Небо распахнулось, как рана, и из него потек огонь.
Виктория увидела Императора раньше, чем услышала его. Алые крылья разрезали дымовую завесу, как нож шелк, и вся крепость замерла. На миг Виктории почудилось, будто это не дракон, а сама идея войны наклонилась к ним. Это то самое безличное «ничто», что сжигает с равной скорбью и врагов, и своих.
— Растянуть щиты, — сказала она спокойно, хотя язык уже чувствовал вкус копоти. — На башнях рун-оковы, по двум точкам. Не давать пехоте расползаться.
Ее голос не дрогнул. Женщина, чья кожа помнила огонь лучше, чем дождь, не имела права на дрожь. Ожоги на шее и левом предплечье будто ожили в предвкушении очередного урока: огонь всегда возвращается, чтобы повторить пройденное.
Тонкие, как паутина, линии исходов вспыхнули в ее сознании привычной сетью. Она видела, она всегда их видела. Если отдать второй бастион, их ждет две минуты форы и пятьсот трупов, если держать сорок секунд, то будет шанс вытащить из южной стены раненых. Если оставить на правом фланге алхимическую цистерну — взрыв стабилизирует стену, но запечет живьем тех, кто внизу; если ее сдвинуть будет обвал и открытая брешь, по которой зайдет огненное дыхание дракона. Все варианты были кривыми, как почерк умирающего.
— Держать, — сказала она и кивнула знаменосцу. — Пока не рухнет.
Император-дракон скользнул вдоль крепостной дуги. Тень его острых, как сабли, крыльев накрыла уцелевшие зубцы. Огонь опалил воздух на расстоянии, кто-то завопил. Кто-то за ее спиной выдохнул проклятия, но взял себя в руки. Ее личные симптомы паники всегда одни и те же — распрямляется спина, сужается взгляд. Чем больше ужас разрывал ее изнутри, чем собранней она выглядела.
Виктория шагнула, коснулась пальцами своего напульсника: слабый узелок на нем отозвался, и руны мгновенно отзеркалились на напульснике солдата, стоявшего у пятого зубца башни. Магия вмиг окутала мужчину с камнем. Он поначалу дернулся, понял, что держится не собственными ногами, но тут же выдохнул.
— Не смотри на врага, если страшно, — произнесла Виктория твердо. — Держим.
Мужчина кивнул. В таких кипящих местах никакая речь не лилась без надобности. Слова должны быть, как клинок: короткими и точными.
Справа уже развернулся ее батальон. Тот, что в уцелевших книгах Сопротивления называли «пепельными». Двести шестнадцать опытных воинов, дисциплина которых стала лучшим доспехом. Они умели ходить по линии между страхом и приказом, как по канату. Император сделал круг, вскинул крылья: в один миг словно рассвело.
Огонь пошел, как вода. Их огонь всегда шел, как вода. Пролился, хлынул, нашел низины и углубления, оплел трещины, облизал камень, нашел плоть. Крики не успели сложиться в хор. Они были одиночными, как всегда. Хотя каждая смерть сама себе голос.
— Северная галерея! — выкрикнул корнет, перевешиваясь за край бойницы.
— Нет, — ответила Виктория, — восток. Восток загорится раньше.
Линии исходов сверкнули укором. Слишком много красного, слишком много неизбежности, все исходы вели в одно — в тьму без имен и знамен.
Она увидела брата так ясно, как будто кто-то прибавил света. Он стоял на нижнем дворе, у колодца, разворачивая туго свернутое полотнище: белое, чтобы увести на южную лестницу тех, кто мог еще бежать. Он как никто другой умел быть тихим. Этот мальчик, которого она называла мальчиком до того самого дня, когда он принес ей первую чашку ядреного монастырского кофе и тихо спокойно сказал: «Сестра, пока ты во тьме, мы будем готовить новое утро, и я пойду». Он умел улыбаться так, будто улыбка — это тоже военная дисциплина.
— НОРАН! — прокричала она, хотя знала, что он все равно не услышит. — Вниз!
Император прошел над двором, как туча. Красное брюхо, красные перепонки, красная кожа, а черные жилы — навеки выжженные реки — несли темную кровь. Пламя сошло, как шаль с плеч. Брат не успел поднять головы. Белое полотнище вспыхнуло. Он дернулся — быстрые руки, тонкие пальцы, — попытался сорвать ткань, попытался отбросить уже горящее, но огонь всегда хватал сразу за горло. Она видела это много раз, слишком много, чтобы считать, но не достаточно, чтобы перестать.
Брат упал на колени и на мгновение показалось, что он молится, хотя он не верил ни во что, кроме их общего детства и доброты, которой он не успел научиться бояться. А потом он перестал коленопреклоняться. Огонь сделал свою работу.
Виктория не застонала. Внутри нее что-то скрутилось в узел, тугой, холодный, как железо под снегом. Она взяла этот узел и положила на полку — туда, где у нее были заперты сотни подобных узлов. Но этот был тяжелее их всех.
— Позже, — скрипнула она зубами.
Каждое «позже» приближало ее к предательству самой себя, но она умела переносить те предательства, которые делались ради своих.
— Отступление, — сказала она. — Организованно.
Она уходила последней. Всегда. Уходила через разломы, где камень дышал пеплом и шептал имена мертвых, уходила, раздавая короткие и резкие, как ножи, взгляды, уходила, не позволяя никому почувствовать себя брошенным. Рун-оковы, поставленные по обоим флангам, еще держали тонких, словно мальчишеские запястья, ограждения, и она срезала их узлы, возвращая в тыл тех, кто был еще жив. Старая магия звучала тонко, как капля бьющаяся о металл.
Они вышли через восточную брешь к безымянному склону, где ветер гудел, как голос забытых богов, и там их накрыла тень. Император сделал последний круг почета, расправив алые крылья так широко, как будто хотел обнять землю. Последний их оплот — еще один камень в золе.
Серые монахи нашли Викторию не в тот же день и даже не на следующий. День, как понятие, вообще потерялся: время расползлось, как распоротая полотно. Она шла и шла, оставляя за собой следы и шепот, а когда остановилась у высохшей липы и попыталась вдохнуть полной грудью несмотря на боль, ей показалось, что она вросла в землю обугленная и проклятая.
— Генерал Северан, — прозвучала серая тень совсем рядом, осторожно не делая шага ближе. — Вас призвали.
В голосе этого монаха не было «пожалуйста». У Серых в целом не водилось «пожалуйста». Они не компенсировали суровость мантиями. Их суровость была вещью, которую можно было положить на стол.
Виктория поднялась. Ей было легко подниматься. Тело помнило, как это, тело было упрямее души. Серые провели ее в уцелевший странный дом, где стены оказывается понимали речь, и расступались перед сгорбленными монахами. Они вышли в темный зал. Простой, похожий на солдатский трактир. Там, где когда-то смеялись от вина, теперь стоял мужчина, выложивший перед собой ряд небольших плиток. Они были черные, как небо перед грозой, и каждая, казалось, отражала ее лицо с маленьким, почти неуловимым искажением — то нос чуть ниже, то глаза словно шире. «Швы», подумала она, не удивляясь собственному знанию.
— Себастьян из Серых, — представился мужчина, избегая церемоний. — Я хранитель хроник. И тот, кто готов умереть за шанс. Вы — генерал, которая уже умерла, но еще идет. Мы с вами — хорошая пара для разговора.
Виктория отметила, что он сказал «пара», хотя имел в виду совсем другое. Ее мысли сейчас были слишком прямыми, чтобы видеть скрытые намерения.
— Мои люди сгорели, — сказала она.
Ей хотелось, чтобы это прозвучало как отчет, с сухим перечнем имен и потерь, но имя, правившее списком, умерло не на бумаге.
— Брат погиб, — добавила она сломанным шелестом.
— Мы знаем, — ответил Себастьян. — Мы — те, кто должен знать. Мы — счета, которые сходятся после войны, — он улыбнулся. — Но я не за тем, чтобы считать. Я за тем, чтобы предложить вам нечто, чего у вас не было. Шанс.
— Шанс? — спросила она.
И сама почувствовала, как грубо звучит это слово. Как будто у судьбы есть касса, чтобы продавать билеты.
— Шов, — сказал он. — Шов времени. Места, где ткань бытия привыкла сходиться и можно распороть и сшить ее заново. Вы понимаете, почему я показываю эти плитки?
Он провел пальцем по самой левой, и гладкая чернота вспыхнула картой: разлинованной, как ладонь. В линиях не было ни одной названной крепости, ни одной подписи. Просто дороги, изгибы рек, спящие гряды. Во многих местах пусто, будто кто-то вытер. В этой пустоте жил холод.
— Здесь, — сказал он, — Империи нет. Еще нет. Не потому, что люди победили, — он посмотрел ей в глаза и, видно, прочитал в них слишком много попыток, — а потому, что Первый еще спит. В начале Империи не было Императора. Был лишь дракон, который не знал ни имени, ни языка. Его разбудили. А дальше вы знаете.
«Знаю», — подумала Виктория.
Знала то, что можно знать снаружи. Что из одного проснувшегося чуда вырастают поколения, и каждое алее и темнее. Что от имени одного начинается родословная, как распространяющийся ожог по телу человечества. Что ее ожоги — часть этой книги.
— Ритуал Шва, — продолжал Себастьян, сплетая пальцы, будто готовясь к молитве, хотя Серые молились редко и коротко. — Мы это умеем. Редко. И платим дорого. Мы можем провести вас туда, где он еще спит. В точку до первой легенды. Пока Империи еще нет, как вы сказали бы военными словами, до начала кампании. Вы пойдете, найдете его… и убьете. Убьете до пробуждения. Клинок должен быть особым. У нас он есть. Вы генерал исходов, вы понимаете, что это единственное пересечение линий, где мир еще можно спасти.
Она слушала и чувствовала, как линии исходов в ее голове, привычно развернутые поверх любой речи, собираются в новый рисунок. В этом рисунке не было поля боя, было что-то вроде пустыни. Белой, в которой шаги оставляют чистые знаки. В этой пустыне она вдруг увидела себя. Маленькую и черную от пепла, и видела — как странно это было — тень, падающую от другого тела, большого, покрытого чешуей, но еще беспомощного, как ребенок, спящего на холоде.
— Что взамен? — спросила она. — Вся магия, что дает такую мощь, берет.
— Это билет в один конец, — спокойно ответил Себастьян. — Возврата нет. Не потому, что мы не хотим, — он развел руки, и в этом жесте было что-то от виноватого учителя, который знает, что задает слишком много, — а потому, что так устроено. Мы сможет раскрыть шов лишь в одну сторону. Вы уйдете и никогда не вернетесь. Здесь, — он посмотрел куда-то в потолок, где паук растягивал и без того прозрачную сеть, — останется то, что останется. Может быть, пепел. Может быть тишина. Но если вы там сделаете то, для чего пойдете, — здесь ничего этого уже не будет. Вообще. Это отменится. Не так, как отменяют приказы, так, как излечивают рубцы.
Виктория кивнула. Рубцы даже если исчезали, то уходили в груз воспоминаний, которые носят только те, кто остался в том времени. Если того времени не будет их не понесет никто.
— Я останусь там, — тихо сказала она, впервые нащупывая не постороннюю, а собственную тень. — Останусь в мире, где я не была. И буду… никем.
— Это вам решать, кем быть, — ответил он. — Вы всю жизнь выбивали у судьбы право решать самой. Так легко готовы отправиться в неизвестность? — Он сделал паузу. — Вы потеряли то, что держало вас здесь. Простите за прямоту. И за напоминание, простите.
Она посмотрела ему в лицо — сухое, поджарое, с морщинами, как выжженная карта. Себастьян все говорил верно. Что держало ее здесь? Брат. Батальон. И боль. Боль держит, как обет. Но боль была уже не силой, а пеплом; пепел не держит, он только раздувается ветром, когда идешь дальше.
— Я согласна, — сказала она.
И слово «согласна» показалось ей торопливым, как шаг, сделанный на слабом льду.
— Что мне нужно?
— Во-первых, — ответил Себастьян, — Клинок Праха.
Ритуальный зал был не залом, а кругом, посреди обледенелого кусока земли. Каменные пластины лежали дорожкой, на каждой знак, похожий на узел из старых сказок. Серые поставили по периметру шесть светильников. Огонек у каждого шевелился, как набухшие веки у беспокойного больного.
Себастьян разложил плитки — те самые черные — по кругу. На каждой мелькнуло отражение лица Виктории. Она увидела сразу двенадцать вариантов себя, и каждая держала клинок по-разному: одна ближе к острию, другая у рукояти, третья вообще не держала, а держало его что-то невидимое.
— Встаньте в центр, — сказал Себастьян. — Клинок на левой стороне. Медальон на груди. Дайте каплю вашей крови.
Виктория провела лезвием по собственной ладони. В жизни важно уметь резать неглубоко. Кровь выступила быстро и охотно. Виктория коснулась ее пальцем и капнула на плитку. Это был жест, знакомый всем, кто когда-то клялся. Рунный знак на плите под ее ногами ожил.
— Когда пойдете через шов, — негромко говорил Себастьян, — вы почувствуете, будто вас изнутри перешивают заново. Не сердитесь и не бойтесь этих ощущений. Сильные эмоции там, как песок в ране. Вам нужен будет свет, а не абразив. — Монах вздохнул. — И, Виктория… — он впервые назвал ее по имени, срезав «генерал» так, как отрезают просроченную дату. — Вы не обязаны быть там солдатом. Если это поможет делу, то будьте. Если нет, перестройте себя под новую реальность.
Она смотрела на него и думала, что вот это и есть сострадание в его суровом исполнении: дать право стать другим, не оценивая, не подталкивая. Она впервые за долгие месяцы почувствовала, как контроль над собой, над разумом, над голосом, над картой, чуть-чуть отпускает. Если отпустить чуть-чуть — это не значит сдаться.
Серые запели так тихо, что звук больше напоминал горный путь, на который ставишь ногу. Шов в центре круга сначала был просто воздухом, но потом воздух сделал то, что он редко делает: он рассыпался на слои, как ткань, которую тянут разные руки. Она увидела, как линии исходов — ее неотступные спутники — начали казаться нитями на полотне льна, и эти нити кто-то мягко поднял, чтобы проложить под ними другую.
— Сейчас, — сказал Себастьян. — Держите клинок как дорогу, а медальон, как дом. Вам нужно держаться за понятное и важное, чтобы не потерять себя.
Виктория подняла глаза. У каждого в жизни есть ряд вещей, которые до последней секунды остаются лишними. Ее последней лишней вещью была фраза, не произнесенная брату, та самая, что всегда мешает исполнить долг: «Останься». Она не произнесла ее из уважения к его утру. Теперь она произнесла ее внутри, очень тихо, и эта тихая фраза стала якорем к себе настоящей. Захрустело.
Шов открылся, как глотка. Ветер, которого не было и быть не могло под землей, ударил в лицо. Он пах не дымом. Он пах снегом. Настоящим, тем самым, в котором слышны все сделанные шаги.
— Идите, — сказал Себастьян. — Я задержу вас еще на мгновение одной только глупостью старика. Если там встретите добро, не считайте это ловушкой.
— Я знаю, — ответила Виктория, но ни разу не встречала добра среди тьмы.
Она шагнула.
Первый шаг был через боль. Не огонь, нет. Огонь она знала, и лед знала, и железо, и открытые раны. Это была боль пустоты, когда от тебя отрывают не кусок, а направление. Ее развернули сразу во всех плоскостях, затем свернули, как письмо, перехватили печатью, и каждый крошечный ее узелок запел, как струна, ровно на тон ниже, чем ей бы хотелось. Клинок у левого бедра тяжело покачнулся, как лодка в прибое. Медальон прижег кожу у груди. В какой-то момент ей показалось, что клинок и медальон спорят. Она улыбнулась внутри этого беззвучия: какой странный спор — дорога и дом, кто важнее?
«Я, — сказала тишина, — тот, кто идет».
Падение не закончилось. Падение оказалось не вглубь и не вверх. Оно оказалось вбок, в такую неясную сторону, которую человеческий мозг не может вообразить. В этой стороне росли деревья с ветвями, похожими на ребра, а под деревьями лежал снег.
Снег оказался настоящим. Это было почти обидно. После всех ритуальных изысков, после всей неизбежности, так просто, так невинно. Снег коснулся ее губ и она поняла, что открыла рот, чтобы дышать. На вкус он был такой, каким и должен быть: чистым и холодным. Она упала на колени. Земля была мягкая. Боль ушла не то чтобы сразу, она осталась на краю сознания, как привычный пес, который не понимает, почему его не взяли с собой. Солнце не было ярким. Серое, сдержанное, похожее на плащ Серых, но оно светило.
Виктория стояла на белой поляне, окруженная черными стволами, как буквами, которые еще не сложились в слово. В воздухе звенела тишина. Такая тишина бывает только там, где нет войны. Ее кожа, привыкшая ловить угрозы, с трудом распознавала ноль. Виктория выдохнула.
«Я здесь», — подумала она.
Это было констатирование, не молитва. Молитвы у нее не вышло бы: слишком много имен, которые она давно отказалась произносить.
Поднялась, стряхнула снег с одежды, проверила клинок, проверила медальон, тот самый с маленькой выщербиной, и прислушалась. Линии исходов вернулись. Но не сразу. Сначала, как дымка, словно их кто-то нарисовал молоком на стекле. Потом четче, как карандашная разметка перед картиной. Они были другими не рваными, как в войне, а быстрыми, как в детстве, когда любое «если» кажется тропинкой, по которой можно пройти, если не шуметь. Эти линии показывали лесные проталины, места, где можно спрятаться, показывали движения ветра, которые донесут звук, показывали… — она замерла — …одно огромное дыхание, глубинное, ровное, как морской прибой. Там, на севере, под ломаной линией скал, дыхание поднималось и опускалось.
Она знала, что это. Виктория знала слишком много, чтобы не понять. Первый. Ее сердце, которым она управляла не хуже, чем войсками, сделало странный шаг, как будто перепрыгнуло через пропасть. От неожиданности она даже улыбнулась, будто хотела обмануть себя. Виктория сосредоточилась и почувствовала расстояние.