Глава первая

Мне было семнадцать, и я сказала:

— Я очень хочу на море.

Я никогда не видела моря и по прогнозам врачей уже не смогла бы увидеть. Это была моя последняя зима.

Стоял январь, слепящий и солнечный, втиснутый между сизым остывшим морем и горами, посыпанными сахарной пудрой. Кончился шторм, отбросил крупную гальку подальше от берега, щедро насыпал мелочь возле воды, прочертил вдоль разоренного пляжа широкую песчаную полосу.

Я скинула куртку, джинсы и свитер, оставшись в одном купальнике. И побежала по удивленно шипящим волнам.

— Куда! Десять градусов вода! Ненормальная! — завопила какая-то женщина, я остановилась и расхохоталась.

— Я нормальная! Мне жить осталось всего пару месяцев! Я! Хочу! Жить!

Никто не понимает, что это значит.

Весной, когда мужчины робко тащили домой мимозы, мой лечащий врач покачал головой и закрыл папку.

— Я боюсь вас обнадеживать, Ирина Сергеевна, Оленька, но мне кажется... наступила ремиссия?

Он сам не верил в то, что говорил, но все оказалось правдой. Болезнь отступила и не вернулась, и иначе, как чудом или промыслом свыше, ни мать, ни отец, ни бабушка, ни старший брат мое выздоровление не называли. Секрет был известен только мне: жгучие январские волны, принадлежащие мне одной.

И каждую зиму, какой бы она ни оказывалась за прошедшие тридцать лет, я возвращалась к январскому морю. Истосковавшееся за зиму по крикам, брызгам, горячим телам, оно встречало меня и принимало в свои объятия. Я никогда не боялась, что со мной что-то произойдет, словно сделка, которую я заключила когда-то на этом берегу, давала мне универсальный читерский код.

И он работал, год за годом открывая мне все новые уровни.

ПТУ, которое я окончила — о каком институте могла идти речь, когда меня одноклассники не узнавали в лицо, так редко я появлялась в школе. Первый бизнес в девяностые — пирожки, которые я продавала в покрытой инеем электричке. Палатка на рынке и гордая вывеска «кафе» на грубо сколоченном самострое. Два кафе, три кафе, десять, сорок, сеть фастфуда по всей стране.

Кондитер из меня вышел дерьмовый, надо признать, зато управленец — загляденье.

Я прыгала на одной ноге, влезая в растянутые спортивные брюки, спешно натягивала теплое худи и стаскивала мокрый лиф, набрасывала на плечо потертый рюкзак, и люди, гуляющие по пляжу, смотрели как на умалишенную на странную женщину лет тридцати, не догадываясь, что ей уже далеко за сорок.

Фигура, забота о себе, спорт и лучшие косметологи. Время никого не щадит, но всегда можно с легкостью обмануть окружающих.

Я подмигнула парочке, которая застыла в ужасе, на меня глядя, сунула ноги в кеды и стала подниматься по лестнице на набережную. После свидания с морем мне всегда хотелось есть.

«Вот блин!» на набережной был, в отличие от множества аналогичных кафешек по всей стране, не франшизой. Место слишком дорогое для начинающих предпринимателей и слишком выгодное, чтобы я его упустила. Опытным взглядом я прикинула, что локальный конкурент по соседству к началу сезона загнется совсем, и я смогу занять его место. Что здесь поставить, «Меню для меня» или «Вкусняшки», решу позднее, подумала я, открывая стеклянную и не особо чистую дверь кафе.

Сонная сотрудница покосилась на меня, не отрываясь от телефона, и сперва дочитала что-то безумно интересное, а потом заученно улыбнулась. Ей было невдомек, что к ней пришел самый тайный покупатель в мире.

— Добрый день, — вспомнила она базу. — Выбрали что-нибудь?

— Да я только зашла… здрасьте, — фыркнула я, изображая обычную замученную туристку. Девушка разглядела мои мокрые волосы и обалдела так, что проснулась. Я же подошла к прилавку, сделала вид, что изучаю ассортимент, на самом деле всматриваясь в то, что выложено.

Да, не сезон, но это не оправдание. Директор этой точки уже может вставать на учет на бирже труда.

— Сэндвич с чем? — спросила я, хмурясь и пытаясь определить начинку. — По виду — ни рыба ни мясо.

— А-а… это лосось.

— Если это лосось, то я миллиардерша, — ухмыльнулась я, потому что это действительно был лосось, но знавший гораздо лучшие времена, и я побоялась бы при клиенте вообще открывать витрину. Но есть хотелось, поэтому я попросила: — Давайте сэндвич, только достаньте из холодильника. И латте на кокосовом молоке без сахара.

Девушка без энтузиазма кивнула, поднялась и застыла. Я прочитала на бейджике написанное от руки «Римма», приподняла одну бровь, а потом услышала за спиной странное.

— Деньги давай. Глухая? Чего стоишь?

Римма как будто не слышала, а я ошарашенно обернулась. В метре от меня стоял парень, направивший на Римму пистолет, а дверь прикрыла собой растрепанная девица лет двадцати пяти.

— Ну? — обиженно поторопил парень и потряс пистолетом.

Мне бы испугаться, но абсурд ситуации зашкаливал, и я раздраженно уточнила:

— Какие деньги, откуда они у меня? — и я, разумеется, имела в виду, что в наше время почти никто с наличными в кармане не ходит, но парень совсем не мне это говорил.

— Да по тебе видно, что нищебродка, — буркнул он, мазнув по мне взглядом и оскорбив своим замечанием всемирно известный и далеко не дешевый бренд, и ткнул пистолетом в прилавок. — Ты! Деньги! Быстро!

Глава вторая

Мужик в треухе очнулся первым. Он почесал бороду и махнул когтистой пятерней прямо перед носом остолбеневшей женщины, будто собирался выцарапать ей глаза. Домна в полуобмороке подпирала стену и беззвучно шевелила губами, а огонек свечи опасно приплясывал на полу, и я, обняв малыша, предусмотрительно сделала вместе с ним шаг в сторону. Подсвечник я не выпустила.

— Вы, Лариса Сергеевна, не с тряпичниками, а с серьезными людьми разговоры ведете, — мужик еще раз полоснул рукой перед лицом женщины и пожевал мясистыми, масляными губами. Борода его запрыгала. Лариса всхлипнула и, не отрываясь, смотрела на меня. — Говорили, мальчишка в мать послушный да покладистый, а такого добра нам даром не надо, что там за тысячу целковых. Я так Пахому Провичу и передам — с вами, Мазуровыми, дела впредь иметь — дурь.

Ощутимо запахло паленым, и Домна на деревянных ногах, заливаясь слезами, от страха, возможно, передо мной, приблизилась к горящей свече и стала затаптывать ее ногой в потертой туфле, задрав юбку до щиколоток. Мужика в треухе оголенные женские ноги поразили сильнее и неприятнее, чем моя выходка, он с перекошенным лицом приложил ладонь ко лбу, затем к груди и пробормотал что-то неразборчивое.

— Зачем вам был нужен мой ребенок? — спросила я и, видя, что акт устрашения удался и сделка сорвана, отпихнула Домну и поставила подсвечник обратно.

— Послушный мальчишка всегда сгодится, — немедленно отозвался мужик, выделив слово «послушный». — В рассыльные али по дому. А потом и на приказчика выучится. Пахом Прович третий раз женат, а все бездетен. Кому дела-то передавать? Бывайте да здравствуйте, матушка Лариса Сергеевна. Боле так не чудите.

Он развернулся и вышел, надсадно пыхтя. Домна, успевшая упасть на колени и теперь оттиравшая рукавом платья жженое пятно на полу, протяжно и громко ахнула, вскочила и, уже открыто заходясь рыданиями, выбежала вслед за мужиком. Туфли ее, наверное, просили каши, иначе что бы так звучно захлопало по деревянным полам.

Лариса глубоко и шумно вздохнула, я, не теряя ее из виду, присела на корточки перед малышом. Евгеничка. Евгений, Женя. Своей новой, незнакомой, не слишком чистой и нежной рукой я бережно, почти не касаясь, провела по его зареванной щечке.

— Запомни, мама никогда и никому не даст тебя в обиду.

— Что ты, окаянная, творишь! — простонала Лариса, театрально заламывая руки, и мне показалось, что она избрала новую тактику, понимая, что подсвечник от меня стоит не так далеко. — Купцу Обрыдлову мы три тысячи должны.

Мне какая печаль твои долги? Малыш мне улыбнулся — свет померк от доверчивости в синих детских глазах.

— Ты же согласна была, Липа! — продолжала Лариса, и голос ее с каждым словом становился выше и приобретал истерический тон. — Вчера руки мне целовала!

Вот это вряд ли.

— С Макаром Саввичем все оговорено! Нужна ты ему с приплодом? Обрыдлов по всему городу сплетни растащит, что ты будешь за жена! — Лариса топнула, сорвалась на визг, малыш вздрогнул, сжался, губки его затряслись, он закрылся ручками, и, к своему ужасу, я осознала, что эта дрянь его била.

Истеричная тварь, торговка детьми, жуликоватая прощелыга, поднимала руку на четырехлетнего ребенка, а я… — его мать? Кто бы я ни была! — я ей позволяла.

— Нет-нет-нет, — зашептала я быстро, рискуя еще пуще напугать Женечку своей плохо контролируемой злобой. На себя, на Ларису, на все, что произошло и о чем я пока не знала. — Помни, что я тебе сказала. Никогда я не позволю тебя обидеть.

Я поднялась, задвинула малыша себе за спину. Не самое благоразумное поведение по отношению к нему, но сейчас грянет буря.

Лариса почувствовала мое замешательство, а быть может, она знала прекрасно, что мой кратковременный взбрык пресекается криком и оплеухами. Ей, вероятно, было что терять. Какие-то далеко идущие планы я поломала. Часть этих планов, по всему судя, касалась меня.

— У тебя за душой ничего, кроме твоих заморышей! — выкрикнула Лариса. — Думала, останешься свободной да богатой? Ходят слухи, что ты брата извела, вошь ничтожная, так и я могу вспомнить кое-что! Не хочешь, чтобы я донесла на тебя — возьмешь пащенка, в ноги Обрыдлову упадешь, умолять будешь, и чтобы с оборвышем своим и без тысячи домой не возвращалась!

Она осмелела, наступала на меня, брызгая от гнева слюной, а я выжидала. Сейчас последует пощечина, или я за столько лет вообще не научилась разбираться в людях. Лариса на голову выше меня, и чувство странное — я словно ребенок сама, мне будто двенадцать лет. С высоты моих оставшихся где-то там ста семидесяти пяти сантиметров смотреть свысока на мир проще.

Бить сильно, без замаха, внезапно, я научилась еще в обледеневшей электричке. Я защищала себя, свои непропеченные пирожки и грязные, рваные купюры самого мелкого номинала. Теперь за моей спиной был ребенок…

Господи, пусть и в бреду, но за что мне такое благословение?

Лариса захлебнулась, даже не вскрикнула и не смогла устоять. Она рухнула, закрыв рукой щеку и расплескав по полу длинное платье, и я моментально наступила ногой ей на подол.

— Еще раз, — очаровательно улыбнулась я, потому что любая угроза страшнее в тысячу раз, когда ее произносят с улыбкой, — ты посмеешь оскорбить меня или моего сына, и я обещаю — щи будут выливаться у тебя изо рта, а куриную ножку ты будешь до конца своей жизни обсасывать. Поняла? Вместо этого вот, — и я сильно дернула нитку жемчуга, но так, чтобы не порвать, — зубы свои нанижешь и будешь всем хвастаться. А жемчуг продай, если жрать нечего.

Глава третья

Эту девицу я еще не видела и не подозревала о ее существовании. Если, конечно, она не была тем самым пресловутым Евграфом, но я даже в порядке бреда и находясь в бреду такое предположение отмела как несостоятельное.

— Что же вы, милая Олимпиада Львовна, — начала мне выговаривать, насупившись, девица. — Комнаты не прибраны, а кувшин в подполе разбит.

Я стояла, уставившись на ее стоптанные ботинки и гадая, что за неразбериха с юбками. На Ларисе было платье в пол, на Домне, похоже, тоже, а моя юбка и юбка этой девицы оставляли простор для фантазий — открывали ноги до щиколоток. Помня, как перекосило бородатого мужика, я недоумевала. Так же, как… — где? В моем настоящем мире? В моей прошлой жизни? — отдельные индивидуумы не признавали брюки на женщинах, хотя миновала четверть двадцать первого века?

Но спросила я вовсе не про длину юбок.

— В подполе? — я подняла голову и придала лицу почти блаженное выражение, хотя в коридорчике было темно и тускло светила только масляная лампа в руке девицы. — А зачем бы я в подпол пошла?

Очень важно, зачем я пошла в подпол. Если бы не разбитый кувшин рядом, я могла бы предположить, что меня столкнули, но нет. Меня ударили по голове, когда я спускалась с этим самым кувшином с остатками молока по крутой лестнице, ударили подло, сзади, явно желая, чтобы тьма подвальная была последним, что я запомнила перед смертью.

— То-то Лариса Сергеевна и сказала, что у вас помутнение, — вместо вразумительного ответа скривилась девица. — Лежит она, стонет, вас почем свет клянет, а вы приберитесь в доме, как должно, завтра, глядишь, она гнев на милость и сменит.

Я не боялась никакой работы и не считала зазорным ни один труд. Но вывозить дерьмо и грязь за теми, кто загнал моих детей в заплесневелое дупло, я еще не рехнулась, и раздумывала, рассматривая девицу. Молодая, даже кокетка на вид, но руки натруженные, значит, прислуга или приживалка, как и я.

— Сейчас иду, — я, приоткрыв дверь, заглянула в комнатушку, улыбнулась малышам и кивнула старухе — мол, уложи детей и делай, что обычно.

Убираться я не подумаю, но присмотреть комнату, которую завтра же вытребую у хозяйки этого вертепа, я просто обязана.

Под пристальным взглядом девицы я быстро заплела косу, перекинула ее на спину, дождалась, пока у моей конвоирши лопнет терпение и она первая пойдет к выходу. Я полагала, есть еще какой-то путь на «чистую» сторону дома, но нет, мы шли так, как вел меня Женечка. По провонявшему дохлыми крысами коридору, по темной лестнице.

— Завтра ввечеру, Олимпиада Львовна, за Натальей Матвеевной от благочестивых сестер приедут, — произнесла девица с опаской, и я сделала вывод — она в курсе, из-за чего Лариса теперь лежит и стонет. — Как глянется девочка сестрам, так и решат.

— И почему она им может не глянуться?

Чем сильнее я их обману своим поведением, тем проще мне будет обороняться, когда прижмет. В моем голосе прозвучала обида, и девица развела руками, светлое пятно запрыгало по стенам.

— Света нет, так будь хоть трижды благочестива, Олимпиада Львовна. — Она на мгновение остановилась, взглянула на меня, подняв лампу, и я различила в ее глазах нечто, похожее на сочувствие. — Был бы в вас свет, так и уехали бы во вдовстве в приорию, что по людям-то жить. Лариса Сергеевна вам по батюшке Матвею Сергеевичу хоть и родня, а все чужая…

Она опять пошла вперед, я за ней.

— Вам, Олимпиада Львовна, с ней бы ладить. Сперва брата схоронила, потом сестру родную. Вам-то свойство, а у нее ни единой кровиночки не осталось.

Кроме племянников, если я все верно поняла. Которых она готова сплавить с глаз долой хоть в чужую семью, хоть в монастырь.

— И Парашку вашу, — прибавила девица, — еще терпеть, каторжницу.

Мы уже поднимались по лестнице, и при этих словах я едва не оступилась, а потом с трудом удержалась, чтобы не рвануть в комнату к детям. Она же не старуху-няньку имела в виду?

— Откуда ты знаешь, что каторжницу? — скрипнув зубами, процедила я.

— Каждый день слышим, — ухмыльнулась девица. — Как в кухню ни придет, сказки свои сказывает. Да и не скрывает она, Олимпиада Львовна, матушка, ни что девкой по лесам с беглыми чудила да барские дома жгла, ни что барин покойный ее от каторги откупил, потому как она его сына нянчила…

Возможно, барин был не настолько конченый идиот и знал, что делает. Чужие сожженные дома его не тревожили, в отличие от отношения старухи, тогда еще молодой девки, к ребенку.

— Не твоего ума это дело, — предупредила я, открывая дверь на господскую половину. — Ступай к Ларисе Сергеевне. Скажи, что завтра поговорю с ней.

Вместо бедняжки, которую мне наглядно обрисовала старуха Парашка, спасибо ей за это огромное, на мгновение проглянула привыкшая к немедленному исполнению распоряжений Ольга Кузнецова, и девица изумленно застыла. Я не стала дожидаться ее реакции, деловито прошла туда, где, как я смутно помнила, была кухня.

Сейчас оттуда доносился богатырский храп и так несло скверно выделанной кожей, что меня замутило, и я даже подумала — как давно я овдовела и не могу ли быть беременной третьим малышом? Против я не была бы, конечно…

В углу, на лавке, покрытой не слишком чистой тряпкой, сотрясал кухню храпом и ароматизировал воздух мужик лет пятидесяти. Спал он на спине, свесив руку и разинув рот, я решила, что он мне не помешает. На столе горела масляная лампа, дававшая тусклый, неприятный для человека двадцать первого века свет, но мне было не из чего выбирать.

Глава четвертая

Я встала, Парашка засуетилась, закатала рукава, будто я ей фуру разгружать приказала. Она священнодействовала, снимая с сундука постель, я ждала.

Здесь темно, душно, по стенам ползет плесень, при этом постель не влажная и есть какая-никакая, но вентиляция. Недостаточно условий для хранения муки или зерна, значит, прежде здесь держали что-то вроде солений или, может быть, овощи.

— Ты эту комнату выбрала? — поинтересовалась я у оттопыренного старухиного зада — она по пояс нырнула в сундук.

— А то? — глухо подтвердила Парашка. — Ты, барыня, запамятовала? В кухне вода леденела, как мы приехали. На вот, держи, — она выпрямилась, сунула мне крепкую пачку бумаг, основательно перевязанную толстой бечевкой. — Как вверенный все отдал, так никто с тех пор и не трогал. Чего тебе на ночь глядя понадобилось?

— Кто отдал? — переспросила я, проигнорировав ее любопытство.

— Вверенный. Забыла? — развела руками Парашка и наклонила вбок голову. — А и то, после похорон ты не в себе была.

Поверенный, догадалась я и тут же нащупала сургучную печать. Отлично, просто великолепно, хотя бы исполнители закона тут добросовестны. Я покрутила пачку в руках: ни разорвать бечевку, ни развязать ее я не могла, и Парашка, понятливо кивнув, вытащила на свет здоровенный такой тесак. Я сначала вздрогнула, потом с трудом скрыла довольный волчий оскал. Потрясающее оружие — если ко мне кто сунется, даже не успеет пожалеть.

Я, ловко подсунув лезвие, одним движением разрезала бечевку, высыпала бумаги на стол. Темно-бежевые, плотные, все как одна с печатями, только несколько листочков тоньше и бледнее. Света раздражающе мало, я нетерпеливым жестом велела Парашке поднести лампу ближе — интересно, все поклонники старины когда-нибудь думали, как мучительно жить в вечном полумраке? — и вытащила самый эффектный лист, с самой крупной печатью.

И тут же закусила губу, отложила лист, взяла следующий: помимо герба, на нем в правом верхнем углу красовалась темная сургучная печать.

Или не в правом и не верхнем. Или… я перевернула лист, герб и так, и так выглядел внушительно, но…

Сердце мое так грохнуло по ребрам, что стало больно. Если это медикаментозная кома, я стерплю подобные издевательства собственного подсознания. Если нет, если это что-то вроде посмертия, то это не просто насмешка, это дьявольский квест на выживание. И ни единой подсказки, как быть.

Я брала листы один за другим, всматривалась и отчаивалась все сильнее. Я ни слова не понимала из того, что было на них написано.

Мне ведь все это кажется, все это сон. Во сне свободно говоришь на плохо знакомом языке — и неважно, что сонный английский ничего общего с реальным не имеет, — и без запинки разбираешь иероглифы. А мне уже убрали препараты, я прихожу в себя, еще немного, я открою глаза и увижу белые стены, капельницу и дружелюбную улыбку доктора.

Простой рецепт понять, сон или нет — зажмуриться и открыть глаза, но я медлила, сидела, смотрела на нечитаемые знаки, слушала нарастающий гул в ушах и медлила. Это всего лишь сон, но вместе с ним я потеряю то бесценное, что сопит сейчас в двух шагах, только руку протяни.

Я прижала ладонь к губам, чтобы не заорать от осязаемой, физической боли, и прежде чем закрыть глаза, успела увидеть ошалевшую старуху. А потом я зажмурилась до искр и ослепительных вспышек, и из-за них же я не разглядела, кто же меня ударил. Я услышала неразборчивый, нетрезвый и очень чем-то недовольный мужской низкий голос, почувствовала еще один сильный удар в живот и следом острую боль и, вскрикнув, открыла глаза, убежденная, что меня ослепит после мрака самый обычный электрический свет самой обычной больничной палаты.

Но никакой палаты не было. Я сидела, по-прежнему зажав рот рукой, упершись локтем в стол, рядом маячила Парашка, и перед моими глазами лежал паспорт на имя Мазуровой Олимпиады Львовны, урожденной Куприяновой.

Без фотографии, со смазанными печатями, но, несомненно, настоящий. Под безумным от испуга взглядом старухи я вела пальцем по строчкам: глаза — голубые, волосы — русые, возраст — двадцать три года, вдова купца третьей гильдии Мазурова Матвея, сына Сергеева, и двое детей ее: Евгений, сын Матвеев, и Наталия, дочь Матвеева, фамилией Мазуровы, четырех лет.

Значит, не сон, подумала я, прислушиваясь к отголоскам острой боли в животе, привычной почти каждой девушке или женщине раз в четыре недели. Это не сон, это новая жизнь…

Я прижала рукой паспорт, словно он мог куда-то исчезнуть, и оглянулась на спящих детей. Моих спящих детей. Евгения и Наталию, четырех лет, фамилией Мазуровы.

Новая жизнь — и лучший подарок, кто бы его мне ни сделал. Господи, господи, у меня двое детей.

Я вытащила еще один документ, опасаясь, что разобрала я текст чисто случайно и все остальное не пойму, но нет, я читала словно на родном русском, не спотыкаясь ни на едином слове, хотя почерк иногда оставлял желать лучшего. Свидетельство о смерти помещика Льва Куприянова. Свидетельство о смерти помещицы Марии Куприяновой, разница с мужем — всего два дня. Родители Олимпиады скончались в возрасте пятидесяти и сорока семи лет, слишком рано, и, скорее всего, причиной смерти было что-то заразное или несчастный случай.

Закладная банка, судя по вензелям с коронами, государственного, с жирной печатью «погашено». Свидетельство о смерти купца третьей гильдии Матвея Мазурова, сына Сергеева. «Выпись из метрической книги» моих малышей. Завещание…

Глава пятая

Я тряслась на крестьянской подводе, и мокрыми шкурами пропахло все: одежда, волосы, кожа. Передо мной была широкая спина зажиточного мужика — скорняка, который тащил вонючее богатство к себе в мастерскую.

Опустить глазки в пол и прикинуться повинившейся оказалось несложно. Я не смотрела Ларисе в лицо, но слышала, как она противно сербает чай, но скорее — пустую воду, и грызет пряники, на которые плюнули даже мыши. Я попискивала виновато, выспрашивая, как добраться до дома купца Обрыдлова, и вымаливала хотя бы пару монет, чтобы не пешком идти через весь город.

Монет мне не дали. Адрес сказали — сквозь зубы, как великую милость. Парашка, топтавшаяся под дверью, сунула мне в руку два затертых до невозможности медяка, и она же отыскала среди подвод ту, которая довезла бы меня как можно ближе к месту.

Я не ошиблась — мы действительно жили на складах, не мы одни, как я заметила, пока таскалась за Парашкой по всем амбарам, — но семьи, жен и детей, никто из купцов здесь не селил. Бизнес есть бизнес, кто раньше встал, тот больше всех товару продал, и дородные, пузатые мужики смотрели на меня с жалостью. Один поманил к себе Парашку и указал на подводу, так я, озябшая от промозглого сильного ветра, успевшая подвернуть ногу, оказалась на смердящей подводе.

Купец Обрыдлов, человек явно не бедный, имея возможность выбрать себе любого из тысячи мальчиков, отчего-то вцепился в моего сына, и когда я проснулась утром, то поняла: я непременно должна с ним поговорить, особенно если вспомнить условия завещания моего мужа.

Я ничего не хотела себе заранее обещать и распределять незнакомых мне людей по лагерям врагов и друзей. Но распределять тянуло, и чтобы не разочаровываться потом, в себе в первую очередь, я смотрела по сторонам.

Город был… оглушительный. Я привыкла к другому шуму, к другой суете, к другим людям. Здесь каждый столб заявлял о себе ржанием, криками, свистом, гиканьем, руганью, перестуком колес по брусчатке, завыванием нищих, выкриками торговцев. А когда мне казалось, что я перестаю воспринимать какофонию, потому что иначе просто оглохну, с голых деревьев срывались стаи ворон, и мир сотрясался от их проклятий.

Все было серым. Пятьдесят оттенков того самого цвета — стены, небо, ощетинившиеся ветками стволы, городовые, прохожие, экипажи и лошади. Яркие пятна начали попадаться спустя долгое время, и я вытянула шею, пытаясь их рассмотреть. Это были не здания, не ворота, не храмы, а глухие квадраты, сложенные из синих, желтых, красных кирпичей или булыжников. Я догадалась, что это культовые сооружения, по тому, что люди, проходя мимо, иногда совершали уже знакомый мне жест: ладонь ко лбу, затем к груди.

Возле одного такого квадрата, празднично-изумрудного, скорняк остановился и слез с телеги. Я подумала и слезла тоже, подошла, повторяя за ним и движения руки, и явно не хаотичные кивки. Заинтересовала табличка, и зрение у меня оказалось неплохим, чтобы я прочитала, что колонна сия возведена в честь волею Всемогущей благополучного разрешения от бремени Ее Императорского Величества Елизаветы в год 1742. Скорняк молился истово, я не стала ему мешать и возвратилась в телегу. Кто-то уже успел стащить несколько шкур, а одну равнодушно жевала лошадь.

Скорняк вернулся, отобрал пожеванную шкуру, кинул ее прямо на меня, залез на козлы, и мы тронулись. Город изменился, улицы стали шире и будто чище, городовые выглядели сытыми, а нищих появилось больше в разы, и собирались они перед колоннами. Им никто не подавал.

По-козьи задирая ноги, прыгали по булыжникам хорошо одетые дамы в платьях такой же длины, как и мое. Выпятив животы и совершенно не смотря под ноги, плыли господа, устраняя препятствия тростями. Я засмотрелась, как за одним таким павлином семенит проворный карманник…

Никогда в жизни я не болела так за криминальный элемент. Карманник юркнул в подворотню, господин ничего не заметил, а городовой, может, и видел, но бегать по дворам ему было лень.

В городе уже было организовано дорожное движение! Городовой указал встать и пустил встречный поток на разворот, рядом с нами остановился изящный экипаж, и дама в мехах сморщила нос и демонстративно замахала руками. Ее возница ничего не видел и не слышал, дама принялась визжать, обвинять скорняка с его ароматной поклажей и трясти возницу за плечо, но тот оказался кремень, даже не шевелился.

— Дурно пахнет твоя задница! — крикнула я даме, когда телега поехала, и, в общем, этой холеной истеричке повезло, что я из всего лексикона выбрала самый политкорректный. Как ни крути, но я могу любого извозчика обучить ругаться так, что лошади обалдеют.

Если это принесет мне копеечку малую, почему бы не обучить?

То ли потому, что скорняк не хотел со мной проблем, то ли совпало, но мы свернули с господских улиц, проехали еще пару кварталов, и телега остановилась.

— Вон туда тебе, барыня, — прогудел скорняк. Я порылась в кармане и протянула ему монетки, но он лишь отмахнулся от меня.

Я пошла по торговой улице. Запахи, какие здесь были запахи, и с каждым шагом я все сильнее захлебывалась слюной. Все, что я утащила на кухне, я оставила детям, и желудок сводило резью от голода.

Снова я нащупала в кармане монетки. Раз скорняк отказался от платы, может, мне хватит денег купить вон тот калач, свежий, румяный, посыпанный маком? Я должна буду как-то вернуться домой, но я об этом уже не думала. Мне до визга хотелось есть, до отчаяния.

Это же не я так отчаянно завизжала? Я заозиралась, уже поставив ногу на ступеньку крыльца и взявшись за ручку. Нет, я молчу, я просто давлюсь слюной, кто же кричит так безнадежно, как будто речь идет о жизни и смерти?

Глава шестая

— Так про швейную лавку, — лавочница решилась и протянула мне бумажку, но из руки ее не выпустила. — За шитье саванов долг за купцом Ермолиным, но то мелочь, десятки целковых не наберется. Это и после можно. А батюшке моему — долг за три лавки, что Ермолин у него нанимает. Как жена захворала, так он и не платит.

Я слушала ее, разбирая уверенный, с нажимом, но не самый понятный почерк. Если расписка подлинная, то четыреста с гаком целковых для этой семьи не лишние.

Я кивнула, давая понять, что с распиской ознакомилась. Мне все еще было совершенно неясно, в чем суть нашего разговора. Суть, несомненно, была.

— Я вашего сговора не знаю, — понизив голос, призналась лавочница и быстро спрятала расписку обратно в ящик. — Но вы уж примите, что купцу Якшину наперво уплатить надо. Может, из приданого вашего, а ежели по сговору муж над вашим капиталом власти не имеет, так сами пришлите?

Если я сейчас вдруг что-то ляпну, не подумав, то останусь без кренделей и молока. Поэтому я состроила постное лицо и закивала. Знать, что у меня из приданого одни драные кальсоны, купчихе Якшиной необязательно.

— Вам, Олимпиада Львовна, другие тоже расписок покажут, как прознают, кто вы есть, — наобещала мне Якшина, перекосившись от досады. — Вы скажите, что купцу Якшину первый долг. То справедливо, у батюшки у первого Ермолин лавки взял.

У купца Ермолина, дельца, по-видимому, дерьмовенького, куча долгов и умирающая жена. У того же купца Ермолина есть уже и невеста не первой свежести, тоже вдова и такая же, откровенно говоря, нищая. Кредиторы, которых по-человечески понять можно, ждут, что им хоть с брака двух вдовцов перепадет доля малая. Не всем, а кто окажется расторопнее, у кого лучше подвешен язык.

Никаких отличий от коллекторов, которые готовы на похороны с требами прийти. Вместо травок лечат микрочипами, фотографируют глубины океана и планируют колонизировать Марс, а сами ни черта не изменились.

— Деньги правят миром, — проговорила я себе под нос, Якшина расслышала.

— Ой, как вы хорошо сказали, Олимпиада Львовна! — мурлыкнула она.

Не подлизывайся, не поможет.

Я встала, энергично тряся головой и якобы гарантируя Якшиной возврат чужого долга. Ей было невдомек, что из нашего разговора мне важнее не то, что кто-то кому-то что-то должен, эка невидаль, а то, что мой жених еще не овдовел.

Здесь я могла уже изобретать стратегию. Ермолин меня не интересовал, в отличие от золовки.

Якшина проводила меня до порога, и корзина, которую я уносила, была раза в два больше и раза в три тяжелее. Своя ноша не тянет, думала я, плетясь по брусчатке и спиной ощущая взгляды. Нет сомнений, что пока я дойду до дома Обрыдлова, вся улица уже выяснит, кто я такая, и обратно мне добираться придется кружным путем.

Знать бы еще, на какие деньги! И я посматривала по сторонам, надеясь увидеть призывный блеск оброненной кем-то монетки. Красных крыш было слишком много, что такое «ширинка», я уточнить позабыла, и потому обратила взгляд на самое земное из земных.

— Дом купца Обрыдлова не подскажете? — спросила я у городового, от скуки подпиравшего будку. Городовой обнюхал меня издалека, пошевелил усами и ткнул пальцем в ближайший дом. Выражение лица у него было при этом неприязненное, словно он увидел юродивого.

Нужное мне строение выглядело солидно для этой улицы. Я подошла ближе, прочитала вывеску «Оптъ и лавочная торговля. Обрыдлов и с-ья», оглянулась на городового и мысленно принесла ему извинения.

В дальнем конце дома бойко шла отгрузка товара, я поднялась на крыльцо, где, по моему мнению, находилась контора, и не успела я дернуть за заменявший звонок шнурок, как дверь распахнулась.

— А ну пошла вон! — гаркнул на меня крупный неряшливый мужик, очень похожий на того, кто приезжал за моим сыном, только этот был помоложе. — Ишь, вот я сейчас городового кликну!

Я все-таки больше Ольга, которая когда-то ревностно охраняла самое дорогое, что у нее было — лоток с пирожками, чем робкая, воспитанная в пощечинах и постоянном стыде Олимпиада. В этом уже убедились мои золовка и нянька, да и Домна заодно.

Я спрыгнула с крыльца, не глядя, прижимая к себе опять же самое дорогое — в данный момент, и мужик, похоже, с уважением отнесся к моему кульбиту. Но мнение свое не изменил.

— Пошла, пошла, — повторил он все так же ворчливо, но гораздо менее грозно, и городового беспокоить из-за меня он и не собирался. — Нечего тут соваться со своим товаром, нечего! Ничего мы не берем! Своего вдосталь!

Я бросила взгляд на вывеску. «Обрыдлов и с-ья» — что в ней не так? Но это не то чтобы важно.

— Я не… — сдавленно прокашляла я и заорала, потому что мужик уже собирался захлопнуть дверь. — Я ничего не продаю! Мне нужен… — Как Обрыдлова, черт его побери, зовут? — Господин Обрыдлов!

— Господи-ин, — ухмыльнулся мужик из щелочки, но тут же дверь открылась снова. — А это?.. — Мужик настороженно кивнул на подарки доброй, но такой ушлой Якшиной.

— Это мое. И я все равно не позволю вам это есть, — отрезала я. — У меня к купцу дело. — И, прежде чем мужик не решил, что это ему я есть не позволю, а Обрыдлова буду потчевать от души, представилась: — Я Олимпиада Мазурова. Господин Обрыдлов вчера… хотел купить моего сына.

Глава седьмая

— Затвердила!.. — поморщился Обрыдлов, двигаясь от меня вместе с креслом, пока не уперся в стену. — Пошто тебе, матушка, те ряды? Ты барышня, твое дело — пяльцы да балы, а какие тебе нонче балы — пяльцы да дети!

Не идет же речь о бывшем складе, кое-как переделанном под дом, не похоже, чтобы рядом с нами торговали миллионщики.

— У моего сына есть ряды, — упрямо, уже не так беспомощно лепеча, повторила я. — Что это за ряды, где они? Почему я о них не знаю?

Пахом Прович вздохнул. Открылась дверь, вплыла красивая, статная девушка — может, даже третья жена, — с легким поклоном выставила поднос, а когда она повернулась, я пришла к выводу — не жена, животик у нее обозначился уже очевидно.

Обрыдлов проводил Аленку грустным взглядом и опять вздохнул.

— Все бабы в доме брюхаты, ты посмотри…

— Ряды, Пахом Прович!

— Ну что ряды, что ряды? — с раздражением каркнул Обрыдлов и начал аккуратно наливать чай из чашки в блюдце. — У Матвея торговля была в Верхних рядах. Да и у меня была, у всех была. Сколько там торговало, почитай, полтыщи человек. Где те Верхние ряды? Все, нету, снесли по высочайшему указу, заместо них — акционерное общество.

Я стиснула руки, благо Обрыдлов моей нервозности заметить не мог, он не видел мои колени и сжатые судорожно кулаки. А я могла поклясться, что не было в моих бумагах ничего, похожего на акции.

— Но ряды у моего сына остались, — напомнила я, хотя уже понимала, что Обрыдлова тяготит эта тема, и догадывалась почему. Никому не понравится, когда твой бизнес, какой бы он ни был самострой, сносят, чтобы влепить на это место торговый центр, где ты даже стоимость аренды не окупишь. Знаем, плавали, приятного мало, но Обрыдлову подробности моего темного прошлого ни к чему.

— Остались, — нехотя подтвердил Обрыдлов и принялся звучно хлебать чай. Меня затрясло, но не время орать, чтобы он прекратил. — Матвей все свои капиталы вложил, чтобы в рядах остаться. А дальше, а что дальше, матушка? А дальше — кому нужен его товар, когда там миллионщики мебеля да экипажи выставили? Зайди да глянь, была торговля, да, была. Теперь туда, говорят, сами императорские высочества захаживают. Шляпки, шубы, брильянты. А мы что, когда мы брильянтами торговали? Была у меня мучная лавка, была суконная, эх!

Он так оглушительно втянул в себя чай, что я зашипела.

Но мысли были заняты совершенно другим. Если мой сын унаследовал эти ряды, где документы? Их не было изначально среди опечатанных поверенным, так где они?

Обрыдлов поставил пустое блюдце на стол, покосился на меня с видимым сочувствием. Потом в очередной раз вздохнул, сполз с кресла, просеменил к массивному шкафу красного дерева, открыл зеркальные дверцы, вынул шкатулку, вернулся на свое место и кивнул мне. Я не сразу поняла, что он требует сдвинуть поднос в сторону.

— На, матушка, — он бросил через стол свернутую в несколько раз бумагу. — Лежит и лежит, как Матвей у меня три тысячи выпросил. Я и подумал, на что она мне. Забирай. Продашь кому, может, хотя с трудом на эти Царские ряды, как их теперь, акционеров и без того набралось. Мог бы, и сам продал бы, два раза уже пытался. Ну, потерял три тысячи и потерял, не впервой мне, — невесело, но смиренно добавил он.

Я потянула к себе бумагу, остановилась, подняла голову.

— Пахом Прович, а кроме этих трех тысяч, что мой покойный муж у вас занимал, я или… может, Лариса Сергеевна вам что-то должны?

Обрыдлов оторвался от наполнения блюдца, закатил глаза, с грохотом вернул на стол и блюдце, и чайник.

— Да ты, матушка, истинно умом слаба, — проворчал он. — Ну что я, дурак — вам деньги давать, голодранцам? Возвращать-то чем будете? Были у тебя цацки, Матвей всем хвастался, да все видели, а где они теперь? Еще Клавдия говорила, что нету, пропали. Может, и прав Харитон, зарыл их Матвей. Будет, — отмахнулся Обрыдлов, — я и с брака твоего с Ермолиным, матушка, надежд не питаю.

Да? Почему?

— Почему, Пахом Прович? — я цапнула листок и развернула его. Действительно — акции, чертовски кстати, но это только на первый взгляд. Есть масса вариантов мертвого капитала, и самый простой пример — сервизы, хрусталь и вазы. Да, стоили огромных денег. Да, за них давились в очередях. Да, обладатели считались богатыми, но попробуй реализуй это добро…

В том времени, где меня больше нет.

А в этом времени такой вот сервиз лежит у меня на коленях.

— Молод, глуп, у матери под каблуком, — исчерпывающе объяснил Обрыдлов. — Един раз взбрыкнул, когда женился. В торговле слаб. Какие три тысячи? Ты, матушка, ничего не ешь.

Ах да. Но голод физический уступил место голоду информационному, и хотя Сила предупреждал, что Обрыдлов куда-то торопится, пока я буду есть, он расскажет еще что-нибудь. Среди прочих он оказался самым ценным и вроде бы непредвзятым свидетелем.

Если такие вообще бывают хоть где-нибудь.

И следующие четверть часа я с удовольствием поглощала ароматнейшие плюшки, крендельки и пирожки. Если Обрыдлов этим торгует — отменно, в своем времени я не ела такой вкуснятины, но, вероятно, все дело в том, что я сейчас была готова сжевать хоть лебеду. Я и жевала, а Обрыдлов охотно рассказывал. Я поглощала пищу телесную и духовную — визит к купцу, бесспорно, удался.

Загрузка...