Воздух в особняке был густым и сладким от аромата пятидесяти белых роз, расставленных в хрустальных вазах по всему холлу. Каждый бутон, раскрывшийся к строго назначенному часу, казался искусственным в своем совершенстве. Аромат, который Елена когда-то любила, теперь висел тяжким, почти удушающим облаком — символ двадцати лет, упакованных в ожидания, обязательства и тихое служение. Она стояла перед зеркалом в прихожей, поправляя складку на платье из нефритового шелка. Цвет был выбран не ею, а Виктором много лет назад — цвет твоих глаз в день нашей встречи, сказал он тогда. С тех пор этот оттенок стал её официальным цветом, визитной карточкой жены. В отражении смотрела на неё безупречная женщина. Волосы, уложенные с утра мастером в скульптурную, неподвижную гладь. Бриллиантовые серьги-каплями, подаренные на пятнадцатилетие брака, холодно поблескивали при свете люстры. Макияж — безупречный щит. Она была похожа на дорогую фарфоровую куклу, выставленную на всеобщее обозрение: красивая, ценная, немая. Хозяйка. Супруга. Мать. Икона, чей образ был тщательно выверен и утверждён.
Зал гудел от десятков голосов, смеха, звона бокалов. Праздник был идеален, как глянцевая картинка из журнала о жизни элиты. Мужчины в дорогих костюмах, важные и самодовольные, окружали Виктора, и Елена слышала обрывки фраз: блестящая карьера, опора в лице такой жены. Их жены, в нарядах чуть менее удачных, чем её, оценивали её взглядами, в которых читалась смесь зависти и любопытства: как ей удаётся так держаться? Виктор парил в центре внимания. Он был в своей стихии. Его осанка, широкий жест руки с бокалом дорогого скотча, бархатный, привычно уверенный голос — всё излучало триумф. Не личное счастье, а социальное достижение. Он построил эту жизнь, как строят успешный проект. И этот юбилей был публичным отчётом о проделанной работе, очередной галочкой в списке обязательных атрибутов статуса.
— Леночка, солнце!
Его голос пробился сквозь шум, заставив её внутренне содрогнуться.
— Иди ко мне на минутку!
Она подошла, вложив свою руку в его протянутую ладонь. Прикосновение его кожи, прохладной и сухой, было знакомым до тошноты. Улыбка, отточенная за годы, мгновенно осветила её лицо — автоматическая, безупречная реакция.
— Друзья, дорогие гости! — Виктор слегка приобнял её за талию, и его пальцы плотно сомкнулись на её шелке, обозначая владение. — Позвольте поднять этот бокал за мою музу. За женщину, которая двадцать лет была моим самым надежным тылом, вдохновением и…
Он сделал театральную паузу, оглядев зал.
— …самым строгим критиком! Без её мудрости и поддержки, смею утверждать, не было бы многого из того, что мы видим сегодня.
В зале раздались восхищенные вздохи и аплодисменты. Где-то всхлипнула сентиментальная дама. Елена чувствовала, как её щеки горят под слоем тонального крема. Слова тыл, вдохновение, критик прозвучали как заученная формула из официальной биографии. Она поймала взгляд дочери Алины. Та стояла у стены, нервно теребя бокал с колой, и быстро отвернулась, словно пойманная на чём-то. Эта неловкость на секунду отвлекла Елену.
— Спасибо, дорогой, — произнесла она своим звонким, приёмным голосом, звонко чокнувшись с его бокалом.
Их глаза встретились. В его карих, всегда немного насмешливых глазах она не увидела ничего, кроме самодовольной проверки: правильно ли она выполняет свою роль. Роль была сыграна на пять с плюсом.
Следующим номером программы был торт — трехъярусное архитектурное чудо из белого шоколада и ванили, увенчанное сахарной фигуркой пары под зонтиком. Шеф-повар с гордым видом вкатил его на серебряной тележке под торжественную музыку.
— Лена, родная! — крикнул Виктор, указывая на свой смокинг, небрежно брошенный на спинку резного стула у стены. — Мой телефон в кармане! Сними, пожалуйста, для истории, а то мои руки сегодня от волнения не слушаются!
Он лукаво подмигнул гостям, вызвав одобрительный смех. Елена кивнула, испытывая почти физическое облегчение от возможности отойти, сделать паузу, спрятаться за объективом. Она пересекла зал, улыбаясь и кивая гостям на автомате. Подойдя к стулу, она засунула руку в прохладную шелковую подкладку пиджака. Пальцы нащупали гладкий, холодный прямоугольник телефона. Она вытащила его. Экран, отзывчивый к прикосновению, ожил. Большой, яркий обои — их общая фотография с отдыха в Швейцарии. Она провела пальцем вверх, чтобы разблокировать и открыть камеру.
И в этот миг, в самом верху экрана, поверх уведомлений о деловой почте и новостях, всплыло короткое, как лезвие, сообщение.
Тина(был даже установлен милый аватар — силуэт на фоне заката):Спасибо за сегодня. Ты, как всегда, божественен. Жду завтра.
Время не остановилось. Оно схлопнулось. Весь многоголосый, яркий, пахнущий едой и духами мир сжался до размера светящегося экрана. До этих двух строчек, написанных небрежным, женским почерком клавиатуры. Гул голосов, музыка, смех — всё это донеслось до неё как сквозь толстый слой ваты или воды. Она стояла, застыв, сжимая в ледяной руке телефон, который должен был запечатлеть символ их союза.Тишина в голове была оглушительной. Мозг, годами тренированный решать бытовые задачи, планировать приемы и гасить конфликты, отказался анализировать смысл. Он просто зафиксировал факт, как компьютер, выдавший фатальную ошибку. Факт: Тина. Факт: сегодня. Факт: божественен. Факт: завтра. Цепочка сложилась сама, мгновенно и беспощадно. Виктор сегодня. Утром. Совещание в области. Он вернулся к пяти, слегка помятый, с тенью усталости вокруг глаз, которая сейчас, в свете этой строки, обрела чудовищно очевидный, пошлый смысл.
Она медленно подняла глаза через зал. Виктор, смеясь, вонзал в торт длинный нож с перламутровой ручкой. Свет люстры играл на его посеребрённых висках, на безупречной линии щёк. Он говорил что-то гостям, и его профиль, такой знакомый, такой родной за два десятилетия, вдруг стал абсолютно чужим. Она видела, как движутся его губы, но не слышала слов. Видела, как он ловит взгляд важного гостя и чуть кивает — жест полного понимания и контроля. Контроля, который, как она теперь понимала, был иллюзией. Он контролировал всё, кроме себя. Или, что более вероятно, он просто не считал это чем-то, требующим контроля.
Тишина, пришедшая на смену многоголосому гулу гостей, была не отдыхом, а осязаемой, плотной субстанцией. Она давила на барабанные перепонки, заполняла пространство огромного особняка, вытесняя из него последние следы тепла и притворного веселья. Елена стояла посреди опустевшего зала, на островке паркета между столами, уставленными грязной посудой, и чувствовала себя чужестранкой в собственном доме. Вернее, в музее собственной прошлой жизни. Каждая деталь здесь — дорогие обои, шторы строгого покроя, массивная люстра, — всё говорило не о вкусе хозяев, а об их статусе, об их умении демонстрировать правильность и успех. И она двадцать лет была ключевым экспонатом в этой витрине. Безупречная жена.
Горничные, две немолодые женщины в темной униформе, двигались по периметру бесшумно, как тени. Они собирали хрустальные бокалы, чьи грани еще хранили отблески неискренних тостов. Их лица были профессионально бесстрастны. Они видели и слышали слишком много за годы службы в этом доме, чтобы проявлять какие-либо эмоции. Их молчаливая эффективность была частью системы, которая только что дала сбой. Сердцевина системы — иллюзия безупречного брака — была обнажена, и Елена ловила на себе их быстрые, скользящие взгляды. Не сочувствие, нет. Любопытство. Ожидание. Они ждали, как поведет себя хозяйка, когда маска окончательно упадет. Ждали первого крика, первой разбитой вещи, первого публичного признания краха. Это было бы по-человечески. А в этом доме человеческого ждали с особой жадностью.
Она не давала им этого зрелища. Ее тело, затянутое в нефритовый шелк, было неподвижно, лицо — маской из усталого фарфора. Внутри же все кричало. Сцена с телефоном проигрывалась в голове на повтор, с каждым циклом обрастая новыми, леденящими подробностями. Не само сообщение — оно было лишь ключом. А детали, из которых складывалась жуткая мозаика последних месяцев, а может, и лет. Его участившиеся «совещания на выезде», которые всегда заканчивались поздним возвращением и легкой усталостью, которую он снимал не в ее объятиях, а за стаканом виски в кабинете. Его рассеянность во время редких семейных ужинов, когда Алина пыталась что-то рассказать, а он лишь кивал, уткнувшись в планшет. Его внезапная щедрость с подарками — новое колье, последняя модель телефона, — подарками-откупными, подарками-заглушками для совести, которой у него, судя по всему, не было. Как она могла не видеть? Не почувствовать? Она видела. Чувствовала. Но отмахивалась, списывала на стресс, на груз ответственности, на возраст. Она сама строила крепость из своих иллюзий, а он лишь пользовался ее услугами, спокойно роя подкоп.
Ноги, словно ватные, понесли ее наверх. Шелк платья шелестел о ступени — звук, знакомый и вдруг абсолютно чужой. Она держалась за перила, и холод полированного дерева проникал сквозь кожу ладоней прямо в кости. В спальне царил идеальный, стерильный порядок. Ложный порядок жизни по расписанию. Шторы были задернуты, приглушая свет уличных фонарей. На туалетном столике, как солдаты на параде, стояли флаконы духов — коллекция подарков от Виктора за разные годы. «Картье» — на десятилетие. «Гуччи» — после ее выкидыша, который он пережил, отменив две командировки на целых три дня. «Шанель» — когда Алина поступила в университет. Каждый аромат был привязан не к чувству, а к событию, к социальной вехе. От них теперь веяло не памятью, а пылью на музейных витринах.
Из-за двери ванной доносился ровный гул воды. Виктор принимал душ. И сквозь этот шум пробивалось что-то невероятное, не укладывающееся в голове — он тихонько насвистывал. Легкую, беспечную мелодию. Он был спокоен. Удовлетворен. День, как проект, был завершен успешно. Гости довольны, нужные связи укреплены, жена сыграла свою роль без сучка и задоринки. Маленький инцидент с телефоном? Незначительная техническая погрешность, на которую не стоит тратить эмоции. Он уже все просчитал. Его тактика была отработана до автоматизма: если она не начинает разговор первой — значит, боится, значит, можно делать вид, что ничего не было. Молчание — его союзник, оно давит, заставляет сомневаться в собственных глазах, искать оправдания. Он принимал душ, смывая с себя запах чужих духов и общую усталость от спектакля, и готовился к следующему акту — акту молчаливого отрицания.
Елена не стала раздеваться. Она села на край их огромной кровати с роскошным покрывалом, положила холодные ладони на шелк и просто ждала, слушая этот свист. Он резал слух, как ножовка по стеклу. Это был звук ее окончательного поражения, звук того, насколько ничтожной и незначительной была ее драма в его вселенной.
Вода выключилась. Через несколько минут он вышел, закутанный в белый махровый халат, с каплями воды на затылке. От него пахло дорогим цитрусовым гелем и спокойствием.
— Ну что, героически выдержали? — произнес он, растирая голову полотенцем. Голос был ровным, деловым, как после удачных переговоров. — По-моему, прошло на твердую пятерку. Мэр был явно впечатлен. И твое платье все оценили. Ты выглядела безупречно.
Он говорил о ней, как о хорошо выполненной части проекта. Его взгляд скользнул по ней, быстрый, оценивающий. В нем не было ни капли тепла, только проверка состояния «актива».
— Да, — выдавила Елена. Ее собственный голос прозвучал странно глухо, будто доносился из соседней комнаты. — Безупречно.
Он кивнул, вполне удовлетворенный ответом, и направился к своему гардеробу, чтобы переодеться в пижаму. Разговор, по его мнению, был исчерпан. В его картине мира не было места для обсуждения личных мелочей. Или было, но где-то на самой дальней полке, куда жена не должна была совать свой нос.
И в этот момент сквозь толщу дерева, ковров и притворного спокойствия прорвался голос Алины. Не из коридора — она, видимо, стояла у своей двери, — а снизу, из холла, куда, очевидно, вышла, чтобы поговорить по телефону подальше от посторонних ушей. Голос был сдавленным, взвинченным до предела, полным паники и немого ужаса, который невозможно скрыть даже шепотом.
Тишина после взрыва бывает оглушительней самого взрыва. Она обрушилась на дом, плотная, тяжелая, вязкая, как смола. Елена стояла посреди огромной гостиной, в полной темноте, и ощущала эту тишину на своей коже — она холодила, покрывала мурашками. Свет из холла слабо проникал в арочный проем, выхватывая из мрака край дивана, отблеск стеклянной столешницы, граненую ножку торшера. Предметы, знакомые до боли, казались сейчас декорациями в чужом спектакле. Ее спектакль, двадцатилетний, кончился. Занавес упал, обнажив пустую, пыльную сцену и одинокую актрису, забытую в луже слепящего софита.
Она не включала свет. Свет требовал лица, выражения, а у нее их не было. Внутри царила ледяная пустота, из которой лишь медленно, как испарения с сухого льда, поднималось осознание случившегося. Это не было паникой. Паника — горячая, суетливая, слепая. Это было состояние глубокого шока, когда мозг, защищаясь, отключает эмоции и работает только на анализе, на раскладке фактов по полочкам. Факт первый: муж ей изменил. Факт второй: дочь знала. Факт третий: она осталась одна посреди лжи, которую они плели, возможно, месяцами. Из этих фактов, как из ледяных глыб, начинала складываться новая, чудовищная реальность.
Сверху доносились звуки. Негромкие, бытовые. Шаги Виктора по спальне. Звук открывающегося шкафа. Он готовился ко сну. Этот будничный, привычный ритуал в ночь краха всего казался сюрреалистичным. Он не метался, не бежал к ней с объяснениями. Он давал ей время. Его тактика всегда была безупречна: не бросаться в эмоциональные баталии, а выждать, пока противник, измотанный собственными переживаниями, не сдастся первым. Сколько раз так было? Она закипала от какой-то несправедливости, от его холодного безразличия, а он отстранялся, погружался в документы или просто ложился спать, оставляя ее одну в клокочущем вакууме обиды. И к утру она уже чувствовала себя виноватой — за скандал, за сломанный вечер, за то, что потревожила его покой. Она шла мириться первой. Всегда.
Но сейчас она не чувствовала обиды. Она чувствовала холод. И этот холод делал ее ум необычайно острым и ясным.
Шаги спустились по лестнице. Он появился в арочном проеме, освещенный сзади светом из холла, лишь черный, нечитаемый силуэт.
— Ты здесь стоишь в темноте, как привидение, — сказал он. Голос был обычным, чуть усталым, каким всегда бывал после больших приемов. Ни тени напряжения. — Собираешься ночь напролет простоять?
Она не ответила.
— Ладно, — вздохнул он, словно уступая капризу ребенка. — Давай поговорим, раз уж ты в таком состоянии.
Он прошел к массивному дубовому бару, стоявшему у дальней стены. Звякнул хрустальной крышкой графина, налил коньяку в тяжелый бокал-снифтер. Звук падения темно-янтарной жидкости был на удивление громким. Он не предложил ей. Ничего не предложил. Просто сделал глоток и, держа бокал в руке, повернулся к ней, прислонившись бедром к стойке. Поза была расслабленной, почти небрежной.
— Ну? — произнес он. — Я слушаю.
Елена собрала все ледяные осколки своего самообладания в кулак. Ее голос, когда она заговорила, был низким, ровным, без единой дрожи.
— Тина. Кто это?
Тишина повисла на секунду дольше, чем нужно.
— Ты о чем? — спросил он с легким, искренним недоумением. Идеально сыгранным.
— О сообщении на твоем телефоне. Которое я видела. Которое начиналось со слов «Спасибо за сегодня» и заканчивалось «Твоя Т.». Объясни.
— А-а, — он сделал еще один глоток, махнул рукой. — Боже, Лена, да брось ты. Это же Антонина Сергеевна, новый экономист в нашем департаменте. Умная девчонка, перспективная. Мы с ней сегодня с утра до вечера корпели над сводным отчетом по старой программе, аврал невероятный. Она, наверное, просто поблагодарила за помощь. А «жду завтра» — потому что завтра второй тур этого ада. Не выдумывай ерунду.
Он говорил плавно, убедительно. Слишком убедительно. Слишком гладко. Как заученный текст. Текст для наивной жены, которая поверит в любую, даже самую нелепую отмазку.
— «Ты, как всегда, божественен», — медленно, по слогам, произнесла Елена. — Это у вас в департаменте принято так начальника за сводные отчеты благодарить? Новый корпоративный этикет?
Его молчание на этот раз было более красноречивым. Он поставил бокал на стойку с чуть более громким, чем нужно, стуком.
— Хорошо, — сказал он, и в его голосе появились нотки усталого признания, как будто он делал ей одолжение, спускаясь до откровенности. — Не буду врать. Признаю, да, она мне симпатична. Мы пару раз обедали вместе. Между нами есть… легкий флирт. Искра. Мужчине, особенно на такой ответственной должности, иногда нужно отвлечься, почувствовать себя не начальником, а просто мужчиной. Ты должна это понимать. Но это — ничего. Пустое. Абсолютно пустое. Ты — моя жена. Основа всего этого. — Он широким жестом обвел темную комнату, этот дом, эту жизнь. — Но давай смотреть правде в глаза, Елена. Нам уже не двадцать пять. Романтика, страсть, все эти розовые сопли — это все в прошлом. У нас есть семья. Общий быт. Репутация. Ты хочешь поставить на кон все это из-за какой-то глупой СМСки? Из-за ничего?
Елена слушала, и холод внутри нее сжимался, уплотнялся, превращаясь в нечто твердое и тяжелое, как булыжник. Он не каялся. Он не просил прощения. Он даже не признавал факт измены. Он лишь слегка приоткрыл дверь в свою параллельную реальность, где у него есть законное право на «отвлечение» и «легкий флирт», а она должна быть взрослой, «смотреть правде в глаза» и молча проглотить эту пилюлю, как проглатывала тысячи других обид и унижений за эти годы.
— Ты спал с ней, — сказала она не как вопрос, а как приговор. Голос все так же был ровным, но в нем впервые появилась сталь.
— Не упрощай, — отрезал он, и в его тоне зазвенело раздражение. — Не своди все к примитиву. Была… близость. Физическая разрядка. Это не имеет никакого отношения к тебе, к нашим отношениям, к нашему дому. Это просто факт биологии и психологии усталого мужчины.
Холодная, бесцветная заря прокрадывалась в спальню сквозь неплотно сдвинутые портьеры, не принося света, а лишь размывая грани тьмы, превращая ее в густые, свинцовые сумерки. Елена стояла посреди комнаты, которая уже не была ее комнатой, и смотрела на два открытых чемодана, лежащих на безупречной простыне, застеленной поверх шёлкового покрывала. Черная кожа, на фоне белоснежного льна, выглядела как зияющие провалы в идеально ровном снежном поле, как символ разрушения, которое она сама сейчас совершала.
Ночь не принесла ни сна, ни покоя. Это было состояние анестезии, полного душевного паралича. После разговора с Виктором, после его фразы «Делай что хочешь, утром будешь умнее», произнесенной с холодным, почти научным любопытством, он удалился в свой кабинет. Щелчок замка прозвучал громче, чем хлопок дверью. Это был щелчок, отсекающий ее от его жизни, от его мира. Она не плакала. Слезы требовали хоть какого-то тепла внутри, а там была только ледяная пустота. Она сидела на краю кровати, уставившись в темноту, пока реальность не начала распадаться на призрачные, ядовитые воспоминания.
Вот этот шкаф. Они выбирали его вместе, в итальянском бутике. Он сказал: «Только красное дерево, только ручная работа. Вещи должны храниться в достойном обрамлении». Она тогда думала, что он говорит об их любви. Оказалось — только о вещах. О статусе.
Вот это окно. У него треснуло стекло прошлой зимой, во время бурана. Он целый месяц злился на управляющую компанию, требовал немедленной замены по гарантии, потому что «брак недопустим». Брак в стекле — недопустим. А в их отношениях — терпим, цивилизован.
Вот едва заметный след на паркете, похожий на царапину. Она оставила его каблуком в день, когда получила положительный тест на беременность Алиной. Она кружилась от счастья, а он, улыбаясь, ловил ее, и каблук соскользнул. «Ничего, — сказал он тогда, гладя ее живот, — главное сокровище в этом доме теперь здесь». Ложь. Все было ложью, пропитывающей каждый сантиметр этого пространства, как плесень, скрытая под дорогими обоями.
С первым просочившимся лучом света что-то щелкнуло. Не в голове — в глубине инстинктов. Инстинкт загнанного зверя, который понимает, что ловушка захлопнулась, и единственный шанс — отгрызть себе лапу. Нужно было двигаться. Пока тело слушается. Пока новый день и его практичная жестокость не вернули ее в состояние оцепенения.
Она подошла к умывальнику, открыла кран с холодной водой, окунула в нее лицо. Ледяной шок пронзил кожу, прошел по позвонкам, заставил вздрогнуть всем телом. Вода стекала по лицу, смешиваясь с бесслезной соленостью на губах. Она вытерлась жестким полотенцем, кожа под ним загорелась. Хорошо. Она чувствовала боль. Значит, еще жива.
Потом подошла к гардеробу. Двустворчатые двери из массива открылись беззвучно, обнажив безупречные ряды. Платья для приемов: строгие, элегантные, в сдержанных тонах, выбранные им или одобренные им. Костюмы от кутюр, в которых она должна была выглядеть «достойно». Вечерние туалеты, каждый из которых был связан с каким-то событием: открытие галереи, юбилей министра, благотворительный бал. Она провела рукой по атласной подкладке пиджака от Dior. Материя была холодной, скользкой, чужой. Эти вещи не были ее. Это была униформа. Доспехи для битвы за чужое социальное положение. Либерея придворной дамы. Она оставляла все это здесь. Пусть висит как призрак той Елены, которая умерла сегодня ночью.
Она повернулась и направилась в дальний угол комнаты, к старой, некрасивой стенке из светлого дуба, оставшейся еще от ее родителей. Виктор давно требовал ее выбросить, но она уперлась — там хранилось «доброе старое». Теперь она открыла скрипучую дверцу. Запах нафталина и старой бумаги. На полках лежали остатки ее самой, той девушки Лены, которая существовала до «жены Виктора». Выцветшие, потертые на коленях джинсы, в которых она когда-то ездила на картошку со студенческим отрядом. Растянутый воротом синий свитер ручной вязки — подарок бабушки на последний звонок. Несколько простых хлопковых футболок с едва читаемыми надписями рок-групп, которые она слушала в юности. Она бережно, с почти религиозным трепетом, сложила эти вещи в первый чемодан. Они пахли не парфюмом и не нафталином, а чем-то неуловимым — молодостью, свободой, собой.
Потом она тихо вышла из спальни и прошла в бывший кабинет для курения — маленькую комнатку, которую Виктор забросил, перейдя на электронные сигареты. Здесь, на верхней полке запыленного книжного шкафа, за рядами никогда не читанных им томов по государственному управлению и экономике, лежала картонная папка-скоросшиватель. Ее архив. Скелет ее самостоятельной личности. Она достала ее, сдувая облако пыли. Внутри: диплом педагогического института с синей корочкой («историк, преподаватель истории и обществознания»). Он был бесполезен, как билет на отмененный поезд. Свидетельство о рождении. Загранпаспорт с просроченной визой и фотографией, где она смотрела в объектив с легкой, еще не погасшей улыбкой. Пачка фотографий, пожелтевших по краям: родители, молодые, смеющиеся; она с подругами на берегу моря, в дешевых купальниках, загорелая дочерна; она на археологических раскопках в Крыму, счастливая, с землей под ногтями и соломенной шляпой на голове. Она долго смотрела на эту девушку с раскопок. Та смотрела назад ясными, полными любопытства глазами. Куда ты делась? Кто тебя убил? — прошептала Елена, кладя фотографию в чемодан. Могилой той девушки был этот дом.
Она подошла к двери в комнату Алины. Застыла на пороге. Комната была в привычном для подростка хаосе: футболка на спинке кресла, кружка с остатками чая, мигающий индикатор ноутбука в режиме сна. Алина спала, отвернувшись к стене, подбородок подобран к груди, поза эмбриона — поза защиты. В свете, пробивавшемся из-за шторы, ее профиль казался детским, хрупким, беззащитным. В груди у Елены все оборвалось, сжавшись в тугой, болезненный ком. Любовь, острая и физическая, как удар током, смешалась с таким же острым привкусом горечи и предательства. Рука сама потянулась, чтобы войти, погладить дочь по волосам, прикоснуться к ее щеке, как делала бессчетное количество раз за эти семнадцать лет. Но ноги не сдвинулись с места. Между ними лежала невидимая, но прочнее бетона стена. Стена лжи, в возведении которой дочь принимала участие. Соратница. Молчаливая соучастница. Елена тихо прикрыла дверь, оставив щель. Она взяла со столика в холле только одну вещь — небольшую фотографию в простой деревянной рамке. На ней Алине лет пять, она заливается смехом на старых дачных качелях, взлетая к небу, волосы развеваются. Та, еще не умеющая лгать. Ту, которую она помнила и, наверное, всегда будет любить, несмотря ни на что. Эту фотографию она положила сверху на сложенные вещи, как талисман, как напоминание о том, за что, возможно, еще стоило бороться.
Нельзя было сказать, что она проснулась. Скорее, сознание медленно всплывало из густых, черных вод беспамятства, не к яви, а к осознанию кошмара, который и был теперь ее явью. Елена лежала неподвижно, уставившись в потолок, где трещины в побелке складывались в причудливую карту неизвестных земель — земель ее нового одиночества. Тридцать девять лет. Цифра вертелась в голове навязчивым, бессмысленным ритмом. Тридцать девять. До сорока — год. Возраст, когда женщина, по меркам того мира, из которого она только что выпала, должна цвести в зените семейного счастья, уверенности, устроенности. Она же лежала на продавленном диване в чужой квартире, и каждый мускул в ее теле ныл тупой, невыразимой болью — не физической, а экзистенциальной. Болью ампутации.
Комната… называть это комнатой было преувеличением. Это был проходной угол в типовой двухкомнатной хрущевке, отгороженный от крошечной кухни старым платяным шкафом и скрипучей бамбуковой ширмой. Марина, подруга юности, связь с которой давно свелась к редким «лайкам» в соцсетях, впустила ее прошлой ночью с округленными от ужаса глазами. «Леночка, родная, что случилось?.. Ну-ну, не рассказывай, не надо… О боже, я и правда когда-то говорила про комнату? Ну, конечно, оставайся, сколько нужно…». Ее гостеприимство было нервным, суетливым, отягощенным грузом непрошеной ответственности. За ширмой слышалось ее бормотание мужу: «Представляешь, просто явилась с чемоданами… У Виктора-то, наверное, девочка появилась… Наша-то тихая, никогда ни жалоб… Теперь вот».
Эти слова, долетевшие сквозь тонкий картон перегородки, жгли сильнее слез. Она была «тихой». Удобной. Не создающей проблем. И вот результат тишины — она здесь, на краю чужого дивана, а в ее постели, вероятно, уже грела бока та самая «девочка». Тина.
Она провела ладонью по лицу. Кожа была сухой, натянутой, как пергамент. Слез не было. Казалось, все слезы, все соки, все жизненные силы высохли в ней за одну эту ночь, оставив внутри лишь пустыню, по которой носился ледяной ветер паники. Она заставила себя сесть. Суставы скрипели. Встала и, как лунатик, направилась в ванную. Пространство было таким тесным, что, стоя у раковины, можно было локтями касаться обеих стен. Эмаль — облупленной, на кране — известковый налет. Она включила воду, ледяную, окунула в нее лицо. Шок заставил вздрогнуть, на секунду прочистив туман в голове. Подняла глаза к зеркалу.
В замыленном стекле на нее смотрела незнакомка. Женщина с лицом, на которое за двенадцать часов легла тень таких страданий, что оно казалось постаревшим на пять лет. Под глазами — глубокие, фиолетовые впадины. Кожа, еще вчера сиявшая от дорогого ухода и бессмысленного счастья, сегодня была землисто-серой, восковой. Волосы, вчера уложенные в безупречную каре, сейчас висели безжизненными, сальными прядями. Но самое страшное были глаза. В них не было ни огня, ни боли, ни даже отчаяния. Была пустота. Беспросветная, космическая пустота, в которой плавало лишь одно осознание: «Я — ничто. У меня — ничего».
Она обхватила раковину холодными пальцами, стараясь не смотреть на это отражение. В голове, помимо ее воли, заработал механический, безжалостный калькулятор. Он складывал и вычитал, подводил баланс ее новой, жалкой жизни.
АКТИВЫ (то, что есть):
1.Два чемодана.Содержимое: поношенная одежда двадцатилетней давности, несколько потрепанных книг, папка с документами (диплом об окончании истфака МГУ — с отличием, — бесполезный, как билет на поезд, ушедший 20 лет назад; свидетельства о рождении и браке; несколько детских рисунков Алины).
2.Деньги.Сорок семь тысяч триста рублей наличными. «Секретный фонд», который она копила годами, откладывая по тысяче-другой из денег на дом, на продукты, на «женские мелочи». Для мира Виктора — смешная сумма, не стоящая контроля. Для нее сейчас — вопрос выживания на несколько месяцев в этой комнате, если Марина не попросит уйти раньше.
3.Кредитная карта с лимитом в сто тысяч, привязанная к их общему счету. Коснуться ее — значит тут же дать Виктору сигнал, маяк своего местоположения и состояния. Он мог ее заблокировать, мог наблюдать. Это была мина.
4.Смартфон. Последняя модель, подарок на прошлый Новый год. Зарядка осталась в особняке. Power bank, найденный на дне сумки, давал призрачную надежду на связь с миром.
5.Образование. Диплом историка. Блестящий, красный, покрытый пылью времени и бесполезности. Кто возьмет на работу женщину под сорок, чей последний профессиональный опыт ограничивался ведением экскурсий для школьников в 2001 году?
6.Здоровье. Относительное. Сердце болело не в медицинском, а в метафорическом смысле. Спина ныла от непривычной жесткости дивана. Но она могла ходить, дышать, думать. Пока что.
ПАССИВЫ (то, что есть и тяготит):
1.Возраст.Тридцать девять лет. Не критичный в вакууме, но катастрофический в сочетании с пунктами 2 и 3. На рынке труда она была не просто немолода — она была древним артефактом.
2.Трудовая книжка. Последняя запись: «Старший преподаватель кафедры всемирной истории, такая-то школа, 1999-2001 гг.» Два десятилетия пустоты. Пустоты, заполненной планированием обедов, выбором штор и организацией приемов.
3.Навыки.Нулевые. Она умела идеально сервировать стол на двадцать персон, вести светскую беседу на четырех языках, выбирать вино к утке и составлять цветочные композиции. Она не умела создавать презентацию в PowerPoint, работать в 1С, заполнять электронные таблицы, искать вакансии на HeadHunter, писать резюме. Ее мозг, отточенный на решении бытовых и социальных задач, был беспомощен перед цифровой реальностью мира труда.
4.Жилье.Временное, милостынное, унизительное. Каждый вздох за этой ширмой напоминал о ее зависимости, о падении.
5.Психологическое состояние. Шок. Унижение. Панический страх будущего. Чувство глубокого, вселенского стыда: стыда за то, что ее предали; стыда за то, что она позволила; стыда за свою беспомощность.
6. Алина.Дочь. Любовь и боль, сплетенные в тугой, колючий узел под ребрами. Их отношения были разорваны. Но материнская связь, тревога, ответственность — никуда не делись. Они висели на ней тяжелым, невидимым грузом.