Посвящается моей бесценной кошке Мильве.
Да, я много лет собираю зимой зимний гриб (он же зимний опёнок, он же фламмулина бархатистая или бархатистоножковая), и свежие жареные грибы первого января — традиционное блюдо моей семьи.
Михаил Вишневский, За грибами с ноября по май
Я встречаю этот Новый Год, сидя на сосне. Потому что у меня есть друзья. Конкретно прекрасный кардиолог Евгения Андреевна. Очень увлечённый работой человек, там и живёт почти. Дома, соответственно, ни ребёнка, ни котёнка. И, если у Евгении Андреевны вдруг случается выходной, ей в голову начинают приходить идеи.
И совершенно для неё очевидно, что, раз мы друзья и у меня есть машина, то и реализовывать идеи должна я. А человек Евгения Андреевна не такой, как нонче бывают: замерзать вместе будем — она последнюю рубашку снимет, чтобы, значит, вперёд помереть, а друг чтоб ещё пожил. Меня от такой принципиальности оторопь берёт. Да и не только меня. Не один родственник спасённого ею пациента в осадок выпадал, когда пытался врача возблагодарить материально и нарывался на взгляд гарпии и бескомпромиссное: «Меня советское государство бесплатно выучило — и я людей бесплатно лечу!» И ладонью по столу — хлоп!
Варёным-печёным, булькающим или борзыми щенками тоже, кстати, никому дать не удавалось.
Блаженная.
Что до меня, то я не такова, и, после трёх вполне себе удачных браков необходимости работать не имею. Желания, само собой, тоже.
А по утрам люблю кофе с молочком пить и пасьянс раскладывать, а не волочься любоваться цветением сон-травы или вот, как сегодня, грибы в зимнем лесу искать. Но у Евгении Андреевны тридцать первого декабря случился выходной, и возжелала она пособирать грибочков. Тем более, с её слов, знатный миколог Вишневский по зимам их завсе собирает. И она хочет. А когда Евгения Андреевна чего-нибудь хочет, то проще и дешевле её желание выполнить.
Пока я рулила, отлично подготовившийся к зимней грибалке друг (таких друзей…) рассказывал, что фламмулину бархатистоножковую надобно жарить, а если дрожалку золотистую найдём, то её лучше сырой прямо в лесу употребить. А то в тепле она в слизь превращается. И что оттепель была накануне, а после неё на размокших шишках стробилюрус съедобный растёт.
Известное дело — врач, на термины зубодробительные память хорошая. Скривилась, я наверное, отчётливо, потому что Евгения Андреевна поменяла тему беседы. Сказала, что нечего такой квёлый вид иметь — мы старые кошёлки, нам нужно движение! Движение — это жизнь!
Ничего себе «кошёлки»! Да ей и пятидесяти не дашь! А я её на десять лет моложе, и выгляжу вполне себе. Имею возможность ещё раз замуж выскочить. Но не имею желания.
Недовольно искосилась:
— В спортзале можно побегать.
Пассивное сопротивление было задавлено на корню:
— Нужно не только движение! Изучение нового увеличивает количество нейронов и повышает нейропластичность!
— А стресс всё это понижает.
— А мы без стресса! Бодро-живо-весело!
Далее Евгения Андреевна начала петь советские песни, а я окончательно пришипилась и старалась лучше следить за дорогой, потому что снег пошёл и шоссе начало позёмкой заметать.
В лесу уж и с утра было темновато, но клятый зимний грибник, вспахивая снежную целину, с энтузиазмом ринулся искать вожделенные свои дрожалки со стробилюрусами.
Я кое-как плелась по следам, стараясь думать, что нейропластичность свою повышаю, а скука на свежем воздухе ещё и хорошему цвету лица способствует. И что по-любому, когда стемнеет, Евгения Андреевна согласится домой поехать. Заблудиться же точно не заблудимся: кусок соснового леса с двух сторон шоссе окружён, а с третьей стороны город. Хоть в самую середину леска забурись, всё равно слышно будет, как мёрзлые шины по дорожному покрытию ширкают.
***
Спустя пару длинных для меня часов никаких стробилюрусов найдено не было, но зато нашлись кучки дерьма заячьего, расщипанные клестом шишки, красивые веточки — из последних был собран букет новогодний.
Я вызвалась отнести его к машине (заодно проверю, как она там), а Евгения Андреевна осталась и продолжила изыскания. Бодрости духа она не теряла.
Идя обратно по своим следам, решила в кустики завернуть. Воткнула букет в сугроб и налегке до жидкого лиственного подроста добралась.
Жизнь стала немного получше, но только, выбравшись из кустов, букет найти не могла, как и следы свои. Покружив туда-сюда, решила, что веток в лесу ещё много, новый собрать можно, и двинулась в сторону Евгении Андреевны. Машину решила не проверять — что там, её и в телефоне через Джи Пи Эс видно.
Сначала бодро шла, потом помедленнее. По расчётам, так давно уж к другому шоссе выйти должна была. Полоса лесная узкая, в иных местах и напросвет виднелись дороги, но сейчас только лес был виден и слышен.
Остановилась, потопталась, подумала: орать на морозе не хотелось, решила всё-таки по телефону сориентироваться. Евгения Андреевна от машины далеко вряд ли отошла, найду сразу обеих. Открыла навигатор и пошла. Перемесив снег в обратную сторону, снова ни машины, ни спутницы своей не обнаружила, хотя давно пора было. А тут и телефон завис. Связь пропала, картинка застыла.
Пришлось орать на морозе, но не помогло мне это. Начало темнеть (уж очень рано, полдень, как-никак!), снег превратился в метель, которую даже деревья не особо задерживали. Стало уже всё равно: пусть бы и не к машине, а на дорогу выбраться, хоть на какую. Утешало, что максимум через пару километров уткнусь — не в дорогу, так в город. Ещё и лучше.
И всё мне казалось, что давно иду и давно пора прийти, но нет — наоборот, сосны начали с ёлками перемежаться, и лес как будто глуше становился, а снег глубже.
Снова остановилась, достала телефон — всё та же картинка, и связи нет. Перезагрузила, так и картинка пропала. Идти было тяжело, можно было во времени запутаться, но часы-то не врут, третий час иду, давно должна была выйти. Неужто такие кривули закладываю?
И начала мне думаться всякая дрянь: ёлок в близлежащем лесу отроду не водилось, а пересечь шоссе с прилегающими канавами и не заметить — такого быть не может. Если в помрачении разума не нахожусь. Начала судорожно вспоминать признаки душевного здоровья… основным, вроде бы, критичность относительно себя считается. То есть, если задумываешься, нормальный ли, то уже всё не так плохо.
Встряхнулась, сказала себе «Я нормальная и скоро выйду отсюда!» — засекла время и бодро потопала.
Кидаться знакомиться мне казалось неразумным — я не то чтобы сильно доверяла людям. Собралась нырнуть в кусты и пересидеть там, а потом дальше двигаться. В селе-то общество, и общество мне казалось предпочтительней отдельных его представителей. Но из кустов, в которых я пересиживать собиралась, выскочила собака. Серый крупный пёс. Кабы не хвост баранкой, так и за волка бы приняла. Он весьма добродушно вуфнул в мою сторону и затряс своей баранкой в сторону звуков. Скрываться смысла не имело. Похолодев, думала, не примут ли меня за что нехорошее — одни штаны чего стоят. Если здесь на лошадях ездят, так и джинсы вряд ли в ходу. На женщинах особенно.
Стояла, ждала.
В жарком воздухе подало запахом лошади, дёгтя и жилого. Гнедая лошадка волокла телегу, в которой сидел мужичок. Он подслеповато, с подозрением вглядывался в меня. Тоже, значит, опасался. Но, чем ближе подъезжал, тем более позитивным становилось лицо:
— Да никак Хозяйка новая! — говорил он странно, с местечковым каким-то произношением, тараторя и глотая гласные.
Я, похлопав глазами, догадалась:
— Здрав будь, добрый человек!
В мозгу режисёр Якин ехидно пропел: "Паки иже херувимы", но мужичок с жидкой сивой бородёнкой, в домотканой одежде и шапке пирожком вызывал неудержимое желание разговаривать именно так.
Очень изумилась, когда он остановил лошадь ("Тпр-р-ру-у-у!"), слез с телеги и степенно поклонился, не выпуская поводьев:
— И тебе здравствовать, матушка! Сыч Степанко Опимахов сын я, из села Дробыши, недалеко мы от него.
Действуя исключительно по наитию, тоже поклонилась:
— Анна Петровна я, — и постно поджала губы, думая, насколько нелепо выгляжу.И добавила: — Из далёких мест.
Дико мне всё. Хорошо, кстати, что я Сыча Опимахьевича (вот имечко-то!) понимаю.
— Да уж вижу, что совсем ты нездешняя. Лицо белое, руки нежные. Я чай, боярышня какая? А одёжа кургузая... — он скользнул взглядом по джинсам, — ну ничего, обживёшься помаленьку. Да ты садись, подвезу. Солнце садится, поспешать надо.
Мне стало любопытно, с чего это надо поспешать, но решила, что спросить успею, и благодарно забралась в телегу.
— Нн-н-но-о, милая!
Деревянные колёса запоскрипывали, и ход у тележки мягким я бы не назвала, но всё равно лучше, чем идти. Тряслась, схватившись за обрешётку, и молчала. Спутник не молчал:
— Я уж и думал: никак не навья, рано им ещё. И Карька не забеспокоилась, и Серко тебя не лаял почти.
Хе, а мужичок-то, кажется, без большой фантазии: гнедая лошадь Карька, серая собака Серко... Интересно, он вроде меня старше, лет так на двадцать, а "матушкой" величает да Хозяйкой, с придыханием так. Какая я ему матушка? Но это спрашивать остереглась. Спросила другое:
— А что за навьи?
— Так покойнички, не лежится им. При дневном-то свете, оборони Господь, — Сыч перекрестился, — не шляются, а ночью за околицу не выходим. Я вот дальние покосы смотреть ездил... косить пора, а как там ночевать? Съедят, проклятые. Не знаю, что и делать. Траву-то жалко как! Сена в этом году не слишним много, с умом скотину кормить придётся. Коровам так и вовсе яровой соломки подавывать. Без дальнего покоса туго. А токмо нет никакой возможности косить. Не наездишься, я за день только туда-сюда обернулся, и то впритык. Солнышко заходит, а до деревни версты две. Ну ничего, милостив Господь, должны поспеть, — и умолк.
Тележка катилась себе, Сыч вздыхал и покряхтывал — видно, мысли невеселы были. Подхлёстывал лошадку вожжами, но, как мне показалось, больше гнус отгонял от неё, чем торопил. Хотела поспрашивать о том и о сём, но растрясало здорово. Деревянные колёса, лесная дорога — это вам не по шоссе на "дутом шёпоте шин" с рессорами. А может, худо было от случившегося. Да жара, да вязкий одуряющий запах приболоченного леса.
И ведь одна, совсем одна осталась, а что впереди? После знакомства с Бабой-Ягой и путешествия в избушке навьям я не удивилась, но близкое знакомство с живыми мертвецами не прельщало. Да что те мертвецы! С живыми бы ещё договориться. Чему я тут Хозяйка? Мысли путались, лицо горело, подташнивало — кажется, всё-таки солнечный удар. Не привыкла я по солнышку бегать, хоть бы и в лесу.
Совсем прижухла, и Сыч сочувственно заметил:
— Да ты не журись, матушка. Перемелется — мука будет, — и, порывшись в траве, выкопал туесок: — квасу попей. Моя старуха хоть куда делает, черносливину припущает.
Туесок. Видела в музее, а в руках держать не доводилось. Шероховатая кора, никаких швов — зубцы друг с другом сцеплены, и, диво, жидкость удерживают, за стенками плещется. Открыла плотно сидящую крышку, заглянула с любопытством. Квас был непрозрачный, тёмный; пах солодовой сладостью, кислотой хлеба — и чем-то ещё таким родным, что слёзы к горлу подступили. Попробовала, и неожиданно для себя, даваясь и обливаясь, напилась досыта. Не удержалась:
— Спасибо, отец. В раю такой квас будет.
Что сболтнула, возможно, лишку, поняла, когда Сыч как-то притих и осторожно поинтересовался:
— А что, матушка, неуж ты по-нашему веруешь?
Прикусила язык, а про себя обругала глупость свою последними словами. Вот кто за язык тянул? Религия вещь опасная, не в моём положении про атеизм разгагольствовать. Уклончиво ответила:
— Это присловье такое.
— А, — Сыч тоже, судя по всему, диспут разводить не собирался, потому что пошевелил бородой и более ничего не сказал.
Ничего он вроде бы не делал, но лошадка припустила повеселее. Сыч удовлетворённо заметил:
— Карька к овсу заторопилась, до выгона добрались. Уж теперь не пропадём, матушка.
Огляделась потерянно: в моих представлениях выгон — это луг для выпаса коров, с маячащим вдалеке прудом, а вокруг как был лес, так и остался. И вдруг Карька встала. Прямо перед телегой жердь дорогу перегораживала, и забор из жердей в кусты вправо и влево уходил. Ну да, что ж мешает скот в лесу пасти и лес огородить?
Сыч степено вылез, отвёл жердину:
— Уж таперича добрались, — повторил с удовольствием и застучал чем-то, я аж подпрыгнула.
Вгляделась — Сыч лупил колотушкой по болтающейся на воротах доске. Пояснил:
— Не пугайся, матушка, это барабанка у нас. Уж положено, как мимо едешь, побарабанить. Для скота, чтоб волков отпугивать.
И ещё постучал. Доска-доска, но звонко получалось. Карька, меж тем, сама двинулась и за воротца прошла. И встала, дожидаясь. Сыч возился, запирая, и тут лошадь зафыркала. Из кустов вынырнул невесть где бегавший Серко и к тем кустам повернулся, щерясь. Зверя учуял?
Поняла что удаляюсь от Сыча на хорошей скорости — лошадь решила не ждать ничего, и дала дёру. Попыталась ухватить вожжи, но, пока нашаривала их в траве, телега крякнула — на неё сходу вспрыгнул Сыч, оказавшийся отличным бегуном. Вожжи он сам нашёл, но, вместо того, чтобы притормозить лошадь, наоборот, подхлестнул:
— Наддай, родимая!
Карька прониклась и наддала. Телега тряслась адски, я начала переживать, как бы она не развалилась. Оглянулась — пусто. Удерживаясь руками за обрешётку, выдавила сквозь клацающие зубы:
— Да ведь нет никого!
— Есть! Авдотья там! — у Сыча зубы тоже клацали, но, похоже, от испуга.
Не поняла:
— И что?
— Так ведь похоронили её третьего дня, матушка! — и снова хлестнул вожжами: — Наддай, хорошая, вывози!
Лошадь со всей добросовестностью наддала ещё. Сыч, оборачиваясь, запричитал:
— И ведь рано для навьев, солнце не село ещё, и сторона не погостная, да что ж деется-то!
Тоже обернулась — из подлеска на дорогу и правда вывалилась, судя по лохмотьям, женщина, и бежала она на хорошей скорости, сравнимой с лошадиной.
Отец Кондратий не то что с омерзением смотрел на меня — он и вовсе старался не смотреть. Бросил:
— Пойдём, — и пошёл быстро впереди.
Довёл до ворот деревенских:
— Смотри.
Добросовестно осмотрела: ворота старые, серые от времени и непогоды. На столбах воротных что-то когда-то было вырезано, но сейчас не понять — всё сточено, как будто грызли их. С холодком вспомнила, как Никитична жаловалась, что мертвяки (боже, эти белые глаза, зубы нараспашку) какие-то Щуровы столбы грызут, и что, как изгрызут, так всем и пропадать. Образования моего хватало, чтобы вспомнить, что щуры — духи предков у славян. Они оберегают потомков. Сколько могут. Судя по погрызенности, стоило что-то предпринять. Чёрт дёрнул за язык, и я елейно поинтересовалась:
— А что, святой отче, не помогают молитвы?
Священник, до того старательно отворачивавшийся, посмотрел на меня и с искренней ненавистью ответствовал:
— Кабы помогали, я б, тебя, ведьма, сей же час сжёг! Да приход маловерующий. Для виду крестятся, а только отвернись — уж побежали предкам жертвы приносить или, ещё хуже, к колдуну.
Удивилась:
— Так умер же колдун?
Отец Кондратий пригорюнился. Взялся за погрызенный столб и невидяще уставился в поле, в лез за ним, на полоску заката:
— Вот и это тоже.
Ничего не поняла, но решила не злить собеседника. Авось сам растелится. Хотел же он со мной поговорить. И правда: посмотрел человек, подумал и заговорил:
— Колдун жил — пакостил, а помер осенью — ещё хуже стало. Кабы вера крепка была, молитвами нечисть способно одолеть было бы, но народишко в вере некрепок. Не выстоять мне. А ты ведьма урождённая, иначе бы здесь не оказалась. Иди завтра с утра на мельницу, переночуй там. Коли жива останешься — хозяйкой здешних мест станешь.
Помолчал ещё, посмотрел на колышущиеся у забора лютики и снова ко мне повернулся:
— А коли не останешься — так не держи зла на людей. Мы тебя приветили всем, чем смогли. Уйди через речку Смородину, или куда вы там уходите. И не возвращайся людей жрать, как старый колдун вернулся. Упыри ладно, за Щуровы столбы пока перейти не могут, а этот ночами по сёлам да по деревням ходит, в дома просится. Третьего дня в Пудости ребёнка украл, а вчера целую семью выел.
Отвернулся с отвращением и обратно пошёл, а я осталась у столбов стоять. Вот и поговорили.
Стояла, пригорюнившись не хуже Отца Кондратия, смотрела на закат да на туман, подступающий с дальней стороны выгона, от леса. Поп местный, конечно, неприятная личность. Но Васятку, случись что, было бы жалко. Хот я детей не очень люблю, но всё ж и у меня сердце есть.
***
До мельницы меня Сыч довёз, на телеге. Взмахнул рукой:
— Вон, до реки недалеко. Мельница на том берегу, через мост перейти да правее взять, за излучиной. Я уж ближе-то подъезжать не стану, того-этого... страшно.
Вздохнул, слезая с телеги, поклонился:
— Прощавай, матушка. Не обессудь, если что, мы к тебе со всем уважением.
Хотелось невежливо промолчать, но ответила:
— Прощай и ты, Сыч Опимахьевич, — и полезла с телеги.
Идти мне было некуда, в ночи бы меня сожрали где угодно, кроме деревни — а оттуда меня проводили со всем уважением. Вон, Сыч сенокосным днём пренебрёг, это дорогого стоило. Боятся. Ну, и на том спасибо, что ноги перед смертью бить не пришлось, мы и на телеге-то часа два ехали. Километров восемь, по ощущению.
Отвернулась и пошла потихоньку. Слышала, как Сыч покряхтел огорчённо, почесался; как всхрапнула лошадь и заскрипела телега, разворачиваясь.
Дорога была езженая, то есть и вправду, пока усопший мельник не начал "озоровать", как выразился Сыч, народ сюда таскался. Без того моментом бы колеи затянуло ивняком, так и лезущим на дорогу. Немилосердно кусался гнус, как всегда у воды; где-то вдали, на том берегу, куковала кукушка, и такой старательной птицы я в жизни не слышала — она мне два века, наверное, намерила. Сама себе я не дала бы больше полусуток. Отмахиваясь веткой от комаров, вышла на песчаный бережок и вздохнула: красота. Тихое течение лесной речки, торфяная коричневая, очень чистая вода, кубышки цветут. В тени их круглых листьев, неглубоко совсем,затаилась здоровенная щука. Видно, как плавниками шевелит.
Дивен божий свет, умирать жалко. Неохотно перешла через мост, основательный такой, из брёвен — ну да, чтоб телеги с зерном да с мукой проходили. Дорога повернула направо, и за излучиной я увидела мельницу, наследство своё чёртово. Хоромина была хоть куда: изба в два этажа, обширная. Даже с трубой печной и с окнами. Задний двор частоколом приличным огорожен, из тёсаных брёвен. Не хлипкие жердины, как в Дробышах. Ну то есть правда побогаче мельник жил.
Подошла ещё поближе. В зеленоватом лесном воздухе толклись над прудом стрекозы, вода поплёскивала о заросшие тиной брёвна запруды, с журчанием лилась в жёлоб, но колесо мельничное не крутилось. Изба подслеповато глядела окошками, затянутыми как будто пластиком полупрозрачным. Что внутри — не видно, только из чердачного окошка сено торчит. Подумалось, что надо, во-первых, хоть палку какую найти, а, во-вторых, отсидку. Чулан, что ли — чтоб без окон и с дверью, которую запереть можно. Глядишь, ночь пересижу, а там посмотрим.
В избу заходить не хотелось. Колдун, говорят, осенью умер, а дом выглядел брошенным десятки лет. Не перекосился, но веяло нежилым. Я и в детстве-то в такие места не лазила, в отличие от сверстников.
Судорожно сжимая палку, потянула на себя разбухшую, тяжело поддавшуюся дверь. Изнутри понесло старым деревом, холодной, давно нетопленной печью и гнилым мясом. Необнадёживающе совершенно. Вспомнила, как дошла до жизни такой, и обозлилась: дома я прекрасно жила, поздним утром глаза продирала, кофий с молоком пила и пасьянс раскладывала, а не вот это всё. Стара я, вон и в боку потягивает, и плечи в суставах ломит ещё с тех пор, как от упырихи палкой отмахивалась.
Свет еле брезжил сквозь затянутое мутной плёнкой оконце в сенях, но было видно, что неприбрано: лавка сдвинута, на полу хлам валяется. Проскочила вовсе тёмный коридор, нащупала ещё одну дверь. В избе был погром похуже, и натоптано-нагажено чёрным чем-то. Может, и кровью, не разберёшь в полутьме. Из бабьего закута, за печью, отчётливо потянуло холодом — и гнилью. Как будто там целая свинья разлагается. Может, и не одна. Осторожно сунулась посмотреть. И хорошо, что осторожно, потому что чуть не упала в открытое подполье. Чёрный лаз, внутри ни зги не видно, и запах тяжёлый, тошнотный. Внизу как будто что-то шаркнуло. Я замерла соляным столпом, но было тихо. Постояла, подумала. Что ж, я не из тех, кто с бодрым "там так страшно, пойдём посмотрим!" будет рваться в тёмную, воняющую трупами дыру. Я и в своём мире такой не была, а уж в этом, где своими глазами мертвяка живого видела, точно не полезу. Тихо, стараясь не шуметь, отошла. Осмотрелась и ничего ценного и интересного не увидела, кроме огарка свечи на подоконнике. Сначала обрадовалась, а потом поняла, что зажечь её нечем. Я не курю, зажигалки нет, а кремешком или чем тут огонь зажигают, я пользоваться не умею. Даже если бы и нашла нужное. Так что из света у меня будет только телефон, пока не сядет окончательно. От осознания, насколько мало и плохо тут проживу, руки заледенели и живот, но сразу лечь и помереть я не готова была, поэтому тихо, насколько смогла, прикрыв дверь, пошла посмотреть остальное. Подсвечивая телефоном, осмотрела хлев и лаз на чердак, откуда лился свет солнца, золотой и прекрасный. Было искушение на чердаке запереться, но решила ещё поискать. Всё-таки там дыр полно, большой он очень.
Порываясь встать, наступила рукой на прядь, дёрнула её чувствительно и кое-как разлепила глаза: огромная волна волос раскинулась по полу. Моих. А с вечера они были до лопаток, я недавно стриглась. Пощупала, подёргала: мои! Поднялась с трудом, и непривычно было, что они облили, как шёлком — и достигли подколенок. Поражённо прислушиваясь к себе, поняла, что и тело — моё, но не вчерашнее. Мышцы ломит, да, и во рту сухо. Небось вчерашнее зелье аукается. Но пропала боль в плечевых суставах, которые ныли после стычки с упырихой. Ничего нигде не скрипит и не жалуется, тело, хоть и больное, но под наносной болью свежее и сильное. Лучше, чем было. Посмотрела на руки и торопливо подошла к свету: пересушенная, заветрившаяся в последние дни кожа стала мягкой — и ощутимо моложе. Ахнув, обернулась — но зеркала, само собой, в избе не было. И тут же вспомнила, что зеркало это последнее, о чем надо думать. Вокруг развал был чище вчерашнего, все пузыри на окнах полопались. Но зато тухлятиной воняло меньше гораздо.
А так-то, есть и ещё более насущные вопросы. В частности, посещение малинника, раз у местных крестьян нужники не заведены. Тихо, с боязнью пересекла избу и вышла в распахнутую дверь.
Только через порог переступила, и кошка проявилась, как из ниоткуда:
— Хозяюшка! Светлее дня, темнее ночи красавицей стала, не наглядеться! А сила-то, сила-то какая! — и зачастила: — Первым делом, значица, Паську охальника прищучить, чтоб телушку вернул и впредь неповадно было!
Пока я перхала пересохшим горлом, пытаясь хоть что-нибудь сказать, животное успело пожаловаться на отсутствие сливок и курей, и на зачахшее хозяйство. И сообщить, что во владение я успешно вошла, поэтому надо вожжи прибирать: домового завести, для начала.
Наконец прокашлялась:
— А старый-то куда делся?
На меня была вывалена куча информации: после смерти хозяина нечисть-де дичает, а домовой с этим не торопился, вот его и убили. И кошку бы тоже убили, да она была проворна успела вовремя свинтить. Только хвост поободран, и на лапке пролысина. И эти убытки и лишения на службе хозяйской надо будет непременно возместить! И, если ранее моя спасительница, как выяснилось, подвизалась на должности мышеловки и пособницы... Не выдержала и перебила:
— В чём пособницы?
Животное опустило глазки и маслено, как Багира из мультика, улыбнулось:
— Подсматривать-подслушивать, козни строить, с посылками бегать, в иные миры дороги открывать... — тут же прервалось и твёрдо возгласило: — Фамильяром быть желаю.
Что такое фамильяр, я примерно знала, но на всякий случай спросила, что это значит здесь и сейчас. Как выяснилось, делать кошчонка хочет всё то же самое, что и делала, но при том быть ближайшей наперсницей и советчицей. Также на меня вылилось очередное сладострастное перечисление желаемых благ в виде еды, перин, чесания и всяческой уважительности. Было бы неблагодарностью не отплатить тем, чего она хотела. Пришлось произнести формулу с называнием истинного имени... ну понятно, не кошки, а духа в кошачьем облике. И звали её отнюдь не Марыськой, а Ишет. Клятвенно пообещала взять Ишет в фамильяры, и кошка тут же залетела на плечо. Затопталась по волосам, выпуская коготки на скользком:
— Отросли-то как. Большие волосы, большая сила!
И я почувствовала себя, как Баба-Яга и даже ещё лучше: чёрная кошка-пособница у меня завелась, а без костяной ноги, железных зубов и прочих атрибутов обойтись удалось. Пока, по крайней мере. Потому что, судя по рукам и ощущению тела, скинула я лет двадцать.
— Значица, сначала домовой. С твоими-то руками много не наработаешь, да и не хозяйское это дело.
Полюбопытствовала:
— А что хозяйское?
Кошка аж перетаптываться перестала, так удивилась:
— Колдовать, конечно! — и начала монотонно перечислять: — За травами ходить, зелья варить. Гадания, волхвования... много развлечений всяких. Лечить можно, коли захочется. А можно и порчу наводить. Главное, за всё деньги брать, ничего даром! Так что пироги печь чародейке некогда! — и запела льстивым голоском: — На то у неё слуги есть волшебные, поворотливые.
Я уважительно притихла. Это не фамильяр, это цельный продюсер — и с живой она с меня, похоже, слезать не собирается. Я у неё мегапроект. Кошчонка же закончила:
— Поэтому сейчас мы вызовем домового. Предлагаю игошу. Видела вчера?
Осторожно сообщила:
— Я вчера много всякой дряни видела.
Кошка вздохнула:
— Младенцем выглядит. Этот был при постройке избы бывшим Хозяином в жертву принесён, чтоб стояла крепко.
Вспомнила и передёрнулась, в июльский полдень потянуло холодом и промозглостью. Буркнула:
— Дохлый и клыки в два ряда? — боже, как он жадно тянул ко мне свои розовые трясущиеся лапки, и язык этот вываленный синий!
Кошка утвердительно потопталась:
— Да, он. Из них самые лучшие домовые-охранители получаются, если признать правильно.
И мы с ней пошли в сарай, она добыла из какого-то угла грубую рукавицу и начала поучать:
— Встанешь на улице, к окошку спиной, и прочитаешь: "Лежит рукавица брошенная. Чья рукавица? Ничейная. Бери, домовой, хороший мой, себе рукавицу ничейную. Живи в ней, богатства собирай, спи да отдыхай. Это дом твой новый". Опосля, не оборачиваясь,закинешь рукавицу в избу. Всё, легче лёгкого!
Сейчас! Пока я вызубрила текст так, что от зубов отскакивал, пока нужные интонации схватила — вспотела. Чтением кошка осталась довольна, после чего пришлось тренироваться, стоя задом, в окно всякую мелочь закидывать. Тоже не с первого раза получилось.
Наконец Ишет решила, что можно попробовать:
— Смотри, хозяйка, речь должна литься, как реченька. Не вздумай запинаться: отольются запинки те полом занозистым, варевом невкусным и пакостями. Нам это ни к чему. И попасть обязательно нужно, а то всё насмарку: игоша разобидится, упокаивать придётся, а это дело нелёгкое. И нового искать. Поэтому сделать всё лучше с первого раза, — кошчонка внушительно помолчала, а у меня от такого напутствия поджилки затряслись.
Но деваться было некуда, и я, взяв рукавицу, повернулась к избе задом.
Ой, как я очень это богатство люблю и уважаю!..
(с) Падал прошлогодний снег
Кошка умелась вперёд, а я остановилась, разглядывая: горница ничем не похожа была на спальню. Сундуки по стенам — с замками амбарными, стол у окна и в центре другой, большой (что-то внутри шепнуло "разделочный" — ну да, похож на хирургический). Полки с книгами. Остановилась, постояла. В мутноватом свете незнакомые знаки, прыгая и вызвая лёгкую боль в глазах, складывались в удобочитаемое: "Алхимия", "Тауматургия", "Магия крови", "Гримуар Гонория" — и тому подобное. Что ж, тематическая библиотека. Небось, даже со знанием языков ничего не пойму. А ведь это должно стоить бешеных денег — в любом из миров. Вот уж правда чёртово наследство... Ёжилась, глядя, и руками хватать не торопилась. Успею.
Пребывая в задумчивости, прошла во вторую горницу и оторопела. Вспомнилась сказка о принцессе на горошине — такая же сказочная, вульгарная в своей избыточности кровать, заваленная пухлыми перинами. Столбы витые деревянные, полог из парчи. На столбики кроватные ещё и меха связками навешаны — соболёвые, кажется. И одеяло из блестящего тёмного меха. Шевелящееся. Я сильно струхнуть не успела, догадалась, что это Ишет.
Кошчонка моя, побегав в разные стороны под одеялом, вылезла наружу и пообнимала, стоя на задних лапах, сначала одну связку меха, потом сладострастно зарылась в другую:
— Вот оно, богачество-то!
Ко мне вернулась речь. Подавив импульс разговаривать исключительно междометиями, согласилась:
— Богато.
— Вот! А он всё по сундукам гноил! — и, попрыгав по одеялу: — Богачество, да одеяло-то какое баское! И подкладочка, глянь, хозяюшка — из шёлку заморского!
Подошла, с любопытством отвернула край: багряный шёлк, золотом шитые лилии французских королей. Задумалась и спросила:
— А как это одеяло сюда попало?
Из ответной речи кошки выяснилось, что никак. Подробно мне было расписано, что вот, раньше-то мельник спал на узкой кровати с соломенным матрасом и лоскутным одеялком накрывался (мне всё больше вчуже нравился этот образованный и умеренный человек; вот только б он младенцев в жертву не приносил...). Но что кровать его Ишет велела в печке сжечь, а новую-прекрасную для меня второпях сделали (ну да, столбики резные свежачок, и деревом свежим пахнут). А одеяло кикиморы сшили из имеющихся в запасах соболей, ну и ткань тоже в сундуках нашлась.
— Я самую богатую выбрать велела! Кикиморы шьют ладно, хоть что могут, и одеяло, и одёжу. А вот прясть и ткать не дано им, только куделю путают. Потому мы и льну с коноплёй не ростим, и сами ткань не делаем, добывать надобно или за деньги покупать, — кошачье лицо взгрустнуло, но тут же снова раздобрело, когда кошка потянулась на собольем одеяле, топыря лапы: — А кровать большая, на двоих хватит!
И посмотрела искоса.
Понятно, на узкую лежанку со соломенным матрасом не пускали тебя.
— Да тут и пятеро улягутся, ֫— улыбнулась ей.
Кошка выразилась в том смысле, что пятеро, может, и улеглись бы, да кто ж им даст. Только я и она. Покладисто покивав, потянула одеяло, желая залезть под него.
И охнула. Под немыслимо роскошными мехами и шелками белья никакого не было. Перины и подушки, и ни простыни, ни наволочки.
Кошка вскинулась:
— Что, али не угодили чем?
Помычала, собираясь с мыслями:
— Крестьяне тут на валенках спят и про то не слыхали, наверное, но знаешь, есть такая штука: постельное бельё.
Я как раз недавно читала книжку про быт русских царей и со вкусом описала, что должно быть три простынки: тонкая для накрытия перины, затем стелили грубую холщовую, а сверху постель накрывали тонкой льняной простыней с кружавчиками. И четвёртая, вместо пододеяльника, тоже с вышивкой и всякими затеями. Ну и наволочки, само собой.
Кошка слушала, открыв рот, и дослушав, вымолвила с большим уважением:
— Да ты, хозяюшка, пожить умеешь! — в круглых её глазах сквозило восхищение, — сей же час нашить велю! — и скакнула с кровати.
Я, наоборот, забралась, и идеально взбитые перины вздохнули, проседая. Опускаясь в блаженное забытьё, потрогала задумчиво жёсткую парчу полога: фениксы сплетались хвостами на ветвях, унизанных яблоками.
Да уж, простынки нет, но богачество. Подумала, засыпая, что даже короли французские "на лилиях восседали" — а я возлежу.
Слегка очнулась, когда прибежала кошка и завозилась, устраиваясь. Подумалось, может быть, странное, но: судя по спанью на соломе, мельник был неприхотлив. Рукавица, выданная мне кошкой для заманивания домового, была уж очень прихотливой. Сшитая из овчины, мехом внутрь, крытая синим сукном, с вышивкой. Богатая, праздничная вещь. Спросила.
Ишет потянулась, зевнув:
— А, рукавица... да, не бывшего хозяина. Я той ночью сбегала в Коляды, у отца Кондрата праздничную украла, самолучшую, чтоб домовому пондравилась— и свернулась клубочком.
***
Кто рано засыпает, тот рано и встаёт. Жидкая лимонная заря ещё только занималась над лесом, когда я в кустики сбегала. Изба по пояс тонула в молочном тумане, а уж пруда и речки и вовсе видно не было, и роса на клевере обжигала босые ноги. Кошка со мной по росе никуда не побежала, осталась дрыхнуть в кровати, да и я, подумав, залезла обратно. Но внизу уже шуршало и скрябало: домовой печь топил и по хозяйству шарился.
Слуги поворотливые ночью время даром не теряли: рубашка и сарафан ждали уже, и волосы мне кикимора расчесала, не дёрнув ни разу (вот с этим как-то получалось, что ж они прясть-то не могут?), и косу заплела, сложную, красивую. Я была сонная и почти её не шугалась, хотя краше она не стала: высокая, до потолка ростом, заросшая сине-зелёными лохмами.
На завтрак я ждала гретых пирожков и сала вчерашнего (корзинку-то с плотины кто-то прибрал), но обманулась: был подан здоровенный карп в тесте.
— Водяной Хлюпало, матушка, кланяется тебе, утречком рано принёс.
Судя по размеру рыбника, карпы в мельничном пруду отъедались с поросёнка хорошего.
Нл и пирожки, и сало тоже выставлены были.
Ишет заскочила на стол и насторожённо уставилась: не прогонят ли. У меня не было амбиции гонять её хоть откуда-нибудь. По итогу животное перепробовало вчерашние пирожки (все понадгрызла и сделала вид, что закапывает — не понравились) и перешло на карпа, и мы его с двух сторон ели.
Я рассказывала, что такое вилка, и что в окна можно вставлять слюду вместо пузыря, кошка алчно ахала и восхищённо говорила, что я умею пожить, и что она со мной заживёт, как следует. Карп с её стороны убывал быстрее при этом. Наевшись, Ишет и пирог позакапывала. Я смотрела с наслаждением: было любопытно, до каких пределов можно избаловать животное, и кто бы мне мешал и указывал?
Но, как выяснилось, мешать и указывать было кому.
Поеденный с двух сторон пирог со стола уплыл, величаво так. Забулькал котелок на припечке, и под дробный топоток невидимых ножек пригарцевала дымящаяся кружка. Подумалось, что не один невидимка прислуживает, два минимум. Ну да, кикимора что-то говорила про деток.
Кошка недовольно повела носом:
— Отвар листа брусничного. Молочка-то нет... А вот жена Паськи, который телушку свёл, Блаженка, через мост идёт, — и добавила разочарованно: — Без телушки.
Недоуменно скосилась к окну: может, мост из него и видно было бы, но через бычий пузырь только мутный свет брезжил, не более. Но удивляться и спрашивать не стала — пособница мне кошка или кто? Магическое существо, чует. А хорошо, удобно. Особенно с учётом отсутствующих телефонов и простых деревенских нравов.
Хотела было скомандовать вторую кружку налить для гостьи, чтоб не смущать её слугами волшебными, но что-то меня сдержало. Кто его знает, с чем она пришла.