В тот день, как и во многие прочие, Эндрю Уэст шел по городу, ведомый не целью, но привычкой. Он не любил суббот — они напоминали ему о жизни за пределами стен лаборатории, где холодный свет ламп казался ему надёжнее солнечного. Улицы были многолюдны, шумны, раздражающе живы. Люди смеялись, курили, спорили, любовались витринами, будто сами себе были достаточны. Он чувствовал себя в этом хоре чуждым, но не тяготился этим чувством. Скорее — находил в нём привычное утешение.
Он должен был свернуть налево, к книжному магазину, где его ждали судебные протоколы по последнему делу. Однако шаг его замедлился, а затем и вовсе остановился. Напротив, в стекле неказистой галереи, выкрашенной в серый, выцветший цвет, он увидел... глаза.
Картина — пусть и всего одна, что висела у самого входа — излучала странное, тревожное притяжение. Там была женщина. Или, точнее, — её взгляд. Ни лица, ни тела — только глаза, столь живые и пронзительные, что Эндрю невольно шагнул ближе, будто бы под гипнозом.
Он не верил в мистику. Его профессия — вычёркивать «необъяснимое» из уравнения, раскладывая мрак по полочкам: мотив, метод, улики, доказательства. Но эти глаза... Он поклялся бы, что видел их прежде, где-то на границе памяти, в размытом сне или детском страхе, спрятанном в бессознательном.
Рука его потянулась к дверной ручке. Он вошёл.
Внутри стояла суета: коллекционеры, студенты-художники, пожилые дамы с бокалами. Возле каждой стены сгрудились люди; кто-то обсуждал оттенки, кто-то спорил о цене. И всё же глаза на полотнах словно глядели сквозь шум.
Пытаясь разглядеть подпись, Эндрю потянулся ближе. Кто-то задел его локоть; он обернулся и увидел девушку в чёрном платье. Свет падал на её лицо так, что оно казалось будто вырезанным из слоновой кости.
— Прошу прощения, — произнесла она мягко. — Слишком тесно, правда?
Улыбка вышла у неё почти извиняющейся.
— Ничего, — ответил он, делая шаг в сторону. — Тут… трудно оторваться. Эти глаза…
— Они странно цепляют, — согласилась девушка. — Я, признаться, возвращаюсь к ним уже раз пятый.
— Вы… разбираетесь в живописи?
— О, я только смотрю, — она неопределённо повела плечами. — Зовут Серафина.
Имя прозвучало одновременно старинно и естественно, как будто она носила его всегда.
Эндрю назвался, и они ещё минуту стояли рядом, будто случайные попутчики у открытого окна поезда, из которого одновременно и хочется, и страшно глядеть.
— Кажется, здесь душно, — сказала она. — Хотите пройти дальше? Там, в глубине, меньше людей.
Он кивнул. И, ступая следом, вдруг заметил, как толпа расступается перед ней — легко, почти беззвучно, словно заранее знала её маршрут.
Вы вернётесь, — шепнёт она ему намного позже.
Но сейчас были только шум, запах масляной краски и глаза, глядящие с холстов сквозь людей.
пальцы. краска. кровь?
…смотрела.
долго.
слишком долго.
он дотронулся —
до картины.
или до меня?
неважно.
всё равно не чувствую пальцев.
всё — пульсирует.
виски.
воспоминания.
камера. свет. мама?
не здесь. не сейчас.
они говорят — Эмили, ты…
кто?
Серафина.
так легче.
глаза,
они снова плачут на холсте.
а я — рисую.
потому что иначе — не замолкнут.
когда я увидела его —
серый человек.
но трещина в нём есть.
тонкая.
мне нравится,
когда ломается.
тишина. люди. логика.
ты же не хочешь его убивать?
нет.
или…
да?
если он узнает имя —
настоящее —
всё начнёт… рушиться.
по порядку.
в обратном.
краски кончились.
теперь — только кровь.
он ушёл.
но остался.
в стенах.
в воздухе.
в моих зрачках.
я не хотела.
не должна.
но он дышал слишком громко.
и смотрел —
глубже, чем позволено.
может быть —
я ему тоже снилась?
я часто прихожу во снах.
в белом.
в красном.
без лица.
я положила новую кисть в воду.
вода стала мутной.
не от краски.
от памяти.
Серафина… ты снова рисуешь их?
— ш-ш-ш… не мешай.
— ты обещала.
я лгала.
мне можно.
они все плакали,
перед тем, как умерли.
даже тот мальчик.
с волосами цвета золы.
(он кричал —
не из-за боли.
из-за того, что узнал моё имя.)
не смей говорить его.
никогда.
ни за что.
имя — это нож.
Эндрю.
он не должен знать.
пока не станет
последним.
---
Он проснулся рано.
Не от будильника — от ощущения. Как будто кто-то тянул за край сна, заставляя провалиться обратно, но без возможности уснуть.
На кухне капал кран. Секундный метроном.
Он всё ещё чувствовал запах. Её.
Масло, краска, холодная пыль старой галереи.
Он не был склонен к воспоминаниям. Память — не инструмент, а помеха в его профессии. И всё же… эти глаза.
Картины, одна за другой, пронеслись перед внутренним взглядом. Он, как всегда, хотел рационального объяснения.
Но объяснения не было.
Он сел за стол. Открыл блокнот.
Пустая страница. Странно. Он не мог вспомнить — записывал ли что-нибудь накануне? Хотя точно знал, что держал ручку.
Рядом, в углу, валялось что-то.
Салфетка. На ней — след.
Тонкая линия. Почти изящная.
Как мазок. Или…
Он подошёл ближе.
Это была капля краски.
Кроваво-красная. Почти сухая.
Не его.
Он задумался, но на этот раз — не в том ключе, к которому привык.
Мысль не шла логично. Она двигалась иначе. Вбок. Вглубь. Вниз.
"Вы вернётесь", — сказала она.
Он снова услышал это в голове.
Тихо. Почти шёпотом.
Слишком уверенно.
Он встал. Пошёл умываться.
И когда посмотрел в зеркало — показалось, что за его плечом мелькнула фигура. Белая.
В отражении.
Но когда обернулся — никого не было.
Эндрю не верил в сверхъестественное.
Он верил в патологоанатомию, криминалистику, отчёты и улики.
Но почему тогда его сердце билось так, словно он стоял не на кафельном полу своей ванной, а на краю чего-то глубокого, непроницаемого —
и живого?
Утро в судебном морге начиналось, как всегда, с тяжёлого запаха дезинфицирующего раствора и хрупкого скрежета колёс каталок по кафелю. Эндрю Уэст пришёл раньше других. Он надеялся, что так удастся вывести шум вчерашней галереи из памяти, но память упорствовала: из глубины сознания всплывали серые глаза на полотне и спокойный голос женщины, назвавшейся Серафиной.
На столе дежурного уже лежала свежая карта: «невыясненная причина смерти, женщина, приблизительный возраст тридцать пять, обнаружена в своей квартире, явных признаков насилия нет…»— сухие строки. Он машинально пролистал до фотоприложения и замер: зрачки покойной расширены, радужка светло-каряя с редкой, почти янтарной россыпью. Тот же оттенок он видел вчера на картине, висевшей у входа.
Совпадение? Он сделал пометку на полях — привычный жест. Но мелкие мышцы лица дрогнули, будто от внезапного холода.
На вскрытии факты упорно — почти демонстративно — отказывались складываться в преступление: чистые лёгкие, интоксикации нет, синяков или следов удушения нет. Оставалось лишь тонкое, неуловимое ощущение, что перед ним мёртвое тело, в котором смерть выглядела… подчеркнуто аккуратной. Окончательное заключение он оставил «до гистологии», но в блокноте вывел жирно:
Цвет глаз — проверить с картиной № 7, дата экспозиции: вчера.
Еще одно случайное совпадение — а, может, всего лишь выходной — и мысль показалась бы смехотворной. Но она пульсировала, как крошечная заноза в пальце.
В обед Эндрю отправился в фотоархив. Большинство снимков он листал быстро; рутина не требовала созерцания. И всё-таки два кадра заставили его задержать дыхание. Две женщины, умершие с разницей в полтора месяца: глаза на посмертных фото словно смотрели прямо сквозь объектив — тот же стеклянный испуг, тот же янтарный отсвет.
Он положил снимки рядом. Если бы это был холст, кисть художницы поменяла бы лишь угол штриха.
Доказательство? Нет. Чего именно? Тоже неизвестно. Но внутренний метроном, всегда чёткий, сбился, как часы, уронившие гирю.
Вечером он оказался у той же галереи почти случайно — так ему хотелось верить. На стеклянной двери висела табличка «CLOSED», но внутри горел тёплый жёлтый свет. По коридору скользили тени рам и подвесов.
Эндрю постучал костяшками пальцев. После секундной паузы дверь отворилась. Перед ним стоял седой галерист с аккуратной бородкой и старомодным жилетом.
— Приём закончен, — произнёс он мягко.
— Простите, — я вчера случайно оставил здесь перчатку. Чёрная кожа, правый карман дивана у окна.
Старик недоверчиво сощурился, но пустил его внутрь.
— Художник очень не любит, когда бродят после закрытия, — заметил он, ставя щеколду.
— Она часто задерживается?
— Почти всегда, — ответил галерист. — Приходит поздно, поправляет освещение, местами сам холст… Странная привычка, но гений имеет право на каприз.
— Она, — машинально повторил Эндрю. — Но имени вы, конечно, не назовёте?
— Художник пожелал анонимность, — улыбнулся смотритель. — Мы подписываем каталог инициалами «E. S.» — этого достаточно.
Его взгляд на секунду сделался задумчивым, словно он хотел добавить что-то ещё, но передумал.
Перчатки, разумеется, не нашлось; галерист развёл руками, вежливо направляя к выходу.
Снаружи воздух пах февральским дымом и талым снегом. Эндрю поймал себя на том, что считает шаги до ворот: десять, одиннадцать, двенадцать… будто фиксировал координаты преступления, которого ещё не доказал.
«Нужно узнать её настоящее имя»,— простая фраза приобрела внутри гранитную тяжесть.
Он поднял воротник пальто и оглянулся. Сквозь мутное стекло витрины мерцал ряд женских глаз. Казалось, они слегка поворачивались за его движением.
Эндрю ускорил шаг. На этот раз воспоминание не отступало — оно шло следом, повторяя его дыхание.
Если совпадения накапливаются, значит это уже не совпадения.
Он знал: завтра во время вскрытия он будет искать микроскопические детали, которые должны опровергнуть его тревогу. Но уже сейчас подозрение стало навязчивой идеей, и разум, привыкший к порядку, начал строить иную, мрачную логику.
Ему снился сон.
Он стоял в белой комнате, где не было ни окон, ни дверей. Свет — рассеянный, холодный, словно исходил из самих стен. Воздух вибрировал, как вблизи провода под током.
Перед ним висела картина.
Он знал её — глаза, те самые. Но теперь они были не на холсте. Они были *живыми*. Следили. Шевелились.
Он сделал шаг вперёд, и пол под ногами заскрипел, будто он ступал по доскам, намокшим от времени. Когда подошёл ближе, глаза на картине моргнули.
Он замер.
Веки сомкнулись — и открылись снова. В этот раз взгляд был другим: изучающим. Почти жалостливым.
— Ты же знаешь, — сказал женский голос за спиной.
Он обернулся — никого. Только отблеск в стене — словно фигура, не дорисованная до конца. Он снова посмотрел на глаза. Они стали больше. Они разрастались, занимая весь холст, затем — всю стену. И вскоре он стоял один, окружённый только взглядом.
— Ты смотришь слишком долго, — прошептал кто-то.
Он попытался отвести взгляд, но не мог. Его зрачки словно приклеились. Сердце билось громко, и он понял, что не дышит.
И тут глаза начали плакать.
Кровавые слёзы медленно стекали по стенам, и с каждым капающим звуком он чувствовал, как в его голове расползается холод. Шёпот множился.
Эндрю. Эндрю. Эндрю.
Он закрыл глаза — и провалился.
Он проснулся в темноте. Пот заливал лоб, простыня была сброшена. Грудь ходила часто, как у загнанного зверя.
Капал кран. Он снова.
На часах — 3:33. Идеальное число для кошмара, подумал он, не без мрачной иронии.
Он пошёл в ванную, включил свет и плеснул в лицо холодной воды. Сердце медленно приходило в норму.
Но когда он посмотрел в зеркало — замер.
Под глазами были синяки, будто он не спал неделю. Зрачки расширены. Он даже показался себе незнакомым — или чужим.
Он нагнулся к крану, но краем глаза снова заметил: за его спиной — движение. Он резко обернулся. Тень. Она скользнула по коридору.
Он бросился туда — никого. Только настенные часы тикали, как бомба с отложенным действием.
Он снова лёг, но не спал до рассвета.
На подушке осталась тёмная линия — не то от пота, не то от чего-то ещё. Он провёл пальцем: тонкая, вишнёвая полоса. Как след от кисти. Или...
Он не стал думать дальше. Просто встал, заварил кофе и сел к блокноту.
На новой странице было записано слово. Его рука дрогнула.
«СМОТРИ»
Ни заглавий, ни даты. Только это. Он не помнил, чтобы писал. Но почерк — его.
Он вырвал лист, скомкал, бросил в мусор.
Но всё утро ощущал: кто-то — или *нечто* — ждёт, когда он снова закроет глаза.
Сон не закончился. Он просто временно отпустил.
и снова глаза (они не моргают)
…было холодно.
Слишком.
Но окно закрыто.
Я проверяла. Я всегда проверяю.
Значит — это внутри.
Мороз под кожей. Там, где кисть дрожит. Где сердце гудит.
Я знаю, что он смотрел на меня. Вчера.
Не глазами. Внутри.
Он… он был другой. Он не как те.
Имя — я не сказала своё. Я ведь не дура.
Я сказала Серафина. Звучит красиво, звучит… гладко.
Он посмотрел на картину, ту самую.
С глазами.
Ты её помнишь, да?
Слишком близко подошёл.
Он чувствует. Чуть-чуть. Совсем немного.
Но этого достаточно.
Я ведь не хотела его рисовать.
Не сразу.
Но его глаза — они такие… простые. Человеческие.
И в них столько неправды. Я же вижу.
Я вижу.
Все вы лжёте глазами.
Краска заканчивается. Кровь — нет.
Я думала, если я не буду смотреть в зеркало, они исчезнут.
Но они остались на холстах.
Теперь там я.
Теперь я в них.
И если кто-то сотрёт глаза — я исчезну. Навсегда.
(или наоборот)
кисть в руке
дрожит
снова
снова
снова
Я больше не хочу смотреть в их лица. Только в глаза. Только туда.
Это — единственное, что говорит правду.
И если я их рисую, я знаю, что будет потом.
Я не помню, сколько их было.
Сколько картин.
Сколько раз я мыла руки.
Но я точно помню:
он сказал — «приятно познакомиться, Серафина».
И я ответила.
Словами, которых не было.
Те, кто молчит, — слышат громче
Кафе было почти пустым.
На стенах — чёрно-белые фотографии: дым над улицами, старики с морщинами, женщины в платьях сороковых годов. Я выбрал это место случайно, или… может, просто хотел убежать от привычных интерьеров. От протоколов. От луж крови, которые не вписываются в эстетику фаянсовых чашек и лимонного пирога.
Она пришла позже. На семь минут. Я засёк.
Не потому что торопился, а потому что…
Я начал её ждать.
— Извини. Трамвай. — Она почти не смотрела в глаза.
Но улыбалась. Улыбка — как будто рисованная. Нечёткая по краям, как акварель, которую кто-то торопливо пытался стереть.
— Всё в порядке, — сказал я, и поймал себя на мысли, что не раздражён. Это странно. Я не люблю, когда опаздывают.
Мы говорили.
Немного — о фильмах,
немного — о людях в городе,
ещё меньше — о себе.
Я почти ничего о ней не знал. Ни прошлого, ни даже того, чем она занимается. Она ушла от вопроса.
Но когда она брала чашку — её пальцы дрожали.
Немного. Едва заметно.
Как будто они всё ещё держат... что-то важное. Секрет. Человека. Историю.
Она засмеялась — коротко, будто выдох.
— Ты так на меня смотришь, как будто я тебя проверяю.
— А ты — как будто хочешь, чтобы я не заметил.
Пауза.
Её глаза чуть сузились. Потом — снова улыбка.
Словно мы играем в какую-то сложную шахматную партию, где фигуры — это слова, но настоящие ходы делаются тишиной.
— Мне с тобой спокойно, — сказала она. И это прозвучало слишком просто.
Слишком… честно?
Или — слишком подготовленно.
Я запомнил, как она откинулась на спинку кресла. Как волосы скользнули по плечу. Как будто движение было отрепетировано.
Часть меня понимала, что я уже не уйду.
Другая — надеялась, что ошибается.
Он проснулся внезапно. Без звука, без движения. Лишь резко, будто его выдернули из чужого сна, не его собственного. Комната была окутана неестественной тишиной, и только тень от шторы дрожала на стене.
Эндрю сел, обхватив виски. Сердце билось быстро, как от бега. Но он ведь спал. Просто спал.
Он встал, пошатываясь, словно мир под ногами был из стекла, готовый треснуть. Свет в ванной вспыхнул слишком резко — и он увидел себя в зеркале.
Точнее, то, что должно было быть его отражением.
Глаза.
Не его.
Слишком тёмные. Слишком большие. Слишком *знающие*. Он моргнул — и отражение послушно повторило движение. Только... чуть позже...
Он стоял так долго. Не в силах пошевелиться. Потом закрыл глаза. Открыл. Всё было как прежде.
Но ощущение осталось.
Пальцы нащупали телефон — он хотел позвонить... *ей*. Но в списке недавних вызовов её номера не было. Не было и сообщения. Ни одной записи, ни одного имени.
«Как тебя звали?» — подумал он, чувствуя, как между его мыслями открывается дыра. Серафина? Нет. Она сказала что-то другое. Но что?
Он вернулся в комнату, включил настольную лампу. На стене висела картина — копия с той выставки. Он не помнил, зачем её купил. В порыве? В бреду?
Он подошёл ближе.
Глаза на картине... изменились. Они смотрели прямо на него. Сейчас. В эту самую секунду. Он слышал, как в ушах звенит кровь.
— Это невозможно, — прошептал он, не веря собственному голосу.
Но эти глаза не моргали. Они наблюдали.
Он отступил. Картина всё ещё была на месте — и в то же время, словно стала ближе. В глазах — ничего мистического, никакой фантастики. Просто... слишком много смысла. Слишком много знания.
Эндрю резко дёрнул занавеску, впуская в комнату тусклый уличный свет. На мгновение пространство перестало дрожать. Но в тишине что-то всё равно оставалось — затаённое, на границе слышимости.
Он налил себе воды. Не выпил. Поставил стакан на край раковины — и снова посмотрел в зеркало.
На этот раз отражение улыбнулось первым.
Он отшатнулся. Сердце бешено застучало — и уже не только в груди, но в висках, в пальцах, в глазах. Он тронул губы. Никакой улыбки. Но в отражении она всё ещё была. Холодная, как у фарфоровой куклы.
Он выключил свет и закрыл дверь.
Парадолия, — вспомнил он. — Восприятие знакомых образов там, где их быть не должно.
Но он был судебным экспертом. Он знал, как мозг обманывает. Он знал, как работает зрение. Он знал, что страх — это просто реакция.
Но ему было страшно.
Страшно, потому что вчера он разговаривал с ней, и всё было так обыденно. И просто. И по-человечески. Но...
В её взгляде было что-то... неуловимое. Глубокое. Как если бы она уже знала, что с ним будет дальше.
И вдруг — чёткая мысль, словно прострел в тишине:
«Я её знаю. Я уже видел эти глаза. Я... видел их раньше. Намного раньше.»
Он рванул к полке. Старые материалы, фотографии, дела. Газеты, отчёты, заключения. Папки, надписи, кровь. Имена.
И лица.
Он перелистывал их быстро, почти не глядя. Пока не остановился.
Тело девушки. Убийство восемь лет назад. Не раскрыто. Молодая художница. Пропавшая.
Он смотрел на лицо на фото — мёртвое, но всё ещё живое в этих чернильных тонах. И в глазах... тех самых, бесконечно знакомых.
Он вдруг понял, что всё, что когда-то считал безумием других, уже вошло в него. Не как болезнь. А как истина.
И это была не парадолия.