РАЗ

Skyrider
«ВРАТА ЛИЛИТ» («ПОРТРЕТ»)

«И дано ему было вложить дух в образ зверя»
(Откр. 13:15)

Посвящается Юле А., первой читательнице

РАЗ

Немного округлое, чем-то напоминающее солнечный диск, лицо, покрытое чудесной золотисто-белой кожей, идеальной, без каких-либо изъянов, большие миндалевидные цвета фиалок глаза с весело играющими искорками, такими, какие бывают обычно на морской глади при свете яркого солнца, пухлые чувственные алые губки, чуть приплюснутый аккуратненький носик, волны чистого золота слегка вьющихся на кончиках и свободно ниспадающих на плечи волос, длиннополая соломенная шляпка с розовыми атласными лентами, кокетливо сдвинутая на затылочек, белоснежное кружевное платьице с куполообразной юбкой, корзинка, полная лесных цветов, в руках, а позади – манящая прохлада тенистой рощицы, белоснежной беседки, пруда с утками и лебедями, а далеко-далеко, на высоком зеленом холме, на фоне ярко-голубого безоблачного неба с необыкновенно большим золотым полуденным солнцем в зените, – розовый замок с развевающимися белоснежными флагами.
– Эта девушка – ну просто «мечта поэта»! – хмыкнул длинный и, как и все слишком высокие люди, немного сутуловатый черноволосый мужчина с бледным как мел лицом, красноречиво говорящим о хронической язве желудка и патологической мизантропии. – И как тебя угораздило, Ганин, опуститься до такого рода безвкусицы? Сколько тебя знал в институте, ты никогда не был склонен к дешевой пасторали… – И, еще раз иронично ухмыльнувшись тонкими, почти бескровными губами, громко хлюпнул, отпив большой глоток дымящегося ароматного кофе из своей кружки.
Ганина – немного коренастого и безбородого увальня в клетчатой, вечно мятой, рубашке и потертых, измазанных пятнами краски, джинсах, с большими очками в черной оправе на круглом, добродушном лице, придававшими их носителю сходство с черепахой из каких-то старых советских мультфильмов – от этих слов передернуло, и он поспешно отошел от широко открытого окна, у которого он с деланно безразличным видом стоял (впрочем, нервно барабаня пальцами по подоконнику), чтобы присоединиться к своему критику.
– Т-ты… н-находишь… ее… без… вкусной?… – дрожа от внутреннего возбуждения, почти прошептал он.
– Ну, конечно! – с видом знатока ответил бледнолицый мужчина. – Смотри, какие неестественно яркие цвета, словно это не картина, а кадр из диснеевского мультика! Девица – еще хуже – просто принцесса из детской сказки: никакого реализма, никаких переживаний, ни работы мысли, ни чувств… Кукла какая-то, а не человек! Да и потом, ну где ты, Ганин, скажи мне на милость, видел замки розового цвета, а? В Диснейленде, что ли? – и опять презрительно фыркнул.
Ганин покраснел как мак и не знал, куда спрятаться от столь жестокой критики своего лучшего друга и, пожалуй, единственного человека, к чьим оценкам он прислушивался: все-таки пять лет совместного обучения изобразительному искусству – это не шутка. К тому же у Павла Расторгуева был безупречный художественный вкус.
– В самом деле, Ганин, ты ж всегда писал превосходные реалистические картины – твои «Будни студента» и «Ночной проспект», на мой взгляд, были просто великолепны! Смотри… - тут Расторгуев, на время оставив в покое несчастный портрет, направился к другому концу довольно тесного чердака, неестественно сгибаясь, чтобы не удариться головой о низкий потолок, отчего его долговязая фигура со стороны казалось похожей на вопросительный знак. Все стены чердака были завалены полотнами, приставленными к стенам, а иногда даже и друг ко другу, что создавало на и без того небольшом пространстве чувство невероятной тесноты. Однако Расторгуев чувствовал себя здесь, как и всякий художник, как рыба в воде: он некоторое время ловко лавировал между массивными рамами, пока не дошел до конца чердака и, поставив чашку с кофе на подоконник, щурясь, некоторое время переставлял холсты. Наконец, он довольно хмыкнул и указал на один из холстов, на котором был изображен спящий на лекции студент, уткнувшийся носом в раскрытую тетрадь, а рядом – его улыбающийся товарищ по парте.
– Вот это я понимаю! Здесь все реально и, самое главное, ре-а-лис-тич-но! Видишь? Начиная с сюжета, знакомого всякому нормальному человеку, и заканчивая красками. Смотри, как ты здесь удачно изобразил тень от головы спящего, а там – твоя девица ВООБЩЕ не отбрасывает никакой тени, как призрак какой-то! Дальше, обрати внимание, какие на этой картине тонкие детали, хотя бы вот эти веснушки на носу, а там – твоя девица как не живая – ни веснушек, никаких дефектов – не лицо, а маска какая-то! Еще, видишь, как здесь приятель заснувшего студента криво ухмыляется? Какой изгиб губ, какие ямочки на щеках, какая складка! Эта деталь меня восторгает в твоей картине больше всего! Помнишь наши споры по ночам об улыбке Моны Лизы? Это, конечно, не Мона Лиза, но ухмылку ты эту сделал просто мастерски, пять баллов: какой психологизм, какая пластика, какое чувство жизни! Для меня – эстетическое наслаждение видеть такие детали! А там… Да у твоей «принцессы» нет никаких эмоций, она просто труп какой-то, крашеный манекен, кукла! Да, да, кукла, ах-ха-ха-ха! Ты, случаем, не в анатомическом театре модель брал, а, Ганин!? – и, внезапно развеселившись, обычно мрачный мизантроп Расторгуев залился неприятным каркающим смехом, театрально взмахнул рукой и…
– Черт! Черт! Черт! А-а-а-а… Дьявол!.. – скорчив страдальческую мину, принялся дрыгать обожженной горячим кофе ногой.
– Подожди, Паш, я сейчас принесу тебе мазь! – воскликнул Ганин, бросаясь по лестнице в дом за аптечкой и где-то в глубине души радуясь, что получил тем самым небольшую отсрочку в весьма неприятном для него разговоре с другом.
Ганин жил в небольшом деревянном домике, доставшемся ему от бабушки, в получасе езды на электричке от областного центра. Бабушка умерла несколько лет назад, а так как у Ганина все равно не было денег на то, чтобы снимать просторную мастерскую, он решил переехать в ее старый дом – благо, от города он был совсем недалеко. Это было обычное убогое строение, которое стыдно назвать «дачей» или «домом», порождение эпохи «развитого социализма», когда советским гражданам, наконец-то, разрешили иметь в пользовании земельные участки по шесть соток и строить на этих участках как раз такие вот деревянные развалюхи. Домик был действительно просто старой развалюхой – одноэтажный, скрипучий, тесный, покрашенный безвкусной краской болотно-зеленого цвета, с тесным холодным подвалом и еще более тесным чердаком. Он состоял из одной–единственной комнаты и сеней. Странный это был домишко… Когда по нему ходили, создавалось ощущение, что деревянный пол дрожит под тобой и стонет, так что могло показаться, что стоит только подпрыгнуть на месте, то обязательно провалишься куда-нибудь в подвал. Да еще это дурацкое кривое зеркало на стене… Зачем оно здесь?..
Тем временем Ганин, несмотря на свою несколько неуклюжую комплекцию, довольно быстро и ловко спустился по лестнице в жилую комнату и побежал в сени, где на полочке, между всякого рода стамесками, спичками, гаечными ключами, тряпичными варежками и прочего барахла, лежала коричневая кожаная аптечка с ярко-красным крестом на крышке. Схватив ее в охапку, он также ловко, как обезьяна, стал карабкаться обратно.
– Ну… как… ты… Паш… живой… еще? – задыхаясь от быстрого бега, проговорил Ганин, с беспокойством бросив взгляд на Расторгуева. Тот, еще морщась и шипя, задрав левую брючину и обнажив длинную как жердь волосатую ногу, потирал красное пятно от ожога.
– Давай, Паш, я смажу… вот так.. вот так…. потерпи немножко… вот так… Ну, как? Лучше?
– Да, пожалуй… – прошептал Расторгуев, с наслаждением закрывая глаза – прохладная мазь, попав на обожженную кожу, быстро успокаивала боль.
– Это бабушка у меня была мастерица всякие снадобья готовить, – продолжая растирать пострадавшее место, торопливо заговорил Ганин, словно боясь, что как только он замолчит, Расторгуев опять вернется к теме неудачного портрета. – Она всю жизнь любила в свободное время ходить по лесу и собирать всякие травки, журналы выписывала разные про снадобья, про целительство. То на огороде, понимаешь ли, то в лесу… Сушила их потом, делала по рецептам. Я сам, знаешь, думал раньше, что странная она, а вот когда обжегся как-то раз от печки, так ее мазь – вот эта самая – так быстро помогла! Веришь, нет, даже ожога не осталось!
Но Расторгуев только недоверчиво хмыкнул, впрочем, по-прежнему не открывая глаз – прохладная мягкая мазь приятно воздействовала на больное место.
– И ведь не портится вот уж сколько лет, представляешь?! – продолжал Ганин. – Чудеса, да и только!
Наконец, он закончил обрабатывать обожженное место и наложил повязку.
– Ну, вот, вроде бы все готово, Паш… Ты как?
– Ганин, слушай, ты просто медбрат какой-то! Что у тебя по ОБЖ было в институте? – хмыкнул Расторгуев, чьи бледные губы опять растянулись в ироничной усмешке, как у игрушечного арлекина, которая, казалось, никогда не сходила с его бледного мизантропического лица.
Ганин покраснел и ничего не ответил.
– Ладно, Паш, пойдем вниз, а то солнце уже почти село, а у меня тут на чердаке лампочки нет, скоро тут будет темно…
– …как в могиле! – почему-то, перебив его, закончил Расторгуев и вдруг громко и как-то натянуто рассмеялся, а Ганин только печально вздохнул – к эскападам такого рода он так и не смог привыкнуть.
Ганин взял аптечку и первый ступил на скрипучую и шаткую лестницу, ведущую вниз. Расторгуев же, опустив задранную левую брючину обратно на свое место, чуть прихрамывая, отправился следом, но тут, почти уже дойдя до лестницы, почему-то остановился и бросил случайный беглый взгляд на портрет круглолицей девушки. Как раз в это время умирающее предзакатное солнце выпустило последние пучки кроваво-красных лучей, пронзивших грязные стекла чердачных оконцев, и…
...Солнцевидное лицо незнакомки на портрете вдруг на мгновение словно вспыхнуло, как внезапно зажженная в темном чулане лампочка, и Расторгуеву на долю секунды показалось, что девушка направила на него пристальный взгляд своих фиалковых глаз, и в этих глазах заплясали, как язычки пламени, какие-то кроваво-красные искорки, а белоснежные острые зубки хищно блеснули.
«Чепуха какая-то! – подумал Расторгуев. – Видимо, это блики заходящего солнца вызывают такую игру цветов. Пожалуй, я недооценил эту картину…», – а потом немного торопливо стал спускаться по скрипучей лестнице вниз.
С заходом солнца маленький домишко Ганина почти мгновенно погрузился во тьму, стало прохладно. Здесь, в Валуевке, садовые участки мало кому служили постоянным местом жительства. В основном, дачники приезжали сюда по выходным – прополоть и полить грядки, набрать воду, раскрыть или, наоборот, закрыть теплицы –, а уезжали уже в воскресенье вечером, потому ночью в будни здесь было тихо и мрачно, как на кладбище. Может, именно за эту особенность этих мест их так полюбил Ганин?..
Скрипя половицами, Ганин звонко щелкнул выключателем и одинокая «лампочка Ильича», висевшая на тоненьком проводе под потолком, озарила неровным, но довольно ярким светом единственную комнату домика. Еще одно движение – и зашумел электрический чайник на столе.
– Паш, ну что ты там застрял?! Давай чай пить!
– Пожалуй, Ганин, чай ты останешься пить один, без меня, мне срочно нужно возвращаться в город. Сам понимаешь, жена, дети… – и Расторгуев протяжно зевнул.
Ганина уже второй раз за вечер передернуло, ведь ему уже было далеко за тридцать, а ни жены, ни тем более детей у него не предвиделось: вот уже третья девушка за последние пять лет как сквозь землю провалилась, оставив только короткое смс: «Мы с тобой, Леш, очень разные, прости».
«Наверное, не надо было ее приводить в этот проклятый дом! - в сердцах тогда подумал Ганин. – Один его вид испугает кого угодно. С таким сомнительным наследством ни одна порядочная девушка со мной не захочет иметь серьезных отношений, это уж точно!»
– Паш, ты ж говорил, что устал от нее! – разочарованно всплеснул руками Ганин. – Мы ж с тобой собирались всю ночь говорить об искусстве, особенно о моих последних работах! А ведь ты их даже не посмотрел…
– Как не посмотрел? – нахмурил брови Расторгуев. – А «мечта поэта»?
– Да что ты! Ее я написал уже давным-давно! А последние работы сейчас готовятся к выставке, но зато у меня есть альбом фотографий с них, рекламный, и я думал тебе их сегодня ночью показать, ну, чтоб ты был морально готов к ней, так сказать, раздразнить твой аппетит… – с этими словами Ганин бросился к шкафу и, торопливо открыв скрипучую дверцу, стал рыться в многочисленных бумагах, тетрадях, старых газетах и журналах, в беспорядке наваленных на полках, ища затерявшийся в этом хламе альбом.
Расторгуев между тем сел на стул и, быстро окинув внимательным оценивающим взглядом содержимое стола, заметил на нем открытую бутылку с рубиново-красной жидкостью. В глазах его блеснул алчный огонек, а уже через мгновение он одним махом налил себе полный стакан. Это была бражка, ароматно пахнущая земляникой, очень крепкая, но необыкновенно вкусная.
– Это тоже… бабушка? – сморщившись от того, что спиртное сильно обожгло ему горло, и вытирая выступившие на глазах слезы рукавом рубашки, проговорил Расторгуев.
– А! Бражка… Да, ее… – не глядя на Расторгуева, ответил Ганин. – Она была мастерица их делать, в подвале еще много бутылок осталось, впрок готовила. Как деда-то похоронила, пить уже некому было. Мне ж много не надо… А, вот, нашел! – хохотнул Ганин, возвращаясь к столу с довольно толстым красивым глянцевым альбомом с яркой обложкой.
– Ого! Шикарно… – удовлетворенно кивнув, хмыкнул Расторгуев, с наслаждением делая еще один глоток ароматной настойки. – Слушай, Ганин, а твои дела явно идут в гору! Где ж ты столько денег достал на такой альбомчик?
Бледное, обычно печальное, как у Пьеро, лицо Ганина, с вечно опущенными вниз уголками губ, расплылось в довольной улыбке, а щеки необычно порозовели:
– Мир не без добрых людей… – засмущался он, пряча взгляд. – Лучше посмотри сюда – вот моя новая серия!
– Ни-и-и хре-на-а-а се-бе-е-е… – присвистнул Расторгуев, переворачивая глянцевые страницы альбома и рассматривая роскошные апартаменты, изображенные на них. – Теперь я, кажется, понимаю, откуда у тебя деньги на альбомчик.
– Понимаешь, Паш, я ж не специально… – облизывая пересохшие от волнения губы, затараторил Ганин. – Просто попросил у него разрешения нарисовать эту усадьбу, Марьино, – она ведь у нас старая, XVIII века –, а он – «с детства любил живопись». И не просто дал рисовать, а велел никому мне не мешать, кормить, приносить прохладительные напитки, определил меня жить в комнату для гостей, ну и все такое прочее. А потом…
– …а потом? – подхватил Расторгуев, не отрывая глаз от красочных фотографий.
– … а потом он взял посмотреть нарисованные работы и сказал, что если бы лично не видел, что их рисовал я, подумал бы, что это картины из Третьяковской галереи или Эрмитажа, художников XIX века, и предложил организовать выставку…. – дальше Ганин не мог говорить, от волнения у него перехватило дыхание, но Расторгуев уже поставил ему стакан и налил в него земляничной настойки до самых краев.
– Я рад за тебя, Ганин, – хмыкнул он и небрежно хлопнул по плечу своего товарища, – наконец-то ты выберешься из этой собачьей конуры! Сколько он тебе заплатил?
– Пока он оплатил только выставку и альбом, но он обещал позвать всех своих друзей на нее и, судя по всему, картины мои будут раскупаться как горячие пирожки.
Расторгуев вдруг одним махом допил содержимое своего стакана и с громким стуком опустил его на крышку стола.
– Что-то я тогда не пойму, Ганин: если ты пишешь такие картины, почему этот портрет у тебя не в струе получился? Я-то подумал, что ты сменил, так сказать, линию своего творчества, а, судя по альбому, у тебя все по-прежнему – один сплошной реализм… Ха, вот смотри, вижу твою манеру – умудрился даже здесь вставить!
Ганин довольно улыбнулся, увидев, что Расторгуев заметил его маленький секрет, который обнаружил бы только очень внимательный наблюдатель – тень от роскошных золотых настольных часов точно соответствовало показываемому на циферблате времени, если судить по положению солнца, так же скрупулезно запечатленного на картине художником.
– Да нет, и не думал сменять… С этим портретом вообще история вышла загадочная, Паш… – Ганин на несколько секунд замолчал, словно собираясь с духом, мечтательно закрыл глаза, а потом заговорил, а точнее, затараторил с каким-то сладострастным придыханием. – Я его увидел во сне, понимаешь?! Во сне… Именно таким… Точь-в-точь… А потом, Паш... Он у меня неделю стоял перед глазами! Я сначала не хотел его рисовать, но потом так устал от этого… Ну, от того, что он стоит перед глазами и нарисовал, буквально за пару дней… Ты вот все говорил, что это искусственно, то… А как же иначе, Паш? Я ж все свои картины рисую с натуры, даже студент этот – сокурсник наш, на истории живописи я его рисовал… А тут, понимаешь, сон… Я, в общем-то, и не хотел тебе ее показывать, да и никому ее и не показываю, девушку эту, ты сам на чердак напросился!
Расторгуев внимательно смотрел на лицо Ганина и о чем-то думал.
– Слушай, Ганин, – внезапно оборвал он друга, – а давай прям сейчас сожжем этот чертов портрет, не нравится он мне!
Ганин вытаращил на него свои итак немного выпуклые, навыкате, глаза и вскочил как ужаленный со стула:
– Ты что, Пашка, с ума, что ли спятил, а?! Это ж… это ж… Картины не горят!
– А вот это мы с тобой, Ганин, и проверим! – зловеще хохотнул Расторгуев, доставая из кармана брюк позолоченную бензиновую зажигалку и подкуривая белоснежную сигарету из мятой пачки. В глазах Расторгуева блеснул какой-то мальчишеский азарт, видимо, настойка баб Маши оказалась достаточно крепкой.
– Нет, Паш, не шути ты так! – все так же испуганно, словно и в самом деле боясь, что его картину сожгут, заговорил дрожащим прерывающимся голосом Ганин. – Я к этой картине подходить-то боюсь, очень уж она мне дорога стала, как родная прямо… Боюсь, знаешь, иногда, как бы чем не повредить ей, как бы… И знаешь, вот ты говоришь, она нереалистичная, искусственная, неестественная… Может быть, доля истины тут и есть, но когда я смотрю на нее ночью, особенно при полной луне, знаешь… Мне кажется… – тут Ганин судорожно сглотнул слюну и перешел почему-то на шепот. – Мне кажется, что она – живая!
Слова Ганина прервал дикий и громкий пьяный хохот Расторгуева. Он, уронив недокуренную сигарету прямо на пол, схватился одной рукой за живот, а другой стал колотить кулаком о крышку стола, задыхаясь от смеха. На глазах его показались слезы.
– А ты… случайно… с ней… не пробовал… ах-ха-ха-ха-ха!!! – но тут его смех в одно мгновение прекратился, когда его взгляд упал на мертвенно бледное, как полотно, лицо Ганина. Блики от ярко горящей лампочки на стеклах очков полностью скрыли собой глаза, приняв вид каких-то странных солнцевидных лиц, искаженных гримасой нечеловеческой злобы: перекошенный от гнева рот, кроваво-красные глаза, хищный оскал белоснежных зубов – зрелище было жуткое, даже для такого мизантропа как Расторгуев.
– Эй, Леш, извини, я… немного переборщил… – сконфузившись, Расторгуев потрепал его панибратски по плечу, но Ганин уже вскочил со стула и стал рыться опять в своем шкафу. На этот раз он управился быстрее.
– Смотри, Паш! – он сунул ему в лицо фотографию с портретом – все то же солнцевидное лицо, все та же шляпка, те же фиалки глаз, та же корзинка с цветами.
– Ну и?.. – непонимающе поднял брови Расторгуев.
– А теперь – идем за мной! – торжественным шепотом произнес Ганин и бросился к лестнице, ведущей на чердак.
Расторгуев неохотно, слегка покачиваясь – голова от настойки шла кругом – последовал за своим другом.
– Вот, Паш, дай мне зажигалку, а то я тебе не доверяю… – также шепотом проговорил Ганин, а потом, получив ее, щелкнул колесиком, и вот уже при неровном желто-голубом пламени зажигалки Расторгуев увидел фрагмент картины – белую тонкую ручку девушки, сжимающую корзинку с цветами.
– Ну и?..
– Ты ничего не замечаешь? – все также шепотом произнес Ганин.
– Кольцо на пальце подрисовал, что ли? – хмыкнул Расторгуев.
– Да не подрисовал я, Паша! НЕ ПОДРИСОВАЛ! Оно само появилось!!! САМО!!! – почти закричал Ганин, а глаза у него горели едва ли не ярче огонька зажигалки. – Фотографию я сделал, когда только нарисовал ее, а кольцо появилось позже, месяца через три!
Расторгуев громко икнул и мутным взглядом внимательно посмотрел на Ганина.
– А ты, братец, случайно, не это…
– Я в одиночку никогда не пью! – обиженно парировал Ганин и, сунув потухшую зажигалку в карман, стал неуклюже спускаться обратно в комнату.
– …И что ты хочешь сказать, Ганин, что твоя принцесса за три месяца умудрилась выйти замуж? Кольцо-то на безымянном пальце! – хмыкнул Расторгуев, наливая и себе, и Ганину кроваво-красной земляничной настойки.
– Не знаю, Паш, не знаю… – тихо сказал Ганин. – Только вот иногда… понимаешь… я… ну… как бы… ощущаю… кого-то… на постели..., а еще чаще – за мольбертом… словно кто-то стоит рядом, ну, или лежит… и смотрит – на меня, на картину…, а иногда прям так и ощущаю прикосновения какие-то… легкие такие, как веяние ветерка, к коже, к губам, к щекам… и… как будто кто-то шепчет мне в темноте, но шепчет без слов, одними образами, мыслями, которые появляются из ниоткуда и уходят вникуда… не мои мысли, в общем… а еще снятся цветные сны… и там – тоже она… точь-в-точь такая же, что и на портрете – что-то шепчет, что-то говорит, но я ничего не запоминаю, когда просыпаюсь… Что она хочет сказать? Чего ей от меня надо? – он замолчал и густо покраснел.
На этот раз Расторгуев уже не смеялся.
– Слушай, Ганин, у меня есть один знакомый, очень хороший знакомый моей жены…
– Я так и знал, что ты будешь намекать мне на психиатра! – резко оборвал его Ганин. – Зря я рассказал тебе это… – и махнул рукой.
Ганин встал и принялся возбужденно ходить из одного конца комнаты в другой, не в силах успокоиться.
– Слушай, Ганин, хорош ходить, как маятник, в глазах рябит, – устало зевнув, наконец, сказал Расторгуев. – Не бери в голову! Все гении страдали психическими расстройствами: Ван Гог съел свое ухо, например, а потом застрелился, Гоголь сжег продолжение «Мертвых душ», а потом впал в летаргический сон, Ницше остаток жизни провел в психушке, блеял как козел и подписывал свои письма «Распятый»… Считай, что я тебе подарил бесплатный комплимент! – Расторгуев допил еще один стакан настойки и развалился в вальяжной позе на стуле, закинув ногу на ногу, и опять закурил. – Ты всегда был самым талантливым из всех нас – я это тебе всегда говорил –, но у тебя – ты уж прости меня великодушно – всегда было не все в порядке с головой… Ладно, Ганин, – смачно раздавливая недокуренную сигарету в пепельнице, подытожил Расторгуев, – мне уже точно пора. Почти одиннадцать… Я еще успеваю на последнюю электричку.
Расторгуев, слегка покачиваясь, встал и принялся натягивать на себя летний плащ, попав в рукава только с третьего раза, а широкополая шляпа со слегка загнутыми вверх полями несколько раз выскальзывала у него из рук, словно шаловливая кошка. Ганин стоял неподвижно у дверного проема, ведущего в сени, и с сожалением смотрел на собирающегося друга.
– А я-то надеялся, что ты все-таки останешься, даже раскладушку для тебя приготовил… – как-то немного по-детски всплеснул он руками.
– Не могу, Ганин, не могу… – усмехнулся Расторгуев. – Вот женишься когда-нибудь, поймешь, что это такое на своей собственной шкуре! – и Расторгуев снисходительно похлопал Ганина по плечу, но в этот момент краем уха услышал что-то вроде сдавленного шипения… – У тебя тут что, кошка завелась?
– А?… что?… – Ганина от выпивки уже начало потихоньку клонить в сон. – Да нет, кошек тут не держу… Давай хотя бы провожу тебя до станции!
Шли молча. Каждый думал о своем. Расторгуев как наяву представил себе, как жена опять устроит ему скандал, почуяв, что от него пахнет спиртным и почему-то разгневанная жена у него в голове представала в виде той самой девицы с портрета – солнцеобразное лицо, пухлые губы, искаженные в гримасе, хищный оскал белоснежных зубов… Да, еще кроваво-красные блики в фиалковых глазах! Отношения с женой не ладились уже второй год. Расторгуев часто пил и не всегда ночевал дома, иногда по нескольку ночей подряд. Жена грозилась подать на развод и забрать детей, но каждый раз прощала его при условии, что это больше не повторится, а вот теперь опять… Расторгуев мрачно вздохнул и поглубже укутался в плащ – ночь была прохладной.
А Ганин думал о том, что жаль, что не удалось показать Пашке всех фотографий из альбома: кто знает, удосужится ли он прийти на выставку, ведь у него ветер в голове, а его оценка – всегдашнего эстета и, если можно так выразиться, гурмана от живописи – была так важна для Ганина! А он уже хотел попросить его написать критический очерк о предстоящей выставке: так, как его может написать художник Павел Расторгуев ведь не напишет больше никто!
Но не только эти мысли беспокоили Ганина: его ни на секунду не оставляло навязчивое ощущение, что КТО-ТО идет рядом с ним, слева, и чья-то невидимая воздушная рука сжимает его левое плечо, точь-в-точь как это делает девушка на прогулке с молодым человеком. Ганин несколько раз нервно проводил плечом, пытаясь сбросить ее с себя, но все было тщетно. А потом, где-то на периферии своего сознания, он услышал чей-то беззвучный голос, какое-то странное пение. В нем не было ни единого звука, скорее, это был поток мыслеобразов, который, тем не менее, складывался в его голове в слова, в зловещие слова какого-то причудливого и жуткого заклятия…
Раз, два, три –
К портрету подойди!
Четыре, пять, шесть –
Можешь рядом сесть!
Семь, восемь –
И судьбе ты вызов бросил!
Девять, десять –
Что-то милый друг не весел…
Одиннадцать, двенадцать –
Раньше надо было сдаться!
И, наконец, Тринадцать –
И кому теперь смеяться?..
Ганин, вконец измученный назойливыми, как летние мухи, ощущениями и образами, попытался отвлечься, принявшись вертеть головой по сторонам.
Редкие дома, по большей части абсолютно пустые, были погружены во тьму – луну закрыли тучи, звезд не было видно, дул порывистый неуютный ветер, вдобавок ко всему заморосил дождь – мелкий, холодный, противный… И вот уже скоро под ногами друзей образовалось настоящее болото – асфальтированных дорог в Валуевке так до сих пор никто и не удосужился провести. Редкие столбы с фонарями (далеко не каждый пятый из них горел!), да впереди огни станции, отдаленный лай какой-то собаки, легкий шепот дождя да чавканье грязи под ногами.
Наконец, Ганин облегченно вздохнул – «дошли…»: прямо перед путниками стоял пустой, как кладбище, перрон, давно немытое, замызганное окно билетной кассы, отвратительные грязно-желтые стены, заплеванный асфальт у исписанных неприличными словами скамеек… – в общем, типичная картина станции глухих провинциальных пригородных электричек.
– Ну, все, Ганин, аривидерчи, – протянул свою вытянутую, с длинными, как у пианиста, пальцами руку Расторгуев. – Иди, а то еще уснешь тут да замерзнешь насмерть. Холодрыга тут, как в морге… – и действительно, Расторгуева почему-то затрясло.
– Ты все-таки не передумал? А я надеялся… – разочарованно вздохнул Ганин. – Ну, ладно, буду ждать тебя на выставке. Вот, возьми… – Ганин торопливо сунул рекламный проспектик в карман плаща Расторгуева. Но тот уже ничего не отвечал: он сидел с закрытыми глазами на беспощадно изрезанной складным ножом облупленной скамейке, съежившись от холода, и укутался в плащ, отчего его фигура чем-то напоминала мокрого воробья на ветке.
– Эй, не спи, а то замерзнешь! Давай я тебя посажу…
– Да ладно, Ганин, иди уже! – отмахнулся он. – Не сплю я, а просто медленно моргаю. Не хочу я, если честно, брать на себя ответственность за то, что ты попрешься домой после полуночи. Давай, до скорого… – и Расторгуев шутливо снял шляпу и склонил перед Ганиным голову.
– Хорошо… – неуверенно переминаясь с ноги на ногу, ответил Ганин. – Ты только позвони, когда до дома-то доберешься! Ну, или завтра утром хотя бы…
А потом они еще раз пожали друг другу руки и Ганин отправился той же дорогой домой. В голове у него шумело от выпитого, клонило в сон. Он немного жалел о том, что так разоткровенничался с Расторгуевым – хотя Ганин и считал его своим лучшим другом, но это в основном касалось дружбы на творческой ниве; личная жизнь, в общем-то, не была частой темой их разговоров. Расторгуев был едок, насмешлив, а потому такие темы Ганин и опасался с ним обсуждать.
Но было что-то еще… Что-то, не дававшее покоя…
Ганин почему-то почувствовал, что зря вообще он с ним заговорил о портрете. Дело не только в стеснении. Почему-то он чувствовал, что о НЕМ вообще лучше НИ С КЕМ не говорить…И НИКОГДА…
«Эх, жаль, что я вообще его пустил на этот чертов чердак! Все, на будущее, спрячу портрет куда-нибудь в более безопасное место, вот… Чтобы и соблазна не было!»
«Ну, ничего, проспится, небось, и забудет все! – вдруг посетила его другая мысль. – Пашка – человек ветреный, он никогда таких вещей не запоминает. Сейчас ему жена, задаст по первое число, так он завтра только об этом и думать будет. Ну и хорошо!» Ганин судорожно пытался себя успокоить, но на душе у него по-прежнему кошки скребли. Его не покидало нехорошее предчувствие…
А Расторгуев, как мог, растянулся на замызганной скамейке, посильнее закутавшись в плащ, надвинул на лоб шляпу и закрыл глаза. Заснуть и проспать электричку, которая прибывает без четверти двенадцать, он не боялся: еще бы, в такой холодрыге да сырости попробуй засни! Если честно, он уже немного жалел о том, что отклонил настойчивое предложение Ганина заночевать у него. В самом деле, ну и толку, что он приедет ночью домой – все равно пьяный же! Скандала в любом случае не избежать, а у Ганина он бы и проспался, и отдохнул… Да и в самом деле, почему он так неожиданно изменил свое решение? Действительно… Ведь он ехал к Ганину именно с ночевкой…
Расторгуев попытался собрать в кучу разбегающиеся словно пугливые барашки мысли и вспомнить все обстоятельства. Ничего особенного, ни-че-го. Просто… Просто в какой-то момент он почувствовал, что ему как-то жутко, как-то неуютно в этом домишке, захотелось куда-то уйти, хоть куда-то… Раньше Расторгуев встречался с другом то на его съемной квартире в городе, то у себя, то в кафе или на выставках. В Валуевке он был в первый раз…
«И, надеюсь, в последний! - мрачно подумал он. – Больше я в эту дыру – ни-ни! Холодно, мокро, да еще этот портрет идиотский… Спалить бы его к чертовой матери!»
– …Эй, ты, закурить не найдется? – вдруг услышал Расторгуев чей-то грубоватый и резкий, каркающий голос, который моментально вывел его из полусонного состояния. Он поднял голову и зажмурился – яркий свет станционных фонарей больно резанул глаза –, и увидел, что рядом со скамейкой стоят трое весьма на вид не трезвых молодых человека. Ни на то, в чем они были одеты, ни на их лица он не обратил внимания: он видел все в какой-то дымке, веки упрямо норовили закрыться, в голове шумело… Он помнил одно – их глаза ярко блестели при свете фонарей на абсолютно пустой безлюдной станции, прям как блики на очках Ганина, тогда, в доме, лица были также белы, как его лицо, а голос говорившего не предвещал ничего хорошего…
– Пожалуйста… – деланно равнодушно сказал Расторгуев, вынимая из кармана плаща смятую пачку.
– Тут только две, а нас трое! – нагловато каркнул тот же тип.
– Слушайте, ребята, а я-то тут причем! – возмутился Расторгуев, вставая со скамейки – он уже начал потихоньку трезветь. – Идите и покупайте себе!
Но тут же получил сильнейший удар в челюсть. Расторгуева отбросило, как мягкую игрушку, на спинку скамейки, перед глазами взорвались десятки оранжево-красных кругов, а в этих кругах… Опять проклятое издевательски-смеющееся солнцеобразное лицо!
– А, черт! – только и смог выдавил он. Во рту ощущался противный солоноватый привкус крови.
– Мочи, мочи его, мочи! – громко проорали два грубых и каких-то особенно омерзительных голоса: один из них первый, каркающий, а другой визгливый, словно у кошки, которой наступили на хвост. И дальше последовал поток самой отвратительной площадной ругани.
Расторгуев потерял счет ударам: за челюстью последовал правый глаз, потом скула, нос, зубы, почки, солнечное сплетение… Он не успевал уклониться ни от одного из них. Удары были четкие, выверенные, прицельные, словно его бил какой-то профессиональный боксер, и причем не живого человека, а тренировочную грушу. Кровь хлестала струей и из носа, и изо рта, из разбитых губ, а в глазах то и дело взрывались какие-то разноцветные шары, как на небе, когда пускают фейерверк. Сначала Расторгуев чувствовал острую боль, но потом притупилась и она; осталось только ощущение механического содрогания всего тела и его отдельных частей под действием внешней силы, которая постоянно отбрасывала его, не давая упасть на асфальт, обратно на жесткую спинку скамейки. Наконец, Расторгуев все же свалился мешком прямо на исплеванный и изгаженный окурками перрон, и тогда его стали избивать уже ногами: по животу, груди, рукам…
Когда Расторгуеву показалось, что этому аду не будет конца, все прекратилось также внезапно, как и началось. Просто его перестали бить. И все. Воцарилась тишина. Мертвая… тишина.
Расторгуев с трудом раскрыл слипшиеся от крови ресницы. Оба глаза заплыли так, что ему почти ничего не было видно, да и те узкие щели обзора, что он имел, мало что давали: все плыло перед глазами, тонуло в каком-то белесом тумане, силуэты предметов двоились, троились…
Расторгуев попытался встать, но ему удалось это сделать только с третьей попытки. Ноги и руки не слушались, были как ватные, каждая клеточка тела нестерпимо вопила от боли, подступала к горлу тошнота… Но он не сдавался. Превозмогая силу инерции, Расторгуеву сначала удалось дотянуться дрожащими руками до деревянных ручек скамейки, немножко подтянутся, опереться, встать на четвереньки, потом, не отпуская рук, морщась от боли и сплевывая кровавую вязкую слюну, встать на ноги… и тут же бухнуться на мокрое от крови сиденье, блаженно привалившись к спинке!
«У-у-ф… сейчас… вроде… получше…»
Кто были эти молодчики, откуда они тут взялись, куда исчезли, зачем они нападали – эти вопросы совершенно не беспокоили едва живого Расторгуева. Он знал только одно – ему очень и очень больно, ему хочется прилечь и заснуть, но при этом он интуитивно чувствовал, что прилечь здесь нельзя – ему нужна помощь, медицинская помощь, ему нужна кровать, перевязка…
«Электричка! – яркая вспышка ослепила утопавшее в сумерках сознание Расторгуева. – Электричка!»
И в самом деле, он услышал отдаленный шум приближающегося электропоезда, прорезавший ночную тишь этой Богом забытой пустынной станции. Расторгуев почти ничего не видел вокруг, но звук поезда слышал ясно. И еще… Он отчетливо осознавал, что ему ИМЕННО ТУДА и надо! Только там его спасение… Только там…
Расторгуев сделал еще одно титаническое усилие и оторвал свое избитое как груша, полумертвое, истекающее кровью тело, и, шатаясь, побрел к краю перрона. Яркий свет фонарей электровоза ударил в его с трудом открывшиеся щелки опухших, синих с красными кровоподтеками мешков, которые только с довольно большой долей условности можно было назвать глазами, и раздался пронзительный визг предупреждающего гудка. Расторгуев улыбнулся, обнажив зияющие бреши в розовых от крови зубах, и приветливо помахал локомотиву руками. Яркая вспышка центрального фонаря, расположенного сверху, над кабиной машиниста, на миг ослепила Расторгуева и в этот момент круглый фонарь каким-то непостижимым образом превратился в солнцевидное лицо из портрета, которое он увидел также ясно и отчетливо, как тогда, на этом проклятом чердаке. А потом… Пронзительный визг, вырвавшийся из ее искаженного гримасой гнева рта, пылающие ненавистью фиалковые глаза с кроваво-красными искрами, хищный оскал белоснежных зубов… и… сильный удар прямо между лопаток…
…Когда машинист изо всех сил отжал тормозный стоп-кран, было уже поздно: колеса товарного электропоезда пронзительно заскрипели, но странный молодой человек в изорванном плаще и без одного ботинка, как мягкая кукла, как мешок с тряпками, упал прямо на железнодорожные пути задолго до того, как локомотив окончательно остановился.
Машинист дрожащими руками перекрестился, достал из кармана грязный носовой платок, вытер холодный пот со лба и прошептал: «Мать честная! Вот те РАЗ! Допился, алкаш… Надо же!» А потом нажал кнопку переговорного устройства на приборной панели и, гулко кашлянув, вызвал диспетчера.
…А Ганин, между тем, благополучно добрался до своего дома и, не включая свет и не раздеваясь, буквально рухнул на нерасстеленную кровать. В голове шумело от выпитого, в душе – какая-то пустота, даже тревога за Пашку куда-то пропала. Было как-то безразлично, как-то… В общем, точно определить это чувство он все равно не смог. Ясно было одно, он смертельно устал и ему хотелось спать. Ганин, не вставая, одними движениями ног, скинул на пол ботинки и положил очки на пол у кровати. Перед закрытыми глазами хаотически носились какие-то яркие пятна, огни… Где-то далеко взвизгнула электричка. «Ну вот, Паша теперь уехал… Ну и слава Богу!» – сквозь сон подумал Ганин, а перед его глазами вдруг совершенно неожиданно возникло солнцевидное лицо с портрета, кокетливо состроило ему глазки и так радостно, но беззвучно, засмеялось, что Ганин не мог не улыбнуться ему в ответ, перед тем как окончательно не провалился во тьму беспамятства.

ДВА

ДВА

Ганин проснулся от невыносимо пронзительного звука дверного звонка – наверное, неприятнее его может быть только жужжание зубной бормашины. Голова нестерпимо болела после вчерашнего, в горле стоял какой-то вонючий ком, глаза не хотели открываться. Ганин попытался было спрятать голову под подушку, как когда-то делал в детстве, тщетно пытаясь отсрочить хоть на секунду неизбежный поход в школу, но и это не помогло: дверной звонок настойчиво и долго дребезжал, так что, наверное, если бы дом находился рядом с кладбищем, из могил встали бы все мертвецы, чтобы спросить, кому в такую рань понадобилось так шуметь.
После длиннющего пятого звонка Ганин понял, что все его попытки игнорировать суровую действительность заранее обречены на провал и, с трудом встав с кровати, осипшим с похмелья голосом прокричал:
– Сейчас, сейчас, подождите, оденусь только!
«И кого это в такую рань черти притащили? – недоуменно подумал Ганин. – Неужели пьяный Пашка никуда не уехал, проспав электричку, а теперь вот наутро добрался до меня? Говорил же ему: «Останься!» – нет, намылился на ночь глядя в город… Что за человек, не пойму!?»
Ганин быстро подошел к умывальнику с зеркалом, ополоснул лицо холодной водой и внимательно посмотрел на свое отражение.
«Да уж… Ну и рожа… – мрачно подумал он, недовольно рассматривая в пыльном и заляпанном пальцами зеркале свое помятое лицо с красными полосами на бледной коже, волосяные «рожки» на голове и темные тени под глазами. – Алкаш, да и только…» Вдобавок изо рта отвратительно несло перегаром.
Затем, взглянув на старинные настенные часы-ходики с кукушкой и увидев, что стрелки часов показывают семь с полтиной утра, Ганин с досадой вздохнул и решил как можно скорее уложить Пашку на приготовленную еще вчера раскладушку, а потом залезть под одеяло и снова погрузиться в объятия Морфея – часа два поспать можно было еще спокойно.
Поиски тапочек заняли еще какое-то время, после чего Ганин, по-стариковски шаркая ступнями, побрел к двери и, повернув ключ на несколько оборотов вправо, резко потянул дверь на себя и… Оторопел от удивления: кого-кого, а это лицо на крыльце своего дома он точно не ожидал увидеть! Прямо на него смотрело строгое лицо с густыми черными усами, мохнатыми бровями, серьезными, навыкате, карими глазами и густой курчавой шевелюрой на цветной фотокарточке, наклеенной на развороте ярко-красного удостоверения.
– Старший оперуполномоченный областного угрозыска майор Перепелица, – речитативом отрапортовал мужчина, и Ганин испуганно, по-крабьи, молча попятился назад, в сени.
Но отвечать ничего и не надо было. Майор Перепелица быстрым и уверенным шагом пересек сени и вошел в основное помещение, профессиональным взглядом окидывая все – стены, стол, шкаф, часы, умывальник, лестницу на чердак, полупустую бутылку настойки на столе, раздавленный окурок на полу… Майор, как и все следователи, был одет в штатское – замшевый мягкий коричневый пиджак, полустертые синие джинсы, кроссовки, под мышками он держал коричневую кожаную папку.
– Так, так, так, так… Следы попойки, два стакана, два стула… Все ясно, все ясно… – пробормотал еле слышно себе под нос оперуполномоченный, и, как бы только сейчас заметив, что находится в чужом доме и что у этого дома есть свой хозяин, повернулся к Ганину и спросил:
– Разрешите присесть?
– Да, да, конечно, садитесь, садитесь, пожалуйста… – закудахтал Ганин, услужливо, но при этом как-то неловко и неуклюже, поднося стул, при этом получалось, что стул своими передними ножками бодал ноги следователя.
– Спасибо, я сам… – хмыкнул в свои густые черные усы майор Перепелица, и, легонько вырывая у до сих пор находящегося в шоке Ганина стул, сел на него, внимательным взглядом окинув всю его мешковатую, несколько неуклюжую фигуру от макушки до пят. Ганину в этот момент хотелось провалиться прямо в подвал. Он покраснел и почему-то почувствовал себя преступником: у него даже предательски задрожали руки, ноги и он тоже поспешил сесть, но подальше от неприятного визитера, на кровать.
– Курите? – быстро спросил Перепелица, доставая серебряный портсигар.
– Да… то есть, нет, не курю – испуганно ответил Ганин.
– Так «да» или «нет»? – недоуменно поднял брови майор.
– Нет… Курил, но бросил давно, лет пять назад…
Майор с уважением посмотрел на Ганина и опять хмыкнул себе в усы.
– Не возражаете?
– Нет-нет, что Вы! Вот, пепельница…
Оперуполномоченный закурил, молча продолжая осматривать Ганина: всю его мешковатую фигуру в мятой рубашке, опухшее со сна бледное лицо, опущенный вниз взгляд из-под больших «черепашьих» очков с очень толстыми стеклами, а потом перевел взгляд на несколько пейзажей на стенах – сосновый лес, излучина реки, колодец у луга…
– Вы – художник? – быстро спросил майор Перепелица, не отрывая взгляда от картин.
– Да… – механически ответил Ганин и тут же спохватился. – Ой, а откуда Вы знаете? Я же не представился…
– Мне о Вас рассказала гражданка Расторгуева, Татьяна Николаевна, по телефону. Знаете такую? – следователь опять пристально посмотрел в лицо Ганину, тот покраснел и потупил взор.
– Да, знаю. Это супруга моего друга, Паши… – опять механически ответил Ганин и тут же опять спохватился. – Ой, а с ним, что – случилось что-то, да?! До дому не доехал, да?! Пропал?! – Ганин вскочил с кровати и забегал по комнате, размахивая руками. – Говорил же я ему, останься на ночь, останься… Ну куда его черти понесли! Куда?!
– Так, значит, Вы не отрицаете, что Расторгуев Павел Валерьевич, 1981 года рождения, был у Вас весь вчерашний день и употреблял с Вами спиртные напитки?
– Ну, да… А что тут отрицать-то? Был… Я его сам пригласил еще пару дней назад. Только вот выпили мы с ним всего ничего… – и тут же испугавшись, что о нем подумают, затараторил: – Да мы не для выпивки собрались, не подумайте, мы картины обсуждали, мы сокурсники с ним, друзья, единомышленники!
– Друзья, значит… Единомышленники… – задумчиво проговорил Перепелица, внимательно осматривая открытую бутыль и нюхая ее горлышко. – Интересно, а почему это «друг» и «единомышленник», вдруг, на ночь глядя, отправляется на станцию, как будто от кого-то убегая, а? – и исподлобья взглянул на ломавшего руки на груди Ганина.
– Да не убегал он! Говорю ему, «останься ночевать», а он, «жена, дети, не могу»…
– …А супруга его, – резко перебив Ганина, впрочем, не повышая при этом голоса, сказал следователь, - Расторгуева Татьяна Николаевна, рассказала мне совершенно другое: что Расторгуев Павел Валерьевич прислал ей смс на мобильный телефон, что он встретится с Вами, Ганиным Алексеем Юрьевичем, для обсуждения Вашей предстоящей выставки, а потом вернется домой. Спрашивается, зачем Вы хотели задержать Расторгуева П. В. у себя дома на всю ночь, в глухом садовом поселке?
– Да не задерживал я его, не задерживал! – не выдержал Ганин и опять принялся бегать по комнате. – Жене он просто никогда не говорит правду, у них все давно на грани развода, Пашка иногда не ночует дома, вот и все! А ночевать он у меня захотел сам, поговорить об искусстве, о жизни, вот и все, а потом вдруг резко передумал и решил вернуться домой! А я ему, «куда ты на ночь глядя», а он, «жена, дети»…
– Ну, ладно, ладно! – поспешно отмахнулся следователь. – Это я уже слышал… – «накручивать» Ганина больше не имело смысла – все с ним Перепелице уже было ясно. – Да не беспокойтесь Вы так, Алексей Юрьевич, сядьте, выпейте, в конце концов, Вас уж точно никто ни в чем не подозревает. Супруга Расторгуева о Вас очень хорошо отзывалась, да и коллеги и друзья потерпевшего, которых я успел обзвонить, тоже.
И тут до Ганина, наконец-то, дошло.
– Подождите, подождите, в чем… не… подозревают… Что… с… Пашей…? – прошептал, задыхаясь, Ганин, пододвинул стул прямо к майору и медленно сел. Он, казалось, уже знал ответ, но инстинктивно пытался ухватиться как утопающий за соломинку, хоть на секунду пытаясь отсрочить неизбежное.
– Гражданин Расторгуев П. В., – бесстрастно ответил следователь, при этом не спуская с Ганина внимательного, неприятно – пронизывающего взгляда, – вчера, примерно в 23:45, упал под колеса товарного поезда. В принципе, такую смерть я бы легко мог квалифицировать или как самоубийство, или как несчастный случай – погибший находился в состоянии сильного алкогольного опьянения, а, по словам жены, страдал затяжными приступами депрессии и запоями, – если бы…
– Если бы… – шепотом, забывая о всякой субординации, схватив за руку следователя, повторил за ним Ганин, пожирая следователя глазами.
– …Если бы не были обнаружены следы крови, а также окровавленная шляпа на скамейке перрона.
– Мать честная! – всхлипнул Ганин и беззвучно зарыдал, закрыв лицо руками, а его очки беспомощно упали на пол.
Лицо следователя передернуло и он резко встал, оперся рукой о спинку стула Ганина и успокаивающе потрепал рукой его плечо:
– Гражданин Ганин, Ваши сведения очень важны для следствия, очень… Дело действительно не простое и только Вы можете дать хоть какие-то нити для его раскрытия: Вы – единственный, кто в этой округе видел потерпевшего незадолго до смерти. Выпейте, Вам станет легче! – майор взял почти пустую бутыль с настойкой и резким движением налил в грязный стакан уже немного выдохшейся темно-красной жидкости.
Ганин торопливо закивал головой, шумно высморкался в платок, который он достал из нагрудного кармана рубашки, вытер глаза рукавом и быстрыми, чмокающими глотками, осушил стакан, а потом рассказал все, что произошло за вчерашний день – от встречи с Расторгуевым в городе до их расставания на пустынном ночном перроне пригородной электрички.
– …Поня-я-я-ятно… – протянул следователь, дослушав до конца сбивчивый рассказ Ганина и затушив в жестяной пепельнице уже пятый окурок. – Значит, по-Вашему выходит, что возвращение гражданина Расторгуева было совершенно ничем не объяснимым – ну, разве что запоздалыми муками совести перед женой и детьми –, а его смерть на рельсах – ничем не мотивированной и случайной, не так ли?
– Гм… – озадаченно хмыкнул Ганин. – Я этого не говорил, но вполне возможно: Пашка – человек ветреный, непредсказуемый, он действительно может менять свое решение в считанные минуты. А вот что касается смерти… Не знаю даже… Просто смерть таких близких для меня людей такая редкость…
– Редкость, Алексей Юрьевич!? Редкость?!!! – внимательно сверля холодным, цепким взглядом Ганина, вдруг повысил голос следователь. – А гражданка Мещерякова Лариса Николаевна, Вам, случайно, не знакома?
– Лариса? Как же… Мы… в общем, мы встречались…
– А знаете ли Вы, что она найдена мертвой буквально позавчера, 12-го числа, в четверг?! Она выпала из окна тринадцатого этажа прямо посреди бела дня!
Ганин вскочил как ужаленный, схватившись за голову.
– Ла… Лара… Ларочка! Какой кошмар!
– Это уж точно! Что Вы можете сказать об этом? Ее мать говорила, что последний человек, с которым общалась ее дочь – это Вы. Странное совпадение, не так ли? Только мне передали вести ее дело и тут – таинственное убийство второго Вашего гостя – Расторгуева! Думаю, мне стоит съездить в архив и хорошенько покопаться, возможно, будут и другие жертвы Вашего гостеприимства!
– На что… на что… на что Вы намекаете! – затрясся всем телом Ганин.
– Ни на что! Просто отмечаю связь – два Ваших гостя и два несчастных случая, с интервалом в один день. Что Вы можете сказать о гражданке Мещеряковой? Как Вы с ней расстались?
– Я… ну… мы приехали сюда, у нее были выходные – она работает два через два –, решили их провести, так сказать, на природе, все было хорошо, а потом… после полудня уже… я ушел, в общем, ну, за дровами, чтоб шашлыки пожарить… она сказала, что осмотрит пока меня не будет дом…
– Ну и… дальше-то что?
– А потом я прихожу, а ее – нет… А потом мне на мобильный пришла смс: «Мы с тобой, Леш, очень разные, прости…»
– И все?
– И все! Я сам был в шоке, сначала стыдно было ей звонить, послал смс, а сообщение о доставке не приходит и не приходит! Потом, вечером уже, я собрался с духом и позвонил – говорят, номер не доступен. Ну, я и решил, что она сбежала, а сим-карту выбросила, чтоб дозвонится не смог…
– Интересненько, очень даже интересненько… – задумчиво барабаня мохнатыми пальцами о крышку стола, забормотал себе под нос Перепелица. - Расторгуев чердак осматривал, Мещерякова – дом… Так, гражданин Ганин, разрешите личный вопрос: Вы когда-нибудь были женаты?
Ганин покраснел, вздохнул и тихо ответил:
– Нет…
– А девушки, ну, кроме Мещеряковой, были еще у Вас?
– Ну… были, конечно…
– Назовите, пожалуйста, фамилии и инициалы, я проверю и их тоже, – Перепелица открыл кожаную папку и достал оттуда листок бумаги и ручку.
– Левчик Наталья Ивановна… Д-д-дьяченко Клавдия Николаевна… С ними я уже после вуза, а в вузе – Семченко Екатерина, Глазова Римма и, на последнем курсе, Лазарева Светка… Больше не было вроде, в школе я с девочками как-то не очень…
– Хорошо! – шумно захлопывая папку, подытожил следователь. – Всех их я проверю. А друзья у Вас были?
– Нет, кроме Паши, ни с кем особо и не общался. Ну, были, конечно, и есть, но ни я к ним, ни они ко мне в гости никогда не ходили… Так, по интернету, по телефону, в кафе…
– Понятно. Буду проверять, буду опрашивать. Спасибо за сотрудничество, Алексей Юрьевич! – Перепелица быстро встал со стула и пожал руку Ганину, снова внимательно просверлив его взглядом, и вроде как направился к выходу с папкой под мышкой… – Ах, да! Чуть не забыл! – вдруг остановился он в дверях. – Вы не против, если я осмотрю дом? Ну, на всякий случай.
– А что тут смотреть, товарищ следователь? – мрачно улыбнулся Ганин. – Домик-то что собачья конура…
– Ну, конура не конура, а подвал и чердак все-таки имеются.
– Пожалуйста, – пожал плечами Ганин и подошел к выключателю у стены, чтобы включить свет в подвале.
Ничего, кроме залежей картошки, бутылок с настойкой и банок с вареньем, Перепелица в подвале не обнаружил, да вдобавок замерз до костей. Зато чердак заинтересовал его куда больше.
– Это Ваша мастерская, не так ли? – с нескрываемым интересом спросил следователь, внимательно осматривая ряды холстов, прислоненных к облупленной стене чердака.
– Ну-у-у, мастерской ее трудно назвать: тут слишком тесно, чтобы писать, я обычно это делаю на улице или в самом доме. Это скорее склад моих работ… – робко улыбнулся Ганин: всегда, когда речь заходила о его творчестве, он почему-то краснел.
– Вижу… вижу… да уж… неплохо… – задумчиво заговорил Перепелица, переводя взгляд своих темно-карих, почти черных, внимательных глаз с одного холста на другой. – Я, конечно, не знаток изобразительного искусства, но, скажу Вам… Такое впечатление, что Ваши картины – какие-то… живые, что ли… Интересно… – тут Перепелица остановился у картины, подписанной снизу «Ночной проспект», и внимательно ее осмотрел. – Знаете, такое чувство, что я смотрю не на картину ночного проспекта, а смотрю в окно квартиры, которое выходит на эту самую улицу… Никогда такого не видел раньше!
– Правда?! – лицо Ганина так и просияло: на мгновение он совершенно забыл обо всех дурных новостях, которые услышал за сегодняшнее утро. – Мне об этом часто говорили, даже Пашка… Но от следователя мне это слышать как-то особенно неожиданно и очень приятно!
– Теперь я понимаю, почему Ваши гости так хотели осмотреть весь дом. На этом чердаке, в общем-то, есть на что поглядеть… Ого! А вот это интересненько, очень даже… – глаза Перепелицы так и вцепились в изображение на портрете «мечты поэта». Воцарилась довольно долгая пауза. Ганин стал немного нервничать, переминаться с ноги на ногу, отчего старые половицы отчаянно заскрипели.
– Да уж… – наконец, проговорил следователь, впрочем, по-прежнему не отрывая взгляда от портрета. – Странная картина… Ну, мне, пожалуй, пора! Показания я получил, дом осмотрел, кое-какие нити у меня уже есть, – и он торопливо стал спускаться по лестнице вниз.
Сказать, что Ганин был обескуражен, значит, ничего не сказать. Он, конечно, не ожидал, что картину будут превозносить до небес, но все же…
Вдруг из задумчивого состояния его вывел грохот и сдавленный крик боли.
Ганин бросился по лестнице вниз и увидел, что майор Перепелица сморщился, лежа на полу.
– Ничего, ничего, Алексей… Юрье… вич… поторопился… споткнулся…
– Давайте, давайте, товарищ следователь, я Вам помогу! – Ганин торопливо протянул руку и помог Перепелице подняться; все еще морщась, тот сел на стул и стал быстро растирать лодыжку.
– Давайте, я Вам мази принесу, у меня бабушка…
– Нет, нет, мне уже лучше! – следователь встал и, хромая, направился к выходу.
Когда он был уже у двери, то вдруг, что-то вспомнив, резко развернулся и спросил:
– Алексей Юрьевич, а с Расторгуевым вчера на этом чердаке… Ничего не было?
– Нет! Хотя… постойте… он кофе себе на ногу пролил, я ему ногу мазью смазывал…
По лицу следователя пробежала какая-то тень, но он взял себя в руки и сухо сказал:
– Если что еще вспомните, вот Вам моя визитка, позвоните, – а потом резко развернулся и, прихрамывая, добрался до своей черной «тойоты», громко хлопнул дверцей и уехал. Ганин остался один.
В отделении, которое располагалось в областном центре, следователь оказался не скоро: ему пришлось потратить большую часть дня в разъездах по городу. Сначала он побывал в архиве. Здесь предчувствие, побудившее его расспросить поподробнее о личных связях Ганина, подтвердилось: Левчик Наталья Ивановна и Дьяченко Клавдия Николаевна также погибли при странных обстоятельствах – одна захлебнулась в собственной ванной, при этом живя в квартире совершенно одна, с закрытой на ключ входной дверью, а другая отравилась газом ночью, то ли забыв выключить камфорки, то ли специально их включив…
Что касается остальных трех девушек, то с ними все было в порядке. После обеда Перепелица успел съездить ко всем трем – двоих он застал на работе, одну дома – она сидела в декрете – и обстоятельно с ними поговорить о Ганине. Все три женщины характеризовали его в унисон – добрейшей души человек, гений, умница, самое безобидное существо на свете… Никто никогда не слышал от него ни грубого слова, ни ругани. На осторожный вопрос Перепелицы о его психическом здоровье, двое сказали, что никаких отклонений в нем не замечали, а вот Лазарева Светлана – довольно полная крашеная блондинка с необыкновенно располагающим к себе, приятным лицом, державшая полуторагодовалого малыша на руках, – как-то внимательно посмотрела на Перепелицу, задумалась и сказала:
– Знаете… Леша, конечно, был странноватым парнем… Не знаю, можно ли это назвать психическими расстройствами, но странности у него были точно. В общем-то, из-за этого мы и расстались уже к концу пятого курса…
– А что с ним было? Приведите пример, – поближе пододвигая стул к столу, сказал Перепелица, не спуская острого «следовательского» взгляда с лица Светланы.
– Да Вы не подумайте, товарищ следователь, с ножом он ни на кого не бросался, разными голосами не говорил, Наполеоном себя не называл… – улыбнулась Светлана. – Просто… Понимаете, все мы, художники, не совсем нормальные, не как все, мы многое видим по-другому, иначе, чем обычные люди, Вы меня понимаете?
– Понимаю, – улыбнулся Перепелица.
– Но мы все-таки умеем выходить из такого состояния и быть очень часто самыми обыкновенными людьми – рожать детей, развлекаться, болтать на легкие темы…
– А Алексей?
– А вот Алексей – он не мог… Нет, конечно, он мог и выпить, и пойти на пикник и так далее… Но он всегда при этом думал только об искусстве, только о картинах. На наших посиделках со спиртным только о них и говорил, а если пикник – обязательно захватит альбом и карандаши, рисует этюды, а уж если он начнет писать картину… Пиши пропало! Будет неделями не вылезать из мастерской! Но, знаете, судьба и воздавала ему сторицей – тот, кто больше сил во что-то вкладывает, тот больше и получает… Бог ты мой, какие у него были картины… Вы их видели?
– Да, видел…
– Ну и как Вам?
– Я не силен в искусстве, конечно, я все-таки школу милиции заканчивал…
– И все же?
– У меня лично создалось ощущение, что его картины ничем не отличаются от действительности, живые какие-то…
– Вот то-то и оно! – радостно подхватила Светлана, осторожно перекладывая заснувшего ребенка на кровать, а потом стала разливать уже заварившийся чай. – У Леши удивительный талант, его картины – почти как живые! Если он рисует снегирей в лесу, то когда смотришь на картину, кажется, что они вот-вот взлетят; если он рисует мальчишек в школьном дворе, – что услышишь их детский радостный визг. А иногда, когда на его картины смотришь немножко подольше, – а я, поверьте, смотрела на них очень долго - что стоит только сделать шаг, и ты окажешься в том мире, по ту сторону рамы! Знаете, как в книжке Льюиса Кэрролла «Алиса в Зазеркалье»? - Светлана, совсем забыв про чай, поставила свои пухлые локти на белую скатерть на круглом столе и оперлась обоими ручками о румяные щечки и мечтательно закрыла глаза, словно вспоминая о чем-то приятном…
– И все же, Светлана Ивановна, так почему же вы расстались?
Светлана, с трудом оторвавшись от своих грез, удивленно посмотрела на следователя с таким выражением лица, словно говоря «ну это же итак очевидно!»
– Понимаете, сначала мне это нравилось. Я думала, человек талантливый, целеустремленный, напористый… Сами понимаете, это женщинам нравится… Ну, такие качества в мужчинах. А потом… Потом меня стало это раздражать. Знаете, когда человек неделями не вылезает из мастерской (вместо того, чтобы позаботится хоть что-то продать, организовать выставку!), когда он говорит только об одних картинах… И ни тебе ласкового слова, ни комплимента! А уж когда он забыл про мой день рождения… Ну, в общем, я отправила его на все четыре стороны и съехала из нашей квартиры к родственникам. И, если честно, ничуть об этом не жалею!
Воцарилась тишина. Тихо тикали часы. Солнце клонилось к закату и теперь неприятно слепило глаза. Перепелица задумчиво позвякивал чайной ложкой в чашке.
– Странно… А почему на тот же вопрос другие две институтские подруги Алексея ничего не отвечали?
Светлана усмехнулась.
– Просто раньше эти черты не были у него особенно выражены, да и общались они с ним не так плотно, как я. Я-то с ним почти год прожила в одной квартире, а они – пару месяцев повстречались, да и все…
– Значит, Алексей раньше не был таким замкнутым, а уже потом стал таким?
– Ну, конечно, все мы меняемся… Одно дело, вчерашние школьники, а другое дело – к концу института, почти взрослые люди… Ой, а что с ним произошло, товарищ майор, что-то плохое, да?..
Опрос некоторых других однокурсников Ганина – уже мужского пола – почти ничего не дал. Оказалось, что кроме Расторгуева, мало кто с ним близко общался. Так, совместные студенческие застолья, выезды на природу, походы в кино, иногда жаркие дебаты на отвлеченные темы… Но ничего более. Друг у него был только один, и тот уже – в могиле.
Только к концу рабочего дня потрепанная черная «тойота» Перепелицы, наконец, добралась до областного ОВД. «Ну и замечательно. Успею доложить о предварительных результатах следствия уже сегодня», – удовлетворенно подумал он.
Начальник отдела уголовного розыска, полковник полиции Сергей Валерьянович Усманов – круглый, лысоватый, серьезный мужчина, с заметным брюшком, в больших очках в роговой оправе – уже готовился пойти домой, когда массивная, обитая черной кожей дверь распахнулась и вошел, как всегда, быстрым, решительным шагом майор Перепелица. Кабинет был просторный, еще советского типа, стены обиты деревом, массивный длинный дубовый стол, кожаные кресла… Если бы не триколор и портрет президента РФ прямо над креслом полковника, можно было бы подумать, что это кабинет советского госслужащего – даже компьютера в нем не было.
– Здравия желаю, товарищ полковник!
– А, Перепелица… Я уж думал, что ты сегодня не появишься… Опять «глухарь»?
– Ну-у-у-у, «глухарь» не «глухарь», а все-таки что-то проклевывается…
– Правда? – удивленно поднял брови полковник. – Хорошо, если так… Мне тут «глухарей» итак хватает. Говори, что имеешь, – проговорил он, молчаливо указывая на мягкий, обитый черной кожей стул рядом со своим столом.
– Дело оказалось не таким простым, как показалось вначале, товарищ полковник, – принимая приглашение присесть, с энтузиазмом, печатая каждое слово, как шаг на плацу, быстро и четко заговорил Перепелица. – Сначала я подумал, что это самоубийство или несчастный случай. Затем, просто бытовое убийство – нападение хулиганов на пьяного прохожего. Вроде все сходилось – найдены следы крови на скамейке и на шляпе… Но потом мне бросилась в глаза странная деталь… Обычно нападения такого рода заканчиваются грабежом, а тут – и бумажник на месте – между прочим, с пятью тысячами рублей – что для пьяной шантрапы было бы большой находкой…
– А, может, и не было никакого нападения? – неожиданно перебил Усманов, пробуравив Перепелицу своими выпуклыми, как у рыбы, почти бесцветными невыразительными глазами. – Пьяный человек – мало ли где мог упасть, расшибить голову, разбить нос, вот и крови лужа… А на теле обнаружены следы побоев?
Лицо Перепелицы исказила гримаса – он не любил «черных дыр» в своих умопостроениях.
– Тело обезображено до неузнаваемости. Если даже там и были побои, установить сейчас практически невозможно: просто кровавый кусок мяса – и все…
– Ну вот, я и говорю, – с какой-то неожиданной настойчивостью проговорил полковник, – скорее всего никакого убийства не было, а просто пьяный разбил себе голову, нос, наследил кровью, а потом потерял равновесие и упал под движущийся электропоезд! – констатировал Усманов.
– Не похоже, товарищ полковник, – покачал головой Перепелица, закуривая сам и подкуривая сигарету Усманову. – Есть свидетель.
– Свидетель? – разочарованно выдохнул Усманов.
– Да, билетный кассир. Она до смерти испугалась этих недоносков и сидела как мышь в своей будке. Она сказала, что когда они закончили избивать Расторгуева, то просто ушли с перрона еще до поезда, причем…
– ???
Перепелица шумно затянулся…
– …причем шли спокойно, не убегая, словно сделали свое дело, а потом – пропали…
– Куда – пропали?
– Кассир не видел. Просто пропали и все, как будто их и не было вовсе… И еще… Когда Расторгуев встал и пошел к подъезжающему поезду, кассир сказала, что была уверена, что его кто-то толкнул…
– Куда?
– Под поезд! Движение тела было такое, будто кто-то ему помог… упасть…
– Так, слушайте, Перепелица, тут уже чертовщина какая-то пошла! – резко прервал следователя полковник. – «Исчезли»… «Толкнули»… Эта кассирша, случаем, не трезвая была?
– Ну, в общем-то, да… – нехотя признался Перепелица. – Попахивало от нее… Бабушка это местная, пенсионерка, выпивает…
– Ну, а-ха-ха, – облегченно рассмеялся помрачневший было сначала Усманов, – понятно… А машинист что говорит?
– Машинист? – тут Перепелица еще больше скис. – Он говорит, что Расторгуев вроде бы бросился сам…
– Понятно… Ну и что дальше?
– А дальше я связался с женой потерпевшего – Татьяной Николаевной. Она сказала, что муж ее страдал затяжными депрессиями, запоями, вступал в беспорядочные половые связи…
– Блин, Перепелица, говори русским языком – «изменял!» Тоже мне – кот ученый…
– Ну да. Она и рассказала мне о Ганине. Ганин этот оказался довольно странным типом. Вроде бы и божий одуванчик, а что-то в нем есть… Вроде бы и искренне он оплакивал Расторгуева, – как говорят свидетели, своего единственного друга, – но о чем-то он явно не договаривает… И еще, самое главное, оказалось, что мое второе дело связано с первым…
– С погибшей Мещеряковой?
– Да. Оказалось, что она тоже была подругой Ганина и тоже была у него в гостях.
– Совпадение?
– Не похоже. Я навел справки, оказалось, что и предыдущие две подруги Ганина тоже погибли при странных обстоятельствах – то ли несчастный случай, то ли самоубийство, в рапортах моих предшественников констатированы самоубийства, но веских доказательств нет.
– Были ли они в гостях у Ганина?
– Неизвестно. Их родители не знают, где они были до своей смерти, хотя Ганина знают хорошо и подтвердили факт связи.
– А другие подруги? Друзья?
– Друзей у него больше не было, а другие подруги живы-здоровы, все три замужем, имеют детей. Правда, те три пропавшие подруги Ганина – это подруги, с которыми он имел дело в последние лет пять, а другие три – это старые, институтские еще…
– Версии?
– Версия у меня одна: есть какое-то «икс» в этом уравнении, которое мне остается неизвестным, которое и связано со всеми остальными его членами. Нутром чую, что эти несчастные случаи и смерть Расторгуева связаны, хотя бы тем, что все они были близкими людьми Ганина и, по крайней мере, двое из них были у него в гостях, в его домишке в Валуевке.
– А дома – нашел что-нибудь?
– Вообще-то нужен ордер и обыск по полной программе, но у нас недостаточно улик против него, тем более, что Расторгуева били вообще «левые» ребята. Но все же я кое-что там посмотрел…
– И что?
– Странный он человек, товарищ полковник. Картины у него хорошие, но чудные – очень уж настоящие какие-то…
– Ну, картины, Перепелица, это еще не основание для подозрений… – как-то чересчур торопливо проговорил Усманов, а потом хлопнул ладонью по крышке стола и встал. – Думаю, дело выеденного яйца не стоит и «глухаря» нам на этот раз удалось избежать точно. Расторгуев был пьян, упал со скамейки, разбил себе голову и нос, замарал все кровью, потом, будучи в стельку пьян или страдая приступом депрессии, упал на пути электропоезда. Пьяный кассир, под впечатлением происшедшего, придумала историю об исчезающих подростках и невидимых толкателях на пути. Вот и все – дело можно закрывать с вердиктом несчастный случай или самоубийство – в зависимости от того, как трактовать…
– А как же погибшие подруги?
– Все очень просто: три самоубийства – вот и все, тем более что предыдущие следователи постановили то же самое о двух первых случаях, – Усманов как-то странно посмотрел на Перепелицу и последнему показалось, что он чуть ли не подмигнул ему, во всяком случае, щека его дернулась…
Перепелице стало как-то нехорошо на душе – обычно въедливый и ответственный служака-сыщик, старой, еще советской, школы, вдруг напрямую давит на него, на Перепелицу под благовидным предлогом ЗАКРЫТЬ дело, даже не разобравшись до конца в деталях, тем более что совпадение всех четырех смертей – очевидно…
– …Нам тут сразу двух «глухарей» на участке не нужно, понимаешь? Не нужно… - откуда-то издалека доносились до Перепелицы обрывки рассуждений шефа. Перепелица вдруг резко взглянул в большие голубые глаза Усманова и увидел – или ему показалось, что увидел – в круглых золотистых бликах очков какое-то солнцевидное лицо, которое было искажено гримасой лютого гнева, а также выражение почти животного ужаса в глазах шефа.
– …Ты меня понял, майор Перепелица? Закрывай оба дела с концом! Нам тут «глухари» не нужны!..
Майор Перепелица, силясь подавить в себе жуткое чувство, возникшее в груди – он впервые за 15 лет работы в областном угрозыске видел Усманова ТАКИМ! – встал, потушил окурок в пепельнице, и отправился к выходу из кабинета.
– Майор Перепелица…
– Да, товарищ полковник? – уже взявшись за дверную ручку, повернулся к начальнику оперуполномоченный.
– Ты хорошо поработал… Я подам рапорт о твоих достижениях «наверх».
– Рад стараться, товарищ полковник.
Ехал домой – а жил Перепелица далеко за городом – в скверном настроении. Мало того, что обычно свободные в это время дороги вдруг все оказалис наглухо забиты пробками, пришлось даже поматериться как следует, еще и голова разрывалась по поводу сегодняшнего. Дело, конечно, не в том, что пока он не видел способа найти разгадку таинственных происшествий – такое неоднократно бывало и раньше – далеко не каждое преступление можно раскрыть вот так, слегонца, почти над каждым надо изрядно постараться, попотеть, – а в том, что его мучили какие-то навязчивые мысли, беспокойство какое-то…
И было от чего! Сначала эти жуткие откровения про исчезающих молодчиков и невидимо толкающие руки, потом этот ужасный портрет, от которого он в течение нескольких минут просто физически не мог оторвать взгляд, это странное падение с лестницы – он сам отчетливо ощущал, что кто-то толкнул его сверху, и это явно был не Ганин, который еще и не начал тогда спускаться –, и, наконец, это совершенно немыслимое поведение бывалого следователя полковника Усманова, жуткий блик на его очках, выражение ужаса, этот необъяснимый почти что приказ закрыть дело…
Нет, это уж слишком! Пора брать отпуск и ехать с женой на юг! «Видимо, я переработал, – подумал Перепелица, – вот уж 15 лет на меня сваливают самую грязь, а отпуска то и дело сокращают да переносят… Нет уж, если завтра же не дадут его, уволюсь нахрен!»
В этот момент очередная пробка рассосалась и он включил газ на полную катушку – хотелось поскорее оказаться дома, принять горячую ванну, наесться до отвала и лечь спать, а то в эту ночь за всеми этими допросами да расспросами так поспать толком и не удалось.
– Агхххх! Агхххх! – протяжно зевнул Перепелица и лишь пронзительный гудок машины с противоположной полосы напомнил ему, что он чуть не выехал на встречную полосу.
«Проклятье! Так и разбиться недолго! Вот что значит не спать почти всю ночь!»
Перепелица посильнее сжал баранку руля и стал внимательнее следить за дорогой. Как на зло, она свернула строго на запад и заходящее солнце светило ему прямо в глаза. Перепелица открыл бардачок и разочарованно цокнул языком – солнцезащитные очки он, похоже, забыл дома…
«Черт! Что за день такой невезучий, а? Еще и солнце это, тьфу на него!» – и он с какой-то необъяснимой злобой посмотрел на ярко светивший диск заходящего солнца и… челюсть у него едва не отвисла от удивления! Вместо солнечного диска он отчетливо увидел лицо той самой незнакомки с портрета, фиалковые точки глаз, искривленный гримасой смеха чувственный рот, хищно сверкающие идеально ровные зубы, и в ушах его зазвенел этот леденящий, совершенно бесчеловечный жестокий смех, от которого кровь стыла в жилах, как от воя волков в диком лесу.
Перепелица зажмурил глаза, чтобы избавиться от навязчивой галлюцинации, и инстинктивно дернулся в сторону всем телом, как это бывает, когда на кожу попадает что-то мерзкое, неприятное, гадкое, вроде паука, червя или слизня, а когда он их открыл… То увидел на большой скорости несущийся ему навстречу бензовоз – видимо, дернувшись телом, он случайно повернул рулевое колесо и выскочил на встречную полосу! Взвизгнули отчаянным скрипом тормоза, резко крутанулся в сторону руль, а потом ДВА автомобиля столкнулись. Грохот взрыва был таков, что слышен был и в городе, и даже в Валуевке. От черной тойоты, равно как и от его водителя, не осталось ничего.

ТРИ

ТРИ

Как только за следователем Перепелицей закрылась дверь, Ганин без сил рухнул на скрипучую двуспальную кровать и некоторое время лежал неподвижно. Множество мыслей, словно рой потревоженных пчел, кружилось в его голове: Наташенька, Клава, Пашка, Лариса… Смерть самых близких к нему людей – в это просто невозможно было поверить!
«Боже мой, ну как, ну как же… Ну говорил же я ему, останься! Эх, надо было лично посадить его в электричку! А Лара, Наташенька, Клава… Я ведь даже не попытался их найти! Думал, навязываться… зачем?» – Ганин с досадой скрипнул зубами и закрыл глаза. На темном фоне роились цветные пятна, которые обычно бывают перед глазами, когда их закрываешь при свете дня. Ганин любил смотреть на эти пятна, на их причудливые переливы, изменения форм, иногда он даже воображал себе какие-нибудь фигуры – это его успокаивало.
Но вдруг несколько светлых пятен, медленно изменяя свои формы, стали неожиданно соединяться в одно целое. И вот уже перед взором Ганина снова, как всегда улыбающееся, даже смеющееся лицо солнцелицей принцессы: та же соломенная шляпка с алыми лентами, сдвинутая кокетливо на затылочек, те же белоснежные зубки, остренько выглядывающие из-под пухлых чувственных алых губ, фиалковые глазки, необыкновенно яркие, прозрачные, как мелководье тропического моря, с веселыми искорками, золотистые волны вьющихся на кончиках волос…
От приятного видения открывать глаза не хотелось. Ганин приветливо улыбнулся, а девушка из портрета уже протянула к нему свои длинные тонкие бело-розовые ручки с аккуратными ногтями, не испорченными лаком, и что-то ему заговорила. Что – слышно, естественно, не было, но что-то нежное, приятное… Ганин замотал головой и мысленно сказал, что он ничего не слышит и ничего не понимает, но девушка продолжала говорить и говорить, а потом – смеяться. И Ганин, волей-неволей, засмеялся ей в ответ…
Из этого приятного состояния его вывел резкий звук – кто-то несколько раз со всей силы ударил по клаксону автомобиля. Ганин быстро вскочил с кровати, удары из коротких стали долгими, протяжными.
– Эй, Ганин, ты что – помер там что ли? – раздался смутно знакомый, громкий, почти громоподобный бас.
– Ой, Валерий Николаевич! – всплеснул руками Ганин и быстро выбежал на улицу. Там, у самой калитки, застряв передними колесами в яме, наполненной грязной дождевой водой, стоял здоровенный черный мерседес с зеркальными тонированными стеклами, одно из которых было опущено. Внутри автомобиля сидел человек в дорогом костюме и нетерпеливо бил по клаксону. – Валерий Николаевич, да что ж Вы это… в такую конуру-то… я бы сам… я…
– Ганин! Черт тебя дери! Весь день звоню тебе на трубу, недоступен да недоступен! Ты что в сортире утопил ее, что ли? Хорошо, адрес твой был у меня записан…
Ганин виновато покраснел и быстро похлопал руками по всем своим карманам – и джинс, и рубашки.
– Да, Валерий Николаевич! Уронил где-то… Да Вы проходите ко мне, проходите, я Вам чаю налью, проходите! – опять закудахтал Ганин, чуть ли не прыгая вокруг черной машины.
Дверь черного мерседеса плавно открылась и прям к калитке из мягкого сиденья выполз довольно моложавый, атлетически сложенный высокий мужчина с сильными проседями в темно-русых, стриженных «боксом», волосах, дорогом шелковом светло-кофейного цвета костюме с белым галстуком, на котором красовалась золотая заколка с бриллиантом. Пальцы его были унизаны перстнями, в зубах блестело несколько золотых коронок. Он был гладко выбрит, а улыбка, казалось, никогда не сходила с его губ, которая, впрочем, резко контрастировала с холодным жестким взглядом стально-серых «волчьих» глаз, какие бывают почти у всех военных, прошедших через «горячие точки». Казалось, этот человек никогда, ни на минуту, не расслаблялся, даже когда шутил или смеялся, – его глаза всегда оставались серьезными и холодными, словно их хозяин всегда либо думал о деле, либо оценивал собеседника.
– Ну и конура у тебя, Ганин… – присвистнул вошедший, неприязненно оглядывая убогие апартаменты своего протеже. – Слушай, мне надо срочно что-то у тебя купить, чтоб завтра-послезавтра и духу твоего не было в этой развалюхе! Купишь себе нормальный коттедж в Сосновом Бору или в Излучье – там у меня есть компаньоны, которые недвижимостью торгуют. Лямов за 20-25 вполне можно что-то присмотреть…
Ганин чуть не выронил чайник, который он только что наполнил свежей водой.
– Да как же… как же… Валерий Николаевич… Да все мои картины столько не стоят! Я их продавал каждую по 20-25 тысяч максимум!
Валерий Николаевич Никитский – пожалуй, самая известная акула бизнеса в области, по слухам, близко связанный с криминальным миром, вальяжно развалившись на стуле, несколько свысока, оценивающе, осмотрел Ганина с ног до головы, слегка скривив губы.
– Запомни, Ганин, учись, пока я жив! Продать можно все и за что угодно: можно продать кучу дерьма за миллионы, а можно продать кучу золота за бесценок – все зависит от того, как и когда это подать. Я уже больше двадцати лет в бизнесе и видел, как ворованные бэушные иномарки впаривали за бешеные бабки, и видел, как стоящие машины отдавали за бесценок. Так что, Ганин… Будет у тебя имя – твои картины будут покупать не за миллионы деревянных, а за баксы, не будет – так и сдохнешь в этой конуре!
– Думаете… Завтрашняя выставка…
– Посмотрим. Всем своим я уже сказал, мои пиарщики уже поработали с прессой и телевидением. Будет освещение, будет ажиотаж… – Никитский достал из золотого портсигара длинную и толстую ароматно пахнущую гаванскую сигару, смачно откусил конец и выплюнул его прямо на пол, а потом закурил. – Ты где пропадал весь день, а? Ты ж должен был в обед ко мне подъехать! – наконец, перешел к делу Никитский.
Ганин уже успел разлить чай, поставить на стол варенье и сесть за стол.
– Простите, Бога ради, Валерий Николаевич! Тут на меня столько всего навалилось! Мой друг, Пашка Расторгуев – ну, я Вам про него рассказывал как-то, он тоже художник, мой однокашник, правда, он работал в дизайнерской фирме, картины редко писал… Так вот, Пашка, оказалось, вчера погиб и у меня совершенно все вылетело из головы, а тут и телефон куда-то потерялся, в общем…
– …В общем, разгильдяй ты, Ганин! – громко, но беззлобно подытожил Никитский с нескрываемым чувством собственного превосходства. – Если б не твои картины, не потащился бы я в такую запинду, это уж точно, понравились мне больно они… У меня когда двоих корешей замочили, я умудрился вместо похорон на день рождения к губернатору поехать, а ты… – Никитский махнул рукой с таким выражением – «мол, что с тебя взять» – и с удовольствием принялся за малиновое варенье с чаем.
– Это от бабушки еще осталось, – поспешил вставить Ганин и покраснел. – Никто такого ароматного варенья больше не делал. Да и в чай я ложу листья малины, с детства люблю… – Ганин тихо и мечтательно вздохнул, подперев щеку рукой, медленно постукивая ложкой в чашке ароматного чая.
– Да уж… – «волчий» взгляд Никитского совершенно неожиданно потеплел. – Я тоже с детства любил малиновое и у меня тоже была бабушка. А сейчас, Ганин, моя третья жена, как и две предыдущие, ни хрена готовить не умеют! Даже яичницу с помидорами ей не доверю, стерве… Только и может, что бабки с меня сосать да обращать их во всякую хрень, которой забиты уже все шкафы. Веришь, нет, Ганин, за всю жизнь – ни одной нормальной бабы у меня не было – всякая пена лезет! Эх… Первая еще хоть как-то пыталась, детей хоть рожала… А остальные… По целым дням то в солярии, то на фитнессе, то в бутиках, то… – Никитский с досады махнул рукой и, с удовольствием хлюпнув, отпил ароматного чая с малиновыми листьями и заел ложкой варенья. – Соскучился я по варенью, Ганин, а никто у меня его готовить не умеет…
– Хотите, я Вам пару банок с собой дам? – вдруг наивно воскликнул Ганин и как-то по-детски широко улыбнулся. – У меня еще есть!
– Я их у тебя куплю – по тысяче за штуку! – и Никитский засмеялся громким и неприятным металлическим смехом.
Отсмеявшись, Никитский, наконец, отодвинул пустую чашку и уже серьезно сказал:
– Так вот, Ганин, зачем я к тебе приехал… Выставка завтра будет открыта в 12 часов. Открывать будет губернатор – я его сам об этом попросил – в Центральном Музее, на улице Верещагина, 15, в главном выставочном зале. Тебе надо быть пораньше – смотри не опоздай! У тебя есть смокинг?
Ганин спрятал глаза и покраснел.
– Я так и знал. Я тебе привез три комплекта, посмотри. Если бы сам приехал, мои девочки тебя бы одели как следует! Кстати, лучше я за тобой своего шофера пришлю, а то проспишь еще. Да… Там будет куча репортеров, будут задавать вопросы – про меня, Ганин, ни-ни! Ты со мной «познакомишься» прям там, на выставке. Все будет проходить под знаком федеральной программы по развитию культуры, искусства, ну и всякой такой хрени, не важно… Мне светиться там пока нельзя. Но когда пойдет ажиотаж и все такое – я – твой агент, все покупки – только через меня и мое агентство, понял? Я сам диктую цены, беру комиссионные… Да ты не бойся! – тут он хлопнул здоровенной волосатой ручищей по плечу Ганина и ухмыльнулся, хищно свернув золотой коронкой. – Комиссионные пойдут на благотворительный фонд – вот его мы с тобой и попиарим по полной. Скоро будут выборы губернатора, у меня есть кое-какие планы… Ты меня понял?
Ганин быстро кивнул – у него кругом шла голова: будет выставка, будут продажи, а это – самое главное, все остальное ничуть не оставалось ни в его памяти, ни в его сердце.
– Ну, вот и договорились! – удовлетворенно облокачиваясь на спинку стула, сказал Никитский. – Я к тебе приставлю одного человека, он будет с тобой работать во всем, что касается продвижения, продаж и всего прочего. Познакомишься прям на выставке… Ну а теперь, пойдем, покажи мне свои старые работы. Куплю у тебя что-нибудь на первый раз, а то не могу смотреть на эту конуру и на этот бомжовский прикид у тебя… – Никитский резко встал со стула.
– Придется лезть на чердак… – виновато разводя руками, сказал Ганин.
– Ничего другого я здесь и не ожидал, – хмыкнул Никитский и полез по скрипучей лестнице на чердак.
– …Опа-а-а-а! Вот это новость!!! – удивленно и радостно воскликнул Никитский, только что забравшийся на самый верх.
– Что? Что там, Валерий Николаевич? – Ганин запыхался, карабкаясь по крутой лестнице, а поднявшись, некоторое время не мог отдышаться, а когда, наконец, отдышался, то увидел, как Никитский с нескрываемым восхищением смотрит на портрет «мечты поэта».
– Фантастика, просто фантастика… – как-то сладострастно причмокнул губами Никитский. – И где ты такую кралю откопал, Ганин? Просто конфетка…
Ганину стало как-то не по себе – эти сладострастные взгляды, эти причмокивания… Ему показалось, что, наверное, то же самое должен чувствовать отец, когда случайно застает свою взрослую дочь в объятиях какого-то незнакомца. Ганин робко взглянул на портрет и… ему на мгновение показалось, что он разделяет его чувства: в фиалковых глазах девушки куда-то запропастились веселые искорки, зрачки словно сузились, как иголочки, появился какой-то презрительный прищур, уголки губ вроде как стянулись в гримасе отвращения.
– Сколько ты запросишь за этот портрет? Лям, два, три? – с каким-то возбужденным придыханием спросил Ганина Никитский, не отрывая взгляда от девушки, буквально пожирая и раздевая ее глазами.
– Я… я… я… вообще-то я не рассчитывал ее продавать, да и выставлять тоже… Это моя фантазия, моя мечта…
– …Твоя фантазия теперь тебе принесет нормальные деньги! Давай, плачу пять – и мы в расчете! Тебе этого хватит, чтобы съехать из этой берлоги.
Ганин только разевал рот, как рыба, выброшенная на берег, и ничего возразить не мог.
– Ну, пока все, мне пора! Остальное посмотрю в следующий раз. Думаю, если выставка пройдет успешно, все твои картины будут раскупаться на «ура» и твой чердак опустеет. – Никитский решительно схватился за раму и…
Но портрет поднять не смог! Хотя картина была довольно большая, в натуральную величину, но Никитский был мужчиной атлетического телосложения – его кулаки были чуть ли не с половину головы Ганина! – раньше он, насколько помнил Ганин, профессионально занимался боксом, а в молодости воевал в Афганистане. – Что за черт, Ганин!? Он что у тебя – приклеенный?! – сконфузился Никитский и в его обычно холодных, бесстрастных, «волчьих» глазах появилось – уже во второй раз! – хоть какое-то чувство – чувство недоумения и гнева. Никитский был не из тех, кому кто-то или что-то отказывает!
– Сейчас, сейчас, – затараторил Ганин, – сейчас, Валерий Николаевич! Позвольте мне, я попробую! Может, Вы не так взяли его…
Ганин подошел к портрету, быстрым движением вытер слезу со щеки и также быстро поцеловал дешевенькую деревянную раму, послав мысленный сигнал: «Прости, так надо!», а потом взял картину и… легко поднял ее!
– Фантастика… – прошептал Никитский, пропуская Ганина с картиной вперед.
Уже в комнате Никитский, не откладывая дела в долгий ящик, выписал Ганину чек на пять миллионов рублей, а Ганин, тем временем, чуть не плача – во всяком случае, глаза у него были мокрые от слез – упаковывал картину в бумагу, которая у него хранилась в шкафу как раз для таких случаев, а ему при этом казалось, что он кладет в гроб горячо любимого человека.
«Не плачь!» – вдруг вспыхнула в его сознании, словно молния на темном предгрозовом небосводе, чья-то чужая мысль. И не успел Ганин удивиться, как еще одной молнией полыхнула вторая: «Мы снова будем вместе!»
– ...Ну что, Ганин, держи свой первый настоящий гонорар, – протянул Никитский Ганину чек и похлопал по плечу. – Давай, дотащи мне ее до машины.
Ганин выволок сверток на улицу. Солнце уже почти село. Остались светлыми только кроваво-красные облака на горизонте, а все остальное – и хищно раскинувшие ветви деревья, и крыши соседних домов, и телеграфные столбы – превратилось в абсолютно бесцветные, темные силуэты, особенно темные на фоне еще светлой полоски на линии горизонта. Ганин невольно залюбовался этим зрелищем, он обожал его и про себя называл «театр теней» – в эти предрассветные или предзакатные минуты весь мир словно превращался в черные тени, в декорации к какой-то мистической картине, и это возбуждало в Ганине его творческий инстинкт, мотивировало его к писать… В самом деле, что может быть более притягательным для Художника – в самом широком смысле слова – чем запечатлеть через свое творчество эту красоту навечно, на холсте, на бумаге, в музыке… – открыть окно в неведомый мир и, окунувшись в этот мир самому, приобщить к нему других, а, может быть, и впустить этот мир – в наш…
– Ну что ты там ворон считаешь, Ганин! – недовольно прикрикнул Никитский, уже сидя за рулем. – Давай, клади картину на заднее сиденье, мне уже пора! Ехать еще минут сорок – не меньше…
Голос Никитского вывел Ганина из эстетического ступора и он сделал, не без сожаления, то, что ему говорили.
– Счастливой дороги, Валерий Николаевич! Увидимся, ой, познакомимся на выставке! – грустно улыбнулся Ганин и помахал ему, как-то по-детски смешно, своей бледной тонкой рукой.
– Давай, Ганин, до завтра! – ответил Никитский, бросая окурок сигары в лужу и не без труда выруливая из непроходимой грязи. – Кстати, Ганин, ВСПОМНИЛ! Твоя девочка с портрета мне очень и очень кого-то напоминает, но кого – хоть убей не помню!
– Правда? – удивился Ганин. – Хотел бы я ее встретить на самом деле, если она жива еще…
– Я отдам эту твою картину на выставку с надписью «Не продается». Авось, найдется твоя девица! – хохотнул Никитский. – Только я бы хотел познакомиться с ней пораньше.
Лицо Ганина исказила гримаса, но зеркальное окно водителя «мерса» уже закрылось и машина, выехав на ровное место, резко газанула и скрылась в полумраке.
Никитский приехал домой гораздо раньше, чем через 40 минут: дороги были свободны, а потому Никитский – большой любитель риска и быстрой езды – ехал на предельной скорости. Он открыл окна своего мерседеса и с наслаждением вытащил левую руку из окна, чувствуя как упругий прохладный воздух ласкает кожу на его ладони. Скорость создавала легкое ощущение эйфории, иллюзию свободы, и Никитский радостно засмеялся.
Скорость помогала пробудить приятные воспоминания, когда он, будучи молодым советским офицером, водил в атаку боевой Ми-24 на кишлаки моджахедов. Он до сих пор не мог забыть это потрясающее ощущение, когда ты ведешь боевую машину на полной скорости, когда ветер свистит в твоих ушах, ничего не слышно от шума винтов, а там, внизу, бегают многочисленные, с виду как игрушечные, фигурки людей, едут маленькие, как детские модельки, машинки, а стрелок по его команде нажимает гашетку – и яркие светящиеся ракеты летят прямо вниз, и там, на выжженной жарким афганским солнцем желто-бурой земле словно чудовищные цветы расцветают клубы ярко-оранжевого пламени, в стороны летят куски металла, обгоревших тел и бетона. Маленькие человечки что-то кричат, махают тоненькими ручонками, куда-то бегут, а стрелок выпускает вслед длинные свинцовые очереди из крупнокалиберных пулеметов и смеется, смеется и смеется…
«Да уж, – подумал Никитский – гонка на «мерсе» не заменит того кайфа, который был тогда, в Афгане! Кто знает, если бы не этот козел, полковник, так бы может быть и остался в армии… «Дьявольскую колесницу» не заменит ни один самый быстрый «мерс» на свете!»
Капитан Никитский был уволен из армии со скандалом. Однажды он на своей машине буквально стер с лица земли совершенно мирный кишлак, причем тогда, когда там был какой-то базар, погибло огромное количество народу. Это стало известно командиру полка. Тогда дело замяли, тем более, что, по слухам, вообще готовился вывод войск из Афганистана и на самом «верху» собирались дать амнистию всем «воинам-интернационалистам», замешанных в «военных преступлениях», но Никитского из армии все-таки уволили… Пришлось искать другую работу. Благо, Перестройка была в разгаре, как грибы после дождя появлялись кооперативы, а вместе с ними и – организованная преступность, в которой очень и очень нужны были крепкие «афганцы». Никитский быстро нашел там свое место, хотя у него и хватило ума при первой же возможности «отмыть» «отработанные» там деньги и свое лицо – дружеские связи с другими «афганцами», занявшими ответственные посты в милиции, в госучреждениях – ему в этом очень помогли. Он заработал приличные деньги на торговле сомнительными иномарками, а когда подвернулся момент, вложил вырученные деньги в приватизирующуюуся нефтедобавающую компанию… Когда Никитский стал уже «новым русским» в малиновом пиджаке и с золотой цепью на шее, долларовым «нефтяным» миллионером, он даже нашел того самого полковника, который его «сдал» – тот потерял обе ноги на войне и еле сводил концы с концами на пенсии. Никитский подарил ему протезы, оплатил операцию, дал денег жене и детям, но даже слов благодарности от него не дождался. Тот исподлобья посмотрел на бывшего капитана из-под кустистых светло-русых бровей и тихо сказал: «Не откупишься, Никитский, никогда не откупишься». И все, больше ничего не сказал. Но Никитский тогда только покровительственно похлопал бывшего начальника по плечу и велел своему секретарю открыть на его имя валютный счет, чтобы семья его сослуживца уже никогда ни в чем не нуждалась, но на следующий день узнал, что полковник Волков застрелился из наградного оружия…
«Из гордости – подумал тогда Никитский. – Ну и дурак, а я ведь из-за него такой кайф потерял!»
Конечно, уже когда Никитский стал богат, он купил себе вертолет, но это было не то: мало было летать, надо было, чтобы были эти игрушечные домики внизу, эти игрушечные человечки, машинки и чтобы ты, именно ты, был властелином их жизни и смерти, посылая огненный – ракетно-свинцовый – смерч вниз, и притом сам ощущая, как ты балансируешь на грани – стоит только кому-то из этих человечков из чего-нибудь в тебя попасть… Нет, ни обыкновенный вертолет, ни «мерс» никогда этого не заменят!
Но сейчас Никитский смеялся и на миг представил, что он до сих пор летит в этом вертолете, до сих пор он там, на той войне… И ему вдруг пришла в голову мысль, что все, что он делал в своей жизни потом – бизнес, разборки, гонки, бабы, наркота – это всего лишь попытка хоть отчасти вернуть то ощущения свободы, опасности и власти, которое он имел тогда, под вечно палящим солнцем Афганистана…
Но вот поездка окончилась. Черный мерседес мягко подкатил к огромному особняку XVIII века, принадлежавшего некогда роду князей Барятинских. Это было высокое бело-голубое трехэтажное строение в стиле елизаветинского барокко, с выдающимся портиком с треугольной крышей, мощными, но грациозными белыми дорическими колоннами, большими окнами из цветного стекла, посреди пышущего зеленью парка, с белокаменными беседками, фонтанами, прудом с утками и лебедями, тенистыми аллеями, посыпанными белым мраморным песком. Никитский урвал особняк в самом начале 90-х. Тогда это был закрытый санаторий для отдыха высоких партийных «товарищей» местного обкома. Когда имущество партии пошло «под молоток», Никитский благодаря своим «афганским» связям в администрации сумел за бесценок купить бывший дом отдыха – который по-хорошему мог стать музеем архитектуры «елизаветинской эпохи» – и превратить в кричащий символ образа жизни современного нувориша. Никитский даже не поскупился оплатить работу городских историков, которые сумели восстановить изначальный облик здания и его убранства, а сам ликовал в душе: «Все правильно! Раньше здесь жили одни князья, теперь другие» – ему нравилось думать о том, что теперь он – сын водопроводчика и крановщицы, бывший младший офицер советской армии – живет во дворце, принадлежавшем аристократам, чьи кости давно сгнили в могиле, а он вот жив, здоров и вполне доволен своей судьбой!
А потому, когда он увидел художника с мольбертом у ворот, просящего разрешение нарисовать его особняк, Никитский пришел в восторг, ведь и князей Барятинских кто-то рисовал давным-давно, и их портреты до сих пор красуются в Третьяковке, в Эрмитаже… И он дал добро художнику, но только с одним условием – написать портрет и его самого и его семьи, когда тот закончит рисовать поместье. В этом и был один из главных резонов выставки – «раскрутить» непризнанного гения Ганина, а потом заказать уже знаменитому художнику, заслуженному деятелю искусств РФ портрет своей семьи, который увековечит его величие, как когда-то увековечили его портреты князей Барятинских.
Мягко шурша по гравию, черный мерседес заехал на территорию поместья, через открытые охраной ворота. Когда дверь машины открылась, к ней уже подбежали трое охранников в «хаки» и солнцезащитных очках с короткими автоматами АКСУ в руках. В охрану Никитский брал только бывших военных и только тех, кто прошел «горячие точки», а платил столько, что мог рассчитывать на их жизнь также, как на свою собственную.
– Валерь Николаич, Валерь Николаич! Мы уж забеспокоились… Взяли бы ребят, Вам без охраны никак нельзя!
– «Кому суждено быть повешенным – тот не утонет», – хмыкнул Никитский. – Вы мне нужны, чтоб детей да жену охранять, а себя я и сам защитить смогу, не мальчик, – он недовольно сморщился – терпеть не мог охрану рядом с собой, также как и водителя в машине – это мешало ему ощущать себя свободным, ощущать риск, делало его жизнь тюрьмой… – Лучше отнесите картину, которая на заднем сиденье, в дом, пусть повесят ее у меня в спальне, прямо напротив кровати, да поосторожней! – 5 лямов как-никак стоит! – и довольно ухмыльнулся, обнажив золотые коронки во рту. Двое охранников аккуратно, нежнее, чем мать младенца, вытащили упакованную в оберточную бумагу картину и осторожно понесли по главной дорожке в дом, а третий уже сел за руль, чтобы отогнать машину в гараж. Ворота медленно закрылись, словно чудовищные челюсти, проглотив свою жертву, с намерением больше никогда ее не выпускать из своего раззолоченного чрева.
Никитский отправился сначала в свой личный спортзал, располагавшийся в подвале поместья, там вволю потягал штангу, размялся на беговой дорожке, побил боксерскую грушу, а потом сходил в приготовленную для него сауну, затем плотно поужинал. На ночь он зашел в детскую и пожелал детям – тихому юноше пятнадцати лет и такой же тихой девочке десяти – спокойной ночи. С женой видеться не хотелось…
И все это время Никитский, сам себе в этом не признаваясь, думал только об одном – о Портрете! Точнее, о прекрасной незнакомке, изображенной на нем. Тягая штангу или кряхтя под ударами веника, поедая бифштекс с кровью или целуя шелковистые волосы детей, перед глазами его стояла только одна картина – золотоволосая девушка с солнцевидным лицом, фиалковыми глазами и чуть приплюснутым носиком в соломенной шляпке с атласными лентами и корзинкой лесных цветов… Лицо ее смутно казалось ему знакомым и этим, главным образом, портрет и притягивал к себе: а что если изображенная на нем девушка существует на самом деле?! Никитскому до смерти надоела его последняя жена, к тому же она старела, ей уже было 35 – какие бы солярии и салоны красоты она не посещала, 25-летней она уже все равно не будет… А тут – не девочка, а цветочек полевой, конфетка! С такой и за границей появится не стыдно, и у губернатора, и друзьям показать… Это бриллиант, который идеально подойдет к его костюму, а этому бриллианту только он, Никитский, может дать достойную ее красоты оправу!
Поцеловав детей и пожелав им спокойной ночи, Никитский быстрым шагом отправился в свою спальню. Это была личная опочивальня князей Барятинских, полностью восстановленная в том виде, в котором она была двести с лишним лет назад – широкая кровать с шелковым постельным бельем под балдахином, розовые обои с изображением пузатых голеньких амурчиков с луками и полуголых нимф с лирами, картины художников XVIII века – в основном, портреты –, золотые подсвечники и люстра с настоящими восковыми свечами, пушистый персидский ковер, мебель искусной резьбы из настоящего дуба, старинный клавесин… Даже свой iPad Никитский не оставлял в этой комнате – ничто не должно нарушать эстетическую гармонию Великого века!
Когда Никитский вошел в спальню, он первым делом посмотрел на ТО САМОЕ место – часть стены слева от раскрытого высотой в три человеческих роста старинного окна – место для Портрета, как раз напротив кровати. Да, Он был уже там…
Никитский довольно улыбнулся и, получше завязывая на ходу пояс махрового розового халата, подошел к нему вплотную. Мягкое освещение люстры из двух десятков восковых свечей было очень выигрышным для портрета – романтический сюжет при романтическом освещении: замок вдали приобрел еще более насыщенные оттенки, фиалковые глаза стали еще более томными, а алые губы – еще более страстными.
«Конфетка! – причмокнул губами Никитский. – Правда, рама дешевенькая… Ну ничего, завтра же закажу из чистого золота! Ты у меня будешь как принцесса – в золоте ходить и в бриллиантах!» - хмыкнул он и… усмешка застыла на его губах! Потому что девушка на портрете улыбнулась ему в ответ и кокетливо сощурила глазки!
Сердце Никитского екнуло и судорожно забилось. Ему показалось, что пол под ним заколебался и что вот-вот он уйдет у него из-под ног, а точнее, разверзнется под ногами пропасть и он улетит прямо в преисподнюю! Но вскоре первый приступ страха пропал, и на его место пришло, вкрадчиво и в то же время настойчиво, вожделение.
Да… Вожделение… Его терпкий сладкий привкус он ощутил еще тогда, на чердаке этой странной конуры, но сейчас… Оно становилось совершенно неодолимым! Оно охватило все существо Никитского, каждую клеточку его тела, оно сжигало его дотла! От страстной истомы подкашивались ноги, закружилась голова, сердце готово было, пробив грудную клетку, выскочить из груди, рот наполнился вязкой слюной, а глаза – розовой дымкой…
У Никитского в жизни много было женщин. Еще в юности он никогда не страдал от отсутствия женского внимания – его физическая сила, решительность, граничащая с дерзостью, бесстрашие – все это еще со школы, где он слыл первым хулиганом, создавало вокруг него ореол «первого парня на деревне». Девушки липли на него, как мухи на мед, а уж тем более, когда он стал богатым… И девушки были разные – и блондинки, и брюнетки, и рыжие, и высокие, и пониже, и плоские, и «в теле»…
А тут… Хотя девушка на портрете была красива, без сомнения, но что-то в ней было особенное…
ГЛАЗА, конечно же, глаза! Таких он не видел ни у одной из них! У тех девушек глаза были как у детских куколок «барби» – пустые мутные стекляшки, в которых лишь иногда загорались бледные огоньки при виде зеленых купюр, «шмоток» или дорогих машин, а у нее… Никитский подошел совсем близко к портрету, встав лицом к лицу – портрет был ростовой – так что его глаза отделяло от ее всего сантиметров 20-30…
Боже, какие необыкновенные глаза! Глубокие, как бездонный колодец, ясные, как безоблачное небо, фиалковые полутона сочно переливаются при колеблющемся свете восковых свечей, но самое главное – искорки… Искорки света – солнечного или лунного –, какие можно увидеть только на море, – так и плясали в томном фиалке ее глаз – и за их танцем, как за самим морем, можно было наблюдать бесконечно… Никитский не помнил, сколько он стоял и смотрел в них, но в какой-то миг он подумал, что продал бы и душу дьяволу, лишь бы эта девушка стала его, хотя бы на одну ночь!
Не успел он об этом подумать, как вдруг отчетливо ощутил пряный аромат лесных цветов вокруг себя, дыхание свежего летнего ветерка, кряканье уток, шелест листвы…
Глаза у Никитского буквально полезли на лоб – КАРТИНА ОЖИЛА! Как в кино, когда кусок белого полотна в зале вдруг оживает при выключенном свете и показывает нам движущиеся фигурки, лица, пейзажи, так и здесь – картина наполнилась жизнью. Утки в нарисованном пруду плавали и крякали, ветер развевал алые атласные ленточки на соломенной шляпке и шевелил складки белоснежной кружевной юбки-купола, а также флажки с таинственными знаками на полотнищах, что реяли на башнях розового замка. Разница состояла лишь в том, что в кино мы видим только изображения, а здесь чувствовался и запах, и ощущения, в кино мы не можем вступить в общение с персонажами, изменить линию их поведения, а здесь…
– …Ты хотел обладать мною, князь среди смертных? – раздался необыкновенно мягкий, мелодичный голос по ту сторону рамы, и девушка соблазнительно улыбнулась. Никитский уже физически не мог отвести взгляда от ее фиалковых глаз, они буравили его, не отпускали, они видели его насквозь и знали о нем все, даже то, чего, казалось, не знал и он сам… – Это возможно… Как там говорил один выскочка из Назарета? «Все возможно верующему», а-ха-ха-ха-ха! – мелодичные колокольчики зазвенели в ушах Никитского и от их сладостной музыки пламень вожделения стал совершенно непреодолим. Он инстинктивно чувствовал, что уже перешел грань между жизнью и смертью одной ногой, но также он понимал, что переступит через нее и второй ногой с такой же неизбежностью, как кролик попадет в пасть загипнотизировавшей его змеи или муха, угодившая в сеть, на обед к пауку. Никитский смутно помнил, что «Назарет» – это что-то очень и очень важное, что стоит только вспомнить, что же точно означает это слово, может, он и получит шанс на спасение, но… Вспоминать не хотелось! «Да!» – говорило его сердце, «да!» – вторила ему плоть. «Пусть будет смерть, пусть будет все что угодно, только бы получить Ее, только бы получить!» – и отравленный страстью мозг с неизбежностью тоже сказал свое вялое «да»…
И как только это произошло, девушка вдруг размахнулась и бросила прямо в него свои цветы из лукошка, громко прокричав какие-то слова на незнакомом языке – гортанном, в котором почти каждое второе слово состояло из шипящих звуков. Что-то щелкнуло и солнечный свет из картины теперь уже бил в спальню Никитского, как если бы тот стоял напротив раскрытого на улицу окна.
А потом девушка просто перешагнула через раму и оказалась в комнате прямо перед Никитским, в шляпке, в платьице, точь-в-точь как на портрете, таким же образом, как если бы некая шаловливая гостья решила зайти в комнату, расположенную на первом этаже, непосредственно через открытое по случаю летней жары окно.
Она довольно осмотрелась и прошлась по комнате, словно забыв о Никитском.
– Хоромы так себе, но пока сгодятся… Во всяком случае лучше, чем на чердаке в этой собачьей конуре, а-ха-ха-ха!.. Эй, ты, человечек, слышишь меня?
Никитский почувствовал, что его потянула к девушке, которая стояла уже в центре спальни, какая-то неодолимая сила. Он против воли подбежал к ней и рухнул на колени, а девушка поставила прямо ему на голову свою ножку в изящной туфельке-босоножке и презрительно скривила губы:
– Такова Моя воля! Отныне мой Художник будет жить здесь! Ты меня понял, собака?
Кровь прилила к лицу Никитского – никто и никогда не обращался с ним так! –, но ножка девушки была необыкновенно тяжела – она придавливала его к полу, как 150 килограммовая штанга!
– Да… – прохрипел Никитский.
– Не «да», а «как будет угодно Вашему Высочеству», сволочь, кар-р-р-р! – раздался каркающий голос, и из рощицы, что на портрете, в комнату влетел большущий иссиня-черный ворон, сел на спину Никитскому и больно клюнул его в затылок.
– Совсем оборзели эти денежные мешки, м-мяу! Чуть только денег наворуют, а уже возомнят себя невесть кем! Богами возомнят, черти их раздери, м-мяу! – злобно мяукнул такого же цвета и оттенка кот, но ростом с порядочного дога, выпрыгнувший вслед за вороном из рощи на портрете, и, встав на задние лапы, больно тяпнул левой передней лапой Никитского по уху.
– Кар-р-р-р, не говори! – поддакнул ворон. – Да какие из них боги? Кар-р-р-р! Вот раньше боги были – это да… Помню я эти времена – солнцеокого Аполлона, как он целые города сжигал своим огненным взглядом, ненасытного быкоголова Молоха, который мог сотню визжащих младенцев сожрать за раз и даже не поперхнуться! А эти мрази?! Что они могут? Только деньги воровать да с бабами нежиться! Кар-р-р! Давай разобьем его рожу в мясо, госпожа, не нравится он мне! Как того, который осмелился назвать тебя «трупом»!
– М-мяу! Наслаждение…
– Ну, зачем же так, друзья, зачем же? – мелодично рассмеялась девушка. – Мы же, в конце концов, в гостях, а ведем себя как бандиты с большой дороги! И потом, без этого старикана я бы не обрела свою свободу, а потому – да здравствует свобода! – радостно всплеснув точеными ручками, она, наконец, сняла свой каблучок с бритой под «бокс» головы Никитского, а кот и ворон в одно мгновение вспыхнули потоком лилово-фиолетовых искр и превратились в двух изысканно одетых во все черное молодых людей. У «ворона» на лице был чересчур крупный клювообразный нос и сам он был немного горбат, с длинными и тонкими по-птичьи ногами и руками, а у «кота» – выдающиеся белые клыки во рту и немного кошачьи зеленые глаза – во всем остальном они были как братья-близнецы: глаза у них горели хищным огнем и светились в полутьме, у каждого на поясе – шпага и кинжал в серебряных ножнах, на ногах – туфли с серебряными пряжками, бархатные короткие штаны до колен и камзолы на шнурках с высокими стоячими воротниками, а на головах – береты с перьями.
– Ну, вот теперь хорошо! Теперь вы похожи уже на гостей, а не на бандитов! Мы же как-никак в хоромах самих князей Барятинских, не так ли? – и девушка опять звонко и заливисто рассмеялась.
– Как же, как же… Помним, помним… – поддакнули оба, поднося мягкое старинное кресло своей госпоже, на которое она, изящно поправив юбки, села, и встали по обе стороны этого импровизированного королевского трона, согнувши свои спины и шеи перед ней, как и подобает верным слугам. – Горит эта сволочь уже двести лет, как головешка. Туда им и дорога! – Но девушка сверкнула глазками в их сторону и оба притихли.
– Вы забываетесь, друзья! Не обо всем уместно здесь и сейчас говорить… Встаньте, милейший, встаньте! – высокопарно произнесла девушка и махнула ручкой снизу вверх – и Никитский буквально взлетел с пола и прилип к стене с широко раскинутыми руками, как распятый. Эта шутка вызвала дикий гогот ее прислуги.
– Значит, ты хотел мной овладеть, милейший… – словно про себя, задумчиво сказала девушка, буравя его глаза своим немигающим взглядом, властно, по-королевски положив свои ручки на высокие подлокотники кресла с выточенными на концах мордами львов. Никитский отрицательно замотал головой – ни тени охватившего его совсем недавно вожделения уже не осталось – один животный страх, какого он никогда не испытывал, даже на войне…
– Ах, уже не хочешь… Жаль! – разочарованно проговорила девушка и надула губки, как маленькая девочка, которой что-то пообещали взрослые и ничего не дали. – Странные существа эти люди! – повернулась она в сторону кота. – Разбиваются в лепешку ради чего-нибудь, а когда получают это – забрасывают как надоевшую игрушку!
– Во-во, госпожа! Знаем мы эту сволочь – сколько девиц он соблазнил да побросал потом – беременными, с детьми… А сколько сделали аборт из-за него, мяу!
– А скольким изменяла эта сволочь, кар-р-р! Оторвать бы ему одно место, которое я бы склевал на завтрак, с пр-р-р-р-р-евеликим удовольствием!
– Вы меня расстраиваете, друзья! Я не для того вас привела в приличный такому дому вид, чтобы вы вели себя по-прежнему как дикие звери… – скорчила недовольную гримасу девушка. – Фи! Как грубо!
Прислуга покорно замолчала.
– Ну что ж, ну не хочет, так не хочет! – после некоторой паузы всплеснула руками девушка. – Мы же не можем смертных ни к чему принуждать, не так ли, друзья мои? А то Распятый опять на нас жаловаться будет, что мы правила постоянно нарушаем! Но и за вызов тоже надо платить, ведь меня побеспокоили, оторвали от дел…
– Да, госпожа, в самом деле! – подхватил «кот». – У нас дел – выше крыши! Клиентов – куча! А эта сволочь нас тут беспокоит попусту, мяу!
– Ха-ха! Кар-р-р-р! Неустойку будешь платить, козел старый, неустоечку! Наша госпожа у фараонов и махарадж плату брала за дело – душу за ночь –, а на тебя и время тратить жалко! Можно, я выклюю у него зенки, чтоб не моргали тут по-скотски, кар-р-р!
– Ну, зачем же, друзья, зачем же! Душу за беспокойство – многовато будет! Тем более, вы же знаете, отец не любит, когда я посягаю на то, что итак принадлежит ему! Мы возьмем чуть-чуть, самое малое…
Тут девушка встала и, не торопясь, обошла всю спальню по периметру, медленно, внимательно оглядывая картину за картиной, с наслаждением щупая золотые канделябры, роскошную дубовую мебель, шелковые портьеры… И только сейчас Никитский, так и стоящий в позе распятого, с ужасом отметил, что девушка не отбрасывает тени, не отражается в зеркале, а ее пальцы спокойно проходят сквозь пламя свечей…
– Мы возьмем у него эту комнату – даже не дом! – и довольно с него! Пусть здесь живет мой Художник. Художнику ведь место быть со своим Портретом, не так ли?
– Справедливо, госпожа! Божественно! Невероятно! Вы – сама премудрость и сама справедливость! – льстиво затараторили прислужники, ловя на лету белые ручки девушки и целуя их.
– А куда денем эту тварь? Да еще белобрысая вобла мне лично не нравится, мяу!
– А выводок его куда, кар-р-р?!
– А туда, куда хотел сам этот человечек! – торжественно воскликнула девушка и, подойдя к Никитскому, потрепала его по щеке ручкой, притом что от щеки пошел дым и на коже тут же вздулось несколько красных ожогов. - В портрет! Он же так мечтал увидеть свою семью увековеченной в портрете, а-ха-ха-ха!
– Но, Ваше Высочество, мяу, его же должен был написать Ваш Художник!
– Фи! В своем ли ты уме, Ашмедай?! Занимать моего Художника такой чушью! У него будет дело получше да поважней, чем рисовать эту свинью с его выводком! – девушка сморщила носик, словно в него попал какой-то неприятный запашок. – Давайте лучше позовем Нахаша – и все вместе что-нибудь придумаем! Оп-ля! Ха-ха! – девушка звонко хлопнула в ладошки, и из злополучного портрета, из полутьмы рощицы, уже выскочил здоровенный черный пес, величиной с годовалого бычка. Пес так же вспыхнул факелом фиолетово-лиловых искр и превратился в более чем двухметрового здоровяка с пудовыми боксерскими кулаками.
– Вукху! Нахаш! Ашмедай! Быстро – весь выводок сюда! А я уж заготовлю рамку почище!
Все трое прошли сквозь запертую дверь, а девушка подошла к стене и длинным ноготком прочертила на стене прямоугольник. От ногтя пошел едкий дым, розовые обои моментально облезли – осталась только черная прямоугольная дыра. Потом она взяла оставшиеся в лукошке цветы и подула на них – ароматная пыльца желтым облаком покрыла черное отверстие и вот – это уже зеленая лужайка, усыпанная цветами, а рядом – сосновый лес. На лужайке разложено покрывало для пикника, разнообразные яства и напитки.
– Ну, признавайся, человечек, ты ЭТОГО хотел, да?
Никитский вытаращил глаза на лужайку – именно такой сюжет он и планировал заказать Ганину.
– Ну и чудненько, а вот и весь выводок здесь!
Через закрытые двери спальни уже прошли люди в черном. Здоровенный двухметровый Нахаш нес на плече, как бревно, крашеную блондинку – жену Никитского, уже одетую в летнее прогулочное платье, зажав ей здоровенной волосатой рукой рот. Клювоносый Вукху и клыкастый Ашмедай несли, также зажав им рты, парализованных от страха детей, одетых в летние костюмы: мальчик в бриджи и рубашку с коротким рукавом, девочка – в белую.
– Осталось этого приодеть, – сказала девушка и махнула рукой. И вот уже на Никитском аккуратно сидел мягкий летний костюм цвета кофе с молоком, а на голове – соломенная шляпа.
– Ну, вроде бы и все… – взглядом расчетливой хозяйки взглянув на всю компанию и облегченно вздохнув, как женщина, только-только сделавшая грязную, но необходимую работу по дому. – А теперь – вон отсюда!
– Вы что, не слышали, что вам сказали?! Во-о-о-о-он! – заревел что есть силы Ашмедай, сверкнув зелеными кошачьими глазами, а за ним – и двое других, так что слово «вон!» прозвучало трижды по три и притом так громко, что у Никитского и его домочадцев заложило уши.
А потом вдруг из картины на стене раздался звук, похожий на звук пылесоса и… Никитский и все его семейство, словно ворох осенних листьев на ветру, полетели прямо в картину…
– Госпожа! Госпожа! Вам пора! Скоро полночь, а у нас еще так много дел, кар-р-р!
– Да, да, дел уйма просто! Мяу! Столько желающих, что отбою нет – и все хотят ласки, все хотят наслаждений, все хотят утешений, никак не успеем!
– А-ав! Р-р-р-работа не ж-ж-ж-ждет! – гавкнул пес.
Девушка сморщила носик – вот-вот заплачет!
– Как всегда! На самом интересном месте! – и она всплеснула ручками от досады. – Ну какой смысл быть Госпожой, Принцессой, Владычицей, если тебя как рабыню гонят то туда, то сюда! Вот мой Художник – это да… Рисует целыми днями, мечтает… Как я ему завидую, друзья! Ну чем я отличаюсь от простой уличной проститутки, ну чем, скажите мне на милость!? – капризно топнула ножкой девушка.
Вся ее прислуга как по команде склонила головы долу и как заклинание на разные лады сладострастно залепетали:
– Вы – бесподобны! Вы – фееричны! Вы – божественны! Вы – само совершенство!!!
– Тьфу на вас, лицемеры! Слушать вас не могу! Вы всегда лжете, а вот мой Художник меня искренне боготворит!.. Ой, проклятье! Опаздываю! – вдруг воскликнула девушка, – и верно, солнечный свет, льющийся потоком из картины в комнату, начал мерцать, живая картина на доли секунды становилась просто картиной – из красок и холста. – Бежим, хвостатое отродье! Бежим! Врата, врата Иштар закрываются! – пронзительно закричала девушка и первая прыгнула в картину, а вслед за ней туда буквально влетели все ТРИ черных зверя – пес, кот и ворон…
Когда полночная луна осветила спальню, в ней уже ничего не напоминало о происшедшем. По-прежнему, напротив кровати с балдахином, висел портрет с улыбающейся девушкой в соломенной шляпке с атласными лентами, у нее в руках по-прежнему было лукошко полное лесных цветов. Только вот, при очень внимательном взгляде на картину, можно было заметить черного ворона на фоне чистейшего как слеза голубого неба, который портил, как клякса на листе бумаги, идиллический пейзаж, да у самой кромки рощи застывших черного кота и черного пса, так и не успевших полностью скрыться в полумраке деревьев. А на противоположной стене висел другой идиллический портрет – уже семейный. Там у разложенной на изумрудно-зеленой траве белой скатерти, накрытой разными кушаньями, расположились пожилой, но моложавый мужчина в светлом костюме, крашеная блондинка, лет на 20 его моложе, в летнем белоснежном платье и двое детей – мальчик лет пятнадцати и девочка – десяти. Они улыбались невидимому зрителю, словно смотря в объектив фотокамеры, но при внимательном взгляде на их лица можно было увидеть смесь недоумения и ужаса, навсегда застывших в их остекленевших глазах, какие обычно бывают у людей, которых постигла быстрая и внезапная кончина.

Загрузка...