Церемония была почти завершена.
В зале, залитом золотым светом, воздух казался разреженным, как перед бурей. Под высокими арками, где витражи отливали цветами закатного вина, сидели важные гости, одетые в сверкающее безразличие. Музыка стихла, а между нотами зазвучало напряжение.
Она стояла одна.
Пенелопа Экхарт.
В темно-синем платье с серебристыми швами, похожая не на герцогскую дочь, а на тень, случайно попавшую на свет. Её волосы были убраны строго, словно корона, которую ей никто не вручал. На лице — маска равнодушия, выточенная из страха. Она не дрожала. Её руки были спокойны. Лишь глаза — пустые, глубокие, как прорубь в сердце зимы.
Она знала, что сегодня — её смерть.
В кубке, поданном слугой, — яд. Не такой, что действует сразу. Медленный, тонкий, благородный, как и вся ложь этого мира. Яд, подобранный так, чтобы её смерть была красивой. Чтобы никто не запачкался кровью. Чтобы всё осталось в рамках приличий.
Она поднесла бокал к губам.
— Ты же знаешь, что никто не придёт, Пенелопа, — сказала она себе мысленно.
— Ты — ошибка, которую давно хотят забыть. Ты та, кому не суждено дожить до финала.
Но она ошиблась.
Он пришёл.
Калисто Регулес.
Двери распахнулись не сразу — они будто сопротивлялись, как судьба, не желающая быть переписанной. А затем — грохот шагов. Меч на поясе звенит. Его золотые глаза — две вспышки ярости, его дыхание — огонь войны. Он не был принцем, пришедшим спасти. Он был ураганом, слишком поздно узнавшим, что шторм внутри — не снаружи, а в ней.
— Пенелопа! — голос сорвался, как лезвие.
Она не посмотрела. Просто наклонила голову — как актриса в финале трагедии.
Он бросился вперёд, расталкивая людей. Зал замер. Кто-то вскрикнул. Кто-то упал. Бокал был уже у её губ.
— Нет, не пей! — его крик разрезал мир.
Пальцы коснулись её руки — сильные, отчаянные. Он вырвал кубок и швырнул на пол. Стекло разбилось на тысячи сверкающих осколков. Яд стекал по мрамору, как чёрная слеза.
Она посмотрела на него впервые за всю церемонию.
— Ты... опоздал, — сказала она тихо. Но голос дрогнул.
— Я здесь. — Он стоял перед ней, как щит. Как проклятие, которое решило быть благословением. — Я не позволю им...
— Кому? — Она вскинула подбородок, но глаза блестели — не от гнева. От боли. — Моей семье? Обществу? Тебе?
Он молчал.
— Ты ведь тоже считал, что это будет... облегчение. — Она шагнула назад. — Все считали.
— Я считал, что ты сильнее всех нас, — ответил он наконец. — Но я забыл, что даже самая сильная может устать.
Впервые за всё это время она позволила себе слабость. Плечи дрогнули. Сердце колотилось, как птица в клетке. А в груди вдруг что-то сжалось — не от страха. От того, что её, возможно, ещё видят живой.
— Зачем ты пришёл, Калисто? — прошептала она.
— Чтобы напомнить тебе, что ты не должна умирать, чтобы заслужить прощение.
Она посмотрела на него, как смотрят на солнце сквозь слёзы.
— А если уже поздно?
Он приблизился. Не торопясь. Осторожно.
Как будто боялся — не разрушить её, а быть разрушенным ею.
— Тогда позволь мне умереть рядом с тобой. Или жить — если ты позволишь.
Тишина.
Пауза между выдохом и вдохом.
А затем она шагнула к нему.
И впервые за всё это время её голос звучал не как оружие, а как молитва:
— Не отпускай.
Он обнял её.
И в этом объятии не было ничего королевского. Только страх. И любовь. И две души, чьи пути наконец пересеклись — пусть и на грани смерти.
Ночь опустилась над столицей, как саван. Дворец, где ещё утром звучала музыка и тосты, теперь казался гробницей. Ни одного звука, кроме тихого шороха шагов слуг и скрежета замков — всё было закрыто. Заблокировано. Даже воздух.
Калисто шёл по коридору, неся её на руках.
Пенелопа была лёгкой. Слишком лёгкой. Как будто жизнь уже покинула её тело, но осталась в коже. Глаза закрыты, губы бледны. Веки дрожат. Она не говорила ни слова с тех пор, как он вырвал у неё кубок.
— Ты жива, — повторял он про себя. — Ты не умерла. Ты не умерла.
Но внутри всё кричало: «А если… уже поздно?»
Он не знал, что именно было в яде. Он не знал, коснулись ли капли её губ. Но он знал, что страх — живой. Он жил в нём, сжимая сердце, как кандалы. Он был принцем, обученным сражаться. Но с этим — с тем, что сейчас лежало у него на руках — он не умел обращаться. Это была не битва. Это было прощение.
Пенелопа пришла в себя в тишине.
Комната — чужая. Занавеси из чёрного бархата. Огромная кровать. Пламя в камине. Запах мяты и лекарств.
Она лежала на подушках, как кукла, брошенная после игры. Лёгкая тяжесть на груди, будто мир всё ещё давит на неё. Губы — сухие. Руки — не слушаются.
Но она жива.
— Почему?
Она не чувствовала паники. Только пустоту. Как после попытки броситься в бездну — и понять, что кто‑то схватил тебя за руку в самый последний миг. Но ты уже попрощалась. Ты уже умерла — хоть и дышишь.
— Ты очнулась, — голос — рядом.
Калисто.
Он сидел в кресле у кровати. Спина прямая, лицо — невыносимо уставшее. Он держал в руке её браслет — тонкий, серебряный, с выщербленной гравировкой.
Она не ответила.
— Я испугался, — сказал он тихо. — Я… впервые испугался по‑настоящему. Не за страну. Не за корону. За тебя.
Она повернула голову, встретилась с его взглядом. И в нём — ничего королевского. Только боль. Человеческая. Настоящая.
— Почему ты спас меня? — спросила она.
Он встал. Подошёл ближе. Опустился на колени у кровати — как будто искупал вину.
— Потому что ты не вещь. Не пешка. Не маршрут из игры.
— Потому что ты — Пенелопа. Живая. Сильная. Сломанная. И настоящая.
Тишина между ними была громче крика.
— Я не знаю, как жить, — прошептала она. — Я не знаю, как… быть. Все эти взгляды, все слова, все… петли. В каждой — я умираю. И ты… всегда молчал.
Он вздрогнул. Как будто её слова били по нему, как удары.
— Я молчал, — кивнул он. — Потому что не знал, как говорить. Потому что ты была огнём, в который нельзя входить. А я… боялся обжечься.
— А теперь?
Он поднял глаза.
— Теперь я готов сгореть.
Она впервые улыбнулась. Слабо. Почти невидимо. Но это была не улыбка выжившей — это была улыбка человека, который ещё не сдался.
— Тогда останься, — сказала она.
И он остался.
Он не тронул её. Не обнял. Только сел рядом и положил руку на край одеяла — не прикасаясь, просто чтобы она знала: он здесь. Он рядом.
И ночь прошла — не в словах. А в тишине, где два сердца пытались вновь научиться биться в ритме жизни.