Пролог

Мне было девять, когда мама умерла.

Она лежала на грязном полу, как выброшенная кукла — полуголая, с исцарапанными руками, запавшими щеками и губами цвета мертвецкой сливы. Изо рта у нее текла пена — густая, грязная, словно все то дерьмо, что она когда-то в себя впустила, теперь вырывалось наружу вместе с душой. Тело судорожно дергалось, выгибалось, как сломанная марионетка на последних нитях. Даже в агонии она выглядела не человеком, а жалким сосудом, в который слишком долго лили яд.

Я сидел в углу. В тени. Слишком мал, чтобы кричать. Слишком сломан, чтобы плакать. Я просто смотрел, как умирает женщина, которая родила меня. Смотрел, как из комнаты, пропитанной потом, мочой и дешевой пудрой, уходит не только жизнь — но и все то, что сдерживало монстра внутри меня.

Она больше не кричала на меня. Больше не называла «маленьким дьяволом» с ненавистью в голосе, которую прятала за истеричным смехом. Не говорила, что я ее проклятие. Не приводила домой мужчин с пустыми глазами и руками, что тянулись ко мне сквозь пьяную темноту. Не сосала за дозу в соседней комнате, забыв, что за тонкой стеной — я. Молчаливый свидетель ее падения.

Когда ее тело перестало дергаться, пришли люди в форме. Один из них — высокий, с лицом, обветренным, как дорога, — посмотрел на меня и сказал:

— Мать твоя была отбросом. Тебе будет лучше.

Он солгал. Так хладнокровно, будто сам в это верил.

Меня отправили в приют.

Там пахло плесенью, гнилью и чужим страхом. Дети были голодные, звериные. Они кусали, чтобы не быть укушенными. А взрослые — хуже. Улыбались, когда били. Гладили, когда хотели причинить боль. Один из них говорил, что любит меня. Его пальцы обжигали кожу, и каждый раз я задыхался от стыда и бессилия.

Мне было шестнадцать, когда внутри что-то оборвалось. В ту ночь он снова вошел в мою комнату. Но я уже ждал. Под подушкой была вилка из столовой. Острая. Твердая. Единственный предмет, которому я мог доверить свою ярость.

Я всадил ее ему в шею. Снова. Снова. Снова. Кровь хлестала, как правда из рта лжеца. Он пытался закричать, но захлебнулся собственным дыханием. А я смотрел. И смеялся. Тихо. На выдохе. Как смеются те, кто больше не боится.

После этого — стены цвета гнилой ваты, пахнущие хлоркой и безысходностью. Коридоры, где шаги тянутся эхом, как предсмертный хрип. Лица без глаз — будто смотрят сквозь тебя, не видя, но чувствуя, как внутри гниет душа. Таблетки — горькие, липкие, словно плесень на языке — стирали память, голод, имя, превращая меня в тень. Психиатрическая клиника. Место, где даже стены шепчут, что выхода нет.

Я учился молчать — так долго, что звук собственного голоса стал чужим. Учился исчезать внутри, сжиматься до крошечной точки, прятаться в щелях между ударами сердца, чтобы меня не нашли. Учился выживать среди тех, кто называл себя врачами, но смотрел на меня тем же взглядом, в котором я уже однажды видел насилие. Они не лечили. Они изучали. Как хищники, что ждут, когда жертва снова дрогнет.

Через два года я сбежал. Босиком, по холодному бетону, что впитывал кровь и крики. В дождь, что хлестал по лицу, словно плеть, смывая с меня остатки безумия. Сквозь решетки и двери, что казались вечными — но ничего вечного не бывает, если внутри у тебя пылает голод. Меня не остановили ни стены, ни охранники, ни крики за спиной. Потому что внутри меня давно уже не было ни страха, ни боли. Только пустота. Пустота с крыльями — не ангела, а падшего, чьи перья давно пропитаны кровью. Крылья, что не поднимают, а режут воздух, как лезвие. Я не взлетал. Я прорезал себе путь наружу, как птица, вылупившаяся из яйца ада.

Люди называют меня Вороном. Думают, я выбрал себе эту кличку, как маску. Как образ. Но они не понимают. Это не псевдоним. Это приговор. Это шепот смерти на крыльях ночи. Это крик тех, кого я похоронил внутри себя. Это не имя — это метка. Черная, как безлунная тьма в моем сердце. Это не выбор. Это предупреждение.

Я не пою. Я каркаю — с хрипом, как раненый зверь, что слишком долго был в клетке. Я не живу. Я — выжженный след на чужой дороге, по которой больше никто не идет. Я клюю только мертвое, потому что только мертвое не причинит мне боль. А внутри меня — не просто труп. А разложившийся кошмар, с которым я давно перестал бороться. Он стал мной.

Глава 1

Когда-то у Эли было все, о чем только можно мечтать. Теплый дом, наполненный светом. Мать, пахнущая жасмином и выпечкой. Отец, чья рука всегда казалась надежной крепостью. Их мир был изысканным, защищенным, как будто отдельно от остального. Вилла с белыми колоннами, шум фонтана в саду, уроки музыки, смех — целая жизнь, сотканная из безмятежности.

А потом — один день. Один выстрел. Одна тень в коридоре. Все рухнуло.

Эли было шесть лет, когда ее родители погибли. Она плохо помнит тот вечер. Мозг будто сам затер кадры. Осталась только вспышка боли, звук шагов и спина человека, что обернулся в последний момент. Профиль. Полуслова. И — тьма.

Она очнулась в чужом месте. С потолка капала вода. Стены были серыми, чужими. Вокруг — голоса, но не родные, а холодные, чужие. Приют.

Ей дали одежду, пахнущую старым потом. Поставили в строй. Сказали слушаться.

Воспитатели — без лиц, без имен. Лишь тени, шаги, окрики. Кровати — как нары. Простыни с пятнами. Мыло — обмылки с чужими волосами. Запах страха ел нос.

Первое усыновление. Казалось — шанс. Но оказалась клетка. Второе — хуже. Подвалы. Цепи. Руки, оставлявшие синяки. И тишина. Всегда эта тишина.

Она кричала ночью — сначала. Потом перестала. Потому что никто не пришел. Никто не слушал. Никто не слышал. Потому что никому не было дела до девочки с затертым именем и пустыми глазами.

Выживать стало единственным талантом, который рос вместе с ней, как сорняк сквозь бетон. Она научилась красть — быстро, точно, почти красиво. Врать — так, чтобы верили даже те, кто не хотел. Выключать эмоции — как рубильник в голове: щелк, и она — пустая.

Запивать память — алкоголем, горьким, как прошлое. Глотать таблетки — любые, все, что обещало тишину. Хоть пару часов. Хоть иллюзию. Потому что сны были страшными, но лучше, чем реальность.

А в тишине — она могла не быть собой. Хоть немного.

Теперь ей двадцать. Двадцать — как приговор, не как возраст. У нее нет ничего. Фамилию отняли вместе с прошлым. Родителей — убили хладнокровно, как вычеркивают лишние строки. Все, что делало ее кем-то, исчезло за один вечер, за один выстрел. Ни цели — ведь зачем она тем, кто живет просто, чтобы не умереть.

Ее "дом" — облезлая комната на самой окраине, где плесень ползет по углам, а стены слушают. Там холодно даже летом. Краска облупилась, как старая кожа, а тараканы — единственные соседи, которые не задают лишних вопросов.

Она работает где придется: в ночной забегаловке, где пальцы клиентов скользят по пояснице, словно по праву; в дешевых мотелях, где взгляды липкие, но избегают встречаться с ее глазами; на уборках, после которых кожа ноет от хлорки, а унижение въедается под ногти.

Иногда она забывает, сколько раз за день слышит свист, хлопок по ягодице, или "эй, куколка". Счет уже не имеет смысла. Деньги уходят, не успев коснуться ладоней. Как вода в раковине — всегда мимо.

Долги душат, как чьи-то пальцы, оставляющие синяки на горле. Сердце — все еще сжимается, но не от чувств, а от памяти. Боль стала тенью, неотступной, липкой, как дым после пожара — въевшейся в кожу, в волосы, в дыхание.

А пустота — ее единственным домом, в котором не спрашивают, как прошел день, и не ждут возвращения.

Потому что она привыкла.

Привыкла жить, будто в вечном подвале — без света, без окон, без надежды. Привыкла к шагам за дверью, от которых сжимается живот. К скрипу ручки, за которым может быть все: удар, крик, молчание. Или пустота.

Привыкла к тому, что никто не спрашивает, хочет ли она жить. Что все может оборваться — внезапно, резко, без объяснений. И самое страшное — она уже не боится. Потому что бояться устала.

Но однажды, в час, когда стены особенно давили, а мысли грызли изнутри, она увидела объявление. На темном сайте, скрытом за слоями прокси и молчания, где не было лишних слов:

"Частный клуб. Конфиденциально. Высокий доход. 100% безопасность."

Она не знала, зачем нажала. Просто — щелчок. Пальцы сами. Наверное, потому что хуже уже не было. Или потому что внутри что-то дернулось — глухо, как старый колокол. Через минуту пришло письмо. Без приветствия. Без объяснений. Только адрес. Только время. Только подпись: CROW'S DEN.

Будто кто-то позвал. И она услышала.

Она надела свое лучшее — старую черную рубашку и джинсы. Потертые, давно выцветшие, но еще держащие форму. Волосы собрала в тугой хвост. На губах — ни грамма помады. Только взгляд — сосредоточенный, как у солдата перед выстрелом.

Она закрыла дверь своей комнаты так, будто хоронила саму себя. Щелчок замка — как крышка гроба. Не обернулась. Не заперла дважды.

И пошла.

Ноги будто знали маршрут лучше нее. Асфальт под ногами казался мягким, как будто город сам втягивал ее вглубь.

В ту ночь Эли не знала, что идет не на работу.

Она шла — навстречу своей судьбе. Прямо в клетку. Без ключей. Без шансов. Но с выпрямленной спиной.

Особняк вырос из темноты, как живое чудовище. Старинный фасад с облупившимися барельефами, будто исцарапанная кожа, подсвеченный желтыми, почти больничными лампами. Черные кованые ворота закрывали пасть, узоры на них мерцали багрово — как засохшая кровь на лезвии. Ветер шептал сквозь кусты, и от этого шепота казалось, что само здание дышит — глухо, медленно, в ожидании жертвы.

Охранник в темной форме шагнул вперед, как только она пересекла границу света от фонаря. Лицо — каменное, глаза — прищуренные, как у пса, чуящего опасность.

— Для посторонних вход закрыт.

— У меня письмо, — голос Эли дрогнул, будто что-то внутри царапнуло, но она не опустила взгляд. Протянула экран телефона вперед, словно оружие.

Мужчина нахмурился. Прочитал. Молча взглянул на нее, будто разрезал по слоям. Потом кивнул второму охраннику.

— Прямо. Потом налево. Не останавливайся. Не разговаривай ни с кем.

Он отошел в сторону так, будто выпускал зверя из клетки.

Двери скользнули в стороны. Она шагнула внутрь.

Глава 2

Эли выныривает из сна, будто из-под воды — резко, с шумным вдохом, как человек, слишком долго державшийся под поверхностью. Хотя вряд ли это можно было бы назвать сном. Это было не забытье, а тревожное покачивание в тумане, где каждый кадр — его голос, его руки, его дыхание у самой кожи. Тело вздрагивает при каждом воспоминании, будто само хочет стереть то, что не может принять.

Она вскакивает с кровати — неуклюже, с предательским дрожанием колен. Ступни касаются холодного пола, и от этого прикосновения будто по позвоночнику пробегает ледяная змея. Комната чужая. Воздух — затхлый, будто пропитан шепотом и тяжелыми снами других женщин, ночевавших здесь до нее.

В углу — сумка. Та самая. Словно немой свидетель того, кем она была еще вчера. Эли бросается к ней с отчаянной яростью, будто хочет выцарапать из ткани остатки своей свободы. Все содержимое летит на пол — с глухими ударами, шорохом, звоном пустых флаконов. Она роется, руки дрожат, пальцы не слушаются. И наконец — банка таблеток. Простой пластиковый цилиндр, а в ее глазах — последний бастион контроля. Над разумом. Над болью. Над воспоминаниями.

Но только она прижимает банку к груди, как резкий, глухой стук в дверь пронзает комнату. Эли вздрагивает, как будто кто-то выстрелил рядом. Банка едва не выскальзывает из пальцев.

Дверь открывается — без приглашения. Он входит.

Охранник. Высокий. Плечистый. С равнодушием в глазах, которое страшнее любой агрессии. Она уже видела его дважды. Первый раз — когда еще держала подбородок высоко. Второй — когда вернулась сюда, сломанная, как выброшенный зонт после урагана.

— А, ты уже встала. С добрым утром, пташка, — его голос маслянистый, как давно нечищенная сковорода. В руках — темная коробка, которую он ставит на стол, будто подношение. Его взгляд медленно скользит по Эли — от ног к лицу, будто оценивает, прикидывает, ищет то, за что зацепиться. И останавливается на таблетках.

— Поаккуратнее с этим дерьмом, — губы кривятся в ухмылке. — Ворон не любит, когда разум его игрушек затуманен химией.

«Игрушек». Слово хлещет, как пощечина. Эли напрягается, сильнее сжимая банку. Внутри поднимается злость — теплая, колючая, как ржавчина под ногтями.

— Ворон? — спрашивает она, приподняв бровь. Голос хрипловат, будто проснулся вместе с нею и еще не понял, где они.

— Твой хозяин, — коротко бросает он.

— А у Ворона имя-то есть? Или только перья? — усмешка у нее на губах больше похожа на оголенный оскал. Ей хочется плюнуть. Закричать. Бросить этой коробкой в лицо.

Он тяжело вздыхает, будто перед ним не человек, а тупая школьница.

— Поверь, пташка, тебе не нужно знать его имя, — он кивает подбородком в сторону черной коробки. — Ворон сказал, чтобы ты надела это.

Эли медленно берет коробку. Крышка поддается с мягким щелчком — и внутри вспыхивает красное. Белье. Шелковое. И черное платье. Облегающее. Беззащитное.

— Красное белье и черное платье, — выдыхает она, сквозь зубы. — Прямо форма ведьмы из борделя, да?

— Это не бордель, — говорит он тихо. Но в голосе — металл. — Это воронье гнездо. Ты теперь в его клетке, девочка. Постарайся не каркать громче, чем нужно. А то тебе быстро укоротят твой язычок.

Он разворачивается резко, будто устал от ее вопросов, от ее огня, от ее присутствия.

Но на пороге замирает.

— Меня зовут Джей, — говорит он, не оборачиваясь. — Если что-то нужно будет — можешь обращаться ко мне.

Дверь захлопывается за ним так, будто ставит точку. Или гробовую крышку

Эли остается стоять в тишине. Коробка в руках будто обжигает ладони, хотя ткань внутри — мягкая, почти ласковая. Красное белье переливается в полумраке, как кровь под светом лампы. Платье — идеально сидело бы на теле, подчеркивая изгибы, подчеркивая уязвимость. Словно приглашение. Словно метка: «это его».

Она медленно ставит коробку на кровать. Смотрит на нее сверху вниз — как на вызов. И вдруг внутри что-то вспыхивает. Не страх. Не покорность. А злость. Бунт.

— Надень, — прошипела она, будто слышала его голос снова. — А может, пошел ты к черту.

Эли открывает шкаф. Там — ее рваные джинсы, старый черный топ. Изношенная ткань, но в ней — она сама. Не витрина. Не кукла. Не лакомство.

Она надевает красное белье. Медленно. Почти нарочно. Потому что да, оно красивое. Да, оно сидит идеально. Но все остальное — будет ее выбором. Она не отказывается — она дерзит.

Джинсы садятся плотно. Колени в прорезях. Топ — короткий, открывающий живот. Волосы она собирает в высокий небрежный хвост, намеренно оставляя пряди выбиваться.

В зеркале отражается не девочка, которую он хотел. Отражается ярость в теле. Колючесть. Стальной блеск во взгляде.

Она шепчет себе в отражение:

— Я не его. Даже если он так думает.

А потом разворачивается, резко открывает дверь и выходит в коридор. Шаг уверенный. Спина прямая. И внутри — зреет шторм.

Потому что если он думал, что сломал ее за одну ночь — он очень сильно ошибся.

Лестница встречает Эли скрипом. Воздух особняка днем будто другой — не такой вязкий, не такой мрачный. Солнце, пробивающееся сквозь витражи, делает стены почти теплыми, иллюзорно домашними. Как будто кто-то накинул плед на лицо монстра.

На первом этаже — девочки. Кто-то в махровом халате цвета вина, с пучком на макушке, пьет кофе и листает телефон. Кто-то — в спортивных легинсах, с ковриком под мышкой, выходит на задний двор. Из гостиной доносится глухой смех и фоновый гул сериала. Еще одна — сидит у окна, закутавшись в плед, и курит, выпуская дым прямо в светлый луч.

Они не бросаются. Не кидаются фразами. Но их взгляды — режут. Оценивают. Приклеиваются к ней, как мухи к меду, который им не предложили. И сразу — тишина. Сладковатая, липкая, напряженная. Та самая, где ничего не сказано, но уже все понятно. Стая почуяла чужую кровь — и притихла.

— Ну надо же, — протягивает блондинка с идеальной укладкой, наливая себе кофе. — У нас тут новая звезда.

Глава 3

Он закрыл за собой дверь — медленно, без звука, как будто не хотел спугнуть тишину. Но тишина уже была разбита. Разбита ее дрожащим телом, слезами, запутавшимися в волосах, звуками, которые не были криком, но и молчанием их назвать нельзя.

Райдер шел по коридору, не глядя по сторонам. Шаг — и гулкий звук ботинка по каменному полу. Еще шаг — и острые тени от настенных ламп пляшут по стенам, как призраки прошлого. Он не торопился. Не злился. Не сомневался. Было в нем что-то неестественно спокойное — как в хищнике, который только что насытился.

Когда он зашел в кабинет, кожа на костяшках все еще зудела — как после касания чего-то слишком живого. Он опустился в кресло, медленно провел рукой по лицу и потянулся за сигаретами. Зажигалка щелкнула. Пламя качнулось, вырвав из полумрака его лицо. Тень от носа ложилась остро, губы сжались в тонкую линию, глаза смотрели в никуда.

Сначала была тишина. Затем — она.

Где-то за стеной, словно трещина сквозь бетон, прорвался сдавленный, сорванный всхлип. Потом еще. И еще.

Он сидел, не двигаясь. Только пепел падал на пол.

— Все-таки ты ломаешься красиво, — выдохнул он. Не в сторону. Не в адрес. Просто в воздух.

Он не чувствовал жалости. Ни к ней, ни к себе. Только этот странный, скребущий изнутри диссонанс. Как будто часть его наслаждалась, наблюдая, как она медленно разрушается под его пальцами. А другая — хотела закричать: "не трогай ее, она не такая".

«Ты дрожала подо мной, как под током. А потом смотрела, будто я не человек, а гниль под ногтями.»

Он откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза.

«Ты думаешь, ты будешь первой, кто выживет, не став моей?»

«Ты ошибаешься, сладкая. Очень скоро ты сама поползешь за мной. Не потому что я сломаю тебя. А потому что без меня — ты больше не сможешь дышать.»

За стеной снова рыдание. Пронзительное. Как нож в спину.

Райдер затянулся и выдохнул — в потолок. И в этой сизой дымке ему вдруг почудилось: она плачет не потому, что ненавидит его. А потому, что ненавидит себя — за то, как отозвалось ее тело.

Он усмехнулся:

— Добро пожаловать в мой ад, малышка.

И пепел снова лег на пол — рядом с его ботинками. Как снег в комнате, где давно не было зимы.

Утро было мрачным, несмотря на солнечные лучи, пробивающиеся сквозь витражные окна особняка. Воздух все еще пах дымом, вином и чем-то тяжелым — как будто стены сами впитывали в себя каждую ночь, чтобы потом медленно ее выдыхать.

Эли спустилась в столовую на ватных ногах. Волосы были небрежно собраны, лицо — бледное, взгляд — пустой. Она старалась идти спокойно, но внутри все дрожало, как стекло, готовое треснуть от любого слова.

В столовой уже были девочки. Кто-то пил кофе, кто-то ковырялся в тарелке с фруктами, кто-то листал ленту на телефоне. Разговоры шли вполголоса, пока ее появление не заставило все пространство чуть замереть.

— О, новенькая пришла, — ядовито улыбнулась Лора, отрываясь от чашки. — Как спалось, принцесса?

Смешки. Пара ухмылок. Кто-то переглянулся.

Эли не ответила. Прошла мимо, будто не слышала. Налив себе воды, она села за дальний стол. Но тишина продлилась недолго.

— А я вчера вышла покурить, — продолжила Лора, громче, уже обращаясь ко всем. — И что же я вижу? Наш милый Ворон жарит новенькую, как будто это его последний ужин.

Хохот.

Эли медленно подняла глаза. Внутри что-то резко вспыхнуло — словно спичка чиркнула по натянутому нерву — и тут же застыло ледяной маской. Она впилась в Лору взглядом: холодным, мрачным, сдержанным. Не со злобой. С презрительным спокойствием. С безмолвным вызовом, от которого в комнате стало прохладнее.

— Тебе завидно, что ли?

Столовая застыла, как сцена перед выстрелом. В воздухе зависла глухая, звенящая тишина — такая, от которой звуки дыхания становятся громче ударов сердца. Даже ложка, выпавшая у кого-то из рук, не решилась задеть край тарелки. Лора смотрела на Эли с выражением полной растерянности, будто та вдруг сорвала с нее маску и выставила на свет всю ее жалкую сущность.

— Что ты сказала? — ее голос стал холоднее, почти стальной.

— Ты меня слышала.

Пауза. Глаза Лоры вспыхнули яростью, как будто кто-то сорвал с нее кожу и оставил стоять голой перед толпой. Но вместо крика — она усмехнулась. Глухо, зло, с ноткой безумия. Медленно встала, отодвигая стул так резко, что тот скрипнул, как нерв.

— Увидим, насколько ты будешь дерзкая через неделю, когда он тебя выбросит, как всех остальных.

Эли не ответила. Медленно, словно через густой туман, опустила взгляд в свою чашку. В груди что-то дернулось, как зверек в капкане — и вырвалось. Это было не страхом. Не болью. Это было гневом. Слепым, жгучим, неожиданным. Ее сердце уже не дрожало — оно сжималось в кулак.

А где-то наверху, за камерой наблюдения, пара холодных серых глаз внимательно следила за каждым ее движением — с тем самым спокойствием, в котором прячется буря.

Дверь в кабинет распахнулась с такой силой, что один из документов на столе Райдера сдвинулся с места. Джей влетел внутрь, как буря, не утруждая себя стуком. Его лицо было перекошено от напряжения, глаза метались, как у зверя, попавшего в капкан.

— Ворон, — выдохнул он, захлопывая за собой дверь. — У нас пиздец.

Райдер даже не шелохнулся. Сидел, откинувшись на спинку кресла, медленно затягивался сигаретой, как будто не новости, а прогноз погоды только что прозвучал. Он стряхнул пепел в пепельницу с ленивой грацией, будто слушал спектакль, а не весть о резне. Лицо его оставалось каменным, но в этом спокойствии читалась тревожная безразличность — как у человека, для которого насилие стало рутиной.

— Говори.

— Менсон. Он накрыл точку на юге. Всех — в мясо. Никого не оставил. Почти.

Райдер медленно поднял взгляд. Его серые глаза стали такими темными, что, казалось, в них исчез свет.

— Кто выжил?

— Пит. Тот, что держал расчеты и мелкую наркоту. Единственный. И теперь, — Джей сглотнул, — теперь он орет, что его не убили, потому что… Менсон передал ему послание. Для тебя.

Глава 4

Эли вцепляется в свои волосы, будто пытаясь вытряхнуть оттуда Ворона. Но не получается. Он уже слишком глубоко. Как бы она ни старалась отрицать — он засел в ней, как яд, просачивающийся в кровь.

Эли опускает руки, будто сдается. Делает глубокий вдох, словно пытаясь вытолкнуть его из себя этим воздухом. Взгляд падает на подол платья — слишком короткого, слишком уязвимого. Того самого, которое она не захотела надевать из-за своего бунта. Он даже не заметил. Или заметил — и молча насладился этим? Насладился ее маленьким поражением, тем, как она сдалась, даже не заметив.

— Чертов ублюдок, вылезай из моей головы! — шипит она в пустоту, будто он действительно стоит перед ней.

— Поздно, мышка. Он там уже устроился поудобнее, — звучит голос от двери. Никки.

Она опирается на косяк, будто наблюдала за Эли уже давно. В обычной одежде, сигарета в пальцах, подмышкой — бутылка виски. В ее взгляде — сочувствие, но не жалость. Скорее — знание.

— А ты не должна… работать? — медленно выдавливает Эли, когда узнает ее силуэт.

— Должна. Но вчера клиент попался… слишком амбициозный. Так что считай — заслуженный отпуск, — усмехается Никки и делает затяжку.

— У вас тут и отпуск есть? — Эли поднимает бровь, сама не веря, что пошутила.

— Конечно. Еще и больничный. Все по-честному. У нас почти профсоюз, — Никки хмыкает. — Пойдем, мышка. Выпьем. А то я скоро начну говорить сама с собой, как старая, одинокая алкоголичка.

Комната Эли. Виски плеснулось в стаканы. Никки плюхается на кровать, как будто она тут своя. Эли садится рядом, стакан в руке дрожит.

— С почином тебя, — говорит Никки, поднимая свой. — Теперь ты одна из нас.

Эли пьет. Обжигающе. Горло сжимается, в животе вспыхивает огонь. Она закуривает — предложенная сигарета словно обряд посвящения.

— Ты всегда была здесь? — спрашивает она после долгой паузы.

— Я? — Никки усмехается. — Мышка, пристегивайся. Сейчас будет экскурсия по моему личному аду. Жила-была я. Не богато, но и не дно. Просто… я всегда знала, что не буду «как все». С Вороном я с того момента, как он только открыл свой первый бордель. Шесть лет. Может семь. Тогда он еще сам двери открывал и сам же вышибал тех, кто не платил.

— А зачем ты пришла… ну… сюда? — Эли делает еще один глоток. Никки улыбается — без стыда, почти с вызовом.

— Потому что мне нравится трахаться. Особенно, когда за это платят хорошие деньги. Без слез, без жалоб, без драмы. Мне просто нравится.

Молчание. В воздухе повисла искренность, такая резкая, что Эли не знала, что ответить.

— Ты думала, все здесь такие потому что жизнь избила? — Никки стряхивает пепел. — Может, десять процентов — да. Остальные выбрали это. Осознанно. Потому что это тоже сила. Ты — на сцене. Они платят. Ты правишь балом. Просто у каждого свой способ выжить в этом мире.

Эли смотрит в бокал. Ее внутренний мир трещит. А Никки — просто смеется. Как будто правда не боль, а свобода. И, может быть, в этом что-то есть.

— А он… трахает девочек? — вдруг спрашивает Эли, не поднимая взгляда.

Никки прыскает со смеху, будто услышала старый анекдот:

— Ворон? Трахает девочек? Ох, мышка. Он не трахает свой товар. Никогда. Даже если девчонки на нем сидеть готовы, как на троне.

Она делает глоток, закатывая глаза:

— Я, кстати, когда-то пыталась. В самом начале. Думала, что если трахну босса — буду особенной. Он просто посмотрел на меня, как на дурочку, и сказал: "У меня нет привычки ебать то, что приносит мне деньги". Все. Конец романтики.

Никки фыркает:

— С тех пор я и не лезу. А вот Лора… — она многозначительно прищуривается. — Лора, похоже, до сих пор не может смириться, что он ее не выбрал.

Никки подается чуть вперед, будто собирается поведать тайну:

— Она же тоже когда-то была особенной. Типа как ты сейчас. Ворон сам выбрал ее, дал комнату рядом со своей, водил за собой, как ручную кошечку. А потом — наскучила. И все. Он даже не прогнал — просто перестал замечать. А она… с тех пор только и делает, что пытается вернуть то, чего больше нет.

Она глотает остатки виски и щелкает языком:

— И теперь, когда ты на ее месте — поверь, мышка, она мечтает вцепиться тебе в глотку. Потому что зависть — она всегда родом из любви. Особенно из той, что не пережила равнодушие.

Эли невольно сжимает стакан в руках. По спине ползет холодок. Как будто в комнате внезапно стало темнее. Мысль о Лоре — выброшенной, забытой, перечеркнутой — проникает в кости, оставляя неприятный осадок. Она чувствует, как внутри все замирает: предчувствие, что эта история еще не закончена. Что Лора не отпустит. Что дом этот дышит не только похотью — но и завистью, и болью. И что она — теперь в эпицентре.

Райдер вернулся в кабинет.

Тишина — вязкая, затянутая, как дым после выстрела. Скрип кожи под его пальцами, когда он опускается в кресло, звучит громче мыслей. Он не просто сел — он вгрызся в пространство, как зверь, вернувшийся в логово. Напряжение — как паутина из жил, натянутая между потолком и полом, между ним и миром.

Щелчок пульта. Монитор вспыхивает, как око, подглядывающее за жизнью без него.

Комната. Камера выхватывает кадр, как затвор: тусклый свет лампы рассыпается по стенам, будто раскаянье. На кровати — две фигуры. Никки. И Эли. Та, что стала его наваждением. Его трещиной в разуме. Его проклятием, что пахнет кожей и страхом. Та, что еще недавно срывала голос под его телом, а теперь болтает, пьет, смеется. Как будто он — сон, который больше не жжет. Как будто его пальцы не оставляли синяков. Как будто она вырвалась. От него. Из него.

Он хочет отвернуться — но не может. Потому что в этот миг — Эли смеется. И это не просто смех. Это освобождение. Тот, который не просит разрешения. Не дергается под его взглядом. Не нуждается в нем. Улыбка — настоящая, как рассвет после долгой темноты. Светлая. Живая. Без него.

Как плевок. Как вызов. Как нож — в то место, где у него должно быть сердце.

Глава 5

Утро было непривычно тихим. Даже скрип лестниц казался глуше, чем обычно. Словно сам особняк задержал дыхание. В комнате Эли — полумрак. Плотные шторы еще не пропускали свет, но рассвет уже царапался снаружи, будто просачивался сквозь щели в стенах.

Эли проснулась резко. Будто сброшенная с обрыва. Лицо мокрое — не от слез, от жара, от снов, в которых он снова входил в нее так, что хотелось выть. Простыня слиплась с телом, между бедер — липко. Тело болело, как после драки. Или после слишком честного прикосновения.

Она села на кровати. Резко. Будто хотела стряхнуть с себя воспоминания. Лицо — холодное. Взгляд — стеклянный. Она заставила себя встать. Одеться. Причесаться. Как будто это способ — вернуть себе контроль. Прежнюю себя. Или хотя бы ее иллюзию.

На первом этаже было оживленно. Девочки сновали туда-сюда: кто-то проверял макияж в зеркале, кто-то таскал подносы с кофе, кто-то перебирал платья, одновременно шепча и стреляя глазами. Воздух был натянут, как тонкая струна. Что-то приближалось. Что-то, что вызывало тревогу даже у тех, кто привык не бояться.

Никки стояла у стойки, закуривая с видом скучающей хищницы. Но даже она — перекинула ногу на ногу с чуть большей резкостью, чем обычно. Она чувствовала. Все чувствовали.

И тогда послышался звук.

Черная машина — матовая, как сама смерть, — подкатила к воротам особняка. Дверь открылась медленно, с нарочитой пафосностью, будто кадр из клипа. Из нее вышла она.

Каблуки — высокие, уверенные. Шаг — точный, как выстрел. Волосы — черные, идеально гладкие, струились по спине, как капли нефти. Красная помада на губах смотрелась не вызывающе — властно. Ее взгляд — острый, колкий, скользил по девочкам, как нож по хрустящей коже. В нем не было интереса. Только презрение. Она не шла — она входила, как королева в свои владения.

— А вот и твоя погибель, новенькая, — сквозь зубы бросила Лора, не отводя взгляда от Эли.

Эли замерла.

Время будто замедлилось. Девочки притихли, кто-то кашлянул, кто-то спрятался за дверной проем. Никто не поздоровался. Никто не посмел сделать ни шага ей навстречу. Она проходила мимо, как шторм — не замечая никого, не нуждаясь в ответной реакции.

Ее шаги звучали по мрамору, как счет обратного отсчета.

И она, не сбавляя темпа, открыла дверь кабинета Ворона. Без стука. Без предупреждения.

И скрылась за ней.

Будто так и должно быть.

Эли застыла, будто под ней треснул пол. Глаза распахнуты, как у зверя, которого только что ранили в самое сердце. Мысли не крутились — они взрывались, крушили все внутри, ломали воздух в груди. Сердце стучало так громко, что казалось — его услышат все. И вдруг, словно выплевывая боль наружу, она развернулась на пятках и рванула к стойке. Почти бегом. Почти с мольбой, завернутой в ярость.

— Кто это была? — выдохнула она, голос дрогнул, как будто сорвался с горла вместе с болью.

Никки затянулась сигаретой медленно, с тем ленивым ядом, который выдыхают только те, кто давно привык к чужим трагедиям. Ее взгляд скользнул в сторону, как будто в этом разговоре пахло кровью. На лице — не скука и не отстраненность, а усталость хищника, которому снова приходится жевать чужую боль. Она знала, к чему ведет этот вопрос. Знала — и все равно не хотела быть его ответом.

— Лорен, — наконец сказала. — Мамка его первой точки. Он сам ее поставил. Старая гвардия. У нее были яйца задушить тигра, еще до того, как Ворон стал Вороном.

Эли стиснула зубы так, что хрустнуло в челюсти. Щеки вспыхнули, как будто ей влепили пощечину перед всеми — громко, унизительно, болезненно. Гнев и унижение обожгли кожу, расползаясь волной по шее и вниз, к груди, туда, где уже копилась первая трещина.

— Она не девочка. Она — смотрящая. Хозяйка теней. Следит за деньгами, за людьми, за порядком. Если в каком-то доме беда — он отправляет ее. Она все чинит. Или вычищает. Без лишних вопросов.

Никки глянула на Эли исподлобья — медленно, как хищник, замечающий, что жертва начала истекать кровью. В ее взгляде мелькнуло что-то вроде жалости, завернутой в сталь. И все же она сказала, почти шепотом, почти не меняя интонации:

— И да. Спит с ним. Когда хочет. Или когда он хочет. Но вроде как... никто не знает точно. И никто не смеет спрашивать.

Эли не ответила. Но в ту секунду, будто внутри нее рухнул весь внутренний каркас. Грудная клетка сжалась так резко, будто кто-то вогнал кулак в грудь и провернул. Она едва не застонала от боли, которую нельзя было назвать физической. Ее пальцы судорожно сжались, ногти впились в ладони, прорезая кожу. Она даже не почувствовала — слишком сильно гудело в висках. Как будто каждый удар сердца кричал одно и то же: "Не с тобой. Не для тебя."

Это не было болью от удара. Это было как внутренний пожар, что сжигал изнутри медленно и без пощады, обугливая все живое.

Это была первая настоящая ревность. Не капля, не вспышка — цунами, сметающее берега. Сырая, вязкая, как кровь, свернувшаяся в горле. От нее хотелось выть, вцепиться ногтями в чью-то кожу, царапать, ломать. Хотелось закричать так громко, чтобы ее услышал он. Чтобы весь этот дом рухнул под тяжестью ее боли.

Она сделала вдох — резкий, судорожный, как у того, кто тонет. Глаза горели. Но не от слез. От ярости. От того, как сильно ей хотелось стать той, кого нельзя заменить.

Никки, не оборачиваясь, бросила:

— Первая ревность — всегда как удар по горлу. Но если выживешь, мышка... может, даже когти отрастишь.

Позже — вечер.

В доме медленно сгущалась тьма. Она ползла по стенам, просачивалась в трещины, напитывала воздух, как яд. Шепоты скользили по коридорам, музыка казалась не звуком — ритуалом. Каблуки отстукивали свои заклинания, как будто каждый шаг девочек был частью предписанного обряда. Особняк будто начинал дышать по-другому. Глубже. Плотнее. Жаднее. Он готовился не просто к ночи — к жертвоприношению. К своей привычной вакханалии.

Эли не выходила из комнаты. Она сидела на полу, прислонившись спиной к кровати, сжимая в пальцах незажженную сигарету. Не курила. Просто держала, как будто это якорь. За час до этого она закинулась парой таблеток — из тех, что таскала с собой на случай, если все станет слишком. Джей когда-то предупреждал: не увлекайся этим дерьмом, Ворон не любит, когда его игрушки под кайфом. Но сейчас ей было плевать. Слабость разливалась по венам, тело податливо плыло, но мысли оставались — тяжелые, острые, как битое стекло под кожей.

Загрузка...