— Хозяин, — голос был скрипом заржавевшей двери в подземелье.
Воздух в моей каменной берлоге был густым, как бульон после недельной варки. Он вобрал в себя запахи: воска от свечей, старой бумаги, сушеной полыни, что я развесил по углам от дурных снов, и — слабый, едва уловимый — запах гари.
— Говори, — я отпил глоток воды, ощущая, как холод растекается внутри, гася тлеющие угли ярости, оставшиеся после площади, после низложения Шуйского.
Я сидел, откинувшись в кресле, и пальцами водил по холодному серебру кубка. Внутри — не вино. Простая ключевая вода. Мозг должен быть чистым. Особенно сейчас, когда все карты легли на стол, но игроки за соседними столами еще не знали, что игра уже сменилась.
Щелк сделал шаг вперед, но остался в полусумраке, будто даже теперь, наедине, ему нужна была дистанция.
— Москва… дышит. Но дыхание прерывистое. Как у зверя, который очнулся после удара, но ещё не понял, сломан ли у него хребет.
Он начал с реконструкции. После пожара на площади и последовавшего за ним переворота (который я и устроил), город замер в оцепенении. Но ненадолго. Уже на второй день по моему приказу из царских, а теперь — наших, закромов пошли обозы с зерном. Не щедрая раздача. Четкая, дозированная выдача по спискам: сначала тем, чьи лавки сгорели, потом — самым бедным слободам. Хлеб был чёрствым, зерно — с запахом затхлости. Но это была еда. И она шла от новой власти. От Ворона. Это был первый, материальный шов на ране страха.
— Бояре? — спросил я, не глядя на него, уставившись на язычок пламени в лампе.
— Сопротивляются, — ответил Щелк, и в его голосе впервые зазвучал оттенок чего-то, похожего на… профессиональное любопытство. — Но по-разному. Одни открыто. Князь Лыков, к примеру, отказался следовать новому порядку. Заколотил ворота своей усадьбы, выставил свою же дворню с рогатинами. Кричит, что не будет служить «ворогу и сатанину».
Я почувствовал, как уголки губ сами собой потянулись вверх. Не в улыбку. В тот самый оскал, что видел на мне Щелк.
— И что? Народ у его ворот уже собирается с вилами и факелами?
— Нет, — сухо ответил Щелк. — Народ у его ворот стоит в очереди за казённым хлебом, который мы раздаём как раз на площади напротив его палат. И смотрит на его запертые ворота. Молча. А дети… дети кидают камушки в его герб на воротах и шепчутся про «жадного боярина».
Вот оно. Не сила, не угроза. Банальный, приземлённый расчёт. Голодный человек не станет штурмовать усадьбу из солидарности с боярином. Он будет тихо ненавидеть того, кто сыт, когда он голоден. А я дал ему хлеб. Пусть и сухой. Я превратил пассивный страх в активное, направленное недовольство. Не на себя. На тех, кто был символом старого, прогнившего порядка.
— Другие? — спросил я.
— Другие сопротивляются иначе, — продолжил Щелк. — Являются. Кивают. Целуют полы вашего кафтана, если бы вы его им показали. А вечером пишут тайные грамотки в Новгород, в Псков, в Тверь. Умоляют «избавить Москву от наваждения». Зовут любого, кто имеет хоть каплю легитимности или армию. В том числе… — он сделал едва заметную паузу, — …и псковского вора.
Сердце не дрогнуло. Я этого ожидал. Отчаяние и страх — плохие советчики. Они толкают в объятия любого, кто кажется альтернативой.
— И как, зовут громко?
— Пока нет. Шёпотом. Через доверенных монахов, через купцов, которые боятся потерять свои караваны. Но шёпот нарастает. Как гул в улье перед роением. И он уже выходит за границы города.
Тут Щелк сделал шаг ближе, и его глаза-щелочки сузились ещё больше.
— На границах, хозяин, уже не просто шепчут. Там ропщут открыто. Вести из Москвы — о пожаре, о низложении царя «силой тьмы», о чёрных птицах — дошли уже до самых дальних застав. Казаки на Дону и Днепре пьют за «конец света московского». Воеводы в пограничных крепостях не знают, кому присягать. Одни говорят — целовали крест царю Василию, а его нет. Другие, что нужно признать новую власть, раз она в Кремле сидит. Третьи… третьи смотрят на запад. На королевича Владислава. Или на того же псковского самозванца. На любого, кто даст чёткий приказ и золото на жалованье. Граница, хозяин, сейчас — это тонкая льдина над прорубью. И она уже трещит.
Он замолчал, дав мне впитать информацию. Картина вырисовывалась ясная, почти клиническая. Москва — в шоке, но под контролем, если не давать ране загноиться. Боярство — расколото, часть сломлена, часть готовится к подлой борьбе. А окраины… окраины вот-вот сорвутся в хаос. И в этом хаосе уже поднимал голову мой старый знакомый — фанатик из Пскова.
Я поставил кубок на стол. Звук был тихий, но в тишине комнаты он прозвучал, как удар молота.
— Значит, всё идёт как надо, — сказал я, и мои слова повисли в воздухе, холодные и тяжёлые.
Щелк не проявил удивления. Он ждал.
— Страх в столице — это инструмент, — продолжил я, вставая и подходя к узкому бойничному окну. На улице уже сгущались сумерки. На зубцах стены напротив, как чёрные капли на сером камне, сидели вороны. Моя негласная гвардия. — Но одного страха мало. Нужна надежда. Пусть крошечная. Пусть жёсткая, как сухарь. Но своя. У бояр её нет. У народа… пока только хлеб. А на границах надежда ищет нового хозяина.
Я обернулся к Щелку. Его фигура в полутьме казалась неживой.
— Мы дадим им хозяина. Но не того, которого они ждут. Не святого юродивого из Пскова. Не польского принца. И уж тем более — не очередного боярина-интригана. Мы дадим им порядок. Железный. Несправедливый, может быть. Но порядок. А чтобы они его захотели… нужно, чтобы они увидели, что происходит с теми, кто выбирает хаос.
Я вернулся к столу и взял тонкий, острый нож для вскрытия писем.
— Князь Лыков, который заперся в своей усадьбе… он у нас как бельмо на глазу. Пример неповиновения. Его нужно сделать… показательным. Но не казнью. Казнь вызовет сочувствие. Нужно что-то иное.
Щелк стоял неподвижно, но я видел, как в его глазах мелькают быстрые огоньки — расчёты, варианты.