Первое, что я поняла: меня не лечили.
Меня готовили к красивой смерти.
Эта мысль пришла раньше памяти, раньше паники, раньше даже понимания, где я нахожусь. Я еще не открыла глаза, еще не вспомнила, как меня зовут, еще не успела испугаться по-настоящему — а уже знала это с той холодной врачебной ясностью, которая приходит только в двух случаях: когда ты много раз видел чужое умирание и когда однажды узнаешь его по запаху.
Запах был густой, тяжелый, липкий. Воск. Ладан. Мокрый камень. Белые цветы, которые слишком долго простояли в воде. Так пахнут не спальни больных. Так пахнут комнаты, где решили не бороться.
Я открыла глаза.
Надо мной висел высокий потолок в темных балках. Слева дрожал огонь в камине. За узким окном шевелился серый дождь. И все это было настолько не похоже ни на реанимацию, ни на ординаторскую, ни на мою квартиру, что мозг на секунду выбрал самый жалкий способ защиты — тупо не поверил.
Нет. Это бред. Гипоксия. Сон. Посленаркозная каша. Температура. Что угодно.
Я попыталась сесть — и тут же едва не застонала. Тело было слабым, чужим и каким-то неправильно легким, будто из меня месяцами вымывали силу маленькими, аккуратными дозами. Под ложечкой мутило. Во рту стояла горечь. Сердце било часто, но не тяжело — так стучит не сильное сердце, а измученное.
— Госпожа…
Голос справа был испуганным до дрожи.
Я повернула голову.
У кровати сидела девушка в сером платье и белом переднике, с руками, сложенными на коленях так крепко, будто она боялась, что они выдадут ее больше, чем лицо. Глаза у нее были круглые, влажные, и смотрела она на меня не как на выздоровевшую. Как на то, что уже успели оплакать и теперь не знают, радоваться или бежать.
— Вы очнулись, — прошептала она.
Я смотрела на нее несколько секунд.
Потом на стены. Камень. Гобелен. Подсвечник. Чертовы свечи. Потом на свои руки — и вот тут внутри что-то тихо, очень нехорошо ухнуло вниз.
Руки были не мои.
Узкие запястья. Слишком тонкие пальцы. Бледная кожа с синеватой сеткой вен. Ногти овальные, ухоженные, но местами обломанные, будто женщина в последние дни царапала что-то или кого-то. На среднем пальце — кольцо с мутным светлым камнем. Я такого не носила. Никогда.
Я резко вдохнула.
— Где я?
Голос прозвучал хрипло, ниже, чем должен, и тоже чужим.
Девушка тут же вскочила.
— В западной башне, госпожа.
— Где?
— В замке Морвель.
Ничего.
Это имя ничего во мне не задело. Вообще.
Ни ассоциации, ни географии, ни даже дешевого ощущения сна, где все кажется знакомым и странным одновременно. Пусто.
— Как меня зовут? — спросила я.
Ее губы дрогнули.
— Леди Эвелин.
Нет.
У меня даже имя было не мое.
Я спустила ноги с кровати. Пол обжег холодом даже через толстую сорочку. Девушка бросилась ближе.
— Вам нельзя вставать.
— Если я сейчас не увижу себя, я сойду с ума быстрее, чем вы успеете позвать своего лекаря.
Она замерла, не поняв половины слов, но тон поняла правильно и подставила мне плечо.
Я встала.
Мир качнулся.
Перед глазами на секунду поплыло, и в этот миг я успела отметить три вещи: слабость выраженная, сознание ясное, запах горечи на собственном дыхании. Хорошо. Значит, клинически я пока здесь. Не в бреду.
До зеркала у стены я дошла медленно.
И увидела женщину, которой не знала.
Молодая. Очень красивая — той злой, истощенной красотой, которая не радует, а настораживает. Темные волосы, почти черные у корней, серые глаза, огромные на осунувшемся лице, резкий рот, слишком бледная кожа. На шее тонкая цепочка. Ключицы торчат. Под глазами тени. На губе — след прикуса. Не умирающая старуха. Не жертва внезапной болезни. Молодая женщина, из которой что-то долго и методично вытягивали.
Я подняла руку.
Она подняла.
Все.
Значит, либо я мертва и это ад с очень дурным чувством юмора, либо произошло что-то, чему у меня пока нет приличного научного названия.
— Сколько я была без сознания? — спросила я, не отрывая взгляда от отражения.
— Двое суток, госпожа.
— А до этого?
— Вы слабели почти две недели. Сначала мало ели. Потом не вставали. Потом был приступ ночью. Потом второй. Господин лекарь сказал, что если к утру дыхание станет тише, нужно звать отца Бреннана.
Я повернулась к ней.
— И вы позвали?
Она медленно кивнула.
— Он уже был в замке.
Очень удобно.
Священник под рукой. Белые цветы в комнате. Ладан. Воск. Западная башня. Меня не собирались спасать. Меня красиво сопровождали к концу.
— Что мне давали? — спросила я.
— Настой. И капли.
— Где?
Она указала на столик у кровати.
Там стояли белый флакон, пузатая темная бутылочка и чашка с засохшим коричневым осадком на дне.
Я подошла ближе.
Потянулась к белому флакону. Девушка дернулась.
— Госпожа, не надо, вам велели…
— Кто велел?
— Леди Матильда.
— Кто это?
— Тетя милорда. Хозяйка замка.
Конечно.
Я вытащила пробку и поднесла флакон к носу.
Резкий запах горьких трав, под которым пряталось что-то сладковато-маслянистое. Не опий, не эфир, не спирт. Но точно не безобидный “успокоительный” от нервной невесты. Я капнула немного на палец, осторожно коснулась кончиком языка — и почти сразу сплюнула в платок.
Горечь цепляла небо так, как цепляют сильные седативные смеси с чем-то дополнительным. Не мгновенный яд. Хуже. То, чем можно медленно ослаблять, спутывать сознание, срывать сердце и выдавать это за естественный распад хрупкой женской натуры.
Меня затошнило уже не от тела. От узнавания.
— Как звали лекаря? — спросила я.
— Мастер Корвен.
— Он лечил меня один?
— Иногда приходила леди Матильда. Иногда милорд спрашивал, как вы. Но лекарство давали по расписанию.
Расписание.
Если бы Кайр Морвель начал оправдываться, мне было бы легче.
Если бы возмутился, позвал лекаря, попытался отобрать у меня флакон, приказал лечь и не нести бред после лихорадки, я бы хотя бы понимала, в какой именно тип мужчины вляпалась вместе с этим телом. Но он ничего такого не сделал. Просто стоял в нескольких шагах от меня и смотрел так, будто перед ним внезапно заговорила не слабая невеста, а непредусмотренное осложнение.
— Откуда вы это взяли? — спросил он наконец.
Не “что за чушь”. Не “вы бредите”. Не “кто посмел”.
Откуда.
Хороший вопрос. Нехороший для него.
Я покрутила белый флакон в руке.
— Из запаха. Из осадка. Из того, что меня двое суток готовили не к выздоровлению, а к красивому прощанию. И из того, что в вашем замке уже умерли три невесты. Это достаточно для начала.
Его лицо не изменилось. Но я уже видела, что под этой спокойной неподвижностью идет работа мысли. Быстрая, неприятная, очень собранная. Он не выглядел человеком, который впервые слышит слово “смерть” рядом с собственным именем. Он выглядел человеком, которому надо срочно решить, опаснее я сейчас как живая женщина или как источник скандала.
— Вы помните не все, — сказал он.
— Зато, кажется, вижу больше, чем ваша покойная покорность ожидала.
Он чуть сузил глаза.
— Вы говорите странно.
Я едва не усмехнулась. Еще бы. Молодая изнеженная невеста, которой полагалось едва дышать и бледнеть в подушках, вдруг начала отвечать как врач, которого всю ординатуру пытались сломать ночными дежурствами и чужой кровью.
— А вы слишком спокойно стоите в комнате женщины, которую, возможно, пытались убить, — сказала я. — Для жениха это тоже странновато.
На этот раз он подошел ближе.
Не резко. Медленно. Опасно. Как хищник, который пока не решил, прыгать ли. От него пахло дождем, кожей перчаток и холодом улицы. Никакого вина, духов или уютного мужского тепла. Этот человек, похоже, вообще не носил на себе ничего лишнего.
— Вы не знаете, о чем говорите, — произнес он.
— Тогда просветите меня.
Тишина натянулась между нами, как струна. Мне уже начинало мутить от слабости, но я упрямо держалась на ногах. Потому что слишком хорошо знала: если сейчас снова лягу, меня опять запишут в хрупкие женщины, которым удобно не верить.
Он перевел взгляд на флакон.
— Дайте.
— Нет.
— Это лекарство.
— Это средство, после которого я едва не доехала до отпевания. Разница есть.
Что-то в его лице дернулось. Не злость. Почти усталое раздражение человека, который годами носил на плечах одну и ту же грязную историю и теперь видит, как очередная женщина отказывается играть в нужную ему роль.
— Вам надо сесть, — сказал он.
— Мне надо понять, где я и кто именно решил, что до свадьбы мне лучше не дожить.
Он замолчал.
Вот это молчание мне уже не понравилось по-настоящему. Потому что за ним стояло не только недоверие. Осторожность человека, который знает: в этом доме есть вещи, которые произносить вслух опасно даже ему.
— Вы сейчас не в том состоянии, чтобы делать выводы, — сказал он наконец.
— А вы сейчас не в том положении, чтобы снова прятаться за женскую слабость, милорд.
Я увидела, как у него напряглась челюсть.
Хорошо. Значит, бью не мимо.
Он протянул руку. Не к флакону. Ко мне. Будто хотел удержать, если я снова покачнусь. Я отступила на шаг раньше, чем успела подумать. Не от страха перед мужчиной. От рефлекса врача, который уже научился не позволять людям подбираться слишком близко, пока не понимает, с чем они к нему пришли.
Кайр заметил.
Конечно, заметил.
И руку убрал сразу.
— Я не собираюсь вас убивать, — сказал он.
— Очень удобно слышать это в замке, где мертвые невесты уже стали почти интерьером.
В этот раз он усмехнулся. Коротко. Без веселья.
— Значит, память вы потеряли не полностью. Язвить умели и раньше.
Интересно.
Значит, прежняя Эвелин не была тихой мышью. Или хотя бы пыталась не быть.
— Сколько дней до свадьбы? — спросила я.
— Сегодня должна была быть церемония.
Вот так.
Сегодня.
То есть если бы я не очнулась, меня бы не повели к алтарю. Меня бы отпели. Отличный свадебный план.
Я почувствовала новый приступ слабости, сжала спинку кресла и заставила себя не согнуться. Кайр увидел это сразу.
— Сядьте, — повторил он уже жестче.
Я села.
Не потому что послушалась. Потому что если бы не села, через минуту рухнула бы сама, а валяться перед ним на ковре мне хотелось меньше всего.
Он пододвинул кресло напротив и сел тоже. Слишком прямо. Слишком собранно. Как человек на допросе, который не уверен, с какой стороны стола опасность.
— Что вы помните? — спросил он.
Хороший вопрос.
Очень.
Потому что правдивый ответ “ничего, включая собственное имя до сегодняшнего утра” сразу сделал бы меня либо добычей, либо сумасшедшей. А мне не нужно было ни то ни другое.
— Достаточно, чтобы понять: здесь кто-то очень хотел, чтобы я стала четвертой, — сказала я.
Он помолчал.
— Вы должны помнить другое.
— Например?
— Что хотели этого брака не меньше остальных.
Я посмотрела на него внимательнее.
Впервые. Не как на красивого мрачного жениха из чужого романа, а как на мужчину, которого кто-то тоже давно поставил в неудобную схему. Он не выглядел счастливым. Не выглядел влюбленным. И даже просто заинтересованным в свадьбе не выглядел. Скорее как человек, которого годами ведут по коридору с закрытыми окнами, а он слишком поздно понял, что в конце не выход, а очередная похоронная комната.
— Это вас удивит, — сказала я, — но у меня есть сильное подозрение, что сегодня я хотела бы совсем другого.
— Чего?
— Не умереть.
Тишина.
Потом он медленно откинулся в кресле.
— Это разумно.
— В отличие от вашего лекаря.
Если бы я не была врачом, леди Матильда могла бы мне даже понравиться.
Таких женщин обычно любят гости, слуги боятся без слов, а мужчины рядом с ними до старости остаются мальчиками, уверенными, что их дом держится на мудрости, а не на железной воле одной-единственной хозяйки. У нее был идеальный голос для семейных трагедий — мягкий, низкий, с теплой заботой в нужных местах. Идеальное лицо для похорон. Идеальная осанка женщины, которая никогда не спешит, потому что мир вокруг и так давно подстроился под ее шаг.
Но я уже увидела главное.
Когда она вошла и увидела меня живой, в ее лице мелькнула досада.
Не горе, не испуг, не облегчение. Досада.
Короткая. Почти незаметная. Достаточная.
— Эвелин, — повторила она, подходя ближе. — Вам не следовало вставать.
— Мне, похоже, и просыпаться не следовало, — ответила я.
Кайр ничего не сказал.
Он стоял сбоку, слишком тихий для человека, который только что услышал, как его тетю почти в открытую обвиняют в убийстве. И именно эта тишина начинала раздражать сильнее всего. Я уже не могла понять, кто он здесь: хозяин, сообщник, заложник или просто мужчина, которого так долго учили не смотреть в центр собственной семейной гнили, что он теперь не узнает ее даже по запаху.
Матильда остановилась напротив.
Взгляд у нее был внимательный, ровный, совсем не панический. Хорошо. Значит, привыкла быстро собираться после сбоя в плане.
— Вы очень слабы, дитя мое, — сказала она. — Вам сейчас многое может казаться не тем, чем является.
Вот и первое движение.
Не оправдываться. Не спрашивать, с чего я взяла. Сразу — ваше состояние ненадежно.
Старая, как мир, схема. Женщина бредит. Женщина нервная. Женщина истощена. Женщина не в себе. А значит, все, что она говорит, можно потом упаковать обратно в ее же слабость.
Я подняла флакон.
— Отличная мысль. Тогда давайте проверим не меня, а это.
Матильда посмотрела на бутылочку так, будто видела ее впервые.
Очень правдоподобно. Даже слишком.
— Обычный успокаивающий настой, — сказала она.
— Для кого? Для меня или для тех, кому было удобнее, чтобы я не дожила до венца?
Кайр резко выдохнул через нос.
Будто разговор шел уже не туда, куда он еще мог бы его вернуть.
— Достаточно, — произнес он.
Я повернулась к нему.
— Нет. Вот теперь как раз недостаточно. У вас в замке умерли три невесты. Меня уже собирались отпевать. И все, что вы можете предложить, — это “достаточно”?
Матильда чуть вскинула подбородок.
— Кайр, оставь нас.
Интересно.
Очень.
Значит, она привыкла распоряжаться здесь не только слугами, но и им. Как хозяйка не дома даже, а всей конструкции, в которой жених, невесты, лекарь, часовня и башня давно уже работают по одному и тому же сценарию.
Кайр не двинулся.
Впервые.
— Нет, — сказал он.
Мы обе посмотрели на него.
И вот тут я вдруг заметила одну тонкую, но важную вещь: Матильду это не удивило. Не по-настоящему. Значит, он уже сопротивлялся ей раньше. Редко. Поздно. Не всегда. Но она знала, что такое возможно.
— Как хочешь, — сказала она спокойно. — Все равно девушка не понимает, что говорит.
Девушка.
Не “Эвелин”.
Не “невеста”.
Не “леди”.
Когда меня перестали называть ролью, а назвали просто девушкой, я окончательно услышала, где у нее проходит граница уважения. Ниже пола.
— Я понимаю достаточно, чтобы попросить бумагу, чернила и чистую воду, — сказала я. — И еще хочу видеть вашего лекаря. Немедленно.
Матильда улыбнулась.
Очень тонко.
Так улыбаются тем, кто еще не знает, как именно здесь ломают упрямство.
— Вы не в лечебнице, Эвелин. И не у себя дома.
— Это я уже заметила.
— Тогда будьте добры вспомнить, что в этом замке решения принимаете не вы.
Вот.
Наконец-то.
Настоящий голос хозяйки. Без церковной мягкости, без красивой заботы, без притворного участия. Решения принимаете не вы. То есть речь уже не о моем здоровье. О власти.
Я медленно поставила флакон на столик.
Не потому, что испугалась. Потому, что слишком хорошо знала: в разговоре с такими людьми самое сильное движение — не крик, а точность.
— Тогда у меня для вас неприятная новость, леди Матильда, — сказала я. — Первый диагноз, который я поставила в этом мире, — не лихорадка. И даже не отравление. Чужое желание меня добить. А такие вещи плохо лечатся приказами.
Кайр повернул голову ко мне резко.
Матильда впервые за весь разговор перестала улыбаться.
Почти незаметно. Но я и не такое замечала у родственников пациентов, когда сообщаешь им, что больной умирал не от судьбы, а от чьей-то халатности.
— Какой странный у вас теперь язык, Эвелин, — произнесла она.
— Какой есть. Видимо, чуть полезнее прежнего.
Она повернулась к Кайру.
— Ты слышишь? Девушка не узнает даже себя. Она говорит о диагнозах, будто это рынок лекарей, а не комната женщины после тяжелой горячки.
И снова мимо.
Снова через него.
Не спорит со мной напрямую там, где можно хоть что-то проиграть. Сразу переводит разговор в удобную рамку: бедная невеста потеряла память, несет странности, путает мир с какими-то своими фантазиями. Если бы я не работала с травмой, интоксикацией и паникой, может, сама бы усомнилась. Но беда Матильды была в том, что она привыкла к женщинам, которых легче заставить сомневаться в себе, чем удержаться на ногах.
Я не была одной из них.
— Хорошо, — сказала я. — Тогда давайте начнем с простого. Если я брежу, зовите лекаря. Пусть при вас попробует объяснить, что именно давал мне две недели и почему после этого меня можно было только отпевать.
Матильда посмотрела на меня долго.
Очень долго.
А потом, все так же спокойно, сказала:
— Корвен уехал на рассвете.
Вот и еще одна улика.
Я медленно повернулась к Кайру.
После ухода Матильды в комнате стало тише, но не легче.
Некоторые люди умеют уносить с собой не шум, а воздух. Пока она была здесь, все пространство подчинялось ей: голос, паузы, право на смысл. И только когда дверь за ней закрылась, я поняла, насколько сильно устала держаться на ногах в одном только ее присутствии. Слабость снова полезла вверх — из живота в грудь, из груди в виски. Перед глазами плавали бледные пятна.
Кайр заметил это сразу.
— Тебе нужно лечь.
Я усмехнулась бы, если бы было чем.
— Нет. Мне нужно прожить хотя бы час без вашей семейной заботы.
Он не обиделся.
И это было уже почти интересно. Большинство мужчин на его месте либо вскипели бы, либо снова спрятались за ледяную вежливость. А этот, кажется, просто принял мои слова как очередной неприятный факт о собственном доме.
— Тогда хотя бы воду, — сказал он.
Он подошел к столику, взял графин, налил в стакан и протянул мне.
Я не спешила брать.
Очень медленно подняла взгляд на его лицо.
— Ты сейчас понимаешь, как выглядит со стороны этот жест?
Он чуть нахмурился.
— Какой?
— В замке, где невест лечат до отпевания, жених лично подает стакан воды женщине, которую только что пытались тихо отправить на тот свет. Ты правда думаешь, что я это выпью без мысли о яде?
И вот тут он впервые не просто утомился.
Разозлился.
Совсем чуть-чуть. В челюсти. В глазах. В том, как он резко поставил стакан обратно на стол.
— Если бы я хотел твоей смерти, ты бы не сидела сейчас и не спорила со мной.
— Очень мужская логика, — ответила я. — Утешительная, но не доказательная.
Он молчал.
Потом, уже заметно тише:
— Хорошо. Тогда я выпью первым.
Он взял стакан и сделал несколько глотков.
Не демонстративно. Спокойно. Как человек, которому давно уже надоело оправдываться в доме, где все давно сгнило, но сейчас нет времени играть в гордость.
Я смотрела на него и вдруг поймала себя на странной мысли: нет, этот мужчина не похож на человека, который наслаждается властью над умирающими женщинами. И даже не похож на того, кто ловко скрывает удовольствие за каменным лицом. Он вообще не выглядел живым рядом с этой историей. Скорее как часть механизма, который уже перемолол слишком много, в том числе и его самого.
Я все-таки взяла стакан.
Сделала один глоток.
Потом второй.
Холодная вода прошла по горлу почти болезненно. Тело, похоже, и правда было обезвожено. Я поставила стакан на колени и прикрыла глаза на секунду.
— Ты сказал, что Корвен лечил всех троих, — произнесла я. — А ты каждый раз просто смотрел, как женщины слабеют?
Он сел напротив.
На этот раз не так далеко, как раньше.
— Сначала это не было похоже на одно и то же.
— Объясни.
Он провел ладонью по подбородку, будто собирая слова из того места, куда мужчина обычно не любит заглядывать — из собственной вины.
— Первая невеста умерла за пять дней до церемонии. Говорили, у нее с детства было слабое сердце. Она приехала уже бледной, много кашляла, почти не ела.
— А лекарь?
— Давал ей настои и капли. Она стала тише. Потом однажды ночью просто не проснулась.
Я кивнула.
Тихая смерть после периода “слабости”, плохой аппетит, седативные настои. Очень удобно.
— Вторая?
Он отвел взгляд в окно.
— Ее звали Мириэль. Она продержалась дольше. Почти месяц. Сначала даже ездила верхом. Потом начала падать в обмороки. Жаловаться на горечь во рту и жар. Корвен уверял, что это женская нервная лихорадка и страх перед свадьбой.
Я едва не фыркнула.
Женская нервная лихорадка. Конечно. Как только в доме надо спрятать чью-то почти очевидную смерть, всегда находится удобное женское объяснение — нервы, слабость, чувствительность, хрупкое сердце, дурная кровь.
— Третья? — спросила я.
Лицо у него стало жестче.
— Третью звали Адель. Она не была тихой. Скандалила. Пыталась уехать. Говорила, что ее травят. Через две недели слегла. Через три — умерла в башне.
Вот.
Я медленно поставила стакан на стол.
В комнате словно стало еще холоднее.
— И после третьей ты все еще готовился жениться в четвертый раз? — спросила я.
Он поднял глаза.
Вопрос попал куда надо.
Потому что да — как бы ни был он устал, как бы ни выглядел чужим в собственном замке, эта часть оставалась за ним. После трех женщин он все равно собирался вести к алтарю четвертую.
— Не все здесь зависит от меня, — сказал он.
— А от кого?
Пауза.
Слишком долгая.
Потом:
— От рода.
Я смотрела на него и чувствовала, как внутри просыпается не просто злость.
Презрение.
Потому что вот в этом и была вся суть мужчин вроде него. Даже когда уже вокруг лежат три мертвые невесты, они продолжают жить внутри слова “род”, будто это магическое оправдание любой трусости.
— Потрясающе, — сказала я. — То есть в вашем роду настолько трудно рождаются мужчины, что вам приходится сначала хоронить женщин, а потом снова вести следующих на ту же бойню?
Он резко встал.
Вот теперь по-настоящему.
Но шагнул не ко мне. От меня. К камину. Будто сдерживал что-то, что не хотел показывать. И это было интереснее любой вспышки.
— Ты не понимаешь, — сказал он, глядя в огонь.
— Конечно. Я всего лишь проснулась в теле женщины, которую уже готовили к отпеванию в день свадьбы. Куда уж мне понимать.
Он обернулся.
— Я не хотел этой свадьбы.
Я прищурилась.
— Тогда почему она должна была состояться?
— Потому что после третьей смерти отказ выглядел бы как признание.
Вот это уже было ближе к правде. Не “долг рода”. Не “так сложились обстоятельства”. Признание, что после трех мертвых невест еще одна свадьба нужна была не для счастья. Для маскировки. Для продолжения красивой версии, где у замка просто плохая судьба, а не очень деятельные живые убийцы.
Еда закончилась быстрее, чем я ожидала.
Не потому, что бульон был вкусным — я вообще почти не чувствовала вкуса, только соль, тепло и слабую жирность. Просто тело Эвелин оказалось честнее моей головы. Пока я спорила, нюхала флаконы и бросалась обвинениями в лицо хозяину замка, оно все это время кричало о другом: истощение, обезвоживание, долгий токсический удар, перегруженное сердце, севшие резервы. Организм не любит драму. Он любит факты. А факт был прост: эту женщину долго, методично и аккуратно вели к отказу.
Кайр сидел напротив и молчал.
Не мешал. Не задавал лишних вопросов. И, пожалуй, впервые за все время его молчание не раздражало меня до скрипа зубов. Потому что теперь я уже различала два его состояния. Раньше — привычное, удобное молчание мужчины, который годами научился не вмешиваться раньше, чем станет совсем поздно. Сейчас — другое. Сборка. Как у человека, который вдруг обнаружил, что все его прежние объяснения дома не выдерживают столкновения с живой женщиной, у которой вместо светской истерики — медицинская логика.
Я допила воду и отставила стакан.
— Мне нужно зеркало поменьше, таз, чистая ткань, уголь, соль и кипяток, — сказала я.
Он поднял глаза.
— Зачем?
— Для начала — посмотреть, что у меня с глазами, языком, кожей, ногтями и реакцией зрачков. Потом — попробовать понять, что за дрянь была в флаконе. Полноценно лабораторию я здесь, к сожалению, не разверну, но даже в вашем прелестном замке можно отличить настой для нервной невесты от смеси, после которой ее успевают отпеть быстрее свадьбы.
Он чуть нахмурился.
— Ты правда думаешь, что это можно доказать так просто?
— Нет, — ответила я. — Я думаю, что правда всегда начинается с мелочей, которые убийцы считают несущественными.
Он встал.
Не споря.
И вышел за дверью лично, вместо того чтобы позвать слугу. Это я отметила сразу. Значит, либо уже не доверяет никому настолько, чтобы передавать слова через третьи руки, либо в этом замке даже просьба о тазе и кипятке может слишком быстро превратиться в чей-то новый доклад Матильде.
Когда дверь за ним закрылась, я наконец позволила себе несколько секунд чистой слабости.
Откинулась на спинку кресла и закрыла глаза.
Тело ныло так, будто его не просто травили — еще и месяцами держали в каком-то полуживом, полуобморочном режиме. Под левой ключицей кололо, во рту стояла горечь, а в животе временами скручивало тупой волной. Не острая боль, не язва, не инфекция. Системное, вязкое отравление малыми дозами. Я видела такое однажды у пожилой женщины, которой “помогали” с сердечными каплями слишком заботливые родственники. Тогда все тоже начиналось со слабости, обмороков, дурноты и “возраста”.
Только у меня не возраст.
У меня — молодая невеста в проклятом замке.
Прекрасно.
Я открыла глаза и снова посмотрела на зеркало в углу.
На меня смотрела Эвелин — красивая, истонченная, с темными волосами и серыми глазами, которые сейчас уже не выглядели глазами жертвы. Скорее глазами человека, который внезапно проснулся в чужом аду и первым делом полез руками в его механизм.
Мне нужно было знать о ней больше.
Не из романтического любопытства. Из необходимости. Если ее хотели убить так аккуратно, значит, в ней было что-то, из-за чего смерть была выгоднее свадьбы. Не просто неудобный характер. Такое убирают унижением, ссылкой, клеветой. Нет. Здесь нужна была необратимость.
Наследство?
Кровь?
Беременность?
Политический союз?
Нечто, что делало живую Эвелин слишком опасной для чьего-то будущего.
Дверь открылась быстро.
Вернулся Кайр — и не один. За ним Мирна несла таз, зеркало поменьше, кувшин кипятка и целую стопку ткани. Еще один мальчишка — ведерко с углем и блюдце с солью. Мирна поглядывала на меня с той же настороженной, почти суеверной смесью, с какой в домах обычно смотрят на тех, кто неожиданно не умер вовремя.
— Поставьте там, — сказала я, указывая на стол у окна.
Мирна послушалась.
Не сразу, но без вопросов.
Хорошо. Значит, пока здесь признают в языке силу увереннее, чем в статусе умирающей невесты.
— И еще мне нужны все рубашки, простыни и полотенца, которыми пользовались при мне за последние дни, — сказала я.
На этот раз Мирна все-таки подняла голову.
— Госпожа?
— Любые следы рвоты, пота, крови, слюны, лекарств. Все, что обычно жалеют выкинуть до отпевания. Несите.
Кайр перевел взгляд с меня на Мирну.
— Ты слышала.
Она кивнула и вышла, уже не скрывая, что потрясена до глубины своей сухой служебной души.
Когда дверь закрылась, Кайр встал у стола.
— И что ты собираешься делать с солью?
Я чуть склонила голову.
— Сначала проверю, насколько ваш лекарь был уверен, что никто после него не станет думать головой.
Я поднесла маленькое зеркало ближе к лицу и оттянула нижнее веко. Бледность выраженная. Сухость. Под глазами синюшные тени. Зрачки реагируют, но вяло. Я высунула язык — белесый налет, легкое дрожание, сухость, выраженная горечь на корне. Потом рассмотрела ногти. Ломкие, с тонкими белыми полосами. Запястья — истонченные, сосуды ломкие. Все это не давало точного названия яду, но складывалось в картину длительного отравления и истощения.
— Что ты ищешь? — спросил Кайр.
— Подтверждение того, что меня не свалил случайный недуг, — ответила я. — И пока оно меня радует.
— Радует?
— Да. С болезнью спорить сложнее. С человеком — проще. У человека всегда есть мотив и ошибка.
Он смотрел, как я развожу соль в небольшом количестве воды, капаю туда настой из белого флакона и жду реакцию. Раствор помутнел почти сразу. Я поднесла ближе к свету.
Интересно.
Очень.
Не доказывает яд в академическом смысле, но показывает слишком сложный состав для безобидной успокоительной смеси. Особенно если учесть мое состояние.
— Вот, — сказала я. — Видишь?
После слов Мирны о “первой крови в этом доме” я уже не могла смотреть на замок как на место, где женщин просто не любили достаточно, чтобы спасать вовремя.
Нет.
Здесь действовали точнее.
Холоднее.
И, что было хуже всего, — с пониманием женского тела. С пониманием, в какой момент невеста становится не просто украшением свадьбы, а угрозой для чьего-то порядка. Не до венца даже. До первого по-настоящему необратимого шага в род, в постель, в беременность, в наследование.
Это меняло все.
Я сидела в кресле, чувствуя, как слабость снова расползается по мышцам, но внутри уже работало совсем другое. Не ужас. Схема. Кто-то в этом доме не боялся женской смерти. Кто-то боялся женской закрепленности. А значит, все, что происходило до меня, было не серией трагедий, а системой отбора — не дать ни одной женщине дорасти здесь до статуса, после которого ее уже нельзя тихо вынести в башню и отпеть с цветами.
— Мне нужны вещи Адель, — сказала я.
Мирна дернулась.
Кайр перевел на меня взгляд.
— Зачем?
— Потому, что мертвые женщины иногда оказываются честнее живых. Особенно если понимают, что их уже никто не собирается спасать.
Он не ответил.
И это молчание я уже начинала принимать как часть его странной, поздней полезности. Пока другие мужчины на его месте говорили бы о приличиях, боли прошлого и неуместности тревожить память мертвых, Кайр, похоже, слишком устал от собственных покойниц, чтобы защищать мертвую чистоту дома сильнее, чем шанс узнать правду.
— Мирна, — сказал он. — Покажи.
Она сглотнула.
— Милорд… комнаты прежних невест запирали.
— Открывай.
Вот так.
Коротко.
Без красивой сцены.
Но, пожалуй, впервые за все это время я услышала в его голосе что-то, что походило не на усталость, а на решение.
Я поднялась.
Тело протестовало сразу — ноги были ватными, в голове чуть плыло, под ложечкой неприятно тянуло. Кайр увидел это и, кажется, уже автоматически сделал полшага ближе. Я посмотрела на него так, что он остановился сам.
Хорошо. Учится.
— Я пойду, — сказала я.
— Ты едва стоишь.
— Значит, буду дрожать над уликами. Не впервой.
Мирна все еще не двигалась.
— Сейчас? — спросила она так тихо, будто уже знала, что ответ ей не понравится.
— Сейчас, — сказала я. — Пока в этом доме снова не начали что-нибудь стирать, прятать, выбрасывать или называть женской впечатлительностью.
В коридоре было холоднее, чем в комнате. Камень под ногами отдавал сыростью, из узких окон тянуло дождем, а сам замок будто притих, почуяв, что внутри него пошли не туда, куда обычно ходят женщины в сорочках после “тяжелой горячки”. Слуги, которых мы встречали по пути, отводили глаза слишком быстро. И именно это говорило мне больше любых поклонов. Здесь знали, что покои мертвых невест — не место для живых.
Комната Адель находилась этажом ниже.
Мирна долго возилась с ключом. Слишком долго. Настолько, что я уже почти решила, будто она сейчас начнет рассказывать, что замок заело, ключи перепутали и вообще после стольких месяцев там, должно быть, одна пыль. Но нет. Дверь открылась.
И воздух оттуда ударил мне в лицо так, что я сразу остановилась.
Не тухлый. Не мертвый. Хуже.
Запечатанный.
Так пахнут комнаты, где давно никто не жил, но где когда-то жила женщина — духами, старой тканью, высохшими цветами, деревом и чем-то еще, почти неуловимым, от чего по коже идет мороз. Не смертью. Ее последним человеческим присутствием.
— Никто не входил сюда с того дня? — спросила я.
Мирна покачала головой.
— Только я после… чтобы закрыть ставни и собрать платье.
Конечно.
Платье забрали. Удобно. Не стоит оставлять в комнате слишком наглядное напоминание о том, как невесту готовили к свадьбе, а потом вынесли к отпеванию.
Я вошла первой.
Сердце било слишком быстро. Не от мистики. От почти профессионального предвкушения. Именно так я когда-то заходила в палаты после внезапной смерти, когда по документам все вроде бы чисто, а в воздухе уже висит вопрос: кто и что здесь упустил — или скрыл.
Комната Адель была меньше моей. Беднее. Или, может, просто убраннее. Узкая кровать, шкаф, стол у окна, закрытый теперь чехлом манекен в углу, кресло и маленькая икона у изголовья. Никакого роскошного траура. Значит, либо Адель происходила из менее значимого рода, либо к моменту ее смерти о внешней красоте церемонии уже заботились меньше, чем о скорости.
Я подошла к двери и провела пальцами по внутренней стороне.
И почти сразу увидела царапины.
Неглубокие, но частые. На уровне груди. Три длинных, несколько коротких, один след будто ногтем соскребали лак или краску с дерева. Не случайность. Женщина действительно рвалась наружу.
— Она кричала? — спросила я, не оборачиваясь.
Мирна ответила не сразу.
— В последнюю ночь — да.
— И что вы сделали?
Тишина.
Потом почти шепотом:
— Нам велели не входить.
Я закрыла глаза на секунду.
Вот и все, что нужно знать о милой хозяйственности этого замка. Женщина царапает дверь изнутри, кричит, а слугам велят не входить. И потом это называется проклятием, слабостью, горячкой или плохой кровью.
— Кто велел? — спросила я.
Мирна опустила голову.
— Леди Матильда.
Кайр стоял у окна и молчал.
Слишком неподвижный. Я не смотрела на него, но кожей чувствовала, как тяжелеет воздух вокруг него с каждой новой деталью. Хорошо. Пускай. Некоторым мужчинам нужно буквально провести пальцем по следам ногтей мертвой женщины, прежде чем их наконец начинает тошнить от собственного дома.
Я подошла к столу.
На нем остались чернильница, коробка с сухими перьями, два засохших цветка между страницами какой-то книги и стопка сложенной бумаги без печатей. Я взяла верхний лист.
Пусто.
Следующий.
Тоже.
Еще.