Роду Черноградских князей от века в век суждено было носить на себе печать проклятия Велесова: первый сын, едва луна набирала полную силу, обращался в лютого зверя, теряя и человеческий облик, и разум. Разорвать сей круг мог лишь брак с девицей крови чистейшей, чья душа светла, а род незапятнан.
Свиток, испещрённый этими словами, сгорел в камине родовой башни Чернограда в ту же ночь, когда князь Святохн испустил дух. Его последний вздох был похож на рычание. Дарий, стоявший у изголовья, почувствовал, как проклятие — тяжёлое, живое, как паразит, — переползло с отцовского тела на его собственное. Оно не ждало полнолуния. Оно просто присутствовало, с тех пор поселившись под кожей тлеющим углём, который разгорался с каждым месяцем всё ярче.
Теперь, год спустя, княжич Дарий стоял на самом краю чащи, словно на пороге иного мира. Лес встречал его не молчанием, а вслушиванием. Молчали ветра. Затихли птицы. Даже комары, вечные спутники сырых мест, не решались жужжать рядом. Воздух, густой от запаха прелой хвои, влажной земли и цветущего кипрея, обжигал лёгкие не холодом, а древностью. Он был старше здешних княжеств, старше церквей, старше самого понятия «человек». Он помнил.
Под тонкой льняной рубахой, под дорогим кафтаном, кожа горела. Не от жары — день стоял прохладный, предгрозовой. Горела изнутри. Мурашки бегали по спине, сводили мышцы предплечий. Он чувствовал, как оно ворочается у него под рёбрами, принюхиваясь к миру сквозь его человеческие чувства. Иногда, в тишине, ему казалось, он слышит его дыхание — низкое, хриплое, синхронное стуку собственного сердца. Стерпи, — приказывал он себе, сжимая рукоять меча так, что узорчатая металлическая насечка впивалась в ладонь. Ты приехал за ключом. За невестой. За спасением, в которое уже почти не веришь.
Верный Игнат, его тень и совесть, ждал в двух десятках шагов, прислонившись к мшистому стволу сосны. Старый воин не спускал с него своего единственного глаза, видя напряжение в каждой жиле княжича. Он знал цену этой поездки. Не просто политический союз с обедневшим, но древним родом Мирослава. Это была ставка. Последняя. Если благочестивая Анна — не ключ, то Дарию останется лишь дождаться следующего полнолуния и попросить Игната прикончить его, пока зверь не вырвался и не перерезал горла ни в чём не повинным людям.
Мысль об Анне не приносила облегчения. Вспомнился её портрет, присланный с первым гонцом: лицо-мадонна, глаза опущены, пальцы сложены в благочестивом жесте. Безупречно. Безжизненно. Его зверь, при одном взгляде на миниатюру, лишь фыркнул в глубине его сознания и повернулся на другой бок, демонстрируя полнейшее равнодушие. Не в ней спасение. Он знал это нутром. Но долг, отчаянная надежда и упрямая логика заставляли ехать. Может, Игнат прав. Может, нужна не сила, а пустота. Тишина, чтобы заглушить рёв внутри.
И вдруг… порыв ветра, резкий и внезапный, донёс до него тот запах.
Он ворвался в ноздри, оттеснив все остальные, не как аромат, а как удар. Не снедь, не дым костров из далёкой усадьбы, не знакомый потный запах людей и лошадей. Это было что-то горькое, как полынь на рассвете, сладкое, как первый, самый ядрёный мёд с лесных полян, и дикое, неприрученное, как сердце этого древнего леса. В нём была прохлада глухих омутов и теплота солнечного камня, терпкость коры и свежесть разгрызенного стебля.
От этого запаха зверь внутри не взъярился, не зарычал в ответ, требуя немедленно найти и растерзать источник. Нет. Произошло нечто небывалое. Он замер. Затаился. Весь его тёмный, свирепый разум, обычно занятый лишь яростью и болью, обратился в слух и обоняние, жадно, с почтительным любопытством принюхиваясь. Это было похоже на то, как волк, заслышав песню другого, более старого и сильного волка, не бросается в бой, а припадает к земле, пытаясь понять.
Кровь загудела в висках Дария, застучала в сонных артериях. Не страх. Не злоба. Что-то куда более древнее и глубинное. Инстинкт, старый как сами холмы, прошептал на языке ощущений, что не нуждался в словах: «Осторожней, князь. Ты ищешь не ту. Ты идешь не за тем. Твой путь лежит мимо терема. Твоя погибель и твоё спасение уже здесь. Они ждут тебя в чаще. Они дышат твоим воздухом. Они зовут».
Дарий резко обернулся, вглядываясь в зелёный, непроницаемый сумрак. Ничего. Лишь стволы, будто чёрные колонны заброшенного храма, папоротники, раскинувшиеся ярусами, и тишина, ставшая теперь звенящей, полной смысла.
— Княжич? — Голос Игната, грубый и прерывистый, прозвучал как выстрел. — Что там?
Дарий медленно разжал пальцы на рукояти. Ладонь онемела. Он сделал шаг назад, к людям, к долгу, к своей роли. Но сделал это с ощущением, будто отрывает от земли ногу, примёрзшую ко льду. Шлейф того запаха уже таял, растворяясь в лесном воздухе, но он навсегда остался в его памяти. И в памяти зверя.
— Ничего, Игнат, — ответил он, и его голос звучал чужим, приглушённым. — Лесной дух. Показалось.
Но он лгал. И старый воин знал, что он лжет. В глазах княжича, всегда таких холодных и отстранённых, горел странный, новый огонь. Не ярости. Не отчаяния. А охоты. Но охоты не на добычу. Охоты на призрак. На надежду.
«Кто ты?» — пронеслось в его голове, уже не мыслью, а мольбой. «Что ты такое, что одним лишь духом можешь унять бурю в моей крови?»
А в ответ лишь ветер снова зашелестел в вершинах сосен, неся с собой обычные запахи леса. Но для Дария мир уже перевернулся. Он приехал за ключом от клетки. И только что услышал, как где-то в чаще, в самой гуще древнего бора, тихо щёлкнул замок.
Воздух в лесу был густым и сладким, словно мёд, замешанный на хвое и влажной земле. Рассвет только-только отступил, уступив место ясному утру, но под сенью вековых кедров и сосен царил вечный зеленоватый полумрак, где время текло иначе, замедленно и мудро. Солнечные лучи пробивались сквозь густую хвою редкими золотистыми клинками, выхватывая из темноты причудливые узоры на коре деревьев, переливы на шляпках грибов и дрожащие бриллианты росы на паутинках, растянутых между ветвями ольхи.
Ярина шла по едва заметной тропе, которую знала лучше линий на своей собственной ладони. Её босые ноги, покрытые тонким слоем пыли и земли, не скользили на влажных корнях, не спотыкались о валежник. Она двигалась легко и бесшумно, как тень, а земля, казалось, сада подсказывала ей, куда ступить. Колючие кусты ежевики и можжевельника почтительно расступались перед её худощавой фигурой в поношенном холщовом платье цвета выцветшей листвы. Длинные волосы цвета спелой ржи, заплетённые в простую косу, лежали тяжёлым жгутом на спине, и каждое её движение отзывалось тихим шелестом, будто она сама была частью этого утреннего шепота.
В руках она несла берестяной туес, уже наполовину полный собранными дарами леса. Пальцы, ловкие и проворные, сами запоминали, какую травинку сорвать, какой корешок подкопать заострённой палкой. Ноздри безошибочно улавливали нужный аромат среди тысяч других — душистый чабрец, горьковатая полынь, терпкая дубовая кора. Собирательство было не просто обязанностью; это был тихий обряд, единственное время, когда её мятежный ум находил покой. Здесь, в зелёном храме из стволов и листьев, её не называли «нелюдью», «проклятой» или «падчерицей». Здесь, среди шепота листьев и пересвистов птиц, она была своей. Лес был её единственным настоЯщим домом, гораздо более родным, чем убогая избушка на опушке или, тем более, холодные палаты отцовской усадьбы.
Мысль об усадьбе заставила её сжать губы. Она резко тряхнула головой, словно отгоняя назойливую муху, и поправила туес на локте. Не сейчас. Не здесь.
Но память, коварная и живучая, уже прорастала сквозь барьер воли. Вспомнился вчерашний вечер. Она принесла отцу, князю Мирославу, свежие листья брусники — знала, что его мучает подагра. Не для милости. Просто... потому что помнила, как в далёком детстве, до Марины, он сажал её на колени и давал попробовать мёд с орехами. Слуга, встретивший её у чёрного хода, даже не взял узелок, лишь брезгливо кивнул в сторону крыльца: «Клади там. Сам принесу». И тут же, отвернувшись, пробормотал что-то соседу о том, что «опять ведьма ходит, сглаз наводит». Ярина положила листья на ступеньку, холодный камень въелся в колени, и она ушла, не оборачиваясь, чувствуя, как горячий стыд и обида подступают к горлу. Она не плакала. Она отвыкла. Слёзы высыхали, не успев скатиться, оставляя после себя лишь горьковатый привкус пепла на языке.
«Мавчонка, осторожней, у коряги капкан», — донеслось сверху, будто скрип старой, потрескавшейся сосны.
Голос был не ушами услышан, а кожей. Лёгкой рябью по затылку, холодком вдоль позвоночника. Ярина замерла на месте, даже не осознавая, что услышала членораздельные слова. Она просто почувствовала — тонкой, колючей паутинкой тревоги, протянутой через пространство, — исходящую от замаскированной листьями и хворостом железной пасти, притороченной к подножью могучей ели. Местные охотники ставили их на волков, но хитрющие серые разбойники редко попадались в такие грубые ловушки. Чаще их жертвами становились зайцы-бедолаги или, того хуже, любопытные лесные дурашки — молодые барсучата или лисы.
«Спасибо, дедушка», — мысленно ответила она, и ветерок, пробежавший по верхушкам сосен, ласково коснулся её чёлки, словно в знак того, что её услышали. Иногда ей казалось, что она сходит с ума. Что эти голоса — плод её одиночества и желания быть хоть кому-то нужной. Но Баба Зина, когда Ярина впервые, краснея и запинаясь, рассказала ей об этом, лишь внимательно посмотрела на неё своими ясными глазами и сказала: «Лес говорит с теми, кто умеет слушать не ушами. Не бойся своего слуха, бойся глухоты других».
Обойдя опасное место широкой дугой, она внезапно услышала тихий, отчаянный, надрывный повизгивание. Звук, полный такого чистого, животного страха, что у неё сжалось сердце. Он доносился из-за большой вывороченной бурей коряги, в самой гуще папоротников, там, где свет едва пробивался сквозь переплетение вай.
Ярина бесшумно подкралась и замерла, раздвинув руками широкие, похожие на зелёные мечи листья. В небольшом углублении, запутавшись в проволочной петле, расставленной, видимо, рядом с тем же капканом, металась маленькая, пушистая тень. Медвежонок, вероятно, года полутора от роду, ещё не набравший матёрой мощи, но уже утративший детскую округлость. Он яростно рвался, проволока впивалась в его нежную, покрытую светлой шерсткой лапу, и на буром меху уже проступали алые, липкие пятна. Его круглые, испуганные глаза-бусинки, обрамлённые светлыми шёрстками, были полны немого ужаса и мольбы — той самой, которую Ярина видела в глазах загнанных животных и... иногда в своём собственном отражении в воде лесного омута.
Она не закричала, не бросилась к нему сломя голову. Любая резкость сейчас могла стоить ему жизни — он мог дернуть так, что проволока перервёт сухожилия, или, того хуже, привлечь мать, если та была где-то рядом. Медведица, заслышав крик своего ребёнка, не стала бы разбираться. Ярина медленно опустила туес на мягкий мох, закрыла глаза и сделала глубокий, долгий вдох, наполняя лёгкие запахом мха, сырой земли и собственного спокойствия. Затем так же медленно выдохнула. Но это был не просто выдох.
Она выдыхала тишину. Она выдыхала образ прохладной пещеры, мягкой подстилки из сухих листьев, запаха материнского молока и безопасности. Она пыталась обволочь этим невидимым покровом перепуганного зверька, заменить им запах крови, железа и боли. Она не умела объяснить, как это работало. Баба Зина, бывало, смотрела на такие её трюки — утихомирить разъярённого гуся, усыпить тревожную козу — и качала головой, бормоча что-то о «даре», о «крови, что помнит». Сама же Ярина считала это своей главной странностью, ещё одним неоспоримым доказательством её «нечистоты», её отличности от других людей. Нормальные люди так не умели. Нормальные люди боялись леса, а не разговаривали с ним.