Я знал, что этот день наступит — знал ещё за месяц до того, как переступил порог той проклятой комнаты , в которой заключал сделку, подписывая бумаги дрожащей рукой под пристальными взглядами людей, которые пахли смертью и дорогим одеколоном, - но знание, вопреки всем банальным истинам, ничуть не облегчает состояние, когда холодный бетонный пол впитывает твою кровь с той же жадностью, с какой пустыня впитывает воду, и каждый новый вдох становится маленькой, мучительной победой над неизбежным.
Он сломал мне пальцы на левой руке, и я запомнил это особенно отчётливо не потому, что боль была сильнее остальных (хотя она была адской, той особенной, острой болью, которая заставляет пот выступать на лбу), а потому что он делал это не спеша, почти любовно, словно опытный музыкант, настраивающий инструмент перед концертом, и в промежутках между хрустом суставов задавал один и тот же вопрос тихим, почти ласковым голосом: «Где её брат, сука?» - я молчал не из героизма, упаси боже, а из простого, животного расчёта, потому что любой, кто хоть раз имел дело с этим человеком, знает: правда ускоряет смерть, а ложь - всего лишь продлевает агонию, и если уж мне суждено умереть, то пусть эти последние минуты растянутся как можно дольше, позволив мне еще несколько раз вдохнуть затхлый, пропитанный горелой резиной и железом воздух этого гаража, где когда-то, в другой жизни, наверное, чинили грузовики.
Где-то за стенами, которые давно не видели солнечного света, монотонно капает вода, и этот звук въедается в сознание медленнее, чем боль, но вернее, и я начинаю считать капли, потому что счёт хотя бы создаёт иллюзию контроля над происходящим, иллюзию того, что я ещё способен на что-то, кроме бессмысленного истекания кровью из разбитой губы и сломанной челюсти, которая теперь мешает сглатывать слюну, и та течёт по подбородку, смешиваясь с алыми струйками, сворачивающимися на холоде, и оставляет на бетоне тёмные, непристойные разводы, похожие на подписи - ироничные, ведь я никогда не умел красиво расписываться.
Его шаги - тяжёлые, размеренные, неторопливые, как у человека, который привык, что время работает на него, а не наоборот, приближаются, и я слышу, как он останавливается в каком-то метре от моего распростёртого тела. Мне не нужно поднимать голову, чтобы знать: он сейчас смотрит на меня тем самым взглядом, который, по слухам, заставлял матёрых убийц признаваться в преступлениях, которых они не совершали, лишь бы только этот человек отвёл глаза.
— Ты, сука, даже не представляешь, — произносит он, и его голос — низкий, хриплый, прокуренный, но при этом пугающе спокойный, как гладь чёрной воды перед тем, как из неё вырвется нечто, — наполняет гараж до краёв, и мне кажется, что даже капли воды замирают на мгновение, боясь потревожить эту тишину. — Кого ты принёс в жертву.
Я открываю единственный глаз, который ещё способен видеть, — левый заплыл окончательно, превратившись в узкую, болезненную щёлку, из которой сочится что-то тёплое и липкое, — и различаю его силуэт на фоне тусклой лампы, свисающей с потолка на грязном проводе: он сидит на перевёрнутом ящике напротив меня, положив локти на колени и свесив крупные, покрытые татуировками руки, и в одной из этих рук (я отчётливо это вижу, потому что в последние минуты жизни зрение обостряется до неестественной, почти болезненной ясности) зажат «Глок» с длинным цилиндром глушителя, и этот пистолет лежит на его ладони с той же лёгкостью, с какой священник держит распятие, и от этого сравнения мне становится дурно.
Он не боится, что кто-то услышит выстрел: в этом районе выстрелы слышат каждую ночь, и местные жители давно научились не высовывать нос из своих убогих квартир, когда разборки доходят до такой степени откровенности. Он не боится полиции, которая уже несколько лет пытается, но никак не может собрать на него достаточно доказательную базу, потому что все свидетели либо исчезают, либо умирают естественной смертью, которая на поверку оказывается не такой уж естественной. Он не боится конкурентов, потому что способных бросить ему вызов, просто не осталось, он вырезал их всех, одного за другим, как хирург, удаляющий раковую опухоль, методично и безжалостно.
Он боится только одного человека во всём этом огромном, грязном, продажном городе, и этот человек — не полицейский, не федеральный судья и даже не олигарх, который держит в кулаке половину городской экономики.
Я видел её однажды — два месяца назад, на подземной парковке торгового центра, куда я приехал забрать деньги за очередную сомнительную поставку. Тогда она показалась мне совершенно незначительной, незаметной, почти прозрачной: маленькая девушка в мешковатых джинсах и бесформенном свитере серого цвета, с вечно сползающими на нос очками в тонкой металлической оправе и растрёпанными пепельными волосами, собранными на затылке в пучок, из которого то и дело выбивались непослушные пряди; она выходила из цветочного магазина с букетом гвоздик — красных, кричаще-красных, как кровь на белом снегу, и улыбалась своему телефону, что-то печатая длинными, тонкими пальцами, на которых не было никаких украшений, и в этой улыбке, смутной и рассеянной, было столько тихой, ничем не объяснимой радости, что я на секунду залюбовался ею, как залюбовался бы случайным лучом солнца в пасмурный день.
Тогда, в ту секунду, я не понял, почему Марк, стоявший в трёх метрах от меня и обсуждавший с Давидом детали очередной операции, вдруг замолчал на полуслове, застыв с незажжённой сигаретой в руке, и проводил эту девушку взглядом, который невозможно было описать иначе как благоговейным, будто перед ним прошло не хрупкое создание в дешёвых джинсах, а само божество, спустившееся на землю в обличье цветочницы.