это было не просто упрямство — целая судьба, спаянная в одну нитку.
Секунда тишины растянулась. Где-то щёлкнула пряжка, залаял на руках у девочки крошечный щенок — тут же стих.
— Что с этим турком? — перевёл Антон взгляд на повозку, где под рогожей лежал Али. — Рану стянули, кровь не идёт, но брать его в колонну — риск. Свои не поймут.
— Бросить — значит предать себя, — спокойно ответил Микаэл. — Он ехал нас предупредить. Оставьте здесь, в тени. Если вернусь — заберу. Если нет… Бог судья.
— И всё же… — Антон на миг запнулся. — Если он окрепнет раньше, чем ты…
— Свяжи узлом под осью, не развяжет, — коротко сказал Микаэл. — Воды оставь. И нож не рядом.
Антон кивнул, шагнул вперёд и крепко обнял его — так обнимают брата перед последней дорогой.
— Довезу всех, клянусь, — выдавил он. — И если смогу, пришлю людей навстречу. Береги себя, брат.
— Береги их, — так же крепко ответил Микаэл. — И не сворачивай в балки — держись гребня.
Он помолчал, потом добавил:
— Если не вернусь — приди за мной. Живым или мёртвым.
— Приду, — хрипло ответил Антон. — Обещаю.
Команда прокатилась шёпотом и окриками: «По местам! По парам! Дети — в середину!» Кто-то перекрестился. Скрипнули колёса, и повозки одна за другой нырнули в зелёный коридор лесной дороги. На миг показалась рука Антона — поднятая в прощальном жесте, — и исчезла в листве.
Когда последний обод растворился за кустами, лес вокруг опал. Всё стихло. Микаэл стоял, слушая, как удаляется гул, затем подтянул ремень карабина, поправил ремешок на фляге и двинулся обратно — в сторону Симеры.
---
Чем ближе к деревне, тем явственнее шёл в нос гарь. Сначала — тонкая нитка в воздухе, потом — тяжёлый, едкий запах, прилипший к волосам и рубахе. Он прибавил шагу, переходя на бег. Камни били по ступням сквозь тонкую подошву, под ногами хрустели ветки. Каждая тень казалась угрозой, каждый отзвук шагов в лесу заставлял напрягаться. Один раз ему почудился женский вскрик — оказалось, прибитая к столбу жестянка звенела на ветру.
Осколок голубой черепицы у обочины заставил его сжаться — Наирин дом был крыт такой же. Он сорвал черепок с травы и сунул в карман.
Симера лежала распахнутой раной.
Сгоревшие балки. Пух над закопчёнными стенами. На площади — перевёрнутый глиняный горшок, детская дудочка с треснувшим мундштуком. У колодца — брошенное ведро, верёвка с обгоревшими волокнами. Где-то ещё потрескивал огонь.
Двор у дома Наиры он узнал по груше. Та самая, под которой сидел её отец — тихий, широкоплечий, с ладонями, пахнувшими виноградом. Та самая, под которой Наира повязывала голубую ленточку в волосы и спрашивала застенчиво: «Красиво?»
Под грушей лежала Анаит.
Та самая, что кормила его долмой, когда он приходил за Наирой. Которая гладила по голове и говорила: «Береги её, сынок».
Лицо — спокойное. На груди — узел с иконами, перетянутый детским платочком.
Микаэл опустился на колени. Земля была тёплой. Пальцы сложились в крест, губы шевельнулись:
— Со святыми упокой…
Он поправил платочек, чтобы не развязался, накрыл край узла краем фартука.
— Прости, мама, — прошептал он. — Я не успел.
Он вскочил. Дом — пуст. Через заднюю калитку — смазанные следы торопливых ног, едва различимые в пепле. Дальше — в лес, по узкой тропе на склон.
Он побежал, хватая воздух рвано. Ветки били по лицу, оставляя тонкие царапины, пахло сырым лишайником и жжёной шерстью. Чуть выше тропа раздваивалась: одна вела к речной тропе, другая — к обрыву. Он свернул вверх.
— Только бы не поздно, — выдохнул он шёпотом и прибавил ходу.
У кромки скалы ветер стал резче. Внизу гремела вода, дробясь о камни. Он подошёл, прижался коленом к осыпи, заглянул — и мир на миг качнулся.
В ложе реки лежали три женские фигуры: белизна платьев и тёмные пряди, раскиданные по камням.