Пролог



Меня зовут Аюм Сююмбике. Мне двадцать восемь лет, и сейчас из резного окна своей двухэтажной квартиры на Остоженке я смотрю на луковицы самого огромного храма страны. Храма, который давно разрушили, и теперь его новое воплощение сверкает фальшивым золотом гигантских куполов в низком февральском закатном солнце. Я делаю первый глоток из своего бокала, и вода жидкой ртутью проскакивает в мой желудок. Второй, третий, и звон далёких колоколов заглушает звон бьющегося о мраморный пол стекла, когда стакан выпадает из моей безвольно повисшей руки, и последнее, что я вижу — это ботинки моего охранника, прибежавшего на шум к моему поломанному не дышащему телу...

Ландыши. Бесконечный аромат ландышей. Мой сон вечен, но отчего же я постоянно ощущаю аромат своих любимых цветов? Я как Спящая Принцесса лежу посреди безбрежного весеннего луга, где круглый год цветут лилии, розы и ландыши...

Я — вещь. Самое настоящее произведение искусства. Резная перламутровая раковина из неведомых глубин. Сверкающий сапфир в золотом ключике. Ключике от тайной двери, в которую может войти только избранный. Двери в секретный сад.

Я — самая дорогая женщина в Москве, в стране, и, возможно, во всём мире. В мире, где продают и покупают женщин, как вещи. В моём мире.

Рушатся страны, города и империи, миллиардеры теряют свои дворцы, самолёты, яхты, острова. Но никто не может отнять у него меня. Я — его тайный грот, спрятанный в саде его странных желаний и диких причуд. Я безмолвный сосуд для его прихотей, тонкостенная амфора всех комплексов и извращений, которыми он наполняет меня долгие годы. И теперь я набита ими до самого верха. Мой кувшин скоро лопнет: тонкая незаметная трещинка шёлковой ниткой уже прорезала свой путь от самого дна до узкого горлышка, чтобы выпустить на свободу джина.

Часть I Глава 1

Фото американского фотографа Салли Манн


Моя история началась восемнадцать лет назад в крошечной, затерянной в башкирских горах деревушке. Пятнадцать дворов, два раза в день электричка, ни телефонов, ни магазинов, ни интернета, ни дорог. Мы были словно затерянными во времени и пространстве, хотя я знаю, что таких потерянных и отколовшихся от цивилизации поселений даже сейчас — вся Россия.

Я смутно помню своё раннее детство, но в памяти сохранились отчётливые блики: вот я совсем маленькая, беру крошечной ручкой ещё тёплое куриное яйцо, которое я нашла в колючем и сухом сене в курятнике, и складываю его к таким же округленьким коричневым братьям, уютно уложенным в моей пластиковой корзине. Мама в платке, серой заношенной кофте и растянутых, висящих бесформенным мешком на ней трениках стоит у электроплитки и жарит яичницу в огромной чугунной сковородке, а потом ставит её, ещё сердито скворчащую, прямо в центр простого деревянного струганного стола. Мои старшие братья Рафаэль и Камиль первыми зачерпывают прямо из сковороды ложками ярко-оранжевый летний желток, а мы с сестрёнкой Венерой ждём, когда они выедят из центра самое вкусное, чтобы начать выскребать каждая со своего края белый прилипший ко дну хрустящий белок. Я откусываю кусок чёрствого серого хлеба, который моя мама Катыча печёт сразу на неделю, и запиваю ещё хранящим тепло коровы молоком. В моей жестяной кружке плавает чёрная жирная муха: я выковыриваю её пальцем и бросаю на усеянный землёй и мусором деревянный пол.

В маленькое подслеповатое окно начинает пробиваться знойное июльское утро. Рафаэль и Камиль — двое мужчин в нашей семье, Рафаэлю — четырнадцать лет, а Камилю — шестнадцать. Я не помню своего отца Гейзуллу. Но я знаю, что он много пил, и однажды к нам в избу принесли его окоченевшее и пролежавшее в соседнем болоте целое сутки тело: соседи громко сочувствовали, но никто не удивился такому концу. И вся тяжёлая мужская работа окончательно легла на плечи моих ещё маленьких тогда братьев.

Мой следующий фотоснимок памяти: я иду босиком по утоптанному двору, усеянному мелкими горошинками козьих катышков, захожу в сарай и присаживаюсь на корточки рядом с низко висящим выменем нашей козы Гальки. Ставлю под него жестяное ведёрко и начинаю крепко сжимать длинные розовые соски, вытягивая их к низу, пока теплая белая струйка не начинает жёстко стучать о металлическое дно. Мои маленькие ручки с силой выжимают всё сладкое молоко из набухшего вымени, ведёрко наполняется наполовину, и тут Галька неосторожно переступает копытцами, и весь удой выплёскивается на пол, смешиваясь с чёрной грязью, мочой и навозом. Вся в слезах я бегу домой, где Катыча с громким криком отчаяния «ууу, блядь, курва, убью!» бьет меня прямо по виску пустым ведёрком, от чего кровь и остатки галькиного молока, смешиваясь на моём лице, просачиваются через прижатые к коже пальцы и текут кораллово-белой струйкой по моей майке...

Даже сейчас чуть выше моего правого уха я могу нащупать этот тонкий шрам — впадинку из моего детства...

Горное солнце обжигает мою ставшую карей, как лесной орешек, кожу. В чаше нашей долины царит только бесконечный звон мошкары, комаров, кузнечиков и низкий гул слепней и оводов, пока мы идем с Венерой через высокую траву на наш дальний луг. Пора сенокоса: Рафаэль и Камиль должны успеть скосить всю жирную траву, высушить и сметать её в стога. Каждое утро они уходят в пять утра, а к полудню мы с сестрой относим им обед. Мы находим их в тени у кромки леса, где они курят свои папиросы, и я специально пристраиваюсь в ногах Рафаэля, чтобы закутаться в вуаль его едкого горького дыма, надёжно защищающего меня от комаров и мошек. Братья молча едят принесённый нами обед, пока мы ползаем тут же в царстве травы, клопов и душицы, собирая лесную землянику. Мы встаём на колени, чтобы разглядеть прячущиеся от нас ягоды, и жёсткие стебли колют наши ноги через спортивные штанишки.

— Венерка, айда, — съев свой обед, отрывисто командует Камиль, и моя сестра послушно идёт за ним вглубь маленькой рощицы, переливающейся мелкими серебряными монетками-листьями.

Я смотрю им вслед, как слышу ласковый окрик Рафаэля:

— Мадина, глядь, что дам! — я подбегаю к нему, и он протягивает мне на своей почерневшей и шершавой ладони горсть алой ароматной земляники, которую я начинаю есть, как маленький доверчивый оленёнок, подбирая каждую ягодку губами прямо из его пахнущей табаком и сладостью руки.

После обеда Венера идёт сумрачная и молчаливая, а мне обидно, что она не хочет рассказывать мне свои секреты. Я плетусь за ней, перебирая своими тонкими, в порезах от травы, ножками, пока мы не доходим до переката. Здесь река окончательно мелеет и гонит свои прозрачные ледяные воды через обкатанные миллионами лет камешки-голыши. Венера всё так же, не проронив ни слова, снимает с себя всю одежду и ложится прямо на дно, и вода с громким плеском бьётся о её худенькие мальчишеские бёдра, даже не доходя до ямки пупка. Мягкие струи обтекают её тонкое смуглое тело, смешиваясь с её волосами, она закрывает глаза, и мне начинает казаться, что она утонула, и река принесла и оставила её детский русалочий труп на мелководье. Я начинаю громко плакать и кричать «Венера!», пытаясь растормошить её, пока она, словно очнувшись от зачарованного полуденного сна, не смотрит на меня не узнающими ничего глазами, а потом садится, и её чёрные длинные волосы облепляют змеями просвечивающие венами рёбра.

Вечер гонит с гор облака, Катыча спит пьяным сном у себя за печкой, громко охает во сне и бормочет что-то невнятное, когда мы с Рафаэлем идём искать нашего коня Тумана. Мы пробираемся сквозь молочные хлопья по влажной от росы дороге на звон его колокольчика, и я беру брата за руку, чтобы не потеряться в ночной мгле. Дыхание огромного животного где-то рядом, мы подходим к нему, Рафаэль нагибается, чтобы снять с его ног путы, надевает на морду уздечку, продевая её через фиолетовые дёсны, и, подняв меня как лёгкий прутик с земли, перекидывает через широкую мягкую спину коня, а сам ловко запрыгивает следом. Мы тихо бредём вдоль реки: я крепко держусь за жёсткую гриву, между ног у меня перекатывается выпирающий хребет лошади, а спиной я крепко прижимаюсь к твёрдому напряжённому животу Рафаэля.

Глава 2

Фото Ксении Засецкой


В длинном глухом коридоре с высоченными потолками толпились девочки примерно одного со мной возраста: я насчитала нас не меньше тридцати. Все разнопёрые и разноцветные, они и вели себя по-разному: кто-то, как я, молча стоял у огромных узких окон, которые тянулись вдоль бесконечной стены, кто-то, замерев, сидел на выставленных рядком низких диванчиках, а кто-то собирал вокруг себя крошечные стайки детей, что-то увлечённо рассказывая. Но была одна общая константа, единый знаменатель для всех этих сбитых в толпу растрёпанных пичужек: даже я своим незрелым взглядом деревенской девочки понимала, насколько красиво был собран и подобран весь этот сброд. Как будто некий тонкий ценитель и знаток прекрасного прошёлся по всем антикварным лавкам, развалам старьёвщиков и комиссионным отделам мира, и откопал в куче грязного забытого хлама неизвестную раннюю картину Боттичелли, осколок этрусской вазы, обрывок японской акварели или изломанный, но подлинный бюст дорической нимфы.

Боковым зрением я ловила на себе брошенные исподтишка взгляды миндально-раскосых, удивлённо-округлых, с сапфировыми хрусталиками, бархатно-мягких и чёрных, как ночные бабочки, в окружении вспугнутых трепещущих ресниц, глаз. Белоснежные руки, или с золотой россыпью веснушек, шоколадные и бронзово-смуглые, теребили и поправляли пружинки огненных кудрей, иссиня-чёрный шёлк кос и пепельно-русые растрёпанные волосы. Все примерно одного роста и примерно одной комплекции мы были близнецами ещё кое в чём, что я поняла только спустя годы. Всех нас объединили и закинули в общий котёл судьбы наша бесприютность, одиночество и беспризорность, пока Гамельнский Крысолов не завлёк своей дудочкой и не привёл нас в этот заколдованный замок Злой Волшебницы.

Прошёл час, второй, третий, наша жалкая толпа редела: девочки заходили в огромную высоченную дверь в конце коридора, когда их вызывали по имени, и больше не возвращались, как будто их поглощала и сжирала тайная комната Синей Бороды. Я, не отрываясь, смотрела в огромный пустынный сад, раскинувшийся на теле старинной усадьбы. В то унылое ноябрьское утро серый безрадостный день уже катился к закату, едва успев родится, и несколько одетых в комбинезоны садовников копали, стригли, подрезали и убирали несметные кусты, деревья и цветы в том зачарованном парке. Между искусственных холмов, пригорков и прудов вились белоснежные дорожки из ракушечника, под пушистыми елями и пихтами приглашали присесть изысканные резные скамейки, словно из моих любимых сказок, а здесь и там, разбросанные в живописном беспорядке, белели одинокими привидениями мраморные притихшие на зиму фонтаны, в которых летом плескались русалки, тритоны и пухлые херувимы.

— Мадина Галеева! — услышала я своё имя и вздрогнула.

Старинная дверь с золотой резной ручкой ждала меня, приоткрыв в лёгком удивлении свою пасть, и я переступила порог, чтобы уже никогда не вернуться обратно.

В гигантском кабинете, которых я никогда не видала прежде, да и где мне это было увидеть, в самой глубине, за резным столом из чёрного дерева сидела тонкая элегантная женщина в тёмном брючном костюме, из которого выглядывала молочная пенка белоснежных кружев шёлковой, под самый подбородок, блузки. Её тёмные волосы были уложены в безупречную раковину гладкой причёски, а с тонких резных мочек ушей свисали перламутровые капельки жемчужных серёжек. Не поднимая глаз от стола, она перебирала какие-то бумаги, делала в них пометки и сразу же печатала что-то на компьютере, мягким светом монитора освещающим её тонкоскулое и тонкогубое лицо. Я стояла у самого входа в комнату, боясь сделать лишний вдох и шаг, а женщина тем временем словно никуда не торопилась и продолжала заниматься своими важными документами, иногда поднимая изящной парящей ладошкой крошечную фарфоровую чашечку, стоявшую тут же, под рукой, чтобы сделать из неё незаметный и безупречный, словно лёгкий поцелуй, глоток, и поставить её с тихим позвякиванием мейсенского стекла обратно на блюдце.

Нерешительно переминаясь с ноги на ногу, я с детским любопытством рассматривала убранство роскошной комнаты. По обеим стенам тянулись высоченные, до самого потолка, полки, туго набитые книгами, и для самых высоких этажей имелись специальные лестницы, ездящие по деревянным рельсам вдоль стеллажей. Помимо уже упомянутого мной громоздкого стола в кабинете рядом с ним стояли старинные инкрустированные полудрагоценными камнями и перламутром пузатые бюро, одно из которых было раскрыто, и я со своего места могла видеть кипы толстых папок и файлов, рядком забившим его тугой пингвиний животик.

Сбоку от них расцветала жёлтыми пионами и пылала алыми драконами китайская шёлковая ширма, а прямо перед столом раскинулись уютные на вид мягкие кресла, обитые старинными тканями с замысловатыми рисунками и крепко стоящие на своих львиных резных лапах.

Ещё раз элегантно поцеловав свою игрушечную фарфоровую чашечку и надменно звякнув ей о тончайшее, как лист бумаги, блюдце, женщина наконец-то подняла на меня свои глаза, положив перед собой очередную порцию бумаг. И тут я встретила её пытливый изучающий взгляд, без малейшей искры человеческой эмпатии и интереса. Как будто все эмоции стёрлись с этого выхолощенного белизной лица. Ни улыбки, ни участия, ни отвращения, ни гнева.

— Как тебя зовут, девочка? — продекламировала она ровным, лишённым малейшего оттенка интонации голосом, как будто в комнате внезапно заговорило радио.

— Мадина Галеева, — еле слышно пробормотала я, ощутив, как моё горло внезапно зажало тисками страха.

— Громче, — всё так же равнодушно произнесла радиоточка губами женщины, пока она начала делать какие-то пометки золотым пером в лежащих перед ней бумагах.

Глава 3

Фото итальянского фотографа Алессио Альби


Всю свою жизнь до этого дня я жила в маленьком покосившемся от времени деревянном домике, а нашу долину со всех сторон обступали высокие горы, через которые тяжело переваливались толстобрюхие дождевые тучи. Они задевали своим налитым выменем острые скалы и проливались на нашу деревню густыми парными дождями. И я знала, что забравшись на вершину первой горы, я увижу за ней бесконечную гряду новых и новых гор, покрытых густыми непроходимыми лесами. И от этого внутри меня всегда жило ощущение прозрачной, как утренний звенящий морозный воздух, свободы. Свободы, от которой, как и от глотка ледяного воздуха, перехватывало дыхание. И даже сидя в своём углу за застиранной выцветшей занавеской, я знала, что выйдя на крыльцо, я смогу улететь в это бескрайнее прозрачное небо, раскинувшее надо мной свои крылья.

Теперь я поселилась в огромном замке, увитом паутиной парадных коридоров и узких переходов, но я больше не могла по свой воле просто выйти на улицу и выпить этого холодного пьянящего воздуха. Я оказалась запертой суровой охраной и строгим распорядком нашего пансиона.

После моего знакомства с Гэллой Борисовной меня долго вели запутанной дорогой в другое крыло здания, где располагались жилые комнаты, и, подведя меня к массивной двери из тёмного дерева, моя провожатая отперла замок, впустив меня в довольно просторную комнату. В нерешительности я застыла на пороге, разглядывая её. Всё помещение вместило бы в себя, наверное, три моих деревенских дома, но по меркам нашего «пансиона мадам Гэллы», как мы позднее стали называть его между собой, это была одна из самых скромных спален для маленьких воспитанниц. В комнате было огромное — до самого потолка, витражное окно, укрытое полуспущенным веком бархатной бордовой портьеры. Стены были обклеены прелестными шёлковыми обоями в мелкий цветочек, а по периметру спальни стояли пять кованых узких кроваток, у каждой из которых примостилась своя деревянная с резьбой тумбочка с уютным ночником на ней.

Моя воспитательница прошла к одной из постелей и позвала меня за собой:

— Это будет твоё место, деточка, иди сюда. Как тебя зовут?

— Аюм, — опробовала я своё новое имя, подойдя к кровати и не зная дальше, что мне делать.

— У тебя очень красивое имя, Аюм, — ответила женщина, и я впервые рассмотрела её простое и плоское, как стакан киселя, лицо.

Мышиные волосы с проседью, коротко подстриженные, бесцветные глаза и сухие поджатые губы, тонкие выщипанные брови и заученная участливость в манерах сливались в одно целое с её шерстяным коричневым прямым платьем с длинными рукавами, толстыми телесными колготами и плоскими туфлями, словно она была больше предметом мебели, чем человеком. А женщина тем временем начала вводный инструктаж:

— Меня зовут Валентина Сергеевна, и я буду вашей нянечкой. Это твоя кровать, Аюм, ты должна её будешь застилать каждое утро сама, договорились? — провела она ладонью по набивному покрывалу в тон цветочным обоям. Я молча кивнула в ответ. — Если я найду хоть одну складочку и морщинку на покрывале, то ты будешь наказана, хорошо? — снова мой послушный кивок. — Покрывало надо на ночь снимать с кровати, аккуратно сворачивать, и убирать вот в этот шкаф, — подошла она к большому широкому деревянному гардеробу, занимавшему почти полностью полстены, распахнув в нём гигантские, как городские ворота, дверцы.

— Смотри, в шкафу есть отделения, — ткнула Валентина Сергеевна в деревянное нутро. — Для каждой воспитанницы — свой собственный отсек, как будто шкафчик в шкафчике, — попыталась она пошутить с кривым подобием улыбки, но в её исполнении это вышло так же грустно и уныло, как скрип открываемой чердачной двери. — Вот это отделение будет только твоим, видишь? — продемонстрировал она мне мой маленький кусочек собственности со штангой и полками. — Вот здесь будет висеть твоя одежда: повседневные платья и выходной костюмчик, — на вешалках висели три тёмно-серых платья, и отдельно, сдвинутый вбок, словно подчёркивая свою исключительность — комплект из короткой юбочки в шотландскую клетку и белой блузки. — Платье ты должна менять каждые два дня, а выходной костюмчик мы будет одевать только по воскресеньям и по праздникам, когда тебе скажут, договорились? — продолжала она монотонным голосом перечислять бесконечный свод правил. — На твоей одежде не должно быть ни пятнышка, и если ты её испортишь, то будешь наказана, хорошо? — я только молча кивала в ответ, боясь спросить про суть наказания.

Потом Валентина Сергеевна спустилась на уровень ниже, представив моему взору маленькие чёрные туфельки на плоском квадратном каблучке:

— Это твоя обувь, ты её должна тщательно чистить, и если я увижу на ней грязь и разводы, то за это ты тоже будешь наказана. На этих полках, — начала она выдвигать деревянные ящички, — в первой — твои трусики и маечки, которые надо менять каждый день. Во второй — гольфы и колготки, и в третьей — твоя ночная рубашка на неделю.

Я стояла притихшая, запоминая весь этот распорядок: раньше мне не приходилось менять каждый день бельё, носки, или ночную рубашку. Вся моя одежда в деревне сменялась по мере загрязнения, что обычно занимало у нее несколько недель, а носки я носила до того момента, когда из-за дыр их уже не было смысле носить дальше. Что касается системы наказаний, то у моей вечно полупьяной матери Катычи все подзатыльники и пощечины были случайными и бессистемными, отчего я никогда не могла быть уверена, что не получу очередную порцию колотушек просто под плохое настроение. Глядя на серое лицо Валентины Сергеевны я понимала, что хотя она и говорит ровным спокойным голосом, её виды наказаний могли быть страшнее и гораздо изощрённее тех, к которым я привыкла.

Загрузка...