– Я знаю, что ты не мой сын.
Отрываю взгляд от тарелки и смотрю на мать. У нее черные волосы и размытые татуировки на худых руках. Лине уже под шестьдесят, ее неформальная молодость пришлась на перестройку и начало девяностых. Дочь партийного работника и учительницы, Лина дралась с ментами, тусовалась с панками, пила и кололась, падала на самое дно и выбиралась оттуда, но только лишь для того, чтобы вновь нырнуть в пучину анархии.
Однако все это осталось в далеком прошлом – сейчас мама сидит со мной на маленькой кухоньке двухкомнатной квартиры, а в метре от нас под столешницей гудит стиральная машинка.
– Тогда кто же я, мама? – осторожно спрашиваю я.
Мне тридцать лет. Я не похож на мать, у меня светлые волосы до плеч и бледная кожа. Глаза голубые на контрасте с материнскими черными.
– Я не знаю. Но ты – не Демьян.
В последнее время она говорит это все чаще. Все чаще Лина поглядывает на меня и вслух сомневается, настоящий я или нет.
– Мам, ну не говори ерунды.
– А я и не говорю. Я знаю, что ты – не он.
– Вот Ирке будет интересно это услышать. А уж Роме как. Ты-то ему, оказывается, не бабушка, – пытаюсь все свести к шутке.
Неформалка на пенсии качает головой.
– Иди уже домой, а то поздно будет по улицам ходить.
– Мам, сейчас двадцать пятый, а не девяносто пятый.
– Тогда иди домой, чтобы жена тебя не искала.
Я встаю и несу тарелку к раковине. Выбрасываю присохшую гречку – никогда ее не любил. Хочу помыть посуду, но Лина меня останавливает.
– Я сама, – в голосе ни намека на подозрение или недоверие. Словно фраза про то, что я ей не сын, являлась чем-то сродни «молоко подорожало».
Завязываю шнурки, накидываю джинсовку. Мать поправляет мои волосы.
– Скажи Роме, чтобы зашел, я с домашкой по математике помогу. Пропить можно все, включая молодость, но не золотую медаль гимназии при МГУ.
Я обнимаю мать на прощание и ухожу в ночь.
Мои шаги гулко отдаются по подъезду.
Летняя ночь полнится пряным воздухом, а ветер щекочет лицо, когда я выхожу на улицу. Распахиваю руки, будто пытаясь объять нечто невидимое, а затем позволяю темноте забрать мой человеческий облик.
Я иду искать кошмары.
Огни почти нигде не горят – спальный район затих. Спят дети и подростки, взрослые и старики. Засидевшиеся у компьютеров и безнадёжно сбившие режим пока не интересуют, к ним я приду утром, если захочу. У таких обычно сон беспокойный, и кошмары им снятся куда чаще, чем нормальным людям.
Прохожу сквозь стену на третьем этаже соседней пятиэтажки и оказываюсь рядом с температурящей девушкой. Рыскаю по ее пижамным карманам и нахожу кошмар, он похож на дергающегося зеленого паука. Зеленый паук «показывает» мне, как спящая девушка теряется в городе, потом опаздывает на работу и на самолет, как падает на асфальт и не может встать, придавленная весом рюкзака. «Беспомощность и раздражение», – говорит мне паук, прежде чем исчезнуть в моей сумке из кожи огненного змея.
Ныряю этажом вниз сквозь пол. На драном линолеуме, свернувшись калачиком, лежит пьяный мужчина. Его кошмар похож на маленького чертенка, из-за него выпивохе кажется, будто его тело разлагается заживо. Чертенок почти добровольно прячется в сумку. Порой сознание человека слишком стремное даже для кошмаров.
Дальше мне не везет – люди либо не спят, либо не видят кошмаров. Обычные сновидения меня не напитывают: от них остается лишь привкус, как от дистиллированной воды. Мне нужны именно кошмары, чтобы оставаться Демьяном, растить ребенка, быть примерным супругом, помогать матери, петь и играть на гитаре в фолк-рок группе, гипнотизируя толпу музыкой и голосом.
Паук и чертенок растворяются в руках, стоит опустошить сумку. Однако же этого недостаточно... Нужен еще хотя бы один кошмар.
Раньше я легко получал дурные сновидения от жены: Ира беспокойно спала, ее перевозбужденное сознание театральной актрисы с радостью подсовывало сны о забытых ролях, потерявшемся ребенке, обо мне, сбитом машиной. Но спустя десять лет совместной жизни кошмары просто перестали являться ей. Да и к сыну моему они больше не суются.
Светает, и я морщусь от солнечного света. Тело не подчиняется, я никак не могу вернуться в полноценный человеческий облик.
Моя мать, кажется, уже легла. Я поднимаюсь в воздух и вновь оказываюсь в старенькой двушке, где настоящий Демьян провел свое детство.
Мама спит, накрывшись с головой пледом. В комнате душно, на автомате хочется открыть окно, но призрачные пальцы проваливаются сквозь шпингалет.
Кошмар не заставляет себя ждать. Он похож на маленького огненного змея, почти такого же, как тот, что стал материалом для сумки, только в сто раз меньше. Касаюсь змейки, и та шипит как бекон на сковородке.
…Родня считала, что Демьян был Лине наказанием за лихую молодость. Она же в нем видела своего погибшего мужа, который в двадцать пять лет попал под машину пьяного мажора. Жестокий, неуправляемый мальчишка со светлыми кудрями и голубыми глазами. Демьян сбегал из дома, воровал, а потом слезно просил прощения. Бил девушек, с которыми встречался, доставал запрещенку. Лина его любила, хотя к его семнадцати годам уже, кажется, и сама хотела, чтобы сын загремел за решетку и никогда оттуда не возвращался.
Сколько любви было именно к Демьяну, а сколько к его погибшему отцу?
Должно быть, желания сбываются – того Демьяна и правда больше нет. Я видел, как его бывшие друзья тащили бесчувственное тело еще живого юноши к болоту, каких здесь, под Питером, больше, чем машин во дворах. Я особо не разбирался, что там произошло. Может быть, прилетела карма по голове в лице пьяного товарища. Может, намеренно заманили в лес, чтобы поквитаться. Кто теперь скажет?
Я тогда украдкой наблюдал за происходящим, из любопытства примерив на себя облик мертвого Демьяна. Мне понравилось быть человеком – чувствовать, как бьется сердце, как сокращаются и расширяются легкие. Понравилась музыка в телефоне у Демьяна: пауэр-метал, так (я это потом узнал) называется этот жанр. Песня меня зацепила, но позже я так и не смог найти ее, и мелодия напоминала время от времени о себе, словно надоедливая муха.
То, что убивает детей, вернулось.
Я распахиваю окно, высунувшись наружу. До меня доносятся запахи сожженных шин и круглосуточной шаурмичной у железнодорожной платформы.
Вообще, я люблю ходить по ночным улицам. Люблю натянуть поглубже капюшон и согнуться, имитируя походку гопника-подростка. Люблю прийти на случайную детскую площадку, чтобы покачаться на старомодных железных качелях. Люблю вслушиваться в скрип их петель, ритмично прорезающий тишину.
Но не в такую ночь, как эта.
Сегодня в мир вернулось то, что убивает детей. Оно бредет через лес к жилым массивам, высматривая себе жертву. Может быть, это будет восьмилетний мальчик, боящийся наказания за плохую оценку. Или шестиклассница, уставшая от воплей и драк между отчимом и пьющей матерью. Или же взрослый парень, впервые задумавшийся о самоубийстве.
То, что убивает детей, не лезет в окна, не крадет младенцев из колыбелей. Оно умнее, хитрее. Оно ищет тех, кто уязвим, тех, кто в родном доме чувствует себя в опасности. И заманивает, будто Гамельнский Крысолов. Счастливый человек такой зов если и услышит, то ни за что за ним не последует. А вот те, кто на грани, натянут кроссовки, накинут куртки и убегут.
Туда, где во тьме притаилось чудовище.
Вы же видели объявления в группах «Лизы Алерт»? Ушел ребенок, двенадцать лет. А в комментариях спрашивают: «Что же такого случилось, почему просто взял и ушел?», «Наказать надо, запереть, отключить интернет, ремнем отлупить, чтобы больше дурь в голову не лезла». Но никто и не подумает, почему улица и ночь стали для беглеца более желанными, чем семья.
Старомодное портативное радио оживает, наполняя квартиру шипением помех. Это устройство не умеет ловить обычные волны. Большую часть времени это просто металлическая коробка со ржавыми уголками. Но иногда – порой чаще, порой реже – на радио загорается красная лампочка, а из динамиков доносится клекот вперемешку с шорохами ночного леса.
Я начинаю собираться. В рюкзак закидываю фонарь, батарейки, теплую кофту – апрельские ночи в средней полосе обманчивы, как посты блогеров в «Нельзяграмме». Завариваю чай в двухлитровом термосе, не забываю про обезбол, валерьянку и пластыри. Черт, бинты закончились! Пока дойду до аптеки, наверняка упущу электричку.
То, что убивает детей, опасается подолгу находиться вблизи жилых агломераций. Люди думают, что их защищают от нечисти иконы, китайские обереги и заговоры. Но на самом деле их бережет цивилизация: монстры не любят электричества, тонких черных проводов над улицами, работающих вай-фай роутеров, запаха солярки и рассадников антисанитарии у железнодорожных платформ.
Я выхожу в подъезд, положив портативный радиоприемник в карман куртки. Лифт не вызываю, спускаюсь пешком. На лестнице кашляю от запаха никотина. И для кого, спрашивается, висят запрещающие таблички? Шаги мои гулко рассыпаются по подъезду, отражаясь от бетонных стен.
Круглосуточная аптека приветливо сияет зеленым светом. Цифры «24» мигают, приглашая внутрь.
– Бинты. Десять упаковок, – говорю я.
Сонная девушка фармацевт с любопытством оглядывает меня:
– Поисковик, – говорю я. Даже не ложь, – человек пропал.
– Понятно. А кто?
Пожимаю плечами:
– Пока точно не знаю, координатор скажет.
Первое – правда, второе – нет. Я никогда не разговариваю с координаторами. Я никогда не общаюсь в чатах. Не пишу в комментариях этих чатов, не участвую в распределении зон поиска. Меня среди официальных поисковиков и даже среди волонтеров нет, и не было.
– Слушайте, а вы же раньше с мужем все время приходили? – внезапно спрашивает фармацевт. – Такой, с длинными волосами. Что-то его давно не видно.
– Расстались, – вру я.
– А-а, – протягивает девушка, и мне кажется, у нее в глазах промелькнуло что-то вроде надежды. Понятное дело, Яр внимание привлекал – высокий, темноволосый, улыбчивый. Не то что я – нервная, вечно как будто бы на иголках.
Колокольчик на двери прощально звенит, и я вновь остаюсь одна. Разворачиваю карту, сажусь на тротуар. Радиопомехи режут слух. Сквозь шум я определяю координаты. Два километра отсюда. Три остановки на электричке или полчаса пешком вдоль железнодорожного полотна.
Первые несколько лет я вообще не могла понять, как в этих помехах различать слова. Все слышалось просто белым шумом. Яр говорил, дело опыта. И со временем я правда научилась разбирать, о чем говорят на «радио потустороннее». Приноровилась вычленять из помех координаты, научилась понимать, куда идти, если точных координат не давалось.
Призывно гудит последняя электричка, и я бросилась к платформе, на ходу застегивая рюкзак. Красный состав громыхает так, будто вот-вот развалится. После бега по асфальту стопа отзывается резкой болью. В горле появляется жжение, в боку колет.
Я взбегаю на платформу и прыгаю в тамбур. Подвыпивший мужчина напротив скользит по мне взглядом и отворачивается.
Яр учил меня не смотреть в глаза чудовищам. Стоит лишь глянуть – и ребенка не спасешь, и сама погибнешь. Я до сих пор не знала, да и не хотела знать, что видел муж в ту ночь, когда навсегда исчез во тьме. Может быть, тварь схватила его и заставила посмотреть на себя. Или же он сам, вглядываясь во тьму, совершенно случайно скользнул глазами по монстру, притаившемуся среди деревьев.
Яр до сих пор считается пропавшим без вести. Ушел и не вернулся. Со взрослыми мужчинами тридцати пяти лет такое тоже случается. Не одним же детям и старикам пропадать. Быть может, и я однажды так исчезну.
Радио вновь оживает, мигая красной лампочкой. Шипение сменяется свистом. Значит, жертва уже почти у монстра в лапах. И чудовище играет, заманивая все дальше в лес.
Мне ли не знать это чувство – когда теряешь ориентиры в пространстве, когда не чувствуешь ног от холода, и в тебе все сжимается от ужаса, от понимания, что в спину смотрят мерзкие потусторонние глаза.
Обычные люди такое забывают. Свет электроприборов и мерцание экранов прогоняют первобытный страх. А я вот уже забыть не могла.