Катилась зимняя гроза по полю.
Малевала в белой круговерти лицо за лицом. Поднимала с земли снежные фигуры. И каждая виделась живою, плотной, настоящей.
Шли мертвецы.
Цеплялись друг за друга тонкими руками, вязали хороводы. И разевались рты, заходились немым криком. В пустых глазах горел подаренный бурей огонь.
Но что было до того человеку, стоявшему посреди поля?
Он не боялся ни грозы, ни рожденных ею призраков, смело заглядывая в лицо каждому. И те, теряя былой гнев, отступали, рассыпались колючей крупою, сроднялись с обыкновенными сугробами.
Блеснула молния.
Зазвенело небо сухим громом, будто кто по тазу ударил. И в воцарившейся следом тишине стало слышно хриплое натужное дыхание человека.
Он еще помнил, что люди дышат.
И приложив ладонь к груди, убедился, что вновь подаренное сердце, бьется. Человеку было удивительно слышать этот стук, но не чувствовать ни сердца, ни тепла. Он зачерпнул горсть колючего снега и потер лицо.
- Не стой на ветру, сынок, - в отличие от человека, женщина мерзла. Она куталась в меха, однако драгоценные соболя не способны были защитить ее от дыхания зимы.
- Я не чувствую, - человек стряхнул с ладоней снег. – Ничего не чувствую… с каждым разом все хуже. Отпусти меня!
На эту просьбу небо отозвалось венцом из молний.
- Нет.
Женщина шла медленно, проваливаясь в рыхлый снег, и мертвецы расступались в страхе перед мертвой ее силой. Человек и тот отшатнулся, когда протянула она к нему белую руку. Холодные пальцы скользнули по щеке.
- Ты совсем замерз, мой мальчик, - с печалью произнесла женщина.
- Я умер.
- Нет, - она покачала головой, и на щеках блеснули не то слезы, не то истаявшие снежинки. – Конечно же нет… что за глупости ты говоришь… мертвецы…
Он схватил ее за руку, сжал, стянул расшитую бисером рукавицу и прижал к груди.
- Я давно уже умер, мама…
- У мертвецов нет сердца.
- У живых зачастую тоже, - он произнес это с печальной улыбкой. – Их стало больше… посмотри… я смутно помню ее… как ее звали?
Из снежного хоровода шагнула девица, даже мертвая, слепленная магией и бурей, она была красива.
- Гордана… Гордана Неждановна… - женщина щелкнула пальцами, и белая фигура рассыпалась, только ветер завыл горестно.
- Я ее любил?
- Нет. Она не стоила любви… просто глупая девка… одна из многих. Сколько их таких еще будет?
- Это ты мне скажи, матушка, сколько? – он смотрел на хоровод, пытаясь вспомнить, где и когда видел ту или иную девицу… а мужчину? Вот того, с лицом, перекроенным шрамом. Такое не забудешь. Ему мнилось, что не забудешь, ан нет, память была чиста.
Пуста.
Заснежена.
И та, которая подарила ему жизнь, а с нею и забвение, не спешила помогать. Она гладила лицо, а он почти не ощущал прикосновений.
- Хватит, матушка… я больше так не хочу… заемная жизнь… мы оба знаем, что долго она не продлится, - он перехватил ее ладонь, упоительно горячую, и прижался к ней губами. – Смирись. Отпусти. И живи дальше…
- Без тебя?
Она не желала. Она тоже слушала бурю, но в голосе ветра чудилось ей отнюдь не скорбь, скорее уж торжественная медь труб и грохот барабанов. Тяжкая поступь войска, готового повиноваться ее слову…
…не ее, но того, кто рожден был повелевать, пусть право это отобрали вместе с жизнью. Мнилось им, тем, кто решал и решил за обоих, что могут они творить зло, что никто не узнает правды, что…
…стерпели небеса.
…смолчала земля.
…и Божиня, коию мнили милосердной, глуха осталась к слезам матери.
Приговорили.
Но уцелела. Чудом ли? Чужим ли милосердием, сброшенным, что затасканная дрянная шубейка с барского плеча? Волею ли Темной сестры, к которой воззвала отчаявшаяся душа?
Женщина не знала.
Она помнила, как очнулась.
…перевернутые сани.
…хрипящую лошадь, из горла которой торчала оперенная стрела.
…мертвых людей… одной девке голову снесли да шутки ради на кол насадили. Другая лежала, раскинувши руки. И женщина помнила, что задранный подол, что белые бесстыдные ноги, что лицо, прикрытое тряпицей. Третья… четвертая… она ходила от тела к телу, останавливаясь у каждого, не испытывая ни отвращения, ни страха, лишь запоминая все.
…изломанного старика, поставленного стеречь ларь с деньгами. Ему размозжили голову, а руки переломали, и видно, что помирал старик долго. А старуха-ключница и того дольше. Чем она досадила разбойникам?
Сперва ей думалось, что виноваты лихие люди, а после пришло понимание: среди мертвецов нет ни одного охранника. А ведь они, верные, как мнилось, обязаны были полечь первым заслоном.
Заслонить от стрел.
От копий.
А они… мальчишка молоденький лежал, зажимая немеющими пальцами дыру в животе. Он был еще жив, и жизнь, которая едва теплилась в его глазах, завораживала. Женщина склонилась к самому лицу. Она с непонятным ей самой наслаждением вдохнула запах крови и плоти, того, что прежде полагала грязным, а после сунула унизанные перстнями пальцы в дыру.
- Где? – спросила она, и собственный голос показался чужим, глухим, что воронье карканье.
Мальчишка закричал.
Ему было больно, но ее радовала эта боль. Она наполняла остывшее сердце силой, и когда то толкнулось в груди, застучало вновь, женщина вытащила руку.
- Где, - она знала, что в ее воле и власти было продлить мучения несчастного, как и отпустить его светлой дорогой. И он, кажется, понял.
- Т-там… - он с трудом вытянул руку. – Я… я п-пытался… я клятву… я…
- Тужься, Зося, тужься! – Еська шипел на самое ухо, да так громко, что в ухе от егоного шипения звон появлялся, да хитрый, с переливами.
Отвлекало.
А я тужилася… да так тужилася, что, будь непраздна, прям на поле и родила б.
И родила.
Огненный шарик поднялся над ладонью, завис в воздухе на мгновенье, а опосля в грязюку и плюхнулся с гневливым шипением. Куда там Еське!
Тот только вздохнул и отошел от яминки…
- Зося, не сочти за грубость, но ты неисправима…
А я ему с самого начала говорила, что не будет с этое затеи толку. Да разве ж Еську переупрямишь? Он толстолобый, аккурат, что бабка моя, оттого и нашли они общего языку, как это ноне говаривать принято.
…шел первый месяц весны.
Марец-слезогон. Правда, туточки его именовали на свой лад – мартецом, но как не зови, а поганое егоной натуры не исправишь.
Небо дождило, а когда не дождило, то взбивало рыхлые перины сизых туч, и рябенькое, слабенькое солнце тонуло в них. Оттого и дни были, мало что коротки, так еще и смурны на диво. Истаивал снег, да некрасиво, проплешинами, сквозь которые проглядвала гнилая трава. Земля хлюпала, давилась вешними водами. И разумом-то разумею, что сие – есть, как молвится, исконный порядок вещей, установленный от самого сотворения мира, а на душеньке муторно.
Сверху капает.
Снизу хлюпает. Сапожки мои, пусть и хороши, да все одно промокли. А с ними и сама я до исподнего, ни одной, самой махонькой, ниточки сухой не осталося.
Домой бы.
Если не в бабкины хоромы, которые она за зиму обжила на свой лад, так хотя б в комнатку свою общежитиевскую. К самовару да плюшкам, к варенью малиновому, медам и прочим сластям, с которыми и слезогон переживать легче.
- Ты не стараешься, - Еська шмыгнул носом.
Ага… засопливел, стало быть.
Не буду жалеть.
Сам сюда притащил, без принуждения, мол, тренироваться мне надобно. Оно, конечно, надобно, только вот… душенькою чую, что не мое это дело – огневики лепить.
- Зослава, - Еська вытер нос рукавом и огляделся, убеждаясь, что полигон пуст. А каковым ему быть? Небось, в такую погоду хороший некромант и покойника из дому не выгонит.
Серо.
Уныло.
Вода льется, земля, пробуждаясь, вздыхает, спешит затянуть оспины, моими огневиками оставленные, грязюкой. А завтрешним утречком, надо думать, погонит нас Аристарх Полуэктович по энтому полигону, да по яминам, приговаривая, что настоящему боевику погода не помеха.
Может, оно и так, да только…
- Не слушаешь, - Еська ткнул пальцем в бок, да так, что я ажно подскочила. – В этом твоя проблема, Зося!
- Больно!
Вот дурень, у меня ж бока – не перина, чтоб пальцами тыкать. Да еще и жесткими, будто каменные. Синец теперь будет. Да и ладно, я ныне к ним привычная, так ведь и насквозь проткнуть способный.
- Зато за дело, - Еськин длинный нос дернулся. – Послушай, ты, кажется, не совсем верно оцениваешь обстановку…
А чего ее оценивать?
Вона поле-полюшко, от края до края, где изрытое, где пожженное, а где на нем лес колосится, да густенько, что пшеница на черноземе. И аккурат посеред оного поля мы с Еською, не то березы две одинокие, не то дубы, как сие любит Аристарх Полуэктович говаривать. Вона виднеются в низинке, что Акадэмия нашая, что общежитие…
С самоваром.
Варением.
В животе забурчало. Живот оный скоренько припомнил, что Еськиными стараниями без ужина оставлен был. А обед, тот уж давнехонько минул.
- Тебя хотят отчислить, - Еська, бурчание заслышав, только рученькою махнул и сел на мокрый камень.
Вот новость. Меня с первого самого денечка отчислить хотят, да все никак оно не выходит. Учуся. Грызу, стало быть, науки всяческие. Другое дело, что науки этие – не калачи, и от иных организме моей польза сомнительная.
- Да, зимой тебе повезло… - Еська сунул руки в подмышки. Ныне он, рыжий и мокрый, и близехонько на царевича похожий не был. Кафтан красный вымок. Порты полосатые грязюкою покрылися и плотненько, а на сапоги егоные, за между прочим, из турьей шкуры стаченные, и вовсе вид всякий утратили. – Отнеслись с… пониманием, скажем так.
Ага, мне энтое их понимание по сей день в дурных снах видится.
Как вспомню сессию тую, которую едино милостью Божининой и царскою, сдала. Высокая комиссия, собранная, чтобы нас экзаменовать, в глаза-то улыбалася, да только улыбочка та с холодочком была. А Люциана Береславовна так и вовсе кривилася, не скрывая, до чего ей моя персоналия неприятственна. И вопросы задавала, один другого хитрей.
Я, отвечаючи, прям испрела вся.
Полпуда весу скинула.
И язык едва ль не до дыр истерла. Как вышла с экзаменационное залы – сама того не помню. Только что стояла в зале белом, ледяном, а потом раз – и за дверями резными.
С одного боку Кирей подпирает.
С другого – Еська. Лойко в руки флягу сует, мол, хлебани, Зославушка, чаечку… я, дурища, и хлебанула… кто ж знал, что чаечек в тую флягу, если и плеснули, то на самое донышко.
Ох и повело… закружило… где ж это видано, чтоб девке честной первача совали? А этот гад еще и оправдывается, мол, хотел как лучше, и не первач сие, а едино настойка, на травах семнадцати настоенная, словом крепким заговоренная.
Я ее тож, как отдышалась, заговорила.
Словом.
Крепким.
После-то стыдно было, поелику не пристало девке этаких слов знать, да тогда…
…тогда не наука в голове моей была. И верно Еська подметил, что и ныне не об том я думаю.
Села я рядышком.
Дурное сие дело – на камнях сидеть, да только все лучше, чем грязь. Так и сидели. Пялилися под ноги.
Носом я-таки шмыгнула, и Еська со мною, но, надо полагать, не от сердешных горестей – если таковые и случалися ноне, то я об том не ведала – а от обыкновенных соплей.
- Так и будешь сидеть? – спросил он, мизинцем ноздрю заткнувши. Невместно сие для царевича. А Еська, что бы там ни говорили, все ж серед царевичей жил и, мыслею, жить станет.
- Так и буду.
Я уставилася на руки свои неумелые.
С виду-то обыкновенные.
Как у всех.
Ладошка круглая, белая, вся тоненькими ниточками изрезана. Слыхала, что для иных людей они навроде письма тайного, по которому всю жизнь прочесть можно, и прошлое, и будущее.
Не ведаю.
Бабка моя вон, хоть и балуется с картами да гаданиями, а и то признает, что будущее каждый своими руками прядет…
Пальцы… пять. Как оно и положено человеку обыкновенному. Может, ежели б шесть, то и ловчей были б? Я ажно призадумалась, помог бы мне шестой палец в науке… не, я и с пятерыми справится не способная. А мыслила-то… вот бисер они ловко ловят. И с шитьем управляются. И с иною хитрою женскою работой, которая мужским рукам не по силе… а вот, поди ж ты… неповоротливые.
Неразработанные.
Люциана Береславовна о том каждый практикум напоминать изволит, и этак с холодочком, мол, теперь-то ты уразумела, девка бестолковая, куда подалася?
У самой-то Люцианы Береславовны ручки холеные, пальчики тонюсенькие, как только не ломаются от колец да каменьев. И не помехою ей перстни. Знаки нужные складывают верно.
И быстро – не разглядишь.
Нет, иные-то умудряются не то, что разглядеть, но и повторить, а я вот вошкаюся, вошкаюся, да без толку…
- По-моему, проблема у тебя не в руках, - Еська наклонился и по лбу моему постучал. Звук вышел на диво гулкий, громкий. – А вот тут.
Лоб я пощупала.
Мокрый. Холодный. И волосина к нему приклеилася…
- Не о том ты думаешь. И не стараешься. А я, между прочим, всю задницу себе отморозил. И кому я такой надобен буду? – в Еськином голосе прорезались плаксивые нотки. Этак побирушки на паперти медяшечку клянчат, о долюшке горькое своей расповедывая. – Сиротинушка я горькая… матушка бросила, тятьки не ведаю… лицом рябенький, спиной кривенький…
- Прекрати!
Я отвесила Еське затрещину, и после только спохватилася, что негоже на царева человека руку вздымать, это ж прямая измена, куда там всем разговорам крамольным.
Но Еська от затрещины увернулся ловко.
- Это ты прекрати! Расплылась… клуша деревенская!
И носочком комок грязи пнул, да так, что разлетелся он брызгами.
- Только и способна, что вздыхать и охать… подумаешь, недоазарин на тебя не глядит! Так второй имеется, полновесный, так сказать. Краше прежнего. А если рога мешают, так скажи, братья их быстренько свернут со всею радостью…
- Ты не понимаешь, - обида сдавила горло незримой рукою.
Я ж ничего не сделала!
Все было… было как было… и не придумала я того разговору, как не придумала и прочего, чего случилось зимою… потому и понять не способная, с чего вдруг переменился Арей.
Был один.
Стал другой. Холодный. Чужой. Слова лишнего не вытянешь, а которое вытянешь – то лучше б молчал. Цедит, будто словеса эти ему дороже золота.
Все, мол, хорошо.
Сила возвернулась. И сторицею. И оттого занимается с Ареем сам Фрол Аксютович да на дальнем полигоне. Еще и Кирея третьим берут. Чего делают? Того мне не ведомо… я и не лезла бы, поелику негоже девке в мужские дела нос совать.
Да только…
Был Арей и не стало.
Будто бы забыл про меня. Или, наоборот, не забыл, а дальнею дорогою обходит, когда ж случится встретить, то холодеет весь прямо, подбирается и спешит уйти.
Спросила бы прямо, но… боюсь ответ услышать.
Оно ж бывает. Горело сердце и перегорело. А насильно милым не будешь.
- Не понимаю, - Еська кинул в меня комом грязи. – Вот точно не понимаю! Ты выжила, Зося! И не один, не два раза выжила! И дома… и в усадьбе той… на острове. При встрече с подгорной тварью… и потом тоже… подумай. Ты живая! Здесь и сейчас.
Ну да, живая.
И знаю, что надо порадоваться, что не иначе как Божиня за плечом моим стояла, да только нету радости. Пустота одна, будто бы это не Арей там, на поле, выгорел, а я…
- Хорошо… не хочешь так, будем иначе, - второй ком ударился в плечо. – Ты, помнится, у нас берендеевой крови, а берендеи, слыхал, людей чуют. И значит, будь твой недоазарин скотиной…
- Он не скотина!
- Ага, редкого благородства человек, - фыркнул Еська, вновь в меня грязюкою запуская. Да что ж это такое! Я комок стряхнула. – Задурил девке голову, а теперь ходит, нос воротит, будто бы и знать ее не знает…
- Он…
От грязи я отмахнулась и встала.
- Что? А может, нарочно? Кирея подразнить хотел…
Нет, вот чего ему спокойно не сидится-то?
- …они ж друг друга любят, что два цепных кобеля… а ты, стало быть…
Следующий ком грязи разлетелся перед самым моим носом.
- …дурью маешься. Вот, - Еська отступил, пропуская огненный шарик, каковой, в отличие от прочих, мною сотворенных, и не подумал в грязюку плюхаться. Он вился осою, то подлетая ближе, к самому Еськиному носу, то поднимаясь над головою… - А говорила, что не получается!
Еська произнес сие и руку выставил.
Зря эт он.
Шарик загудел. Затрещал, а после как рассыпался искрами…
- Твою ж…
Тихо было на поле.
Безлюдно.
А жаль, Еська так матерился – соловьи заслушались бы. А мне совестно сделалось… но я ж не просила его за огневика рукою хвататься! И вовсе… сам виноватый!
Ножи входили в деревянный щит.
Мягко.
Что в масло.
Только масло щепой не брызжет, да и щит… держится, холера, но Евстя чуял – еще немного и упадет, а то и вовсе рассыплется.
- Долго будешь маяться? – поинтересовался Лис, которому глядеть на сие было муторно. Он ходил кругами, не способный остановиться.
Сгорбился.
Голову в плечи втянул. Поводит, ловит запахи. Что чует? Что бы ни чуял, Евсте этого не понять, а потому Лис и рассказывать не станет. Если кому и обмолвится, то братцу своему.
Сколько лет, а эти двое наособицу. И не сказать, чтобы вовсе чужие – нельзя остаться чужим, когда живешь с человеком бок о бок, день за днем, когда видишь, как он ест, как он спит…
- Если скучно, иди себе, - сказал Евстя, отправляя последний из десятки.
Это прочим казалось, что ножи у него одинаковые.
Разные.
Как люди.
Первый номер тяжеловат. И рукоять его поистерлась, но в руку ложится, во всяком случае Евстину. Второй вот при броске вправо норовит уйти, на волос всего, однако, не зная этой его особенности, в цель не попадешь.
Третий…
- Нельзя, - Елисей упрямо мотнул головой и присел на корточки.
Уперся растопыренными пальцами в землю да так и застыл. Ни живой, ни мертвый. Глаза полуприкрыты. Голова опущена. Под тонкою рубахой обрисовывается горбатая спина. Этак и вправду перекинется.
…а четвертый, будто противореча братцу, влево уходит. У пятого на лезвии три зазубрины, и пусть Евстя пытался от них избавиться, выглаживал сталь точильным камнем, но зазубрины, что шрамы старые, вновь и вновь появлялись.
Может, и есть шрамы.
- Иди. Что тут со мной станется?
Евстя подошел к щиту.
И замер.
Чужой человек разглядывал его ножи. Пристально так разглядывал. С интересом. Этак люди на медведей глядели. И на самого Евстю раньше, до того, как имя ему подарили и другую жизнь… смотрели и прикидывали, сумеет ли тощий паренек побороть хозяина леса?
А если не сумеет, то сколько продержится?
Один звон?
Два?
И вовсе стоит ли золотишком рисковать в этакой предивной забаве?
- Не волнуйся, он нас не увидит, - человек поднял руку и за спиною Евстигнеевой поднялся щит. – И внимания не обратит, что ты ненадолго исчезнешь.
- Ножи не трогай, - Евстигней терпеть не мог, когда кто-то руку к его клинкам тянул.
И человек предупреждению внял.
Убрал.
Еще бы и сам убрался. Но он стоял за исщербленною стеною щита – точно развалится, если не с первого, то с шестого удара точно… шестой номер срывается с пальцев чуть раньше прочих, он всегда будто бы спешит. И воздух сечет с тонким гудением.
А у седьмого на пятке черная бусина.
Евстя умаялся, пока прикрепил. Зачем? И сам не знает, но клинку она по душе пришлась. Сразу дурить перестал, подчинился Евстиной руке.
- Ты так ничего и не вспомнил? – спросил человек.
Если подумать, щит – слабая преграда, такую разнесть – что дыхнуть… а он не боится. И верно, магией от него тянет, не огненной и не водяною, их дух Евсте хорошо знаком. И не ветра… ветер легкий, верткий, что восьмой номер, который всяк раз усмирять перед броском надобно. И за норов этот Евстя восьмой номер недолюбливал. Думал даже сменить, но… он же ж прижился промеж прочих. И как знать, как остальные к перемене отнесутся.
- Кто ты?
Под заклятьем маскирующим гость явился.
Вот и не понять, кто перед тобой… кто угодно.
- Друг.
В это Евстя не поверил. Случалось ему встречать таких от… друзей… один принес мяса… Евстя тогда есть хотел, и так, что живот сводило с голоду… а этот с куском мяса. Прям сочился жиром тот кусок. И жир этот на хлеба краюху падал.
А человек уговаривает, мол, жалко стало скоморошьего плясуна. И Евстя поддался б, да… Рябого принесло. Он, не разбираясь, добродею кнутом по рукам переехал… после и Евсте досталось.
За дурость.
Мясо то Рябой собаке кинул. И заставил глядеть, как сучит она ногами, захлебываясь блевотиной.
…никто не желал рисковать золотишком. А на Евстю в тот день ставили много.
- Хотел бы я убить тебя или кого-то из них – убил бы, - сказал человек.
Возможно.
Но это не значит ничего, кроме того, что от живых он больше пользы поимеет.
- Скажи, Евстигней, ты бы хотел вернуть свою память?
- Не знаю.
Девятый номер вот предсказуем. Он идеален во всем.
- Неужели не хотелось бы понять, кем ты был?
- Не знаю, - Евстя отвечал честно.
Он и вправду не знал.
Прошлое?
Прошло.
В нем всякое было. Так какой смысл нырять в омут еще глубже? Забыл, так забыл… Божиня даст – вспомнит. А нет, то и надобности в той памяти нет. Что она переменит?
- Твоя память – это часть тебя, - человек, вот упрямец, не собирался отступать. – И пока ты не вернешь ее, быть тебе половиной себя…
Да хоть четвертиною.
- Что ж… - человек смолк. Он просто стоял, глядя, как Евстя укладывает ножи. Десятый, как обычно, заупрямился, в ножны вошел со скрипом. Воли ему… но не своеволия. И Евстя ласково погладил рукоять из оленьего рога. Сам точил.
Сам крепил.
И потому знает, что ждать от нее… и от прочих.
- Пусть себе ты безразличен, но что скажешь за остальных?
А чего за них говорить? Каждый за себя скажет.
- Ты не думал, кто из них… царем станет?
Никто.
Евстя знал это. Когда понял? Пожалуй, когда девчонку на костер спровадили. Или еще раньше? Когда погиб Ежонок, которому всего семь было… мальчонка. Ерщистый. Строптивый. Уверенный, что уж он-то один ведает, как жить…
-…доводим до стадии появления первых пузырей, - ровный голос Люцианы Береславовны заполнял алхимическую лабораторию. – После чего медленно помешивая зелье посолонь…
В рученьке боярской появился резной черпачок с ручкою-утицей. Красивый – страсть. Клюв красный, глаза яхонтовые, теплые, не чета хозяйкиным.
- …помним, что в данном случае использовать можно предметы, сделанные из березы или осины, но ни в коем случае – не из дуба или ясеня. Почему?
Утиный клюв указал на меня.
Померещилося, что утица ажно крякнула, не то с сочувствием, не то поторапливая. Люциана Береславовна страсть до чего не любила, когда студиозусы отвечать медлили. Иль неверные ответы давали.
Холодела.
И лицо делалося таким брезгливым, будто не на человека глядела, а на вшу платяную…
Но тут-то я ответ ведала. Даром что ли вчерашний вечер над «Основами практического зельеварения» проспала. То бишь, просидела…
- Береза и осина – женские дерева, а дуб и ясень – мужские. В зелье же содержится сок беломорника, который также является мужской компонентой из числа агрессивных, а потому, пока зелье не перекипит, то и с иными компонентами… - слово это прям само на язык просилося, я и пускала. - …равнозначного полу будет взаимодействовать агрессивно.
Выдохнула.
И подивилась. Как этакая мудротень из меня-то вылезла? Читать-то читала, в книгах-то сиим словам самое место, книги ж по-простому не пишут, а вот чтоб я да сама…
Люциана Береславовна бровку подняла.
Окинула меня взглядом, будто бы я – не я, но диво предивное ярмарочное, на потеху честным людям ставленное. И ласковенько так спросила:
- И как именно вы интерпретируете термин агрессивности в данном контексте?
Ох, если б не наука Ареева, не книжки, им оставленные, которые я из упрямства чистого бабьего читала… не Еська с егоными фантазиями да полигонами… нет, тогда б я не удержалася б, спросила: чегось?
И тут только роту открыла, стою, чувствую себя дурищею распоследнею. Ага, вздумала книгою Люциану Береславовну удивить. Она-то, чай, на своем веку книг поболе моего перечитала.
- Так… громыхнеть, - только и сумела выдавить, чуя, как полыхают краснотою уши. И не только уши. Вот уж и вправду, буду красна девица, куда там моркве летней.
- Громыхнеть, - с непонятным выражением повторила Люциана Береславовна, поглаживая пальчиком утиную голову. – Полагаю, за этим… удивительным термином скрывается самопроизвольно начавшаяся экзотермическая реакция с высоким…
Я только кивала.
Реакция, агась.
Экзотермическая. С высоким тепловым коэффициентом… который гдей-то там растет и прибывает, аккурат, что опара переходившая…
Я знаю.
Читала.
Вот милостью Божининой клянусь, намедни читала! Правда, уразумела слово через два, но было там про реакцию…
- Вот и замечательно, - от улыбки Люцианы Береславовны у меня колени подогнулися. – В следующий раз так и говорите… а то… громыхнеть…
Она и опустила черпачок в варево…
…что сказать, и вправду громыхнуло так, что ажно стекла зазвенели. Над котлом поднялся столб огню, а после и дымом пыхнуло, черным да с прозеленью. Дым энтот, до потолка добравшись, пополз, потек, что твой ручей. Только ж ручьям обыкновенным по потолкам течь от Божини не покладено.
А этот…
- Все вон! – голос Люцианы Береславовны звенел струной. – Быстро! Бегом! Зося, шевелись!
И для пущего шевеления, стало быть, она в меня остатками черпака и запустила. А я что? Просто диво такое… дым течет, переливается, уже и не прозелень – синева проглядывает, да густая, что сумерки осенние. Или не синева? Вот уже и аксамитовые нити блещут, и золотом червленым…
- Зося!
Тут-то я и очнулася, от крика ли, от утицы, которая полбу меня брякнула, но разом юбки подхватила и бегом…
Дым множился.
Пах он заливным лугом в распаренный летний день, когда мешаются запахи, что сытой землицы, что травы, что цветов… собери букет, Зослава… собери… разве не видишь, что все цветы…
- Все! На выход…
Гудели колокола, но где-то далеко, а трава на лугу поднималася, ласкалась к ногам, уговаривая прилечь, хоть бы на мгновенье. Я ж так устала, я… днями учуся, ночами учуся, сплю вполглаза… травяные перины мягки, легки. И надо лишь глазыньки сомкнуть… а где-то рядом кукушка годы считает. И я с нею могу загадать, долго ль проживу… надобно прилечь.
И считать.
Долго… конечно…
Нет.
Я стряхнула липкие объятья морока. Вот уж не было беды… и огляделась.
Стою.
Лаборатория пуста. Почти пуста. И значит, остальные успели выйти. Хорошо… мой стол от двери самый дальний. Дальше только возвышение, на котором промеж камней горел зеленым колдовским огнем костер. Кипел котел, вываливая новые и новые клубы дыму, того и гляди заполонит, если не всю Акадэмию, то лабораторию.
Запах цветов стал тяжким.
Да и в горле защипало. И голова вновь кругом пошла, и вспомнилося, что уже единожды случалось мне в дыму бродить. Тым разом свезло.
А тепериче…
Я сделала шаг к двери.
Я видела эту дверь. Близехонько она. И далека… иду, иду, а она все дальше. И вот диво дивное. Шла я к двери, а встала перед костром.
Гляжу.
Любуюся.
До чего хорош, до чего ярок. Тут тебе и темная болотная зелень, и яркая – первое травы. Бледная, что бывает на озерах посеред лета…
…нельзя смотреть.
Зачарует. Заморочит.
Трава травою, а просыпалась я тяжко.
Будто из болота выбиралась, но знала, что выбраться надобно. И для того – глаза открыть, даром, что слиплися, точно кто рыбьим клеем склеил.
Разлепила один.
Раскрыла другой.
Мутно все. Плыветь… влево рыбы, вправо раки. Откудова раки взялися? И вовсе не понятно, где я.
- Я ж говорил, обморок это… от нервов, - на Еськин бодрый голос голова моя отозвалася гудением. Не голова – колокол храмовый.
Ничего, ежель гудит, значит, есть чем.
- Зосенька, красавица, открой глазыньки… - Еська был рядом, а где – не пойму, не то сверху, не то сбоку, не то со всех сторон разом. – А не то поцелую.
От этакое перспективы глазыньки мои полуслепые разом раскрылися.
Раки не исчезли.
Красные. Матерые. С усищами длиннющими расползались они по потолку. Теснили друг дружку клешнями, хвосты топорщили… эк ладно намалевано! Будто живые. Хотя ж живые раки колер иной имеют, темно-зеленый, болотный.
- Видишь, если достаточно живая, чтобы твое рукоблудие критиковать…
- Это у тебя, Еська, по жизни рукоблудие. А у меня увлечение живописью.
- Ага, раками…
- Почему нет? Зослава, голова кружится?
Надо мной склонился некто. Был он рыж и смутно знаком. Царевич? Кто – не различу.
- Кружится, - сказал он, наклоняясь к самому лицу. И веко пальчиком оттянул. – Конечно. Это вполне естественно… ее бы к целителям на пару деньков отправить.
Евстигней.
Точно.
Я голос узнала. А вот лица не разгляжу. Силюся-силюся, но никак. Не лицо – блин с конопушками.
- Я тебе, кстати, то же самое говорил, - отозвался Еська.
- На себя посмотри. Можно подумать, сильно отличаешься. Все мы тут… блины с конопушками.
Это выходит что? Они в голову мою залезли?
- Нет, Зославушка, - Еська по голове меня погладил, а может и не он, может, кто другой из царевичей. – Это ты у нас вслух думаешь. Презанимательные, к слову, мысли. Слушал бы и слушал.
- К целителям…
Евстигней отступил.
- А ты уверен, что эти целители ее до смерти не доисцелят? – Еська присел и руку на лоб положил. – Зося у нас девушка, конечно, крепкая, но вот… есть опасения.
- Тихо, - этот голос я узнала не сразу. Ерема был молчалив и неприветлив.
- Ты уверен?
Елисей?
Или Егор?
Стало быть, где бы я ни находилась ныне, но в месте сем собрались все царевичи… и раки. Лупоглазые. С очами синими, человеческими. Глядели они на меня столь печально, что разом вспомнились мне иные раки, коих пацанье Барсуковское со старого бочага таскало. Место было знатным, со стеною глиняною, сверху изрытою ласточками да стрижами, а снизу – от раковых нор зеркастое. И раки там водилися огроменные, с полведра каждый.
Варили их на берегу…
В животе заурчало.
- Ни в чем я не уверен, - Еремин голос отвлек и от раков, и от урчания, и от Еськиной ладони, коия уже не лоб щупала, а волосья мои перебирала, подергивала, будто проверяя, прочно ли на голове деражатся.
Я моргнула раз и другой.
Раки не сгинули.
Рыбы тоже, но те были рисованы дивно, синими и зелеными, с плавниками-перьями. Уж не ведаю, в каких краях такие водятся.
Я лежала на кровати. На широкой такой кровати, периною толстенною застланной, одеялом пуховым по самый нос укрытая. Лежала и прела.
Гудение в голове улеглося.
Зато во рту стало сухо. Язык – что доска неошкуренная, горло – печка из колотого кирпича сложенная. И голос в той печи родится трескучий, глухой.
- Где я…
- Говорил же, сма оживет, - Еська руку протянул и сесть помог.
- И все-таки… - Евстигней глядел хмуро, небось, за раков обиделся. А что я? Я врать не привыкшая…
- Евстя, помолчи, - Еська сел рядышком, плечом подпер. А я… я глазела во все глаза.
Нет, я ведала, что царевичи в Акадэмии обреталися. Оно и понятно, туточки всяк безопасней, нежели в столице. Да и сподручней.
Но вот бывать в гостях не доводилося.
И не только мне, мыслю, иначе б не сочиняли девки гишторий про комнаты огроменные, где на окнах узоры из самоцветных камней выложены, стены шелками азарскими укрыты, а полу из-под драгоценной рухляди не видать.
Не было камней.
Окна обыкновенные, и стекла в них не самоцветные, но простые, разве что с прозеленью, каковая от чар навешанных появляется. Стены побеленные. Уже, правда, не с раками, но с гадами всякими. Тут и ящерка-василиск, коия из петушиных яиц на свет родится, и саламандра-огневичка в искре пляшет, и гадюка… и так намалевана, что меня ажно замутило, как увидела.
Лучше бы шелка.
Самоцветы.
И рухлядь, поелику пол был ледянющий. Нет, ладно рухлядь, но неужто в казне захудалого ковра не отыскалося? И сундуков с добром, с посудою чеканною, вазами тонкими, с золотыми да серебряными монетами не видать.
Вдоль стен кровати стоять числом шесть, застланы простыми покрывальцами, у бабки моей такие тож есть, самотканные да крепкие, сто лет прослужат да еще на сто хватит. Помимо кроватей были и сундуки, правда не высокие, с крышками расписными да замками хитрыми, от ворья ставленными, но простые, дубовые. Ближний раскрыт, никак нарочно, чтоб самолично увидала я: нема в нем ни золота, ни каменьев, ни иного скарбу, окромя пары рубах да сапог поношенных, голенища которых из сундука выглядывали.
Валялись подле сундука портки.
И чья-то шапка свисала с колышка над кроватью.
Стол, примостившийся у окна, завален был книгами да свитками. Хватало их и на полу, который, судя по виду, если и мели, то давненько. Стыд-то какой! Куда только Хозяин глядит, ежель у царевичей под кроватями клоки пыли лежать…
Ерема глядел на меня внимательно.
Ждал.
Чего? Страху девичьего? Крику? Слез? Аль что потребую я брата егоного выдать?
Не потребую.
Мне он зла не сотворил. Да и не слыхала я, чтоб в Акадэмии кого загрызли. Небось, об таком мигом известно стало б. Да и в городе тихо… ну как, бабка моя намедни писала, что грядеть красная луна, а с нею – конец света, не иначе, об том аккурат на Кузнечном конце баили. Пойдет летом саранча огроменная, с курицу ростом, и пожрет, чего только увидит.
А чего не пожрет – потопчет.
И предвестником тому – двухголовое теля, которое бабка самолично видала. А еще писала, что одна женщина, достойная особа, мельникова жена, кроликов рожает да по дюжине за раз и никак остановиться не способная. Прокляли ее…
Но про перевертней и загрызенных – ни словечка.
- Не бойся, Лис у нас тихий, - Ерема руку убрал. – Ему тяжело…
Я кивнула.
Верно. У меня второго обличья нету, оттого не чую я себя обделенною. А вот если б было да заперли? Мыслю, для того кольцо и лежит над сердцем? Это ж навроде клетки выходит, только не снаружи она, изнутри.
Разве ж оттого легче.
- Зачем ты…
- Затем, что интересно, чего в тебе братья отыскали. Может, и нам это сгодится, - Ерема голову набок склонил и глянул этак, с насмешечкою. А в глазах его блеснула волчья хитрая желтизна. – Жил-был боярин… обыкновенный. Не худородный, но и не из первой дюжины. Не богатый, но и не бедный. Собой не писаный красавец, но и не урод. Не особо умен, но и не сказать, чтоб вовсе дурак. Над холопами не зверствовал, хозяйство вел крепкою рукой… как пришла пора, то и женился на соседское дочке. Взял в приданое пару деревень и воз рухляди. Зажили молодые… и случилось так, что полюбил боярин супругу. Тиха, говорили, была боярыня, нравом кротка, разумна не по-женски. Все у них с мужем ладилось, иные глядели и завидовали. И верно от зависти, а может, проклял кто, но вышло так, что ходила боярыня праздною…
Сказка?
Нет, не сказка.
Я сижу. Гляжу. На Елисея, с которого схлынула былая бледность, да и задышал он ровней. Но кровь из носу все текла, яркая, что водица крашеная. А никто и не думал утереть.
- Долго она этим маялась. И по святым местам ездила, и жрецам кланялась, и целителей о помощи просила, но никто не мог понять, отчего так. Здорова, говаривали целители. А жрецы лишь руками разводили: мол, на все воля Божинина. Тогда-то и нашелся недобрый человек, который шепнул боярыне, будто бы, если Божиня не слышит молитв, то сестрица ее всяко благосклонною будет.
Речь Еремина звучала ровно, спокойно, а глаза он отвел, но чуяла я – не впервой рассказывает он сию сказку. Только, сколько ни рассказывай, а боли не станет меньше.
- Кто ищет, тот всегда найдет. И боярыня отыскала черную жрицу. Об чем они говорили – мне того не ведомо, - темные пальцы, загорелые, будто пропеченные, дернули Елисея за прядь. – Но вернулась боярыня задуменною… выбор ей был дан. Она и сделала. Может, и не решилась бы, как знать, однако ж замечать стала, что супруг ее, прежде с нее глаз не сводивший, на дворовых девок заглядываться стал. Нет, не красотою любовался, по-прежнему не было для него женщины краше, чем жена, Божиней даденая, но неможно мужчине вовсе без наследников. Кому дом передать? Земли? Люд свой? Вот и подыскивал девку, чтоб здоровая да в теле…
Егор подал воды, и Ерема выпил одним глотком, отряхнулся как-то по-собачьи и продолжил.
- А надо еще сказать, что в тех краях аккурат волки в великом множестве водились. Людям-то не особо докучали, разве что вовсе в зиму голодную. Такая и случилась, не иначе Мораниною волей… леса снегом завалило. Морозы ударили лютые. Сгинула вся дичь, кто попрятался, кто померз, кто ушел искать доли иной. Оголодали волки. До того оголодали, что своих старых да слабых пожрали, а это за волками, поверь, редко водится.
Я лишь кивнула.
Знаю. Волк, дед сказывал, зверь особый. И за малыми они ходят, и стариков уважают, сколь умеют, а такого, чтоб своих пожрали, я вовсе не слыхала.
- Водил ту стаю волчище огроменный, хитер был и свиреп. Обходил он, что силки, что ямы. А хуже всего – людей не боялся. В каждом звере страх перед человеком сидит, и не каждый зверь способен этот страх преодолеть.
Желтизна исчезла из Ереминых глаз.
А может, примерещилось мне? Может, и не было никакой желтизны. Кирей меня впечатлиельною натурой обзывал, а ну как имелась в его словах своя правда?
- Вывел он стаю к деревеньке. И не стало деревеньки. Скот весь порезали. В дома сквозь крыши пробрались… что малого, что слабого, что сильного… никто не спасся. Когда о том боярину донесли, то разгневался крепко. Велел собирать большую облаву, со всех деревень народ призвал. Полыхнули по лесу огни. Загремели пугачи, волков подгоняя… и сам боярин в седло сел, потому как власть ему дана над землями этими была, но с властью – и право людей своих беречь.
Елисей открыл глаза и захрипел.
- Не двигайся, Лис… полежи еще немного. Я тут сказку рассказываю. Знаю, ты у нас сказки любишь… особенно, если про волков.
Елисей попробовал сказать что-то, но из горла донеслось лишь глухое рычание.
- Лежи, сказал… вот упрямый. Боярыня тож на охоту собралась, пусть и отговаривал ее муж. Одно дело соколиная благородная охота. Иль травля лисья, когда верхами да по лесу. Охотники один перед другим похваляются, кто собаками, кто лошадьми, а кто убранством роскошным. И другое дело – когда охота, которая война, без пощады, без надежды вырваться…
Елисей завыл.
- Тише… ты же слышал, братик, эту историю. Все будет хорошо. А Зослава не слышала. Ей рассказываю. Кирей баил, что она у нас сказки любит. Пусть послушает…
Кирей не вошел – ввалился, и рухнул бы, когда б не Егор, плечо подставивший.
- Если вздумаешь помирать, - любезнейше предупредил царевич, - то давай в другом месте…
- Может, мне тут нравится, - Кирей на плече повис и, мне почудилося, сделал это с преогромною радостью. А что, плечи у Егора широки, на такие не одного азарина повесить можно.
И сам он невысок, но кряжист, что твой дубок.
- Мало ли, чего кому нравится… - пробурчал Егор. – Ты помрешь, а нам убирать…
Выглядел Кирей… да краше в гроб кладут. Коса растрепалася. Сам белый, но как-то неровно белый, с желтоватыми пятнами. Глаза запали. И с лица схуд, будто месяц его недокармливали. Идет еле-еле, больше по полу ногами шкребает, чем идет.
А пахнет от него… дымом пахнет.
Гарью.
Рубаха в подпалинах.
На шкуре ожоги россыпью.
- Эк тебя угораздило, - Еська с другой стороны зашел, приобнял азарина любя, да так, что Кирей зашипел.
- Аккуратней!
- Эт тебе надо было аккуратней, а у нас, уж извини, как выйдет… за целительницами послать?
- Нет.
- Зря… тебя исцелять многие готовы… Зося, не подмогнешь жениху.
- А…
- А ты молчи, болезный… развели тут. Один калечней другого… смотреть противно… - Еська помог Кирею сесть и, опустившись на корточки, принялся сапоги стягивать. – Зославушка… отдаю его в твои заботливые руки.
И подмигнул так, мол, не теряйся.
Кирей застонал и, на кровать рухнувши, веки смежил, за что и получил от Еремы затрещину.
- Не прикидывайся. Сумел нагадить, сумей и ответить…
- Я тебя ненавижу.
- Ага… взаимно, харя азарская, - сказано сие было без злобы, скорее уж по привычке. – А ты, Зослава, не стесняйся. Ежели чего – поможем… подержим там…
Кирей вздохнул.
И левый глаз приоткрывши, на меня уставился.
- Живая…
- Живая, - подтвердила я. Поживей прочих буду. Вона, и звон в голове стих, и силушка в руках появилась, и любопытствие ожило.
- Здоровая… а я, Зославушка, помру, верно…
И застонал жалостливо-жалостливо. Когда б воистину помирающих людей не видывала, поверила б, что вот-вот отойдет, болезный. Сердце ажно сочувствием наполнилося.
Я Кирейку за руку и взяла.
- Больно?
- Ой, больно… моченьки нет терпеть.
Ерема фыркнул.
Еська захихикал… Евстигней подошел ближе, уставился на Кирея превнимательно, будто прикидывая, как его половчей запечатлеть. И представилася мне стена поминальная с Киреевой портретою в полный рост. Стоит он, горделивый, глаза пучит и в каждой руке – по раку.
- Воды… - приоткрывши второй глаз, взмолился Кирей. – Дай водички…
Дам.
От дам… Егор самолично ковшик протянул.
И посторонился.
Кирей заерзал, верно, почуял неладное, но все ж решил помирать дальше. Глазыньки смежил, рученьки на груди сцепил. И дышит через раз. Глянешь на такого, - хоть бери, обмывай да в гроб укладывай.
- В-воды…
Я и дала.
Цельный ковшик.
На голову. А после и ковшиком помеж рог приложила, спросивши ласково:
- Что ты творишь, интриган несчастный?
Интриганом его еще когда Еська обозвал. А я заомнила. Хорошее слово. Верное.
Кирей-то от воды разом ожил – не зря бабка говаривала, будто бы водица студеная супротив многих хворей помогчи способна. А уж ковшик осиновый и вовсе против дури – средство верное. Била-то я ласково, почитай, в четверть силы, хоть и крепкая у женишка моего голова, а все ему пригодится.
Авось, когда и думать научится.
- З-зослава! – Кирей сел на кровати, руки ко лбу прижал. – Синяк же будет! Что я…
- Скажешь, что это не синяк, а след от смертельной раны, полученной тобою в бою за семейное благополучие, - отозвался Еська и на всяк случай шажочек к двери сделал. Уж больно гневно блеснули Киреевы черные очи.
- Будет, - подтвердила я, глядя, как пухнет помеж рогов шишка. Когда б я к ея появлению самолично рученьку не приложила б, то решила б, что третий рог пролупляется. А что, мало ли… Кирей-то не из простых азар, может, у них и положено, чем рогов больше, тем знатней. – Еще как будет, если ты мне кой-чего не объяснишь.
И ковшиком по ладони пляснула.
Для вразумления.
Кирей на ковшик покосился. На меня глянул. На царевичей. Вздохнул и шишку потер:
- Могла бы просто спросить…
- Я спрашивала.
Еще когда спрашивала, только он начал языком кружево вязать, словесей много наплел, да ни одного правдивого.
- И спрашиваю. Чего ты с Ареем сделал?
- Это не я с ним, - Кирей встал и отряхнулся, видать, совсем его водица излечила. Вона, стекает по космах, по лицу, по плечах. – Это он со мною! А ты еще и пожалеть не хочешь.
И руку, полосою ожога перечеркнутую, под нос сунул.
- Не дури, - говорю, от руки взгляд отведши, - а то ж хуже будет…
Болит, небось.
Взаправду болит. Вона какой пузырь вздулся. Такой бы проколоть, а после повязку наложить с мазью, на соке чистотела сделанной. Пекучая. Зато чистит так, что ни одна зараза не возьмется. Хотя, мыслится, азарин сам такая зараза, что любая иная ему не страшна.
- Эх, Зослава, Зослава… нет в тебе жалости, нет понимания, - он рученьку рученькой обхватил, качает. Глазки потуплены. Вид разнесчастный.
- Нет, - отвечаю. – Ни капельки. Зато есть…
И ковшик показала.
Сзади ктой-то заржал в голос, заливисто, куда там жеребцу.
- Да, Кирейка, выбрал ты себе невесту…