
Эту машину, серенькую иномарку, я купила онлайн еще несколько дней назад, и вот теперь ее бывший владелец вручил мне ключи и документы. Я села за руль, повернула ключ, двигатель кашлянул и затарахтел, я достала смартфон, открыла банковское приложение и перевела остаток денег. Мужик не наврал, он действительно отдавал неплохую еще машину по дешевке.
Он, правда, мялся, и я не спешила уезжать. Юридически старый седанчик был «чистый», все остальное в норме, и что тогда? Я пристально взглянула на мужика, он вздохнул.
— Вы только под дождь на ней не попадайте, — посоветовал он. — Ну или в лужи.
— Не буду, — пообещала я, и оба мы посмотрели в сторону моря. Негодующую серую бесконечность отсюда было не видно, мы лишь разбирали ее ворчание и могли полюбоваться на наползающие на город темные тучи. — Ого.
Где-то еще далеко сворачивалась тонкая, робкая воронка смерча, и над крышами она походила на дым.
— Давно не было, — согласился мужик, но его уже тяготило мое присутствие, а может, он перед бурей хотел успеть прибрать все со двора.
Ехать мне было недалеко — снова в сторону аэропорта, к беспорядочным узким улочкам и одноэтажным домам. Столько лет прошло, и почти ничего не изменилось, разве что фанерные бараки хозяева обнесли сайдингом, придав им более респектабельный вид, и все, кто мог, воткнули на свободные участки мини-гостиницы.
Я ехала не торопясь, хотя на капот упали первые тяжелые капли. Мне некуда было спешить, я явилась, чтобы сказать последнее слово. Почти Монте-Кристо — спустя тридцать лет, и смешно было то, что весь городок, сам не зная, все эти годы приносил мне исправно деньги в клювике. Тридцать лет назад меня заклеймили и вышвырнули, а сейчас я вернулась, чтобы осуществить — не месть, но реванш.
Здесь будет аквапарк. На месте бараков, где поднявшийся ветер треплет оторвавшийся сайдинг. А поодаль, за южными соснами, я выиграла тендер на благоустройство пляжа. А очередной самострой — да-да, тот, где под равнодушным взглядом хозяйки «дикий» турист дерет за волосы женщину — я снесу, и разрешение от властей грело мне душу.
Для того чтобы эту часть города сделать настоящим туристическим кластером, нужны были деньги. У меня они были, а у администрации — нет, потому что уплату налогов здесь всегда считали блажью и придурью. Для того чтобы тут построить маленький рай, нужны были гостинички всех категорий, чистота, порядок и… черт! Моя машинка угодила колесом в яму, но обошлось, дальше я ехала, смотря на разбитую дорогу.
Я потом еще раз объеду вас всех, загляну вам в глаза, поулыбаюсь. Как там сказала эта торговка у аэропорта?..
— Да это Верка, что ли, вернулась? Гляди, в столицах-то не прижилась!
— Да не, не она! — протянул басом мужик. Я его узнала — соседский сын. Надо же, жив, а я считала, что ему судьба уготована как отцу. Здоровьем вот явно не пышет. — Чего, Верка небось сгинула давным-давно…
Я даже не обернулась.
Старый домик под яблонями встретил меня слезами в разбитых окнах. А может, это начавшийся ливень, а может быть, стекла машины запотели. В домике деревянные полы, запах высохшей пыли, скрипящая мебель и старая печь, на плите жарятся пончики, громко играет сериал, а сейчас я увижу бабушку — и брошусь в ее объятия. И услышу скрипучий от махорки, родной, бесконечно любимый голос:
— Верушка, ну как дела? Опять пятерку получила?
Бабушка в войну была медсестрой, вернулась без правой ноги и освоила профессию портнихи. Везде, на любой поверхности, разве что не на печи и не на плите, валялись отрезы тканей, катушки с нитками, ножницы всех размеров, и нужно было очень внимательно смотреть, чтобы не сесть случайно на воткнутую иголку…
Не было ни бразильского сериала, ни тканей, ни чайника, а потрепанный дерматин на двери пах чем угодно, но только не моим детством.
Замызганные сотнями неряшливых постояльцев стены. Изрезанный десятками ножей стол. Табуретка с перебинтованной изолентой ножкой, повсюду наклейки из жвачек. Паутина, еще одна, клейкие ленты, усеянные сухими мухами…
От прошлого не осталось следа, как не осталось от памяти бабушки. Я сжала кулаки, ключ от дома впился в ладонь, и я очнулась. Я вернулась не чтобы оплакивать. Не чтобы увидеть, что сотворили с моим домом. Я вернулась, чтобы вернуть свое.
Бабушка забрала меня после смерти родителей. Я не понимала, что с ними произошло — уехали и не вернулись. Соседка, которая осталась за мной присматривать, ревела, глядя на высокого мужчину в синей форме, а я смотрела на всех исподлобья и прятала в рукаве леденец. Родители не разрешали мне лопать сладкое до обеда, а вот соседка, Таня, добрая, она сдалась, чтобы я не мешала ей готовиться в медицинский. Что это значит, я тоже не понимала, но меня устраивал леденец, а Таня пусть бормочет под нос непонятное.
Бабушка приходилась моему отцу мачехой. Горластая, неунывающая, она добивалась моей любви осторожно, шаг за шагом, приучала, как напуганного котенка, к своему голосу, к своей стряпне, к стуку протеза по деревянному полу. Бабушка не разрешала меня жалеть, она не любила слово «жалко». «Зто про то, что им нравится чувствовать себя выше тебя. Верушка, — говорила она. — Но знай, жизнь, она все расставит по местам, все…»
Все, что я слышу, это бред. Все, что я вижу, галлюцинации. Но почему мне так адски холодно, почему так больно дышать?
Интубация, осенило меня, и от этого осознания слезы облегчения градом хлынули, размывая и старуху, и особняк, и сугробы. Я в машине скорой помощи или в больнице, я жива, и нужно перестрадать это все, стиснув зубы, перетерпеть, превозмочь. Мои кошмары на грани жизни и смерти могли быть еще невыносимее, а я всего лишь валяюсь в луже талого снега и собственных испражнений и дрожу.
Меня начали поднимать под руки. Старуха причитала, но уже так, не костерила меня, а обезличенно несла какую-то муть про смерть, лучший мир, сирот и заслонку. Вторые руки были мужскими, грубыми, но и старуха похвастаться нежной кожей не могла. А я…
А я кое-как встала на ноги, путаясь в длинной тяжелой юбке, и тут же застонала — я оказалась босая, наступила на что-то острое и капризно подпрыгнула. Старуха рыкнула на мужчину — это и был тот самый героический Ефимка, — взвалила меня на плечо и понесла. Была она невысокой, но сильной, и я, как ни хотела вырваться, не могла. Сквозь слезы я тыкалась носом в вонючую спину, и пахло от старухи едким, животным, не то коровами, не то лошадьми.
— Барыня! — раздался визг, и я, подняв с трудом голову, разглядела растрепанную девицу и заерзала, требуя у старухи поставить меня на землю. Старуха не обращала на меня никакого внимания, девица вертелась вокруг нас, и вместе с ней кружились сугробы, окна, деревья. Меня опять начало мутить. — Барыня! Матушка, уцелела! А я-то в детскую сразу кинулась, а вы…
На ее лице проступило нехорошее понимание. Я позавидовала ей — хотелось, чтобы и мне кто-нибудь объяснил, что происходит, но горло драло, глаза все еще резало, слезы текли, дышать было больно и держать голову, смотря на девицу, тоже невмоготу. Я обвисла, борясь с тошнотой, затем хлопнула дверь, меня обдало теплом, и старуха, свалив меня на диванчик, распорядилась:
— А ну согрей барыне воду да укрыться принеси. Чай сыщется?
Девица что-то ответила, а мне от тепла стало хуже. Звуки пропали совсем, желудок скрутило спазмом, я со стоном отпихнула старуху и согнулась пополам, но смогла выдавить из себя только плевок желтой слизи. Легче не стало, наоборот, к боли в легких прибавилась резь в желудке. Если я чувствую все, что творится с моим несчастным телом, то дело плохо, и если хоть на секунду меня оставят без присмотра врачей…
Я покрылась мерзкими мурашками, меня трясло, я сплевывала вязкую слюну, позволяла слезам литься, а сердцу — справляться с нагрузками. Оно стучало, бедное, о ребра, спасая мою жизнь, захлебываясь в крови, сбиваясь с ритма. Как сквозь дрянные беруши я различала шаги, глухие далекие голоса, непривычные звуки. Было в них что-то рукотворное, закулисное: конское ржание, цокот копыт, скрип деревянных телег, звон металла, но не уверенно-резкий, как от молотка или сверла, а будто старинный чайник гремел или ставили котел на плиту. В сознание вплелась игра на ксилофоне, но я всегда была так далека от музыки, что искренне удивилась, с чего мне на ум пришло название редкого инструмента. Ксилофону вторило тихое монотонное пение, а потом откуда-то издалека слух полоснуло пронзительное:
— Мама!..
Я дернулась как от удара, вскочила, пошатнулась, в комнатку влетела растрепанная девица, волоча за собой по полу тяжелую длинную шубу. Девица попыталась эту шубу на меня накинуть — с расстояния, как на дикую кошку, я же выставила руки вперед, отбивая бросок, и шуба осела на грязный пол.
Ты бы еще завтра явилась, дура!
— Ты бы еще завтра явилась, дура! — прошипела я, и девица шарахнулась как от прокаженной. Я же молилась, чтобы комнатушка перестала вращаться — и нелепое сверкающее бюро с двумя свечами и зеркалом, и темный кожаный диванчик, который я весь намочила, и заплеванный мной серо-синий ковер с дохлой шубой, и песочного цвета стены должны были встать наконец на свои места. — Переодеться мне принеси, полотенце и выпить чего покрепче!
— Мама! Мама!
Озноб, боль, страх — все отступило. К крику уже двоих детей добавился плач младенца, а к моим и без того немалым телесным мукам… Я споткнулась на пороге комнатки и неярко освещенного зала, схватилась за дверной косяк, чтобы не упасть, и коснулась другой рукой чужой, не моей груди.
— Боже, — прошептала я одними губами, почувствовав, что по мне льется что-то теплое, сладко пахнущее. Грудь моя, крупная, молодая и сильная, истекала молоком, и я задохнулась от понимания: это не бред, не иллюзия и не кома.
Что бы ни произошло, кто я бы ни была, что бы со мной настоящей или этой барыней ни случилось, меня отчаянно звали на разные голоса мои дети, и младшего, еще не сказавшего мне «мама», я кормила собственной грудью.
Это мои дети!
Ноги ослабли и подкосились, девица за спиной вопила как резаная, пытаясь выдернуть что-то мягкое и волосатое из-под моей голой ступни. Это была, скорее всего, бесценная шуба, но я не сошла бы с места, даже если наступила на чье-нибудь горло. В доли секунды я принимала как дар судьбы благословенное и неизбежное.
Это мои дети. Я мать.
Я не смогла купить это счастье. Ни один врач, ни одна клиника не сумели помочь, раз за разом мое тело отказывалось вынашивать ребенка, что зачатого, что эко, суррогатные матери одна за другой теряли моих детей. Я устала выслушивать версии врачей, устала обкалываться до потери сознания препаратами, устала от бесконечного ожидания дня, когда все все равно пойдет насмарку.
Я встала в дверях, и вид у меня был сумасшедший. На меня, затаив дыхание, смотрела старуха, смотрела девица, а больше прислуги, наверное, в доме и не было. Перепуганная девица прижимала к груди не то плед, не то все ту же злосчастную шубу, старуха, неразборчиво шепча, вытащила что-то из-за пазухи, чиркнула, и в комнату вернулся тревожный свечной полумрак. Девица подошла ко мне и протянула шубу, я кивнула и медленно, отпуская рубаху и обнажаясь, накинула ее себе на плечи.
Девица, трясясь как осиновый лист, отступила подальше, не поворачиваясь ко мне спиной.
Что я сделала, что сделала эта женщина, барыня, мать четверых детей, что слуги то бранят ее, то готовы провалиться на месте? Старуха еще держалась, а в глазах девицы даже в полутьме можно было распознать животный страх.
— Мне нужна ванна, — сказала я ровно, глядя мимо прислуги, мне так легче было осознавать свое критическое положение. — Горячая ванна. Горячий чай с медом или малиной.
Господи, что я могу срочно принять, чтобы не заболеть? Старуха и девица безмолвствовали, внизу запиликал ксилофон и запел в унисон мужичок в красном, меня от этих звуков бросило в липкий холодный пот.
— И переодеться. И… — я обернулась на детскую. — Постелите мне здесь, в этой комнате. Я буду спать рядом с детьми.
— Помилуй нас Всевидящая, — простонала старуха и заплакала — тихо, не меняя выражения лица. Слезы текли из ее глаз обильно, по глубоким морщинам, как по руслу реки, и капали на одежду, и всем видом старуха выражала необычайную покорность судьбе.
Мне стало их жаль, но на мгновение. Меня впору жалеть, но вряд ли кто удосужится.
— Я долго буду ждать? — повысила я голос, и девица, пискнув, убежала так быстро, что старуха не успела руку поднять и вытереть слезы. Что, впрочем, не помешало ей снять маску смирения, и теперь вместо жертвенной голубицы на меня уставилась круглыми хищными глазами сова.
Старуха смачно плюхнула свечу на деревянный столик и зашлепала в детскую — я кинулась наперерез, но старуха меня не пустила, расставила руки, уперла их в косяки, убедилась, что дети спят, не проходя в комнату. После чего она, продолжая закрывать от меня малышей, повернула голову и недобро оскалилась.
— Нет, матушка-барыня, — проскрежетала она, буравя меня желтыми глазами. — Нет, у себя ночевать будешь.
Она, несмотря на лета, все еще очень сильная — я помнила, как она тащила меня на плече, — жилистая, упорная. Если дойдет до прямой схватки, я не смогу одержать над ней верх. Выжидая, старуха прищурилась, став похожей на ядовитую змею. Я же поджала губы куриной гузкой, и старуха снова округлила глаза, сверкнула взглядом. Она охраняла от меня мое же гнездо.
— Я их мать, — напомнила я сквозь зубы. — Я никогда не причиню им зла.
— Как же, как же, — настороженно проскрипела старуха. — Матушка, в спальню ступай. Дети — то моя забота, а твоя — вон, — она неопределенно кивнула, попробуй пойми, что имела в виду, но продолжала она уже спокойным ворчанием. — Барчонка покормила, и будет с тебя. Ступай. Палашка тебе принесет и обмыться, и утереться. Вона, гремит она уже, а ну ступай. Завтра на поклон идти, а ты в немощи. Давай, давай.
Кому, черт побери, мне завтра кланяться? Что-то со всем этим не так… Но я узнала хотя бы одно имя — Палашка, и мне ничто не мешает умыться, переодеться, а затем подняться сюда.
Шла я на уютное бренчание чайника. В стороне осталась комната с домовиной, где пел ксилофон и царствовал безраздельно скромный мужичок в красном.
Босыми ногами я ступала по коврам и натертому до блеска паркету. Где-то я обронила шубу и перешагнула через нее. Эйфория материнства, иррациональный страх перед человеком, стоящим у гроба, необъяснимая перемена настроения прислуги, темный дом и тени, шепчущиеся по углам — я шла по собственному ночному кошмару, но присущее мне здравомыслие понемногу давало о себе знать.
Палашка не теряла времени, не только выла, что я одержима бесами, и требовала пастыря, вынь да положь, но и выполняла свои обязанности — подай, принеси, налей. Угадав, что нужная мне комната вот она, я остановилась у приоткрытой двери, толкнула ее и заглянула.
Эта комната была не проходной — тупиковой, и мне показалась невыносимо тесной, хотя занимала два окна. Здесь было слишком много всего — зеленые тяжелые шторы, зеленая тканая ширма, низкое массивное кресло, узенькая кровать под балдахином в нише, туалетный столик, стул, бюро, комод, умывальник, платяной шкаф, и пестрота и обилие лишней мебели выживали с порога вон. Обстановка в доме была еще аскетична, все познается в сравнении, хозяйка этого будуара — Барби с зацикленностью на меблировке, драпировках, оттенках зеленого и золотого. По всему великолепию скакали пятна от расставленных везде где возможно свечей, и в общем немудрено было в самом деле сойти с ума.
Даже кувшин, которым гремела Палашка, был золоченый.
— Вон, барыня, за ширмой станьте, сейчас платье подам, — всхлипнула она. — А то умоетесь да спать пойдете. Завтра день долгий, трудный.
Я покачала головой, зашла в спальню, закрыла за собой дверь и стащила с плеч рубаху. Палашка чуть не выронила кувшин, и я в два прыжка подскочила к ней и успела его перехватить, прежде чем он рухнул в золоченый же умывальник, загрохотав и разбудив детей.
— Барыня! — взвизгнула Палашка, падая на колени. — Барыня, барыня! Дайте пастыря позову!
— Спишь, подлая? — вне себя от злости прошипела я. Кажется, должно быть еще про селедку в ейную харю… Старуха привстала, закрутила головой, подслеповато щурясь в полумрак, я оглянулась на спящих детей и швырнула ей подушку и одеяло. — Постели мне здесь и убирайся!
Девочка тихонько захныкала, я поспешно подошла к кроватке, осторожно коснулась рукой лобика — слава богу, не горячий, ей что-то приснилось или мы потревожили ее сон.
Моя девочка. Моя дочь. Мои дети! Благословение — на одной чаше весов, на другой — все, что на меня навалилось. Я справлюсь! Неясная ярость вцепилась клещами в глотку и придала невероятных сил, скажи мне сейчас кто-то что поперек, и я порву в клочья голыми руками. Нежность к малышам подпитывала этот вулкан, и лава ненависти бурлила и обжигала.
Неизвестная мне тварь пару часов назад попыталась убить их мать, но теперь я их мать, и клянусь, я тебя найду, и ты пожалеешь, что родился на свет.
Поглаживая по шерстке пробудившееся во мне чудовище, я поправила малышке подушечку, натянула на плечи одеяльце, быстро глянула, как остальные дети. В комнате было тепло, малыши глубоко и ровно дышали, но меня то ли черт, то ли здравый смысл дернул проверить пеленки.
Так рождается монстр. И что мне сделать? Заорать, приказать высечь на конюшне ленивую наглую бабу? Самой прямо здесь надавать ей оплеух?
Старуха тем временем уже застелила скамейку и, выпрямившись, таращилась на меня с нахальной ухмылочкой: мол, барыня, ложись почивай на голую-то деревяшку нежными косточками. Мое перекошенное лицо старуха приняла стоически, но, может, ей некуда было от меня удирать.
Я сдержалась. Ради детей, ради себя — мне о себе надо очень сильно заботиться, кроме меня, никто не подумает о малышах. Я даже гримасу превратила в вежливую улыбку.
— Принеси матрасик чистый, простыню, — стараясь не украсить речь крепкими рабочими словцами, которые неоткуда нежной барыньке знать, процедила я. — Одежку детскую принеси чистую да мне чая.
— Чай! — старуха всплеснула руками. — Откель у нас чай? Палашка давеча искала, так нету!
— Одежды и белья тоже нет?
— Да что, барыня, ты ночью удумала? — недоумевающе сопротивлялась старуха, и я не могла понять — это ее нормальное поведение или она действительно не возьмет в толк, что я от нее требую и почему. — До утра барчонок поспит, то ж дите, на него пеленок не напасешься! Чего на тебя нашло-то, матушка, ась?
Я нашла в себе силы перевести дух. Никакого злого умысла, просто старуха, как привыкла, завалилась спать, недовольна моим появлением и тем, что я с какой-то блажи хочу от нее непонятного.
— Неси, Агафья, — гневно повторила я, придумав ей наугад имя, и старуха по-гусиному начала обходить меня по широкой, насколько было возможно в маленькой детской, дуге, негромко ворча:
— Ой скаженная! Лукея я, барыня, а и впрямь тронулась! — она подошла к кроватке, сдернула одеяльце, и я едва не вырвала его и не огрела ее по щекам. — Спать бы шла, завтра поклонный день, пощадила бы себя, барыня-матушка!
Не мытьем, так катаньем старуха стремилась вернуть все на круги своя, но я приподняла малыша, жестом приказала старухе вытащить из кроватки мокрое. Мальчик был тяжелый, старуха без всякого притворства озабоченно начала выговаривать, что мне поднимать его самой негоже, я же повернулась и положила его в кроватку к сестре. Места было достаточно, и плевать, дозволено ли то приличиями и традициями, а если я разбужу ребенка, то вряд ли смогу потом уложить.
Бережно, выверяя каждое свое движение, я сняла с сына мокрые штанишки и дождалась, пока старуха принесет то, что я требовала. Она то ли страдала провалами в памяти, то ли прощупывала пределы моего терпения, но ограничилась только чистым одеяльцем — я погрузилась в дзен и прикинулась, что удовлетворена. Дети от нашей возни не проснулись, немного покряхтела девочка, но, как мне показалось, вдвоем с братиком она стала спать поспокойнее.
Я пощупала грудь. Молока нет, но это, наверное, абсолютно нормально. Хорошие новости — я кормящая, стало быть, с большой вероятностью не беременна пятым. Что я еще о себе знаю? У меня отменное здоровье, родить в эту эпоху четверых, да еще практически подряд, это выигрыш в лотерею. А плохие новости? Я совершенно теряюсь в быте. Я уже чуть не подожгла дом, поэтому я затушила свечу и, прикрыв дверь, легла на узкое жесткое ложе.
Сон не шел. В соседней комнате копошилась старуха и не желала уходить, и, поразмыслив, я не стала подниматься и гнать ее. В конце концов, мое поведение и так ее настораживает, и она пусть спустя рукава, своеобразно, нехотя, но свои обязанности исполняет. Ей приказано нянчить детей, она нянчит, а моя первая практика материнства прошла хорошо…
Мне хотелось встать и положить детей рядом с собой, обнять их, успокоить, утешить, но я сама с трудом помещалась на лавке и не могла повернуться. От родной матери малышей осталось тело — крепкое и молодое, а все остальное теперь это я, Вера Андреевна Логинова, миллиардер, предпринимательница, сэлфмейд, выросшая девочка из глубокой провинции, зубастая, наглая, циничная, хваткая. Отличный тандем уже потому, что я не позволю себя убить. Но кто и зачем все-таки мог пытаться?
Барыня уже легла спать, и некий Ефимка сообразил, что она угорела. Как он это понял? Довольно легко, если ему знакомы симптомы, пусть он не знает, что это за слово; почувствовав, что его тошнит, мутится зрение и пропадает слух, нарушается координация, он по печальному опыту поднял весь дом на уши и вытащил барыню на воздух. Там подоспела старуха — если это она закрыла заслонку, то она отводила от себя подозрения, приводя меня в чувство и надеясь, что в следующий раз уж будет наверняка.
Значит, это мой муж в гробу, и у меня на этот счет никакой скорби. Возможно, без него мое положение будет лучше, чем при нем, как минимум я ни с кем не буду обсуждать никакие свои решения. Например, это.
— Нечего детям делать на похоро… на поклоне, — мотнула я головой, вовремя прикусив язык. С местной лексикой нужно быть осторожнее. — А люди пусть болтают всякое.
Я жестом потребовала подать мне тарелочку с кашкой, попробовала варево — без молока, но это и ожидаемо, раз молочнику я должна и у меня нет даже каких-то копеек, чтобы с ним расплатиться, и принялась кормить малыша с ложечки. Вот теперь я познала все тяготы материнства! Ребенок вырывался, ревел, ни в какую не хотел есть пресную кашу, и я его понимала, но поделать ничего не могла, другой еды в доме не было.
Это было пренеприятнейшее известие, но без проблем преодолеваемое посредством продажи имеющихся вещей. После поклона я займусь выяснением своего материального положения.
— Мед есть? — я перевела дыхание и утерла очередной плевок кашей с щеки. Малыш с силой выхватил у меня ложку и отшвырнул ее в сторону. — И ложку принеси. Да не эту, дура! Чистую!
Лукея скривила губы, смерила меня исподлобья тяжелым взглядом и, как специально выводя меня из себя, обтерла ложку о юбку.
— А ну дай сюда, — я протянула руку, подозревая, что вредная баба особо заморачиваться не станет и только сделает вид, что ходила на кухню, ну или специально не станет ложку менять. Ложку я так же нарочно снова бросила на пол. — Неси чистую.
— А чего меду не быть? — равнодушно пожала плечами Лукея. — Вот мед, то еда крестьянская.
— Вот ее и неси.
В дверях противная баба столкнулась с растрепанной Палашкой, и хотя уже совсем рассвело, город ожил и заголосил — и надо сказать, он был на удивление громким! — та с утра была такая же неопрятная, как и вечером.
— Барыня, там барин прибыли, — доложила Палашка и застыла. Может, барыню в истерике или не в разуме, как вчера, она видела не однажды и даже по щекам получала от нее, но перемазанная кашей хозяйка с грудничком на руках произвела на нее неизгладимое впечатление. — Ба… ба… ба?..
Я закусила губу, подвинулась на скамеечке, взяла ложку у Мишеньки, зачерпнула немного меда с его тарелочки и дала малышу — ура! Он сперва остолбенел, широко раскрыл глазки, потом вцепился в ложку и начал ее облизывать… я догадалась, что отнимать ложку будет себе дороже.
Если с утра притащился молочник требовать долг, велика вероятность, что и баре за тем же потянулись. Возможно, это первая ласточка, после похорон их будет египетская тьма, и я, конечно, обговорю с ними условия… Сукин сын у Веры был муж, долги все-таки есть.
— Что за барин?
— Брат барина покойного, — пролепетала наконец справившаяся с собой Палашка. — Ой, барыня, матушка, обмыться бы вам…
— Пусть ждет.
С выходом в свет я не торопилась, хотя Палашка металась, словно я ее пришпорила. Меня эта суета раздражала, я рявкнула на нее пару раз, но особого эффекта не возымело, она как носилась туда-сюда, так и продолжила. Я же закончила кормить малыша, вытащила из ящика игрушки, немного позанималась с детьми, хотя, признаться, я не заметила, чтобы детей заинтересовали потрепанная лошадь-качалка и грубые деревянные куклы, изображавшие непонятно кого. Палашка, пробегая мимо с грязной посудой, поставила перед Лизонькой маленькую фарфоровую чашку, и я коршуном налетела и отобрала чашку. Малышка надула губки, глазки налились слезами, но она не заплакала, лишь проводила чашку мученическим взглядом.
— Ой, барыня, то все что осталось, прочие побила она, — отмахнулась Палашка, и я закрутила головой в поисках нормальных игрушек. А ничего нет.
— Нет, солнышко, это опасная игрушка, — сказала я Лизе и пересадила малыша — я так и не знала его имя! — на другую руку. Оставался самый нижний ящик комода, и с ребенком на руках я умудрилась присесть и не потерять равновесие. Я угадала, в ящике действительно были игрушки, да какие! — Вот, смотри! — и я, усиленно засовывая в себя ругательства, потому что было мне крайне неудобно, принялась вытаскивать из ящика роскошную куклу в деревянной коробке. Потом я смекнула: — Сережа, достань-ка куклу сестре! А вот тут еще солдатики!
Ну, солдатики — не то, во что я бы дала играть детям, но на безрыбье…
— Ай, барыня! Да гляди, гляди, чего барчонок тащит! — завопила Лукея, за каким-то чертом опять поднявшаяся в детскую. — То ж самим амператором, храни Всевидящая, подарено! А положьте, барин, взад!
Вот теперь Лиза, напуганная старухой, заревела, и я, не без труда поднявшись, выхватила у Лукеи коробку и сунула сыну.
— Отдай Лизе, Сереженька, и сам можешь поиграть, — проговорила я, снова стараясь, чтобы никакие лишние слова в моей речи не проскользнули. — Я приеду, и мы посмотрим, с чем еще можете играть, хорошо? Лизонька, милая, не плачь, смотри, какая кукла красивая! Давайте она будет принцессой? Вот, конь уже есть, а вот и охрана, куда поедет наша принцесса?
— Замуж! — восторженно крикнула Лиза, хватая куклу и младшего брата за руку. — А Гришенька жених! А Миша доктор!
М-да. Дети у меня развиты не по годам, и не сказала бы, что я восторге от ключевой идеи их игр. Но Лукея уже нахохлилась, я сообразила, что она пришла капать мне на мозги по поводу визита брата усопшего и какого-то там поклона. Я не ошиблась.
— Смиритесь, матушка, сердце мое, — слезливо проговорила полная пожилая дама, приятная во всех отношениях. Она теребила в пухлых ручках белоснежный платочек, старательно надувала губки, поднимала бровки домиком — умело изображала безутешную скорбь. — Григория Дмитриевича не вернешь, а с прочим как-нибудь образуется.
Возле дома собралось не так много людей, но все на своих экипажах, и в узеньком проулочке стало тесно. Я считала, кто явился проводить моего мужа в последний путь: артистичная дама с платочком; мужчина примерно ее лет, солидный, сухощавый, в пенсне; вертлявый как шимпанзе молодой человек и всевозможная прислуга. Я уже научилась различать слуг по одежде — более простой, более удобной. Ефимка запряг в мой экипаж доходяжку-лошаденку, и контраст между шикарной коляской на полозьях и кобылкой, которой жизнь была не мила, впечатлял.
Снег, снег, снег… серые тучи лизали крыши домов и сыпалась с неба мелкая холодная крошка. Она падала, таяла, оставляя на лице и одежде крохотные льдистые капли, и не верилось, что зима здесь бывает богатая, вьюжная, величавая. Сугробы на задний план будто прилепила демоверсия нейросети, не заботясь о правдоподобии. Не было видно ни катафалка, ни дрог, и я подумала с ужасом, не придется ли мне всю дорогу до кладбища наблюдать, как пастырь несет гроб по воздуху. Зрелище, для местных привычное, но меня присутствие рядом со мной неведомых сил пугало.
Я обернулась к даме. Она могла мне что-то рассказать о причине смерти моего мужа, и не то чтобы я считала эту смерть чем-то из ряда вон выходящим, в эту эпоху нетрудно умереть от пневмонии, банального сепсиса, неудачного падения с лошади, а многие болезни и вовсе никто не мог распознать…
Лукея говорила, что я должна и докторам, стало быть, смерть мужа не внезапная, его лечили или хотя бы делали вид, что деньги берут не зря. Вера должна была знать об этом все, пастырь утверждал, что мужа она любила, так мне как быть, с чего начать, чтобы себя не выдать?
— Я смирюсь, — пообещала я, краем глаза наблюдая, что тем временем происходит на крыльце. Вот вышел деверь, открылись двери словно сами по себе, Ефимка подошел и придержал створку, деверь него шикнул. — Пройдет время, и я смирюсь. Но это будет не сегодня.
Дама взяла меня цепкой ручкой в перчатке за запястье, я пока что стерпела. Может, мои слова она поняла примерно так же, как и Лукея — происшествие с заслонкой, и закономерно опасалась, что я что-нибудь выкину.
— Послушайте, что я скажу вам, Вера Андреевна, — затараторила она негромко и на первый взгляд убедительно. — Детей мы с Петром Аркадьевичем не оставим, все внучатые племянники. Мальчиков, как подрастут, в корпус определим, а Лизоньку — в пансион. Не пропадут.
Я зыркнула на нее. На лице сострадание и готовность облегчить мою участь, в глазах непонятный мне пока алчный огонь. Я боялась задавать вопросы, боялась, что скажу что-то, что Вере должно быть очевидно, но дама была готова болтать без умолку на мое счастье, главное, чтобы не вовремя не вынесли гроб.
— Ох, милая Вера Андреевна! — дама отцепилась от меня, но лишь для того, чтобы горестно всплеснуть руками и бережно промокнуть уголки сухих глаз. — Вы только Петру Аркадьевичу три тысячи должны. С прошлого марта не отдаете, как после Гришенькиного рождения первое платье для выхода в свет пошили.
Я осталась внешне бесстрастна.
Мне попадались разные занимательные статьи, и я, естественно, не знала, насколько допустимо им верить. Раскольников убил старушку-процентщицу из-за трехсот семнадцати рублей или трехсот двадцати тысяч на современные мне деньги. Хлестаков получил от городничего взятку, равную двумстам тысячам — не те масштабы коррупции были в уездном городке, ой не те. Левша заработал восемьсот тысяч — что было более чем справедливо, Герман мог выиграть два с половиной миллиарда рублей… не свезло. Прочие цифры я не помнила, да и мир этот — не наше прошлое, но порядок цен я представить могла. Грубо взять один рубль к тысяче, и можно осесть в снег, потому что Вера должна три миллиона рублей. Впрочем, паниковать преждевременно, если учесть, сколько добра в доме можно выставить на торги.
Каких-нибудь пару дней назад я отправляла эти три миллиона, увидев объявление благотворительного фонда, и закрывала своим переводом сбор средств на операцию ребенку. Для меня эта сумма была неощутима. А теперь?
Три миллиона на платье. Дура.
— Решайте, милая, — добавила моя нежданная доброжелательница с угрозой в голосе. — Я у смертного одра Григория вам говорила, или обитель, или двор.
А вот про двор она упоминала уже не первая, и если она имела в виду двор императорский, как деверь, а не барский, как Лукея, то самое время потеряться в догадках: почему Вера отвергала этот вариант? Статс-дамам платили неплохо. Да, я не смогу быть рядом с детьми, но у меня появятся деньги, чтобы оплачивать им няню, кормить их достойно и постепенно выплачивать долг. Придется пожертвовать либо благополучием детей, либо чувством собственной важности как образцовой матери, но выбор однозначен. Черт, я брала кредиты на развитие бизнеса в банке и в долг у братвы, но я отвечала за свои действия, сейчас же на мне повисли невообразимые суммы, спущенные на сущую ерунду.
Кроме двора и обители, какие еще есть возможности выкрутиться?
Муж должен оставить наследство, и если все работает так же, как в нашем мире, я могу его не принимать, и кредиторы будут решать свои вопросы за счет вырученных от продажи имущества средств. Если я не единственная наследница, если жена в этом мире вообще ничего не наследует, а только дети — а вот тогда объяснимо желание приятной во всех отношениях дамы отправить меня в монастырь, а детей забрать под свое крыло, пока маленькие, а потом просто избавиться от них.
Что бы мне ни сказали после, я узнаю, отчего такая секретность, прямо сейчас.
Записка была лаконична. «Вера Андреевна, если решитесь вернуться ко двору, без промедления дайте мне знать. Князь В.» Я перечитала ее, свернула и сунула снова в рукав. Князь В. — не о нем ли говорил Леонид? Не граф, князь… Вышеградский. Вот это уже что-то, князь, которому я должна, заинтересован в моем возвращении, а значит, будет на что-то давить и меня шантажировать, и если он за это спишет мне долг — можно поиграть в кошки-мышки.
Я развеселилась и тут же прикусила язык, чтобы сморщиться от неприятного ощущения. У меня должна быть кислая мина, а не ухмылка человека, на чьем горбу самонадеянно рассчитывают покататься. Князь, кем бы он ни был, не знает, что вместо лапушки-Верочки ему предстоит иметь дело тоже, конечно, с Верой, но кто из нас кому злобный крокодил — покажет время. Я не сомневалась, что со своей закалкой закатаю крепкой трубочкой любой зловещий план и любому князю воткну его в такое место, которое в приличном обществе не стоит упоминать.
Меня обдурил бы еще мой первый работодатель, мной закусила бы наша рыночная «братва», друг мой княже, и если я в несерьезные восемнадцать лет смогла с ними договориться и дать понять, что я чего-то стою и на меня можно делать ставки — беги, просто беги. Но прежде я отыграю долг назад, и не обессудь, что ты останешься у разбитого корыта.
Процессия сворачивала, выходила на широкие улицы, совалась в тесные переулочки, протискивалась сквозь мешанину людей и коней на кричащих площадях, над головой пастыря сияние разгоралось все ярче, и прохожие останавливались все чаще и все дольше смотрели нам вслед. Это все что-то значило, но мне было недосуг наблюдать за местной магией и за реакцией людей. Я прикидывала, что сделаю, как только вернусь домой.
Пройду по всем комнатам с прислугой, посмотрю, что можно продать как можно скорее. Разберу бумаги мужа, найду всех кредиторов и встречусь с ними в ближайшие дни, пока Ефимка, которому я, судя по всему, могу доверить такое дело, хотя у меня все равно выбора нет, будет реализовывать барахло. Мебель, шмотки, это все в перспективе должно как-то поправить мое кошмарное материальное положение. После этого я выставлю дом на продажу — его слишком дорого содержать, даже если бы у меня были средства.
Можно отправиться к поверенному или аналогу юриста и выяснить, что будет, если я не приму наследство мужа. Нужно узнать, если ли здесь понятие совместно нажитого имущества, разобраться, что принадлежит лично мне или что пусть приобретено в браке, но никому об этом не известно, а стало быть, я могу такое имущество выдать за свое. Та еще авантюра, но попробую.
А потом, разумеется, поеду во дворец. Если императрица, как утверждал Леонид, оттает, я вернусь к обязанностям статс-дамы, и у меня появится доход.
Дети… У меня не выйдет посвятить себя им и одновременно пытаться уладить ситуацию с долгами. С этим надо смириться, это надо принять и пообещать себе, что я все наверстаю чуть позже. И, кстати, судя по тому, что моему мужу давали деньги, он считался платежеспособным? Рассчитывали, что он все отдаст?
А если дом уже в залоге?..
Вопросов было больше, чем ответов, и каждый порождал все новые и новые, а город кончился, мы выехали в чистое поле, и процессия катила теперь по недавно накатанной колее. Мы были не первые, кто явился этим утром на кладбище — на поклон.
По обеим сторонам колеи торчали из сугробов кусты без листьев, но с крупными ягодами красного цвета. Ефимка по колено проваливался в снег и лошаденка изнемогала. На меня опять накатили тоска, безысходность, беспомощность, страх, все, что сцапало меня в свои клешни вчера при первой встрече с пастырем. Все вокруг дышало безнадегой — небо, снег, кусты и даже ветер, холодными смешками дувший мне в лицо, но я держалась. Это ощущение, фобия, как бывает на высоте или в замкнутом помещении. Это не страшно, не опасно — неприятно, но неприятно, Вера, только тебе…
Тишина поглощала. Казалось, что даже звуки здесь не слышны — скрип полозьев затухал и вяз как будто в вате. Лошади и те переступали осторожно, задерживая дыхание. От этого места веяло пустотой и было страшно сказать хоть слово.
Мы остановились внезапно посередине огромного поля. Была белая гладь и впереди скалы — песчаник, которому неоткуда здесь взяться и который неизвестный монстр снизу доверху искогтил, а небо милосердно присыпало снегом, пряча от взора людского чудовищный гнев. Красные ягоды на изувеченных скалах как капли крови, тучи кроют нас туманным сырым покрывалом, тихо, как в безэховой камере, и от мгновенного помешательства меня спасало лишь короткое фырканье лошадей.
Сияние над головой пастыря стало красным и отразилось от низкого неба, он повернулся ко мне, все начали торопливо покидать насиженные места, и я тоже сползла, не понимая, что будет дальше происходить и что мне делать. Это называется «поклон», но почему?
Люди встали в полукруг с понурыми лицами — баре впереди, прислуга подальше, пастырь поднял гроб в воздух, и дама первая бухнулась на колени в снег, а за ней попадали остальные, включая слуг. Последним, даже после меня, примостился Леонид, а я подумала — вот в этой церемонии должны принимать участие дети? Дикость.
Головы всех собравшихся, кроме пастыря, были опущены низко-низко, но я не могла отказать себе в удовольствии посмотреть, чего ради мы все собрались. И, конечно, мне стало жутко, гудело в ушах, хотелось сорваться и убежать, но сил не было, свело шею, перед глазами заполыхали круги и заболели глазные яблоки от напряжения, но я увидела, как красное сияние пошло на озеро, бесшумно ломая лед, как следом за ним, опускаясь все ниже, поплыл гроб, и как тревожно смотрел на это все пастырь… что-то, наверное, шло не так, и этому помешать он не мог, а хотел бы, но и от нас ничего не зависело. Лед ломался, почти дошел до самых скал, и гроб уже задевал полынью, выплескивалась вода и лизала красную тряпку, и когда я уже решила, что мой муж упокоится в озере, красное сияние ослепило на миг и пропало, а домовина исчезла в скалах.