Глава 1

От автора:

«Сюжет книги был вдохновлён песней Norma Tale, SATAROVA – "Ведьма и экзорцист".»

Раннее утро скользнуло по городу тусклой, будто выжатой из серого сукна, полосой света. Туман лежал низко, заполняя междомовые проёмы, окутывая крыши и кованые кресты на шпилях, так что дома казались вырезанными из одинаковой, бессмысленной плотности. Камни мостовой были влажны и тёплы от недавнего дождя или от чумной испарины — трудно было отличить одно от другого; по ним не шла жизнь, по ним скользила только тревога.

Колокола били долго и тяжело, звон словно тащил за собой цепь времени: одиночные глухие удары, паузы, снова удар — похоронный ритм, от которого у прохожих сжималось в груди что-то привычное и страшное. Звук расходился по улицам, тонул в дымке и возвращался болезненно выраженным эхом от тесных стен. Каждое их биение казалось распоряжением: молчать, ждать, не высовываться.

Вдоль фасадов домов заколоченные ставни, на дверях иногда виднелись чёрные метки и свечи, уставленные на порогах в дрожащих канделябрах. У многих окон лица прятались в тёмных платках, только глаза выглядывали — блуждающие, напряжённые, полные страха. Дети прижимали ладони к стеклу и смотрели, как на чужой спектакль, но спектакль этот не приносил утешения: изнутри домов доносились кашель и хрип, редкие стоны, шёпоты молитв и крики, затем глухая тишина, как перед закрытой игрой.

Воздух пахнул гарью — не от большого костра, а от множества маленьких, сделанных поспешно: на дворах жгли робкие пучки полыни, можжевельник и старые ткани, стараясь «выкурить» болезнь, попробовать согреть и очистить. К ним примешивался запах ладана, которым орошали улицы священники и старухи, обтирающие дверные косяки. Смесь горелого травяного дыма и тяжёлого церковного ладана ложилась плотным слоем на всё вокруг; он колол в нос, сушил горло и оставлял след у каждого вдоха, как будто сама земля нуждалась в освящении.

По тихим улицам время от времени скользила телега. Колёса её скрипели монотонно, нарушая тишину, таща на себе мрачную ношу: тела, обёрнутые в грубые саваны, свёрнутые, как мешки, с крестом, вырезанным на простыне. Носильщики почти не разговаривали; иногда только шёпотом повторяли имена, которые уже не звали ответа. Вёдра с золой и горящие факелы на телеге бросали слабый, мерцающий свет, и в нём лица погружались в маски, лишённые жизни. Возница сидел, закутав лицо платком, и его глаза, едва видные щели, смотрели туда, где ещё недавно играла детская радость, теперь же поросшая молчанием.

Собаки, которые обычно следовали за рынком, сейчас прятались под лестницами или дрожали у дверей; вороны кружили над чердаками, опускаясь только ради того, чтобы ободрать остатки на задворках. Где-то в глубине квартала слышался стук ложки по деревянной чаше — знак, что ещё кто-то один остался на ногах и пытается жить по привычке. Но таких было мало, и их голоса казались бледными и неуместными.

Иногда из домовой тени выступала фигура и быстро исчезала, сжимающая в руке свёрток или глиняную бутылочку. Женщины с платками на плечах крестились, подходя к порогу, опускали голову, словно прося защиты, и быстро возвращались внутрь. Мужчины держались у стен, глаза их искали знакомые силуэты и тут же отводили взгляд; намного проще было обвинить кого-то, чем признать собственную беспомощность.

На углу, где улица сужалась до едва заметного прохода, стоял старый колодец, заросший мхом и печатью заброшенности. Рядом горели свечи, поставленные не от государевых церемоний, а от человеческой мольбы: небольшой крест из волос, бумажные записки, обгоревшие от мымр. Люди подходили к колодцу только по ночам, шорохом, и никто не оставлял там свою радость — лишь следы страха.

Неспешная печаль окутывала город целиком; казалось, сама глина домов стала тяжелее от пережитой беды. Никто не пел; никто не бросал броских слов; всё дышало ожиданием чего-то конечного. И в этом молчании каждый шаг, каждый испуганный вдох казались преступлением против мёртвых, которые уже не требовали лишних звуков.

Колокол ударил снова — долгий, низкий звон, и туман будто вздрогнул. На горизонте показалась тёмная точка телеги, которая приблизилась и растворилась в пелене. Воздух сгустился, выстрелы отдалённых молитв утихли, и город, будто дремавший зверь, вновь спрятал в себе страх, готовый вырваться при малейшем касании.

В узком переулке, где сырая стена соседнего дома покрыта зелёной плесенью, появилась фигура в тёмной накидке. Подол плотно обтягивал ноги, на плече висел холщовый мешок, набитый травами и сушёными кореньями. С каждым её шагом мешочек звякал — стеклянные и глиняные склянки внутри тихо сталкивались, словно перешёптывались друг с другом.

Анна шла быстро, стараясь не поднимать головы: чужие взгляды чувствовались кожей. За окном мелькнула тень женщины, которая торопливо перекрестилась и тут же задвинула ставню. Где-то на крыше заухал ворон — длинно, тягуче, будто смеясь.

У дверей одного дома её встретил протяжный плач. Голос женский, отчаянный, резонировал в узкой улочке. Дверь была приоткрыта, и запах болезни ударил в лицо — тяжёлый, влажный, со сладковатой примесью гниения. Анна вошла, даже не стуча: слишком хорошо знала, что там её ждут.

Внутри полумрак. Узкая комната, низкий потолок, стены в копоти. На лавке, завёрнутый в простыню, лежал мальчик лет восьми. Его лицо пылало, губы потрескались, грудь вздымалась тяжело и прерывисто. Рядом сидела мать, вся в слезах, с трясущимися руками; она то хваталась за сына, то поднимала глаза на вошедшую, в которых смесь надежды и ужаса.

Анна молча поставила мешок на пол, достала глиняную склянку с мутным настоем. Крышку сняла уверенным движением, поднесла к губам мальчика.

— Пей, — тихо, почти шёпотом сказала она, поддерживая его голову. — Немного, медленно.

Мальчик закашлялся, но сделал глоток. Глаза его закатились, дыхание сбилось, но затем постепенно стало ровнее. Анна взяла влажную тряпицу из чаши у печи, приложила к лбу ребёнка. Его кожа была раскалённой, как угли.

Глава 2

Утро накрыло город тяжёлым туманом. Солнце словно спряталось за плотным саваном, и его слабый свет едва пробивался сквозь серую пелену. Каменные дома, и без того холодные и унылые, теперь выглядели мёртвыми; из труб почти не поднимался дым — нечем было топить, да и некому. Площадь у колодца, сердце города, казалась живой лишь наполовину: люди шли сюда как к последнему источнику воды, но шаги их были медленными, осторожными, будто каждый боялся встретить в соседском лице отражение собственной будущей смерти.

Женщины собирались кучками у колодца, платки скрывали их волосы, а лица — усталые и бледные — сливались в серую массу. Каждая держала кувшин или вёдро, но ни одна не смела громко заговорить. Слышался только кашель — резкий, надрывный, словно воздух сам рвал лёгкие. Иногда в тишине звенели вёдра, ударяясь о каменный край, и этот звук отдавался холодным эхом по пустым улочкам.

— Я сама видела, — прошептала одна, молодая, с впалыми щеками и глазами, в которых горела лихорадка. Она крепко прижимала к груди пустой глиняный кувшин, словно он был ребёнком. — У кладбища стояла… меж крестов… шепталась с кем-то. Я не осмелилась подойти, но слышала… слышала её голос.

— С тенью она шепталась, — подтвердила другая, пожилая, с морщинами, будто вырезанными ножом. Её пальцы были красные и потрескавшиеся, она то и дело терла их, словно от холода или суеверного страха. — Не с живым человеком. Я не верю её отварам. Выпьешь вроде легче, а наутро всё… холодное тело. Это не помощь, это отсрочка проклятия.

Толпа слушала жадно. Каждый звук цеплялся за сознание и пускал корни. Слова, произнесённые вполголоса, расползались, будто дым от тлеющего костра, затягивая всех в общий морок.

Из переулка выкатился возница со своей телегой. Бочки его были пусты, и они гулко стучали друг о друга. Мужчина выглядел измученным: глаза воспалены, под ногтями засела чёрная грязь. Он остановился прямо посреди площади, снял шапку, вытер потный лоб и с силой сплюнул на мостовую.

— Мор бы отступил, кабы не она, — хрипло сказал он, так громко, что даже шёпоты затихли. — Ведьма держит его здесь. Кормит. Пускает к нам в дома. Смерть её — и мор уйдёт.

Слова его упали, как камень в колодец. Толпа застыла, и в этой паузе слышался только гулкий звон капель воды и кашель где-то на окраине площади. А потом все разом зашумели. Одни судорожно крестились, будто желая отогнать образ Анны от себя. Другие переглядывались, и в их глазах зажигалась злоба.

— Ведьма, — шептали одни.

— Смерть её нужна, — вторили другие.

— Пока она жива, мор не уйдёт.

Их голоса становились громче, плотнее, словно хор, которому не хватало лишь дирижёра.

В воздухе стоял густой запах сырости, прелых тряпок и дыма от вчерашних костров, где жгли вещи умерших. И казалось сама чума питалась этими словами, становилась сильнее от каждой ненавистной фразы, как будто толпа своим страхом звала её в город всё глубже.

Слухи множились, перетекали из уст в уста, превращались в почти готовый приговор. Никто не спрашивал, правда ли это. Никто не требовал доказательств. У каждого уже была в голове одна мысль: виновный найден.

Марк стоял в стороне, не сразу бросаясь в глаза. Его высокая фигура в тёмной сутане будто растворялась в тумане, но всё равно люди постепенно замечали его — как замечают крест на алтаре, даже если не осмеливаются прямо смотреть.

Он слушал. Слова толпы текли к нему, как мутная вода, — пересуды, шёпоты, обвинения. Они переплетались, создавая сеть, в которую уже попала одна женщина, и эта сеть всё туже стягивалась вокруг её имени. Марк видел, как ненависть множится: сначала робкая, робкая, но с каждым повторением крепнущая, пока не превращается в неоспоримую истину.

Он не прерывал их. Лишь наблюдал. Толпа сама вязала верёвку из своих слов, сама ткала петлю, которую потом попросит его надеть на «ведьму».

Когда взгляд нескольких женщин упал на Марка, их шёпот сразу стал громче. Они старались, чтобы он услышал. Слова о ночных походах Анны к кладбищу, о травах, которые будто бы не лечат, а проклинают, об отворах, что «прикрывают смерть вуалью, но не отгоняют её». Теперь говорили не друг другу, а ему — как ученики, повторяющие урок перед учителем.

Мужчины подхватывали. Один, вытянув шею, сказал громко:

— Если бы не её колдовство, Господь сжалился бы над нами! Она держит мор в городе!

Толпа загудела одобрением. И каждый взгляд, каждая поднятая рука будто взывала к нему: «Скажи, отец. Укажи виновного».

Марк остался неподвижным. Его лицо — камень, без тени эмоций. Только глаза двигались, скользя по лицам: потрескавшиеся губы, дрожащие руки, глаза, полные страха и злобы. Это были лица людей, которых болезнь сделала не только уязвимыми, но и жестокими. Он знал: стоит сказать одно слово и толпа сама обратится в пламя, сметая всё на пути.

И тогда к нему подошёл старик. Сутулый, седой, с глазами, в которых светилась не вера, а отчаяние. Его губы дрожали, но слова прозвучали отчётливо, прямо в ухо Марку:

— Народ требует жертвы, отец. Без крови их страх не унять.

Воздух между ними был густой, словно от ладана, хотя здесь его не было. Толпа шумела за спиной старика, и казалось, город сам тянет к Марку руки, умоляя дать знак.

Марк молчал. Только смотрел. В лицах людей перед ним он видел не простых прихожан, а массу, готовую сорваться, как зверь с цепи. В их глазах было меньше веры и больше ненависти. И ненависть эта ждала лишь одного слова.

Ратуша дышала тяжёлым воздухом. Сырость древних стен смешивалась с горьким запахом копоти: свечи чадили в кованых подсвечниках, оставляя толстые полосы дыма под потолком. За длинным дубовым столом собрались члены совета — торговцы в тёмных плащах, стражники в кольчугах, старейшины города, уставшие, с морщинами, словно сама чума вычертила их на лицах.

На столе лежали свитки и записи — имена, даты, краткие пометки о смерти. Пергамент был испещрён: всё новые строки, всё новые кресты. Каждое имя тянуло вниз, как камень на шее, и казалось, стол сам готов рухнуть под тяжестью чужих смертей.

Глава 3

Подземелье дышало гнилью. Казалось, каменные стены живые, они сжимались всё теснее, выдавливая из воздуха последний кислород. Своды низко нависали над головами, покрытые чёрной копотью, будто века дыма въелись в их поры. Со свода медленно падали тяжёлые капли влаги, и каждый их удар о лужу отзывался в мёртвой тишине, как сердце, бьющееся в гробу.

Посреди каменного зала возвышался помост — деревянный, кривой, с досками, потемневшими от влаги и старых пятен. Никто не говорил, что это кровь, но все знали. Эти пятна не исчезали годами, как шрамы, въевшиеся в плоть. Из потолка свисали цепи, и каждое колебание звенело в воздухе, будто голос невидимых призраков.

Факелы чадили едким дымом. Их пламя было неровным, рывками выхватывало из мрака то железо на столе, то лицо палача, то крест в руках священника. Огонь оживлял тени: они прыгали по стенам, вытягивались в длинные, уродливые фигуры, похожие на демонов, пришедших смотреть на человеческую боль. В дыму чувствовался вкус копоти — сухой, горький, оседающий на языке.

Двое палачей готовили орудия молча. Их движения были размеренными, почти ритуальными. Один проверял прочность верёвок, тянул их так, что волокна жалобно скрипели. Другой раскладывал железо: крюки, клещи, зажимы, сверкающие в огне. На решётке уже тлели угли, и среди них краснели куски раскалённого металла. От них шёл жар, волнами ударяющий в лицо, — и в этом дыхании огня было что-то звериное, алчное. Запах горячего железа смешивался с запахом свечного воска и пота, и всё вместе напоминало вкус железа во рту после крови.

Марк стоял чуть в стороне, будто отделённый невидимой чертой. Тень скрывала его лицо, но по жёстким складкам губ и напряжённым скулам читалось: он борется сам с собой. Его пальцы, спрятанные в рукава, сжимались в кулаки, ногти впивались в ладонь. Он не смотрел на железо, не смотрел на палачей — его взгляд будто скользил сквозь стены, туда, где ещё был свет, где не чувствовалось этого гниющего дыхания.

Священник в белой сутане поднял крест. Его руки дрожали, и свеча, которую он держал, трепетала, как птичка в капкане. Голос его, начавший молитву, звучал глухо, словно доносился из-под земли. Слова должны были приносить свет, но здесь они ложились тяжёлыми камнями на души всех присутствующих. Даже сам священник, казалось, боялся того, что освящает.

Старейшины и стража, пришедшие свидетелями, жались к стенам. Они хотели видеть правосудие, но теперь их глаза бегали, не решаясь остановиться на пылающих клещах или на помосте. Их дыхание становилось тяжелее, и кто-то уже тихо шептал молитву себе под нос, будто опасался, что, наблюдая, станет соучастником.

Факелы трещали, и этот треск был единственным звуком, кроме капель, падающих в лужи. Всё остальное пространство заполнило предчувствие. Оно висело в воздухе, как гроза, готовая разразиться.

Анну выводят в зал, и её шаги звучат гулко по каменному полу, будто удары молота в сердце каждого присутствующего. На ней всё то же простое платье, но теперь оно кажется чужим, обрывком ткани на фоне углей и железа. Лицо её бледное, губы сухие, волосы выбились из-под платка, прилипли к вискам. В её взгляде нет ни страха, ни слёз — только усталость и какая-то странная твёрдость, будто она заранее знала, что это случится.

Её подводят к помосту. Железные кольца на цепях скрипят, когда палачи защёлкивают их на её руках и ногах. Холод металла обжигает сильнее, чем огонь: Анна едва заметно вздрагивает, но не поднимает головы. Её тело теперь марионетка в лапах жестокости.

Один из палачей, тяжёлый, с чёрными руками и лицом, как маска из кожи и шрамов, берёт раскалённый прут. Он погружает его в ведро с водой, и зал сразу наполняется шипением, резким паром. Белое облако взлетает в воздух, оседает на лицах, в волосы, заставляя людей инстинктивно отшатнуться. Запах мокрого железа и серы будто режет лёгкие.

Второй палач берёт кнут. Длинная полоса кожи извивается в его руках, как змея, готовая жалить. Он отходит на шаг назад. Тишина становится густой, натянутой, как струна, готовая оборваться.

— Начинай, — глухо произносит священник, и голос его теряется в гуле крови в ушах у каждого.

Раздаётся свист, потом хлопок. Кнут врезается в тело Анны. Ткань платья трещит, на её спине остаётся рваная линия, быстро наполняющаяся красным. Звук — как если бы нож рассёк сырое мясо. В зале кто-то вздрагивает, женщина из свидетелей закрывает глаза, но тут же снова смотрит, словно не в силах отвести взгляд.

Анна вскидывает голову, но губы её сомкнуты. Только белеют зубы от напряжения, и дыхание становится прерывистым. Она не кричит. В этом молчании есть вызов — страшнее, чем самый отчаянный вопль.

Толпа свидетелей шевелится. Кто-то крестится часто, судорожно, губы шепчут:

— Дьявол выйдет наружу... Дьявол выйдет...

Другие, напротив, вглядываются жадно, как будто ждут чуда или ужаса, который подтвердит их страхи. Их глаза горят, и в них больше любопытства, чем сострадания.

Палачи раздражены. Для них привычно слышать крик, видеть, как люди умоляют о пощаде. Но её молчание словно пощёчина. Это молчание делает их слабее, а её выше.

Второй удар. Третий. Кнут рвёт не только платье, но и плоть. Кровь выступает каплями, потом струйками. Она скатывается по коже, впитывается в дерево помоста.

Анна всё ещё молчит. Лишь глаза её, поднятые к потолку, отражают отблеск огня. В них ни страха, ни мольбы, а только твёрдая, холодная решимость. Будто она смотрит не на факелы и не на лица людей, а куда-то дальше, за пределы этого подземелья.

Марк стоит в тени. Он не отрывает взгляда от неё. Каждая полоса крови на её коже будто режет и его. Внутри него поднимается что-то похожее на гнев, но не на неё, а на тех, кто её ломает. И всё же он не вмешивается. Его роль судить, а не спасать.

В зале сгущается напряжение. Даже камни под ногами, казалось, впитывают её молчаливый вызов.

И тогда палачи решают — если кнут не заставил её сломаться, придётся перейти к железу.

Глава 4

Дождь лил неумолимо, словно сам небесный свод плакал над тем, что должно было произойти. Камни мостовой блестели от влаги, грязь чавкала под сапогами, но толпа всё прибывала, заполняя каждый закоулок. Люди теснились плечо к плечу, жались под навесами и крышами, но никто не уходил — слишком велико было желание увидеть конец той, кого они называли ведьмой.

Процессия двигалась медленно, с тяжёлым, почти траурным ритмом. Стражники в мокрых плащах держали факелы, пламя которых чадило под дождём, иногда гасло и вспыхивало вновь. Сквозь этот дрожащий свет Анна шла босая, её ступни оставляли тёмные отпечатки на холодных камнях. Тонкая ткань платья прилипла к телу, волосы, намокшие от дождя, свисали тяжёлыми прядями. Но она держала голову высоко.

Толпа гудела вокруг — крики, шёпоты, смех, ругательства.

— Ведьма! — орали одни.

— Она привела мор! — вторили другие.

Кто-то бросил в неё горсть грязи, и комки земли слились с дождевой водой на её щеке. Женщина рядом крестилась и, не отрывая глаз от Анны, прошептала: «Пусть её огонь очистит нас».

И всё же в этом многоголосии были и другие звуки. Еле слышные. Кто-то тихо всхлипывал, прикрыв рот ладонью. Старик, облокотившийся на посох, шептал: «Она помогла моей внучке… травами вытащила её из могилы болезни…» Его слова утонули в крике толпы, и никто не слушал.

Марк шёл чуть позади, вместе со священнослужителями. Ветер трепал полы его сутаны, дождь стекал по лицу. Крест в его руках был тяжёлым, как будто металл напитался небесной влагой и врос в ладонь. Его шаги давались с трудом, словно каждый камень мостовой пытался удержать его на месте.

Он слышал крики, видел, как руки толпы тянутся к Анне, пытаясь сорвать с неё хоть клочок ткани, коснуться, чтобы потом хранить это как амулет. Он видел её спину, прямую, непокорную, и с каждым шагом чувствовал, как внутри него сжимается что-то большее, чем сердце.

Небо гремело низким раскатом грома, будто предупреждало: это шествие не принесёт избавления, а лишь разбудит то, что лучше было бы оставить в тени.

Анна вдруг повернула голову. На миг, короткий, как вспышка молнии, её глаза встретились с глазами Марка. И в этом взгляде не было ни страха, ни просьбы о пощаде. Только тишина — глубокая, как омут. И Марк понял: её ведут на смерть, но смерть эта будет началом, а не концом.

Площадь, обычно шумная, с лавками и рыночными криками, превратилась в арену суда, застеленную мокрой грязью и соломой. Дождь лил непрерывно, струясь по крышам домов и стеклам, падая тяжёлыми струями на землю. Серая вода стекала в канавки мостовой, смешиваясь с грязью, и под ногами людей хлюпало, как будто сама площадь впитывала страх толпы.

Костёр возвышался в центре, как чудовище, готовое поглотить всё живое. Дрова были сложены в пирамиду, пропитанные смолой, которая в сочетании с сыростью испускала едкий, удушливый запах — смесь гари и тлена, так что воздух будто становился вязким. Факелы по периметру трепетали на ветру, их огонь дрожал и искрился, дым скручивался в длинные чёрные языки и тянулся к крышам домов, словно пытался укрыться в темноте.

Толпа сжималась вокруг костра, но каждый старался держать безопасное расстояние — даже дыхание Анны казалось опасным. Люди толкались, пытаясь протиснуться ближе, кто-то тянул руки к её платью, к волосам, но другие отдёргивались, дрожа от страха и предчувствия. Мужчины кричали, женщины шептались, дети, сидящие на плечах у родителей, таращили глаза, пытаясь осмыслить ужас, который витал в воздухе, ощущая его, но не понимая полностью.

Старейшины стояли у помоста, завернувшись в тёмные шерстяные плащи, лица их неподвижны, словно высечены из камня. Ни гнева, ни сострадания — только холодная необходимость. Но глаза выдавали страх, усталость и понимание, что даже сжигая эту женщину, они не победят мор. Толпа требовала жертвы — и жертва была найдена.

Палачи готовили верёвки и цепи. Их движения торопливы, руки дрожат, скрип кожи фартуков сливается с лязгом железа. Один из них поспешно перекрестился, пальцы скользнули по лбу и груди, почти не касаясь их, будто боясь нарушить ритуал. Другой поднял взгляд к небу, проверяя, не будет ли молнии, знака свыше, оправдывающего их руки.

Анну привели к столбу. Босые ноги вязли в грязи, холод сковывал пальцы, платье липло к телу, словно вторая кожа, цепи скрежетали по металлу — их звук был резким, раздражающим, будто сама железная хватка протестовала против того, что ей приказали удерживать. Палачи не осмеливались смотреть ей в глаза, но каждая их попытка затянуть верёвки казалась слабой перед её стойкостью.

Дождь хлестал по лицу Анны, капли стекали по щекам и подбородку, сливаясь с пятнами грязи и крови, оставляя на коже тёмные дорожки. Волосы прилипли к лицу, но не скрыли взгляд — холодный, ясный и непоколебимый. В нём не было ни мольбы, ни страха, только сила, словно сам камень, что выдерживает удары молота.

Толпа замерла. Шёпоты и крики стихли, будто люди боялись, что их слова услышит она и обратит против них. Только хлюпанье грязи, звук дождя по дровам и редкие выкрики стражи нарушали гнетущую тишину.

Анна подняла голову, и её взгляд пронзил воздух. Казалось, что не её привязали к столбу — а весь город, весь страх и ненависть сплелись невидимыми узами вокруг неё, готовые вспыхнуть, как смола в костре.

Марк стоял чуть поодаль, сжатый крест в руке обжигал ладонь. Он видел её силу, её холодное спокойствие.

Толпа замерла. Даже дождь, до этого неумолимо барабанивший по крышам и телам, притих, словно сама природа задержала дыхание, ощущая вес происходящего. Сырая мостовая блестела, отражая тёмные силуэты людей, переплетающиеся с тенью костра, и создавалось ощущение, что площадь превратилась в зеркало, в котором отражается страх и ненависть целого города.

Марк поднял крест. Металл был холодным, но в ладони обжигал, словно впитал тяжесть всех взглядов, всех смертей, всех надежд и страхов людей вокруг. Каждый его шаг, каждое движение давались с трудом, не из-за усталости, а из-за внутреннего напряжения, которое разрывало его изнутри. Он знал: на нём сосредоточены сотни глаз, и от его слов сейчас зависит — превратится ли этот ритуал в священный акт очищения или в катастрофу, которой город ещё не видел.

Глава 5

Улица тянулась узкой, извиваясь, словно сама старая часть города хотела скрыться от глаз посторонних. Каменные дома с мокрыми от дождя стенами давили сверху, создавая ощущение тесноты и замкнутого пространства. Камни мостовой были скользкими, отражая тусклый свет факелов, закреплённых на стенах. В лужах огонь мигал, и отражения множились, словно сотни крошечных глаз наблюдали за каждым его шагом. Воздух был тяжёлым — сырой, пахнущий мокрой землёй, дымом смолы и чуть уловимой горечью сожжённых дров. Каждое вдохание наполняло лёгкие тяжестью, и Марк ощущал, как мир вокруг становится плотным и тянущимся, словно пространство замедлило движение.

Он шёл медленно, сжимая крест под плащом, но ощущение, что кто-то следует за ним или наблюдает, не отпускало. Тени от факелов плясали по стенам домов, изредка вытягиваясь в странные, почти человеческие силуэты. Каждый шорох, скрип доски, плеск воды в лужах заставлял его останавливать шаг и всматриваться в темноту. В толпе мелькали женщины: кто-то тащил ребёнка, кто-то торопливо неся корзину, и каждый силуэт казался ему знакомым, как отголосок давно ушедших дней.

И вдруг взгляд Марка остановился на одной из них. Она шла так тихо, что почти не касалась мокрой мостовой, её походка была лёгкой и плавной, словно её тело скользило над землёй, не оставляя следов. Лицо было молодым, почти детским, но глаза те же, что видел он у Анны. Глубокие, проницательные, с огнём знания и тайны, которые Марк чувствовал, но не мог понять. Она слегка подняла руку — едва заметный жест, почти незаметный для толпы, но для него словно маяк в темноте.

Сердце Марка забилось с невероятной силой. Дыхание сбилось, кровь похолодела, а грудь охватило странное пылающее ощущение, словно внутренний огонь одновременно обжигал и охлаждал его тело. Он сделал шаг навстречу, и мир вокруг на мгновение замер: звуки толпы стихли, дождь как будто повис в воздухе, и единственным существующим было это мгновение, эта фигура и взгляд, пронзающий насквозь.

Но пространство и толпа — шумные, плотные — рассеяли образ. Женщина растворилась среди людей, оставив после себя только лёгкий аромат трав, едва уловимый, горьковато-сладкий, точно память о её настоях и зельях. Марк замер, ощущая пустоту, одновременно пронзённую странным влечением, холодной дрожью и страхом.

Ветер поднял мокрый песок, пепел от прошлых костров закружился вокруг, обдавая лицо ледяными каплями. И на мгновение в лужах он различил отражение её лица, призрачное, искажённое, но живое — как если бы сама магия, которая когда-то была в Анне, теперь парила вокруг него. Город будто шептал её имя, каждый звук — шаги, скрипы, шёпот ветра — резонировал с присутствием, которое нельзя было ни увидеть, ни прикоснуться, но которое невозможно было игнорировать.

Марк понял, что призраки прошлого ожили не только в его памяти — они были здесь, среди улиц, среди людей. И даже если это была иллюзия, каждый взгляд, каждый жест, каждый аромат трав и запах дождя — всё говорило, что она где-то рядом, оставляя след, который проникал в его сознание и душу. Его сердце, ум и тело уже были связаны с этим призрачным присутствием — неясно, был ли это сон, магия или реальность, но одно было очевидно: Марк никогда не сможет забыть этот взгляд, этот танец теней, эту вечную связь, что зарождалась снова и снова.

Ночь опустилась на город густой черной тканью, и Марк лежал на жесткой постели в своей каменной комнате. За окнами дождь стучал по крышам, ветер завывал в узких улочках, и казалось, что даже тьма за стенами живет своей жизнью, шепча знакомые, но пугающие слова.

Сначала казалось, что сон не придет. Но вдруг тьма в комнате начала сгущаться, и стены исчезли. Он оказался в том зале, что видел много лет назад: потолки терялись во тьме, зеркальный пол под ногами блестел так, что отражал каждое движение, каждое дыхание, как будто сам воздух стал жидкостью. Пламя костров вспыхнуло повсюду — яркое, красное, отражаясь в его глазах и ослепляя, как если бы сама магия пыталась проникнуть в разум.

Анна стояла напротив него, свободная от цепей, с длинными распущенными волосами, чёрное платье струилось, как жидкость, поглощая свет. Она протянула руку, и голос её прозвучал одновременно близко и издалека, проникнув в саму плоть и кости:

«Мы связаны… снова…»

Её слова были одновременно зовом и угрозой. Каждая интонация, каждый шёпот отдавался в сердце Марка, вызывая дрожь, которую невозможно было сдержать. Он пытался отступить, но ноги будто срослись с полом зеркала, и воздух вокруг наполнился тяжёлой магической энергией.

Пламя костров вокруг них превратилось в вихрь: языки огня извивались, отражаясь в зеркальном полу, создавая бесчисленные копии Анны. Она поворачивалась, скользила между ними, появляясь одновременно близко и вдалеке, и каждый её взгляд пронизывал его насквозь.

Внезапно он проснулся, вздрагивая, грудь охвачена холодом и жаром одновременно. Холодный пот стекал по лицу, сердце колотилось в груди, как сумасшедший барабан. Символ на груди пульсировал едва заметным жаром, будто сама кровь пыталась напомнить о её присутствии.

Комната была пуста, но запах дыма и гарью висел в воздухе — ни факела, ни костра рядом не было, а лёгкий аромат трав, смешанный с дымом, пронзал ноздри, как воспоминание о её силе. Он почувствовал, что проклятие не покинуло его ни на миг: оно жило внутри, скользило по венам, диктуя ритм его сердца и мыслей.

Он сел на постели, сжимая крест, чувствуя, как магическое влияние Анны проникает глубоко в сознание. Каждое дыхание казалось сопряжённым с её силой, каждое движение частью вечного танца, который начался много лет назад и никогда не закончится.

И в этой ночи Марк понял, что даже если он физически жив, его душа уже связана с ней, как нить, которую нельзя разорвать: он стал частью проклятия, частью того вальса между адом и раем, который она начала, и который теперь будет следовать за ним снова и снова.

Церковь была окутана густым полумраком. Каменные стены, вымоченные дождём и пропитанные сыростью веков, дышали холодом и тяжестью истории. Воздух был густой, с запахом воска, ладана и слегка горелого дыма от свечей, что мерцали на резных пюпитрах и алтарных подсвечниках. Каждый их колышущийся огонёк бросал мягкие, но дерзкие тени, которые извивались по стенам, словно живые. Казалось, сама церковь дышит и наблюдает, аккумулируя страх и веру прихожан.

Загрузка...