Честно скажу, не было у меня никаких чувств на похоронах брата. Равнодушие. Скука. Вот и всё. Даже удивился собственному спокойствию. Да и то – удивился тоже как-то равнодушно.
Мы были с ним близнецами. Впрочем, что там «были» – и теперь продолжали оставаться ими. Близнец живой, близнец мертвый. Одно лицо на двоих. В характерах никакого сходства, зато внешне нас не различить.
Смотрю на него, в гробу лежащего, и вижу там себя самого. Жутковато – точнее, должно быть жутковато. Но я спокоен. Возможно, мое спокойствие – защитная реакция, маскировка, и под ней я спрятался от жути, которой надлежало меня охватить при взгляде на это мертвое точь-в-точь мое лицо.
Одна из причин, по которой я сторонился Игоря, как раз в том, что слишком уж мы с ним похожи. Когда мы были рядом, нас всегда путали, а брат не раз использовал это сходство для своей выгоды. Вечно затевал какие-то аферы, манипулировал окружающими, строил мутные планы, влипал в ситуации, из которых потом с трудом выкручивался, в общем, ходил по краю.
Я с детства любил читать: сначала сказки, потом фантастику, потом мистику, и классику читал в свое время, даже раньше положенного, лет с пятнадцати зачитывался поэзией, особенно, декадентами и символистами. Брат же не читал ничего, кроме справочников и руководств, да и тех прошло через его руки совсем немного. Особенно ценил здоровенный увесистый том медицинской энциклопедии, хотя призвания к медицине не чувствовал, энциклопедия увлекала его, прежде всего, описаниями всевозможных патологий.
Когда я ушел в армию, брат отмазался от призыва, мастерски симулировав заковыристое нервное расстройство, симптомы которого вычитал в медицинской энциклопедии, а потом в точности воспроизводил их перед врачами. Он мне показывал страницу в энциклопедии с описанием этой болезни, названия которой я не запомнил, и, довольный собой, рассказывал, как обвел вокруг пальца двух или даже трех неврологов.
Я родился на пару минут раньше – был формально старший, и родители внушали нам, что старший – я, а младший – он. Усвойте и не забывайте. Простая схема, которая была для них так важна. Отец ведь любил всё раскладывать по полочкам, строить всех по ранжиру. Иначе и не мог смотреть на мир, как только через сетку координат, определявших точные фокусные расстояния до всякого предмета и явления. Мать, конечно, во всем его поддерживала.
Но постепенно я, старший брат, осознал, что Игорь не потому вслед за мной явился на свет, что был младше. Нет, он пропустил меня вперед, до времени затаившись и выжидая. Как сильные и властные запускают в опасное пространство, прежде всего, более слабого и малоценного, кого не жалко. Такое ощущение подспудно вызревало у меня годами, проведенными с ним бок о бок.
Вернувшись из армии и устроившись на работу в сюрвейерскую компанию, я тут же съехал от родителей, оставив их с Игорем в трехкомнатной квартире. Тогда, во второй половине девяностых, в сюрвейерских компаниях можно было прилично заработать даже простым тальманом. Так что жил безбедно, к тому же через несколько лет из тальмана стал инспектором, хотя не имел высшего образования.
Отец меня искренне не понял, ему казалось, это так непрактично – платить за съемное жилье, когда в родительском гнезде пустует твоя комната, отдельная, в которой можно, если что, и на ключ запереться, этакая «мой дом – моя крепость». Отец все-таки плохо знал Игоря, поэтому не понимал моих мотивов.
Уже с четырнадцати лет я мечтал сбежать подальше от брата – особенно, после истории со стариком-инвалидом.
Странная история. Жуткая. В такое вляпавшись однажды, потом дорого захочешь заплатить, лишь бы вытравить всё это из памяти.
Мы тогда учились в восьмом классе. Игорь как-то рассказал мне про старика-инвалида, Гурия Глебовича, который жил в одном доме с парнем из нашего класса, Колей Увельцевым, этим угрюмым, себе на уме, толстяком. Кальян – так мы звали его – был в нашем классе новичок, его семья переехала из одного района города в другой, из квартиры в частный дом, и он поменял школу. Рассказал Игорю, что в старом его доме, через подъезд от бывшей его квартиры, живет на втором этаже одинокий старик, лежачий инвалид. С постели давно не встает, ходить не может, однако в дом престарелых не желает отправляться ни в какую. Ему и так хорошо. А всё потому, что старик, рассказывал Кальян, бывший врач-психиатр, который занялся колдовством или чем-то вроде того и получил власть над людьми. Гипноз и магия заменили ему руки и ноги, почти отказавшие из-за паралича. Входная дверь в квартиру старика постоянно открыта, и кровать его так стоит, что из своей комнаты он видит, через прихожую, часть лестничной площадки, поэтому все, кто проходят по ней, спускаясь или поднимаясь, попадают в его поле зрения. А попавшись ему на глаза, попадают и под его власть. Пользуясь непонятной властью, старик заставляет свои жертвы оказывать ему всякие услуги. Так и живет – словно паук, раскинувший паутину и собирающий мух вокруг себя.
Пересказав, что поведал ему Кальян, Игорь уговорил меня отправиться вместе с ним к этому старику. Посмотреть на него – как на диковинного зверя в зоопарке.
Мы поехали на другой конец города, нашли нужный дом и подъезд. Только вошли в него, как Игорь сказал мне, что надо провести эксперимент: пусть я сниму свой крестик и отдам ему, так чтобы на нем два креста висели, а на мне ни одного. Это, мол, для того, чтобы проверить и сравнить, как сильно магия с гипнозом будут действовать на человека без креста и на человека с двумя крестами. Научное, а скорее, псевдонаучное любопытство часто заводило Игоря в какие-то дебри.
На следующий день Олега нашли в комнате – той самой, что Игорь присвоил себе своим самоубийством. В комнате, запертой на ключ, который торчал в замке с наружной стороны двери.
Плавки Олега, его цепочка с крестиком – всё валялось в соседней комнате у стены, общей для комнат двух братьев. Сам же он, голый, голова в запекшейся крови, лежал на месте самоубийства Игоря.
Родители, когда искали Олега, догадались открыть запертую комнату и заглянуть в нее.
Когда он разомкнул веки, то ничего не понимал, не соображал. Думали, что у него травмирована голова, но кровь отмыли и на коже не нашли повреждений, разве что несколько мелких свежих шрамов, но всё легкие царапины.
В больнице он пришел в себя и заговорил. На вопрос врача – «Как вас зовут, помните? Имя, фамилия?» – отвечал:
– Да, помню, конечно. Олег Парамонов. Олег Алексеевич.
Врача ответ удовлетворил, но, будь на его месте тот, кто хорошо знал Олега Парамонова, он бы понял, что этот человек лжет, называя свое имя, что искренности нет в его устах.
Какая-то несвойственная Олегу хищная целеустремленность проявилась в глазах, в мимике, в движениях тела. Двигаясь среди обыкновенных предметов, он был похож на огромную летучую мышь, которая летит сквозь непроглядную тьму, сканируя ее ультразвуковыми сигналами.
Выйдя из больницы, вечером того же дня, Олег подкараулил на улице Марину Рихтер, бывшую девушку своего брата, шедшую с вечерних компьютерных курсов, где она осваивала векторные графические редакторы. Улица, по которой она шла к автобусной остановке, была пустынна, словно чья-то черная воля заведомо протравила здесь всё испарениями страха, побудившими всякого прохожего избегать эти пространства, освещенные загробным дыханием фонарей-призраков.
– Марочка моя, – произнесла темная фигура, выступив перед Мариной из какой-то непонятной ниши в стене ветхого дореволюционного дома, мимо которого та проходила.
Марина вздрогнула и замерла на месте, холодея от ужаса. Морозцем покрылась кожа. Ледяным сквознячком потянуло где-то в желудке. Марочка – так называл ее только Игорь, и больше никто.
– Олег? – спросила она, разглядев на залитом тенью лице знакомые черты. На миг ей почудилось, будто лицо напротив всё покрыто грудой извивавшихся пиявок, но иллюзия развеялась, когда фигура сделала еще один шаг, и на лицо упал неживой свет фонаря. – Мы же договорились, что не будем встречаться… ни разговаривать…
– Марочка, – перебил он, – ты ж посмотри на меня: разве я Олег? Ну, в каком-то смысле, да, Олег. – И он гадостно захихикал. – Но ты посмотри на меня, внимательно посмотри: кого ты видишь?
Хищный блеск его глаз, впился в нее, будто брызги расплавленного металла. Эти глаза не могли принадлежать Олегу, поняла она, такие глаза уничтожили бы его, простодушного, завладей он ими по какому-то волшебству. Только Игорь, никто другой, мог выдержать червоточины этих глаз на своей голове и не сойти с ума от кошмарности взгляда, одним концом вонзавшегося в собеседника, другим – вглубь собственного естества.
Глаза приблизились, и знакомые руки когда-то любимого, затем ненавистного человека легли ей – одна на спину, другая под шею. Еще секунда, и Марина упала бы на землю, ноги уже отказывали, но эти руки заключили ее в крепкий захват. Голос – до омерзения, до паники знакомый голос Игоря – зашептал над ухом:
– Я был там, я видел всё. Последние ограничения сняты. Двери открыты. Теперь я точно знаю, как надо извлекать ужас из-под пластов. Теперь, Марочка моя, ты увидишь настоящий ад на земле. Увидишь, как он сочится из тебя, как из каждой складки и тени твоей выползает тьма, как страх парализует и пожирает всякого, кто видит эту тьму. Каждый может стать источником ужаса и тьмы, но ты будешь первой, потому что ты – моя. Моя дверь, мое божество, мое сладкое проклятие. Мы сделаем то, о чем многие мечтают в глубине своей души, не осмеливаясь только нырнуть в провал. А потом уж за нами пойдут другие…
Он поцеловал ее в губы, и мертвенный холод разлился по ее телу от этого поцелуя.
– Мы должны были это сделать, – говорил он, отстранившись, и она понимала, что речь о ребенке, которого они с Игорем зачали, затем убили и которого Игорь съел у нее на глазах. – Это была ступень, на которую следовало встать, чтобы получить право. И я получил его. А если получил я – значит, получила и ты. Понимаешь?
Когда Олег опустился на четвереньки, как и велел старик, начал ползать и азартно ловить пустоту, тогда Игорь решил войти во вторую комнату. Ее приоткрытая тьма притягивала его.
Он прошел так близко к старику, что тот схватил бы его рукой, если б захотел и если б не паралич. Но старик в его сторону даже не взглянул. Подошел к двери, приоткрыл ее пошире, скользнул внутрь.
Темнота во второй комнате плотнее, чем в первой. Если в первой он мог видеть сквозь темноту, то здесь зрение вязло, будто зарытое в землю. Сквозь ткань рубашки Игорь нервно прикоснулся пальцами к амулету на своей груди. Он чувствовал чье-то присутствие здесь. Кто-то наблюдал за ним – темнота наблюдателю не помеха – и, возможно, выбирал удобный момент, чтобы напасть.
Ни шороха, ни дыхания. Обитатель комнаты исхитрился замереть так, что сам стал темнотой и пустотой.
Чьи-то холодные пальцы легли Игорю на правое запястье, и он вздрогнул. Пальцы тут же соскользнули с его кожи. По мимолетному прикосновению показалось, что пальцы детские.
Игорю вдруг представилась многослойная, вроде облака, паутина, по спутанным координатам которой ползает во всех направлениях паук. И вместе с представлением пришла мысль, что обитатель комнаты – и есть такой паук, только паутиной для него служит сама темнота, клубок ее черных нитей, бесформенный ворох искривленных траекторий тьмы.
Игорь почувствовал, что темнота, эта необычайно плотная темнота комнаты, стала еще плотнее и смыкается вокруг него, словно сжимает его в огромной ладони. Пришел страх, настолько сильный, что едва вздохнешь. Этот страх поволок его куда-то вниз, в распахнувшуюся под ногами черную глубину. Страх обволакивал каждую мысль, умерщвляя ее своей дымчатой пеленой. О чем бы ни подумал Игорь – каждая мысль была мертва, и сознание стало могилой для мертвых мыслей, мертвых воспоминаний, мертвых желаний. А глубина под Игорем разверзалась всё глубже, всасывала в себя. Песчинкой летел он в страшную тьму, куда не сможет проникнуть ничто живое. Он и не был жив, он был мертв, и чувство собственной смерти доставляло противоестественное блаженство.
Сознание оставило Игоря – выпарилось, будто влага. Его иссушенное до призрачной тонкости «я» кружило в непроглядной тьме.
Игорь очнулся, лежа на полу. В темноте перед ним проступил контур приоткрытой двери, за которой тоже была темнота, но другая, более человеческая. Он поднялся, пошел к двери. Вышел из комнаты.
Слева кровать, на ней лежит Гурий Глебович. Около кровати ползает по полу Олег, словно бы увлеченно ловит мелкую живность, хотя пол перед ним пуст.
Старик взглянул на Игоря и то ли улыбнулся, то ли оскалился. Игорь безразлично скользнул взглядом по старику, по Олегу и прошел мимо, к двери, ведущей в прихожую.
Он вышел из дома, чувствуя, что в его теле и в разуме застряли занозы той страшной тьмы, в которую он проваливался, которая могла бы безвозвратно поглотить его, но с какой-то целью отпустила.
Жил Павлик близ школы, в которой учился – минут пятнадцать ходьбы до нее от дома, – и никогда не ездил в школу на общественном транспорте, всё пешком ходил, да и не курсировал никакой общественный транспорт меж его домом на улице Грибоедова и школой, зажатой в клещи улиц Энгельса и Цедрика.
Кратчайший путь лежал через Ленинский парк, мимо детских аттракционов и гортеатра. Сразу за парком стояло основательное дореволюционное здание из красного кирпича, в прошлом общеобразовательная школа № 3, там некогда училась мама Павлика, теперь же – учебно-производственный комбинат. А далее стояла возведенная в советские времена, стены белого кирпича, школа № 5, где учился Павлик. Дворы школы и УПК сливались друг с другом без всякого меж ними забора.
Совсем недалеко ходить мальчику в школу и обратно. Родителям и беспокоиться-то не о чем. Поэтому, когда Павлик однажды не вернулся домой из школы, их поразило, что пропал он именно на этом пути – настолько безопасным представлялся тот путь.
Родители, люди культурные и начитанные, привили Павлику любовь к чтению, вежливость, отзывчивость, уважение к старшим. Поэтому, когда Павлика, на его пути из школы через Ленинский парк, окликнул интеллигентного вида старик, мальчик послушно подошел и поздоровался первым.
– Тебя как звать? – спросил старик.
– Паша.
– Ну, будем знакомы. Меня звать Гурий Глебович. А ты школьник, да? Какой класс?
– Первый. Я здесь, в пятой школе учусь, – и Павлик махнул рукой в сторону школы, невидимой с этого места.
– Отличник, небось? – продолжал вопрошать старик.
– Да не совсем, – признался Павлик, – есть немножко четверок.
Старик хмыкнул недовольно.
– Четверок быть не должно. Я в твоем возрасте, да и старше, до пятого класса, на одни пятерки учился. Потом уж четверки пошли. Доучивался во время войны, учиться было трудно. Школу закончил хорошо, а после войны получил высшее медицинское образование, врачом стал. Думаешь, если б я в школе плохо учился, то смог бы врачом стать? Не-е-ет! Четверки в первом классе – тревожный симптом. Он означает, что во втором классе пойдут тройки, а в третьем – двойки. Успеваемость будет падать. Ты уже стоишь на наклонной, скоро заскользишь. В глаза мне глянь – увидишь, что я правду говорю.
Павлик послушно заглянул старику в глаза.
Эти глаза! Они притягивали, засасывали, будто два жадно распахнутых змеиных рта. Надвигались, обымали, поглощали. Страх охватил Павлика, когда он представил свое неотвратимое в будущем падение по шкале учебной успеваемости в яму, ждущую внизу, полную густой тьмы. Это было так жутко, так тошнотворно, и стало морозно где-то в кишках, и слезы навернулись, и было мучительно жаль самого себя.
– Хочешь, всё помогу исправить? – раздалось извне, из-за пределов всепоглощающих глаз.
– Хочу! Хочу!
Павлик расплакался.
– Ну-ну, не плачь, – утешал старик, отечески поглаживая по волосам. – Пойдем ко мне. Я доктор, знаю способ, как всё исправить. Платок возьми, слезы вытри. Ты же большой мальчик.
По дороге, пока ехали в троллейбусе, старик рассказывал, что медицина сейчас творит форменные чудеса, что гипноз теперь позволяет почти всё: алкоголика сделать трезвенником, преступника – честным трудягой, двоечника – отличником. А уж хорошему ученику не дать скатиться в двоечники – так и вовсе раз плюнуть.
Старик обещал, что проведет с Павликом сеанс гипноза, после которого тот начнет учиться на одни пятерки. Говорил, что сеанс надо проводить у него дома: там имеются специальные приспособления для гипнотерапии.
Ехали остановок восемь. Вышли у ЗАГСа, на проспекте Дзержинского; там, на противоположной стороне проспекта, стояла размашистая, на шесть подъездов, пятиэтажка, где жил старик.
Он завел Павлика в квартиру на втором этаже. Сказал, что сначала попьем чайку с вишневым вареньем, а там уж и делом займемся.
Варенье и чай были что надо, вкусные, Павлик оценил. К чаю прилагались маленькие сухие бублики с солью, такими обычно закусывают пиво. Павлик, понятное дело, пива не пил, но именно такие бублики не раз покупал в «Бочке», пивной на центральном городском пляже. Та пивная сделана в виде огромной деревянной бочки, положенной на бок; в ее сферическое нутро Павлик заходил с школьными друзьями исключительно за солеными бубликами. Но заедать этими бубликами чай с вареньем – до такого он еще не додумался. А сочетание ничего так – интересное!
После чая старик завел Павлика в соседнюю комнату, дальнюю от прихожей, посадил в кресло и велел сидеть спокойно. Кружилась голова, по телу разливалось приятное онемение, такое порой охватывает на грани яви и сна.
Старик начал сеанс гипноза. На маленьком круглом столике стоял перед Павликом метроном с закрепленным на маятнике хрустальным кулоном, и в нем, при движении, вспышками отражался свет фонарика, установленного перед метрономом.
– Смотри на маятник, – велел старик.
Павлик послушно смотрел. Щелканье метронома и вспышки света на хрустальных гранях нагоняли дрему. Будто ты гвоздь, и тебя методично вбивают в толщу сна. Старик монотонно шептал:
– Коса косит траву… Коса косит траву… Коса косит траву…
И вот уже Павлик видит кривое лезвие косы, размеренно, как маятник, срезавшее высокие зеленые стебли. Солнечный луч играл на заточенном металле.
Она положила телефонную трубку на рычаг, и аппарат мгновенно зазвонил вновь.
– Да? – спросила она, поднося трубку к голове, уверенная, что это Катюша перезванивает: как обычно, забыла сказать что-то важное.
Но голос был мужской, незнакомый, немолодой.
– Как тебя звать? – спросил он без предисловий, словно продолжал начатый разговор.
– Люся, – ответила она и уточнила: – Лидия Андреевна Несветаева.
– Ты замужем? Дети есть? – продолжал спрашивать голос из трубки.
– Да, замужем, – отвечала. – Сын. Один сын.
– Сколько сыну лет?
– Десять. Вот-вот будет.
– Это хорошо, – одобрил голос, только непонятно, что же именно одобрялось: то, что сыну почти десять? Но разве это – какая-то заслуга, которую положено одобрять? Голос продолжал: – Ты сына и мужа любишь? Признавайся, любишь по-настоящему или так себе? Или сына сильнее, а мужа не особо? Правду говори.
Она в тот миг словно со стороны смотрела на саму себя и дивилась: да как же ты разговариваешь невесть с кем, да еще на такие вопросы отвечаешь?! Что ты делаешь?!
Но эта отстраненная от самой себя «ты» плевать хотела на всякое удивление, на весь творящийся абсурд, и продолжила спокойно, с охотой отвечать:
– Очень люблю. Честно! И мужа, и сына. – И прибавила совсем уж нелепо: – Что называется, души не чаю в обоих.
Последняя фраза невыносимо фальшивила, будто куском пенопласта, мерзко скрипя, провели по стеклу. Но фальшь была не в содержании – Люся не обманывала, – фальшивила интонация, с которой говорила правду. Ведь можно и чистую правду говорить притворно: не покривить душой против истины, но всё ж таки солгать в чем-то неосязаемом, вынося истину на свет.
Собеседник тут же почуял этот зазор между истиной и ее воплощением, строго произнес:
– Ты мне это брось! Мне правда от тебя нужна, полная. И полная искренность. Ясно? Юлить передо мной не вздумай. Спрашиваю еще раз: сильно любишь мужа и сына?
И она расплакалась в трубку, с придыханием шептала:
– Да, да! Люблю! Очень! Родные мои, милые, умру без них!..
– То-то! – голос в трубке удовлетворился ее излиянием. – Теперь слушай внимательно, Люся. Мужа и сына убьешь. Как – сама думай, это на твое усмотрение. Как-нибудь по-хитрому извернись – и убей. Обдумай всё хорошенько. Сроку тебе двое суток. А как убьешь, всё бросай – и дуй ко мне. Кто я такой, тебе знать не надобно. Адрес мой вот – запомни: где железный счастливчик сидит в сто семьдесят второй избушке, третья дверца, если справа налево считать, а если слева направо – так четвертая, на второй этаж поднимешься и в ближайшую к лестнице дверь войдешь, в ту, что справа. Уразумела?
– Ага. Да.
– Адрес повтори.
И она повторила:
– Железный счастливчик, избушка сто семьдесят два, третий подъезд, второй этаж, ближайшая к лестнице дверь справа.
– Какая ты лапочка, Люся! – голос тошнотворно замедоточил. – Ну, до встречи. Я тебя жду.
Она положила трубку на рычаг и быстро оглянулась: показалось, маячит кто-то в полумраке прихожей обрывком зыбкого силуэта.
Нет, пусто.
Но пустота была такой, словно в ней таяли следы только что сгинувшей враждебной полноты, и оседали пылинки чужого присутствия.