Предисловие и глава 1

…«Месяца китовраса в нелепый день» — под свист дудки и бряканье бубенцов начинается скоморошья приговорка. Ходят по кругу медведь да коза в берестяных личинах, пляшет толстяк, ряженый бабой, у берёзы скребёт траву настоящий худой медвежонок. То смеются, то ахают зрители: тычут пальцами в скоморохов княжьи гридни в алых плащах, ухмыляется во весь рот великан-варяг, хохочут, пихают друг друга локтями чумазые подмастерья, прячет лицо в ладошки разрумянившаяся молодка, грозит пальцем охальникам бородатый старик. Тёмные, тяжело рубленые стены домов обрамляют узкие улочки вперемешку с молодыми деревьями. Деревянная мостовая щедро усыпана золотыми и червонными листьями. Над головами огромная синева — такого высокого неба не сыщешь ни в Киеве ни в Новагороде ни в Рагузе ни в самом Цареграде. Где-то ржут, поспешая, кони, перекликаются звонкоголосые петухи, перебрехиваются собаки, стучит молот о наковальню, скрипят ворота. Полоцк живёт. А отойдёшь за белые стены города — и тишь, небывалая тишь вокруг, каждый шаг, каждый шорох веточки будет слышен. Распростёрлись лесные дали, распластались платками степи, разлились, бушуя, моря — бездорожье вокруг, тропы торные да людские пути перечесть можно. Кто живёт как зерно пшеничное — от весны до осени корнем в землю, добрым людям на пропитание. Кто растёт величавым дубом — сто лет путников укрывал от дождя да зноя и ещё сто лет помнить будут. Кто пробивается к свету как яблоня — из никчёмного семечка славный ствол, добрый плод. Кого носит по ветру, словно глупое перекати-поле — нынче здесь, завтра там, как беспутные скоморохи. Среди моря овин горит, по чистому полю корабль бежит, вор у вора портянки украл. Сели Ваня с Машей отведать сказки нашей, кто смел тот и съел. А вы читайте — на ус мотайте.

Глава 1

…Журавли улетают на юг, — так рассказывал дядько Жук. В птичий Ирий, пережидать студёные зимы, неласковые метели. Стоит только месяцу листопаду тронуть золотом дубы с клёнами, поднимаются на крыло стаи. А пока ветви зелены — кружат над полями, в облаках прячутся и зовут друг друга: Курлы… Курлы… Стать бы вправду серым журавушкой, улететь прочь из дома в дальние страны. Поглядеть, как там люди живут, правда ли вместо хлеба едят песок, молоком умываются, а девицам закрывают лицо, чтоб никто не увидел — хороша, али нет… — Юрась фыркнул, сплюнул травинку и перекатился на живот, — может там все девицы косоглазые да чернявые. И всё равно — птицей было бы лучше.

Долговязого Юрася с детства дразнили Журкой. Народ в Востраве был работящий да ушлый, слов на ветер не бросал зря. Длинноногий, длиннопалый, остроносый и быстроглазый мальчишка в самом деле походил на птенца-слётка. С малолетства был слаб здоровьем, бледен до синевы, отчаянно неуклюж и задумчив сверх всякой меры. Бывало, погонят гусей на луг, приставят Юрасика с хворостиной следить за птицей, бац — белохвостые разбрелись кто куда, а мальчишка сидит у пруда и глядится в воду, будто водяницу там углядел. Мать его вразумляла и словом и розгами и тайком к ведовице водила — без толку. Бабка гуся взяла и пряжу взяла, а про парня сказала «мол, не жилец». Ошиблась — из многочисленных детских хворей Юрась выкарабкивался упорно, а из пяти младших сестёр и братьев сгорело трое. К лучшему — овдовев, мамка вряд ли сумела бы выкормить всю ораву голодных ртов. А так выжили… Вся надежда была на младшего, Киршу — братец сызмала рос мужичком, после десятой зимы стал выходить на страду, как взрослый, тянуть соху вместе с бурой кобылой Зорькой. Лада, погодка, тоже была мастерицей на все руки — и в избе и в поле и в огороде. К ней и присватывались уже, даром, что не красавица. А Юрась до сих пор перемогался на тех делах, что в деревне поручались детям, дурачкам и вовсе никчёмным работникам. Он был вынослив, а вот сил поднять тяжесть, целый день походить за плугом или поработать на солнцепёке не хватало, случалось, и обмирал от натуги и сутками потом отлёживался на печке. Мать пока не торопила сына с женитьбой, понимала, что хорошая невеста за хилого мужа добром не пойдёт. Только вздыхала, глядя, как подрастает Кирша, как невестится Лада, как с трудом, шатко-валко от зимы к зиме тянет дни прежде крепкий хозяйский двор. Сам Юрась понимал, что едва отрабатывает хлеб, который он ест, и стыдился своей слабости, но поделать ничего не мог. Так бы и лежал день за днём, глядя в небо, на пышные облака и разноцветные ленты зари, рассматривал бы, как причудливо вырезаны листья рябины и шишки хмеля, как сочно блестит в раскопе мокрая глина, как лижут обрыв мутно-рыжие волны речки, как бродят по лугу коровы, жуют траву. Как слипаются, насмотревшись, глаза, словно девы-полуденницы мажут мёдом ленивые веки…

— Ах, поганка! Шкура пятнистая, вон пошла!!! — визгливый голос сестрёнки мешался с возмущённым коровьим мычанием, — вот я вам покажу, как бодаться! Свистнул в воздухе прут, тяжело затопотали копыта.

Грязной пяткой Лада пихнула Юрася в бок:

— Ишь разлёгся, гультай! Вставай, погляди, как Пеструха Ночке бока попортила! Где твои глаза бесстыжие были, соня, стоило тебе еду в поле нести!!!

Глава 2

До Грязищ Юрась с Олелько добрались в тот же день, к вечеру. Заночевали у Олельковой тётки Златы, вышедшей замуж за местного парня. Их даже покормили горячим. В полдень второго дня они миновали хатки Буева Лога. Дальше ни один из парней не ходил. Тропка петляла сквозь трясины, болотины и низинки, идти до тракта следовало дня два, если их накроет дождём, то и дольше. По раскисшей земле не пробраться даже опытному охотнику, а Олелько при всей гордости понимал, что опыта у него маловато. Ночевать тоже предстояло на голой земле — конечно можно было собрать шалаш-времянку, но это дало бы ещё одну лишнюю задержку. Друзья вспомнили, что ни один не взял с собою топорика, и горько пожалели об этом.

На опушке соснового леса они сели перекусить хлебом с остатками сала, подремали часок на нежарком солнышке. Потом Юрась помолился, попросил у Христа успешной дороги, а Олелько оставил на пне ломоть хлеба для лешего. Тропка поначалу выглядела мирно, даже красиво. Огромные сосновые стволы обвивал плющ, густой папоротник покрывал землю, то тут, то там из зелени выглядывали бесстыжие мухоморы. Где-то звонко стучал по дереву дятел. Олелько нашёл кабанью лёжку, следы барсука и шишки, отшелушенные проворными белками. Потом у тропы попался порванный туесок, красный изнутри от брусники — люди здесь тоже бывали. Приятели приободрились. Неугомонный Олелько затянул песню про рыжего котейку и рыжую лисоньку. Юрась помалкивал — хоть и невелика ноша, а оттянула плечи. Но усталость была приятной. Осенний воздух пьянил, словно медовуха, а новая жизнь казалась необыкновенно прекрасной. Можно было спать сколько хочется, делать, что заблагорассудится и не ждать, кто назовёт дармоедом. И никакого навоза, драчливых коров, вредных коз, никакой нудной тяготы… «Как же!» — оборвал мечты Юрась, — «Небось у златокузнеца день и ночь спину гнуть придётся, бог его знает сколько трудиться нужно, прежде чем гривну сковать».

Место сосен потихоньку заняли разлапистые, могучие ели. Земля стала влажней, вместо папоротника закурчавился мох. Впереди что-то затемнело — задумчивому Юрасю почудилось, у тропки стоит мужик в круглой шляпе. Но нет — обозначая развилку, красовался четырёхликий Святовит, с грубо вырезанными на столбе ликами и тоненькими ручонками. Губы идола были смазаны чем-то бурым, у подножия горкой лежали приношения. Тропа разделялась натрое: утоптанная и широкая шла прямо в ели, чуть поуже отклонялась направо к можжевеловым зарослям, самая тоненькая петляла налево, к просвету между деревьями. Приятели остановились в задумчивости. Основная тропа вела прямиком в топи, гарантируя ночь на мокрых кочках. Со стороны узкой стёжки послышались лебединые клики — похоже, там пряталось озерцо. Третья тропка ничего особого не сулила. Олелько шагнул ближе к идолу — может рисунки на дереве что подскажут? Он увидел — аккурат в резной груди идола торчит стрела, загнанная по древко. Паренёк осторожно, но сильно дёрнул, и наконечник подался.

— Ух ты! Вот это вещь!!!

Олелько высоко поднял стрелу, потом тронул грань пальцем и восхищённо улыбнулся, порезавшись.

— В жизни таких не видел! Красивая, острая, словно нож! И ушко с вязью, кажись серебряное. Погляди, Журка!

Юрась осторожно взял стрелу. Он не разбирался в оружии, но отделка и вправду изумляла. Гладкое словно кожа древко, острые соколиные перья, блестящее ушко, стальной наконечник-срезень с чернёным, филигранным узором.

— Знатная штука! Видать кому-то Святовит насолил крепко. Или витязь крещёный идолище порушить хотел.

— А то и сам князь, — зачарованно выдохнул Олелько. Стрела и вправду была князю впору.

— Станешь гриднем — и у тебя такая будет, — успокоил друга Юрась… — Эй, стой! Ума решился?

Олелько быстро отомкнул тул и спрятал находку.

— Здесь в лесу её ржавь съест, пропадёт зазря за зиму. А у меня в дело пойдёт… Святовиту я потом отдарюсь, коня ему принесу или трёх петухов чёрных.

— А найдёт тебя хозяин стрелы — шкуру сымет. Дурное дело чужое брать, тем паче у идолища, — встревожился Юрась.

— Бабьи страхи. Я ж не ворую…

Олелько огляделся по сторонам, нашёл комок смолы на ели и споро залепил дырку от стрелы на столбе идола. Чуть подумав, сдавил ранку и мазнул кровью по резным губам Святовита. Юрась смолчал. Поступок друга ему очень не нравился, но ссориться и оставаться в лесу одному было страшно. Враз повеселевший Олелько тут же выбрал дорогу — ночёвка на берегу показалась предпочтительней спанья в болоте. А если поутру окажется, что тропа ведёт не туда — можно и назад свернуть…

Когда они приблизились к озерцу, воздух уже начал пропитываться туманом, лёгкое марево поднималось со стороны воды. Из зарослей слышалось сварливое кряканье, гогот, лебединый шип, хлопанье крыльев — похоже, там остановилась на ночь не одна стая. Олелько натянул тетиву на лук и добыл из тула найденную стрелу, глаза парнишки заблестели от предвкушения удачной охоты. Лёгким шагом, пригибаясь, он двинулся в сторону озера, где так заманчиво галдели птицы. Сбросив наземь мешок, Юрась присел на поваленный ствол берёзы — он стрелять не умел. Чтобы не тратить зря время, он достал нож и начал срезать бересту на растопку — тонкие махры зажигаются с трута не хуже сосновых иголок или сухого мха. Место казалось спокойным, чуть поодаль раскинула лапы огромная ель, вполне подходящая для ночлега. …Хлопот сотен крыльев и многоголосый крик оглушили Юрася. Пёстрое птичье облако поднялось к облакам, испуганно закружилось над озером. Вскоре появился Олелько — вымокший, но довольный. Он держал за лапы здоровенного гуся.

Глава 3

…Пахло сладко и утешительно. Запах мёда, разварных ягод и овсяной муки, перетомленных в кулагу, любимое детское лакомство. Мамка ставила им, малышам, полную миску, и улыбаясь, смотрела, как они жадно причмокивают, сталкиваются ложками, облизывают чумазые рты и пальцы.

— Кушай, маленький!

Деревянная ложка полная кулаги прикоснулась к губам Юрася, он послушно открыл рот и проглотил сладковатую, ароматную жижу.

— Умничка… Кушай, давай ещё! — мягкий, ласковый женский голос убаюкивал и одновременно придавал сил.

— Мама? — удивился Юрась и открыл наконец глаза. С года смерти отца он не помнил от матери такой ласки.

Женщина, сидящая у постели не была его матерью. И ничьей матерью быть не могла, по крайней мере так Юрасю показалось с перепугу. Настоящая баба Яга, которая ест на завтрак детишек и якшается с такой нечистью, что и вслух-то о ней не скажешь. Седые косы, увешанные медными, костяными и деревянными фигурками. Связка амулетов, каких-то высохших лапок и крохотных черепов на морщинистой смуглой шее. Пятнистые от старости руки, перевитые венами. Мятые и румяные, словно зимние яблоки, щёки. Редкие жёлтые зубы. И совершенно юный, цепкий и острый взгляд. Сейчас старуха улыбалась, но Юрась почему-то очень живо представил, какова она в ярости. Он попробовал сесть и бессильно упал назад, в ласковые меха. Скосив глаз, он заметил что лежит на бобровой полости, а укрыт рысьей шкурой.

— Ожил! Лада-матушка, спасибо, ожил-таки! — старуха погладила Юрася по щеке горячей ладошкой, — лежи, найдёныш, рано тебе вставать.

— А ты кто, бабушка? Где я? — оглядевшись, Юрась понял, что оказался в каком-то странном месте. Полутёмная изба, с окошком затянутым рыбьим пузырём, была увешана так же густо, как косы старухи. Пучки трав, косы золотистого лука, связки чеснока, беличьи хвосты, сушёная рыба и прочие припасы свисали с балок и красовались по стенам. На печи сидел желтомордый хорёк, к печи вперемешку прислонились ухват, вилы, кочерга и рогатина, с которой ходят на медведя. На полатях ворочался кто-то большой, судя по фырканью — не человек. Остального Юрась не разглядел.

— В Закомарах меня кличут ведовицей, Мораниной дочкой, в Киеве-городе называли Ясей-Ясноткой… Ох, давно это было. Ты, малыш, зови меня бабой Ясей, как внучки мои.

— У тебя и внучки есть? — Юрась огляделся опасливо, словно из каждого угла могло выскочить по девице с жабьим ртом, рыбьим хвостом или иной пакостью.

Баба Яся рассмеялась до слёз:

— Ну, ты шутник, малыш! Мал да удал, я вижу! Внучка Леля да внучок Остромысл в Березищах, на исходе года, глядишь, ещё младень будет. А тебя как зовут добрые люди?

— Журкой, — выпалил Юрась и покраснел, — а крестили Юрасем… Юрием. А как я сюда попал?

— Мы с Волотом тебя на опушке нашли, бездыханного. Двое суток на волокушах досюда тащили.

— Ты и волота к рукам прибрала, бабушка? — Юрась вполне готов был поверить, что на печке ворочается сказочный великан.

— Вот насмешник, вот повеселил старуху! — Яся обернулась к двери и коротко свистнула. В избу вбежал большущий пёс, рыжий с белым. Он поставил передние лапы на лавку и улыбнулся по-собачьи, вывалил язык. Старуха обняла пса, потрепала за уши:

— Вот он, Волот. Защитник, кормилец и друг — мало ли кто решит старуху обидеть.

Тут уже прыснул Юрась:

— Тебя? Обидеть? Кто тебя обидит, баба Яся, мало жить будет да долго помирать.

Старуха на это улыбнулась недобро и ничего не ответила.

— Если это Волот, — спросил Юрась и осторожно погладил тёплую морду пса, — тогда на печи кто?

— Сам-батюшка, — уважительно отозвалась Яся, — только он уже вряд ли покажется, сонный.

Она почмокала губами, погремела посудой и с печи показалась недовольная морда годовалого медвежонка. Зверёныш оглядел избу, зыркнул на Юрася тёмными бусинами глаз и убрался назад, в тепло.

— Всё прознал, малыш? — улыбнулась баба Яся, — ешь давай, и опять на бочок. Почитай седмицу лежал без памяти, я уж думала — хоронить тебя буду. Ложку удержишь сам?

— Баба Яся, а где Олелько? Ужели он меня бросил?

— Что за Олелько? Братишка? Пёс? Конь?

— Дружок мой, мы из Востравы шли вместе.

Помрачнев, баба Яся ответила:

— Там где мы с Волотом тебя подобрали, ещё парнишка был. Мёртвый. На дубе повешенный.

— Как? — взвился Юрась и тотчас вспомнил про сокола и свирепого княжича. Словно ком подступил к горлу, он задыхался, пока наконец не пролились слёзы. Баба Яся подсела ближе, и словно ребёнка гладила Юрася по голове, бормоча что-то успокоительное. А Юрась плакал, плакал и плакал, пока не уснул от слёз.

Когда он открыл глаза снова, было темно. Запахи накрыли его с головой — вонь медвежьей шкуры и мокрой псины, тухлый яд недодубленной кожи, сладковатый тлен мёртвых косточек, кислый пар трав и промокших тряпок. Кто-то ворочался и шуршал, кто-то стонал и взвизгивал, что-то ворочалось подле печи, глухо сопя. Сам он был перемазан чем-то липким, солёным — не иначе кровью. Сердце заколотилось, словно птаха, рвущаяся вон из силков.

Загрузка...