Глава 1

Порой «стать камнем» — это не просто метафора.

Каково это, когда рушится всё, во что ты верил, когда исчезает всё, что ты знал? Когда ты перестаёшь быть собой — в самом прямом смысле этого слова, — и твое тело больше не подчиняется, не принадлежит тебе?

Когда ты становишься камнем. Статуей, внутри которой заперто бьющееся в бессильной агонии сознание.

Ты продолжаешь слышать, видеть, но больше не можешь сделать и вдоха, пошевелить рукой, даже моргнуть. Ты перестаёшь ощущать мир вокруг себя. Не бывает больше жарко или холодно. Ты больше не чувствуешь ничего.

Ты словно выпадаешь из мира, перестаёшь быть его частью и скорее угадываешь, что происходит вокруг.

Сперва это выматывает — собственное бессилие, неподвижность. Безвыходность. Ты мечешься, сходишь с ума, и кроме собственной памяти у тебя не остаётся ничего — ты способен только вспоминать. Вспоминать то время, когда ты был жив, когда дышал и смеялся, бежал по траве, ощущая босыми ногами росу, и подставлял лицо солнцу. Чувствовал тепло чужих касаний. Видел родные лица.

Воспоминания причиняют боль — такую сильную и нестерпимую, что ты молишь о том, чтобы всё забыть, даже несмотря на то, что это последняя, единственная нить, всё ещё соединяющая тебя с миром. Ты молишь о смерти. Но она не приходит.

Со временем мысли начинают путаться, ты перестаёшь различать явь и кошмары, воспоминания, видения, мечты и страхи. Тебе грезятся те, кого рядом не может быть. Но, даже так, даже в бреду, ты не можешь разомкнуть губы и сказать хоть слово. Не можешь попросить прощения. Даже в мечтах. Твоё тело давно — лишь камень.

Но постепенно уходят и кошмары. Сознание гаснет, подавленное пустотой и безучастием, и ты на долгие годы погружаешься в смутную, будто осенний туман, дрему, в которой нет ничего и никого. Наверное, так выглядит смерть.

Но всему однажды приходит конец.

Закончилось и моё заточение.

Этому предшествовал свет. Как в сказках, когда к грешнику с небес снисходит дух и, озарённый сиянием, берёт его за руку и выводит на путь истинный. Моему «духу» было, по человеческим меркам, лет 60 на вид. У него было округлое лицо, усыпанные веснушками толстые щёки, нос картошкой и копна буйных, до белизны выгоревших на солнце волос. Он вынырнул из размытых теней, прорвался сквозь моё муторное полузабытьё, окружённый ореолом белесого света.

Моё сознание скользило, лениво, равнодушно барахтаясь на поверхности этого странного, нелепого, так непохожего на прежние мои кошмары видения.

— Иш ты, ляпота какая, — громко, с каким-то радостным любопытством заявил мужчина и протянул руку вперёд. Его толстые, короткие пальцы приближались ко мне медленно, как во сне. Кажется, он коснулся моей щеки. А, быть может, и нет. Я не почувствовала ничего.

— Свезло так свезло! Как раз мамке подарок будет! Поставим в сад, и станет у нас краше, чем в императорском дворце! Слышь, малый?

Из-за его плеча, из пелены размытого света, появился худощавый юнец лет семнадцати, с такими же выбеленными волосами и чуть вздернутым носом. Парень окинул меня задумчивым, внимательным взглядом прозрачных, как родниковая вода, глаз и медленно кивнул.

— Да, матушке понравится. Соседка Таисия от зависти удавится — даже в доме старосты такого нет. Только отмыть бы её сначала. А то слой грязи такой, что и не разобрать толком.

Взгляд мужчины сделался озадаченным.

— Это сколько ж воды надо будет натаскать, да ещё и тайно от мамки? — приуныл было он, но почти сразу его лицо разгладилось, озаренное идеей. — Придумал! Мы её веревками обвяжем, да и в озеро по пути бросим! А как отмокнет — вытащим и сполоснём. И она хоба! И чистёхонька!

Они говорили ещё о чем-то, обсуждали что-то, должно быть, очень важное, но и мир, и свет, и само это видение ускользало от меня. Голоса затихали, таяли в застывшем безвременье моего безраздельного, холодного заточения. Мир вокруг снова размывался, сливаясь в невнятное пятно и постепенно погружаясь обратно в холодную темноту и мутную трясину, во вздымающихся облаках которой можно было различить разве что размытые, медленно проплывающие мимо тени.

Новая вспышка сознания настигла меня под тёмным, усыпанным звёздами небом, посреди пышного, цветущего великолепия сада.

В моё бесконечное «ничего» ворвались голоса. Много голосов. Смех. Цвета. Яркие платки, юбки и рубахи, нитки крашеных бус на шеях и запястьях, ленты и блеск перламутра. Лица — так много лиц, исчерченных улыбками, искривлённых весельем, — словно маски. Хоровод масок посреди аляповатой роскоши красок.

Я стояла в самом центре, словно древний идол, и у колен моих пышно цвели цветы — розы и нарциссы, фиалки и топинамбур, герберы, пионы и папоротник — всё лучшее сразу. Щедрое, яркое, выпестованное с заботой и любовью, чтобы однажды, этой самой ночью, стать в чужих глазах символом достатка и превосходства.

— Дивный паштет у вас нынче, голубушка…

— Расстаралась, конечно…

— Пройдёмте, ка, я наливочки вам…

Голоса становились всё отчётливей, разбивались на обрывки фраз, приобретали осмысленность, и вместе с ними всё отчётливей становился и сам мир. Детали переставали быть хаотичным месивом звуков и красок, бликов света и теней.

И моё сознание откликалось — пусть медленно, неохотно, — но пробуждалось и с невольной, подспудной жадностью тянулось к этой бурлящей вокруг меня, пьянящей, словно вино, жизни. Я не была её частью, но стала её свидетелем, невольным, но самым алчным наблюдателем.

Расставленные по саду уличные фонарики бликами выхватывали лица и наряды захмелевших гостей, голоса перекрикивали друг друга, тонули в хохоте и звоне посуды. В поисках сладостей и приключений дети группками и по одному носились по саду, лавируя между взрослыми. Дородные матроны в ярких платьях с рюшами, коренастые мужчины с загорелыми, обветренными лицами, почтенные старухи и легкомысленная, заскучавшая молодёжь.

Жизнь настоящая, полная, горячая.

Меня не замечали. Почти.

Глава 2

Глава 2

Я должна была заметить, что Мари ведёт себя странно. Ещё более странно, чем обычно, когда дело касалось Эвана — так звали предмет её воздыхания.

Глаза Мари блестели тайным предвкушением; светлые, с золотым отблеском волосы она перевязала праздничной голубой лентой. Но я не заметила и не обратила внимания, даже когда она попыталась углём подчернить себе брови.

Я не замечала ничего, что не было связано с моей собственной персоной. Я была занята — озадаченно размышляла, почему за месяц моего блаженного бездействия никто так и не явился по мою душу. Почему до сих пор под моими ногами не разверзлась земля или золотой свет милосердия и прощения не пролился на меня? Почему не звучал по мелкому гравию деревенских дорог дробный перестук конских копыт и не вились у корней яблонь чёрные тени? Возможно, я льстила себе, полагая, что мою персону не обойдут вниманием, но, стоит отметить, у меня были на то основания. Королевства могут приходить и уходить, горы разрушаться, моря иссыхать — но Орден жив всегда, а значит, и я всегда принадлежу Ему, что бы ни случилось. И в Его воле карать меня и миловать.

Однако ни карать, ни миловать меня никто не спешил даже спустя месяц, и это настолько озадачивало меня, что я пропустила момент, когда одной особенно лунной ночью Мари исчезла из дома. Она сослалась на болезнь, ушла в свою комнату, что делила с близняшками, а затем — её не стало.

Но я бы не заметила и этого, если бы в один прекрасный момент в мою каморку не вломился без всякого стука и почтения Марвин. Сам он был бледен, а вторжение его сопровождал аккомпанемент драматичных всхлипов Лиззи и Молли, удерживаемых за уши. Они не кричали и не голосили, как было принято, когда они бывали вопиюще несправедливо обижены или когда считали нанесённую им обиду таковой. Они только угрюмо сопели красными носами, плотно сомкнув губы.

— Мари сбежала, — сказал Марвин. — Отправилась на посиделки к этому ублюдку. Он сам её позвал, а она, дура, и побежала. А эти две… — он пребольно, очевидно, дёрнул за уши находящихся в его хватке близняшек; те пискнули, но, как и прежде, орать не стали. — А эти две её прикрыли!

Дураку было понятно, что такие «посиделки» для Мари ничем хорошим не закончатся.

— Родителям сказали? — прищурилась я, и Марвин сразу как-то ссутулился, помрачнел.

— Мать её убьёт… — отрицательно качнул головой он и, выждав время для того, чтобы до меня окончательно дошло, что он ко мне не просто так пожаловал, произнёс: — Помоги, прошу.

Я прикрыла глаза и устало потерла виски.

Марвин был прав. Исходя из того, что я успела понять о госпоже Аннет за время нашего знакомства, она действительно, может, и не убила бы, но живого места на Мари не оставила бы. И это только в краткосрочной перспективе. На господина Паскаля особых надежд возлагать не стоило: он был милейшим человеком, но вопросы воспитания детей предпочитал всецело оставлять на мать.

— Ладно, ты знаешь, где они?

— Там, где обычно, — тут же собрался парень, отпустил сестёр, и те, вместо того чтобы броситься бежать, тихонько присели в углу. Мелкие паршивки, как бы там ни было, тоже переживали за Мари. — Я покажу.

Недолго раздумывая, я распахнула маленькое окошко, прорубленное в моей каморке скорее из эстетических целей, чем из функциональных, задрала подол перешитого Мари платья, обнажив ноги до колена, и завязала юбку узлом на талии.

— Никому ни слова, — шикнула я на затаившихся близняшек, дождалась, пока они утвердительно закивают, и перекинула ноги через подоконник. Сначала одну, потом вторую, примерилась и прыгнула со второго этажа. Приземлившись, я на несколько секунд затаилась, прислушиваясь к звукам, доносившимся с кухни, где доделывала свои вечерние дела госпожа Аннет, и подняла голову наверх, к окну. Марвин выглядывал наружу недоверчиво и с откровенным сомнением.

— Давай, я подстрахую! — зашептала я.

Не уверена, что Марвин меня услышал, но всё-таки полез из окна, медленно, цепляясь пальцами за кладку. Он двигался медленно, осторожно, но вскоре спрыгнул рядом со мной целый и невредимый. Он тут же ухватил меня за локоть и заставил пригнуться — мимо окна как раз прошла, что-то напевая себе под нос, госпожа Аннет, — а затем решительно увлёк в противоположную сторону, к калитке на заднем дворе.

Мы бежали по тёмным, освещённым только луной и звёздами деревенским улочкам. Я — как была, босая, с задранным до колен платьем, а за мной, стараясь не отставать, Марвин. Хотелось бы мне, прибыв на место, оказаться преждевременно запаниковавшей клушей. Хотелось бы увидеть, как Мари с возлюбленным чинно сидят на лугу и, взявшись за руки, смотрят на звёзды. Что он читает ей стихи о любви, обещает жениться и клянется увезти далеко-далеко отсюда, от отчего дома с взбалмошной матерью. Чтобы всё было так, как мечтала дурёха.

К тому времени, как мы с Марвином вломились в облюбованную местной молодёжью рощицу, Мари, беспробудно пьяную, уже лапало трое.

Всего их было около десятка человек, из них трое, включая Мари, — девушек. В ближайших кустах, в едва ли десятке шагов от куцего костёрка, в ворохе полуснятой одежды уже предавалась бурной разнузданной страсти парочка. Ещё одна девица, растрёпанная, со спущенной с плеч рубашкой и расслабленной, едва сдерживающей напор пышной груди шнуровкой, сидела на коленях Эвана и жадно с ним целовалась. Кто-то пьяно хихикал, с нездоровым блеском глаз затягиваясь самокруткой.

Мари полулежала в объятиях конопатого юнца. Он удерживал её за талию и, смеясь, перехватывал запястье слабой руки, когда она пыталась оттолкнуть или подняться. Её взгляд, безнадёжно затянутый невменяемой пьяной поволокой, блуждал в напрасных попытках сфокусироваться, но удавалось, очевидно, разве что выхватывать куски: чужие руки, чужие лица, чужие касания и жадное, тошнотворное дыхание. Ещё один парень, от которого я наблюдала только тёмную, криво стриженную макушку и широкий разворот плеч — свидетельство бурного взросления и переизбытка гормонов, — неловко, но с пьяным сладострастным упрямством распускал шнуровку на её груди. Третий — задирал юбку и оглаживал бёдра.

Глава 3

Мы добирались медленно и мучительно. Я едва переставляла ноги и едва осознавала себя, то и дело срываясь в душащее ощущение темноты и пустоты, словно я снова камень, словно мне всё пригрезилось, словно и не было ничего, и меня снова затягивает в водоворот бездумного и бессознательного ничего. С огромным трудом, едва ощущая собственное тело, я заставляла себя делать шаг за шагом, а рядом Марвин, то и дело спотыкаясь, тащил за собой Мари.

Несколько раз мы останавливались, чтобы Мари могла на подкашивающихся, заплетающихся ногах рвануть к ближайшим кустам и опустошить желудок, даже когда опустошать, в сущности, уже было нечего. И Марвин сперва аккуратно стопорил меня, а затем заботливо придерживал Мари волосы, поглаживал по спине и не давал ей завалиться в канаву. И на этом фоне, очень характерном, пусть и неблагозвучном, я немного приходила в себя, и мир переставал неумолимо кружиться. Я смотрела на свои красные руки, которые совсем скоро должны были покрыться волдырями и ошмётками сползающей кожи, и думала о том, что даже если нам удастся скрыть состояние Мари, то объяснить госпоже Аннет, что произошло со мной, будет уже затруднительно.

Но объяснять ничего не пришлось.

Не знаю, сколько времени нам понадобилось на дорогу, — весь наш путь я помнила только смутными, смазанными урывками, — но, очевидно, достаточно много.

Когда мы подошли к дому Мортинсенов, возле него собралась изрядная толпа. Все окна в доме горели, горели и фонари снаружи, а толпа гудела и негодовала. Там были все соседи, а также немалая часть жителей деревни. Мы приблизились, и сначала затихли задние ряды — те, что были ближе к нам. Мы не скрывались, не таились, просто брели вперёд, и люди, мгновенно осекаясь и замолкая, расступались перед нами. Они шарахались от нас.

Этого можно было ожидать, — с усталым безразличием рассудила я. Трудно было не заметить, даже среди ночи (а быть может, и особенно посреди ночи), бьющий в небо столб огня. Но я думать об этом не желала.

Неудивительно было и то, что изумлённые местные жители сразу пришли именно к Мортинсенам: прошмандовка прошмандовкой, а «феей», несмотря на все усилия госпожи Аннет скрыть этот факт, я в деревне была единственной и неповторимой. А значит, и весь спрос за колдунство — именно с меня.

Так я думала.

Тем не менее оказалось, что спрос был не только и даже не столько с меня. Кто‑то из деревенских, наверняка, пришёл именно привлечённый нетипичным природным явлением, но некоторых интересовали не столько ответы, сколько возмездие. У самого порога дома, на ярко освещённом участке, госпожа Аннет истошно переругивалась с невысокой, неопрятной и неприглядной женщиной, возле которой копошилась невнятная мужская фигура. Я сперва даже не узнала его, и только тихий, тут же подавленный вскрик Мари заставил прозреть.

Когда‑то статный красавец, объект воздыханий Мари, теперь Эван был торопливо обмотан полосками тряпок так, что его лицо было едва видно. Эти своеобразные бинты покрывали его руки, торс — даже, на мой взгляд, с несколько демонстративной чрезмерностью, оставляя открытыми разве что ноги. Ему было больно. Очень больно. Я знала, как сильно болят ожоги. И он, едва ли осознавая, что происходит, уже только тихо поскуливал у ног матери, которой, в сущности, было всё равно. Она, срывая голос, орала на госпожу Аннет, и в этих воплях я смутно различала что‑то про шалав, деньги и справедливость.

За их спинами, сгрудившись, кучковались и несколько других участников нашего вечера на поляне: двое из тех, кто лапал Мари; растрёпанная девица, которую мне проще было бы узнать раздетой, чем одетой; и парень, лицо которого казалось мне лишь смутно знакомым. Их родители тоже были там: воздевали руки, тыкали пальцами, вопияли, — но все они меркли на фоне двух главных действующих лиц.

Был там и господин Паскаль. Он стоял в нескольких шагах от жены, молчаливый и мрачный, а из окон на втором этаже виднелись две пары напуганных детских глаз.

Когда госпожа Аннет увидела нас, её лицо исказилось таким немыслимым, уродливым бешенством, что казалось, будто она убьёт меня прямо здесь и сейчас, прилюдно и собственными руками. Но, бросившись к нам, к немалому моему удивлению, она удостоила меня лишь мимолётного, полного ненависти взгляда, а затем схватила Мари, вырвала её из рук ошеломлённого Марвина и швырнула между собой и орущей неухоженной тёткой. Мари споткнулась и распласталась прямо у её ног. А я стояла и смотрела, будто время замедлилось: как падает Мари, как бросается к ней Марвин и как его отец преграждает ему дорогу.

— Ведьма! Шалава! — с новой силой заголосила женщина, вырывая меня из забытья, и по толпе вокруг нас вновь прошёл тревожный ропот. — Разве ж приличная девка ночью одна куда пойдёт?! Подлюка, змея подколодная! А потом сыночки наши страдают, оклеветанные, опороченные!

Она была откровенно нетрезва, а потому логическая цепочка и связность мысли откровенно проигрывали эмоциональности подачи, но всё же её слушали. Слушали и сочувственно вздыхали в такт стонам её позабытого сына.

Из этого ропота, складывая словно мозаику, я смогла разобрать главное: перепуганные и частично покалеченные гуляки добрались до деревни раньше нас и сообщили, если вкратце, что Мари завлекла юношу обманом, дабы опорочить и женить его на себе; однако он, наивная душа, пришёл с друзьями, и тогда Мари, рассвирепев от того, что план её не удался, призвала «фею», заключив с ней договор и продав душу взамен расправы над несчастными. И вот теперь пострадавшие пришли к дому Мортинсенов требовать справедливости и компенсации.

Я сомневалась, что, будь на дворе обычный рабочий день, кто‑нибудь всерьёз поверил бы в эту историю. В конце концов, не первый год они все жили в одной деревне — и с Мари, и с Эваном, — и имели представление об обоих. Сплетни сплетнями — посмеяться, позлословить втихомолку в трактире, повздыхать, теша собственное жалкое эго: «Распустилась нынче молодёжь! Вот в наше время… А нынче‑то только мы оплотом нравственности и остались!» — да и забыть об этом на следующий день. Но не в этот раз. Ночь — время тёмное, мистическое, опасное. Интимное. А потому всё, что происходит ночью, видится более ярким, значимым и будоражащим. А я, со своей стороны, сделала всё, чтобы было чему взбудоражиться: огонь, тени, мёртвая земля и обожжённые жертвы — право слово, куда уж больше.

Глава 4

Покинув деревню в ночи, я отправилась вдоль русла реки. План был прост — добраться до ближайшего поселения, а затем… Об этом самом «затем» я старалась не думать, не озвучивать даже мысленно, хотя прекрасно осознавала, что дорога у меня одна.

Выбранный мной путь — через деревню — я оправдывала себе тем, что необходимо запастись припасами и картой. Однако это было правдой лишь отчасти, и где‑то внутри, даже не очень глубоко, я это понимала.

В своё время, много лет назад, прежде чем меня настигли, я успела убежать не так уж далеко, а потому и обратный путь мне предстоял недолгий. Тогда я мчалась сломя голову, будто в спину мне дышали все чудовища мира, не думая, не размышляя над тем, что будет завтра. Будет ли оно вообще. Я мчалась в ослеплении одной единственной цели, и кроме неё ничего не имело значения.

Сейчас же, сделав не так уж критически необходимый крюк, я трусливо оттягивала время, будто пытаясь надышаться перед неизбежным, на встречу с которым, несмотря ни на что, я шла.

До посёлка, более крупного, чем деревня, в которой жили Мортинсены, но такого же невыразительного, я добралась уже к рассвету.

— Сударыня, купить что‑то желает или продать? — прищурился на меня, с интересом разглядывая, хозяин лавки в самом центре посёлка.

Чем конкретно он торговал, было сказать сложно: то ли старьёвщик, то ли антиквар — всего понемногу. Бросаться мне навстречу и приветствовать как дорогого гостя он не спешил, однако в голос, с похвальной для человека его профессии проницательностью, на всякий случай добавил почтения.

— Продать, — негромко отозвалась я. Тише, чем хотелось бы, с непонятно откуда взявшейся в голосе горечью, но торговец всё равно услышал, заинтересовался, приняв у прилавка менее расслабленную позу.

Пальцами я коснулась запястья и на мгновение замерла. Словно набирала воздух перед прыжком в воду. И тут же сама себе усмехнулась: после всего, что я сделала, это было наименьшим из моих грехов. В определённом смысле это даже становилось освобождением.

Едва слышно щёлкнул замочек свадебного браслета, и я с неожиданной для себя самой бережностью уложила на потёртое дерево прилавка полосу причудливой, тонкой вязи серебра, агата и нефритов. Пальцы в последний раз ласкающе прошлись по плетению из камней и металла. Маленькое прощание. Маленькая слабость.

Лицо торговца стало серьёзным. Он перевёл медленный взгляд с браслета на меня, воззрился пристально, задумчиво, будто спрашивая, уверена ли я, а затем, выждав приличествующую паузу, пожевал губами.

— Врать не буду, достойного оценщика у нас нет, но ежели сударыня согласна…

Он говорил негромко, неторопливо, рассудительно. Внушительно. Старательно взвешивал каждое своё слово. Говорил что‑то важное, что я слушала лишь вполуха, сохраняя сосредоточенный вид лишь минимальных приличий ради. Просто надеялась, что это закончится как можно быстрее, что я смогу покинуть этот, вдруг ставший таким тесным, домишко, вздохнуть воздух, в котором нет пыли и теней.

Сударыня не имела никаких возражений, а потому сделка была завершена в кратчайшие сроки. Я получила в руки увесистый, позвякивающий мешочек и, не пересчитывая, не глядя, засунула его в поясную сумку.

— Всего доброго, сударыня, — догнало меня уже на пороге, и я запоздало осознала, что сама забыла попрощаться.

Горный кряж Шаехан, в лоне которого таилась долина Врат, находился северо‑восточнее посёлка, и я планировала, не слишком погоняя коня, добраться туда дней за пять.

Что меня ждало в долине, я имела представление весьма смутное. Теоретически — я отбыла своё наказание и, возможно, могла бы вернуться на службу. Но прецедентов такого рода ещё не было, а значит, и не было соответствующего закона, а следовательно — не было и никаких гарантий. С одинаковой вероятностью меня могли и просто прогнать взашей, а могли и публично распять прямо в зале церемоний перед Вратами. И всё же я шла. Просто потому, что не могла не идти. Просто потому, что я всё ещё была Привратником.

Орден Врат существовал так давно, что уже никто не помнил времён, когда его не было. Привратники латали рвущуюся Ткань мироздания, карали виновников, и их — нас, пожалуй, — больше боялись, чем уважали. Наше появление всегда означало, что где‑то поблизости был сотворен грех достаточно большой, выплеснуты эмоции достаточно сильные, чтобы Бытие треснуло, а значит — почти неминуемо грозит кровопролитие. Подавляющее большинство обывателей пусть и имело некоторое представление о том, что Привратники, очевидно, избавляют их от больших бед, но в своих поверхностных причинно‑следственных связях далеко не всегда в нужной последовательности сопоставляли беду и наш приход.

Для нас всегда, в любом городе, посёлке и даже самом захудалом лесном лагере, находились и кров, и пища. Перед нами распахивали двери. Для нас не существовало запертых замков и закрытых дорог. Не пустить нас означало сознаться в совершенном зле.

От нас отводили взгляд, нам старались не попадаться на глаза, за нашими спинами шептались. Почти любой обыватель, глядя на нас, судорожно вспоминал, а не натворил ли он чего, не сотворил ли он сам — мыслью, делом, намерением — нечто, что разорвало Ткань. Не по его ли душу мы пришли? Глупости, конечно. Злословие и потравленные соседские куры в подавляющем числе случаев Бытие не рвут.

Мортинсены не узнали мою чёрно‑золотую форму, и я была этому рада. Пусть лучше «фея» или даже «прошмандовка», чем Привратник, способный не оставить от их дома камня на камне.

Я попала в Орден Врат, будучи ещё весьма юной — по нашим, эльфийским меркам, — девицей. К тому времени, как в наше беспечное Королевство Кэльвеломэ пришёл Посланник, я уже некоторое время несла службу в королевской гвардии, куда меня по протекции устроил отец. Золочёные доспехи, сияющие плащи, оружие с причудливой резьбой и гравировкой, престиж и, главное, регулярные патрули, в которых каждый обитатель Кэльвеломэ имел возможность любоваться его красавицей‑дочерью во всём великолепии неудержимой гвардейской вычурности — отцу всё это донельзя нравилось. Отец гордился мной — как умел, — как гордятся плотью от плоти своей, как своим лучшим творением. Хотя, положа руку на сердце, его заслуг в том, кем я стала, было не так уж много.

Загрузка...