Отвергая в себе человека, становлюсь тем, чем они меня возомнили: бестелеcым и слабым, не способным на храброе дело. Вместе с кровью своей принимаю муки разума, тела терзанья. Становлюсь тем, чем должен. Открываю глаза и свои, и чужие. Простираю ладони и верю: будет долго смотреть вглубь себя он, и ответом мольбам моим будет: «Я тебя слышу»
Яблоки с глухим стуком разлетаются по лестничной площадке и будят соседского пса: он протяжно воет, а потом переходит на короткий, отрывистый лай.
Словно плоский, нарисованный человечек, Вера Сергеевна стоит, впечатанная в дверную рамку собственной квартиры, и не решается ни войти, ни сбежать. Она только гладит через дубленку разошедшееся сердце и чуть покачивается из стороны в сторону.
Тусклая полоска света из кухни, прорезающая темный коридор, сулит только холод и новые слезы. Едва слышно играет радио. Что-то из молодости. Из прошлой жизни.
Вера Сергеевна с трудом переступает порог и немеющей рукой закрывает дверь, позабыв о пакете с продуктами. Она скидывает дубленку на пол, потом стаскивает тяжелые сапоги, заляпанные грязью, и медленно выдыхает, пытаясь успокоиться. Вера Сергеевна идет вперед, на выстиранный, пожелтевший свет, и ноги ее с каждым шагом будто увязают в багровом ворсе ковра.
Стас сидит спиной ко входу, раскачивается на низенькой табуретке. На светло-зеленой толстовке темнеют маслянистые пятна. Волосы – засаленные и оттого теперь почти черные – отросли чуть ли не до плеч. Он когда-то мечтал о длинных волосах… Что ж. Вот и сбылось.
Вера Сергеевна останавливается в нескольких шагах и невольно кривится. К запаху сигарет и крепкого алкоголя она привыкла давно, но от сына смердит еще и тем, с чем ее так и не смогла примирить ненавистная работа – рвотой и мочой.
— А. Это ты, — наконец, сухо говорит Вера Сергеевна. Она не ждала его эти долгие недели. Нисколько не ждала. Пусть знает это, пусть почувствует.
— Мам, — Стас оборачивается и коротко кивает, не глядя в глаза. Во рту его, как обычно, шнурок от толстовки. — Ну чего ты там стоишь? Привет.
Вера Сергеевна медленно обходит Стаса и становится перед ним. Одна рука ее вновь тянется к груди – успокоить сердце, а другая – к сыну.
Он не поднимает головы, только отодвигается и чуть морщится, как от боли.
— Не надо, мам, не трогай.
Вера Сергеевна садится на край стула, все тело ее напряжено, губы дрожат. А ведь она обещала себе быть твердой. Обещала больше не плакать.
— Ма, — Стас вынимает изо рта шнурок и беспорядочными движениями грязных пальцев трет нос, покрытый мелкими шрамами. — Как дела?
Кожа его тонкая и потемневшая, как картофельные очистки, а скулы резко выдаются вперед. В нем нет ничего от прежнего Стаса. А каким красивым он был мальчиком!..
Вера Сергеевна закусывает до крови щеку, чтобы вернуть себе ясные мысли, и хрипло спрашивает:
— Ты за деньгами?
Стас кривится. Из-под бледных губ показываются кровоточащие десны.
Он откидывается назад, но в последний момент хватается за край стола и не падает.
— За деньгами? — еле слышно повторяет Вера Сергеевна, глядя в пол. — У меня больше нет.
— Ма, ну че ты начинаешь сразу! — Стас кидает беглый взгляд на мать и резко отворачивается. Из-за расширенных зрачков глаза его кажутся совсем черными.
Вера Сергеевна поджимает губы и пухлыми пальцами перебирает длинную юбку. Она не хочет смотреть на парня, сидящего рядом с ней. Пусть он будет кем угодно – пришельцем, соседским сыном, грабителем – только бы не ее мальчиком.
— Ма, — уже мягче говорит Стас и встает с табуретки. — Я просто пришел. Спросить как дела. Или, может, надо чего…
Он подходит со спины и неловко обнимает мать за плечи. От такого нежного прикосновения сердце Веры Сергеевны начинает полыхать, словно через мясо и кости хочет обжечь Стасу руку.
Вера Сергеевна оттягивает воротник свитера, пытаясь добыть хоть немного воздуха. Вот опять он ей управляет. Опять она безвольная кукла в его руках…
Словно кто-то другой, большой, злой и смелый, поселившийся внутри несчастной матери, скрипит старушечьим голосом:
— Значит, когда день зарплаты помнишь… А про день рождения забыл.
Стас тут же убирает руки и со всей силы пинает духовку. Вере Сергеевне становится привычно холодно и немного страшно.
Она ждала его позавчера, весь день ждала. Приготовила большой торт, даже заказала пиццу, которую терпеть не могла. Юбилей все-таки, целых шестьдесят. Но пришла только племянница Иришка, быстро поздравила и убежала к детям. А Вера Сергеевна до утра лежала с большим семейным альбомом и горько плакала почти над каждой фотографией. На следующий день она не вышла на работу, никому даже не звонила, не ела, не пила. Ждала, что, может, сынок покажется на пороге, принесет хризантемку – одну, ей много не надо – и улыбнется, как в детстве. Но чуда не случилось, о матери Стас и не вспомнил.
Вера Сергеевна медленно, насколько позволяет больная шея, оборачивается. Стас застыл у плиты, черный и злой, с капюшоном на голове. «И как он, по морозу, в этой толстовочке» — мельком думает Вера Сергеевна, но тут же сжимает кулаки и лепечет:
Оля быстро переключает телефон на беззвучный и с досадой смотрит на экран. Секунда, другая третья, а за ней – целая вечность. Но он не сбрасывает. Ждет. Как будто уверен, что она ответит.
С этого номера Стас впервые позвонил вчера вечером. У Оли подкосились ноги, когда она услышала хриплый голос, по которому страшно тосковала: «Олюш, мне что-то совсем паршиво. Ты приедешь?». Оля сбросила, пытаясь уверить себя в том, что звонил вовсе не Стас, а если это был и он, то ошибся абонентом. Точно ошибся. Но незнакомый номер намертво впечатался в память. Она хотела его заблокировать, но почему-то забыла это сделать.
И Стас теперь набирал ее номер еще раз. А потом еще и еще.
— Котенок, ну ты где там? Завтра рано вставать. Давай ложиться.
Оля утирает предплечьем пасту с уголка рта и включает воду, пытаясь прийти в себя.
— Котенок, я расстилаю. Оставлю лампу. Ты скоро?
— Скоро, Саш, зубы чищу, — откликается Оля и через зеркало смотрит на телефон, лежащий на стиральной машинке.
Как только заканчивается один вызов, тут же начинается другой. Может, ему нужна помощь? Ему нужно в больницу и больше некому позвонить? Может, он умирает там, пока на губах ее подсыхает зубная паста? А вдруг именно сегодня его не станет? По-настоящему. Навсегда. Насовсем. Оля съеживается и невольно бросает взгляд на запылившегося стеклянного ангелочка, крылышки которого едва виднеются с верхней полки.
Эту елочную игрушку подарил ей Стас на день рождения почти два года назад. На большее у него не было денег, а ей большего было и не нужно. Они целовались пока не распухли губы, а потом напились допьяна шампанским, которое ее мама припрятала к Новому году. А после Стас взял гитару и как всегда низким, пробирающим до дрожи голосом, спел «Oh my Love, my Darling».
Оля не включала эту песню уже больше года, она не слышала ее нигде, но та продолжала звучать в ее голове день ото дня. А особенно дурацкие слова о том, что возлюбленной нужно лишь подождать… Оля горько усмехнулась. Поначалу она так и думала: подождет немножко, Стас со всем свыкнется и вернется к ней. Таким же веселым и одновременно застенчивым, таким же милым, таким же до боли родным… Но время шло, а он не возвращался. Погружался все больше в зловонную трясину, тянул за собой мать, двоюродную сестру со всей ее семьей и, конечно же, ее саму, Олю…
— Котенок? — голос Саши сонный и усталый.
Оля зачем-то трет совершенно сухие глаза, пьет снотворное, чтобы не видеть ставших привычными кошмаров, и ложится в кровать. Саша пытается ее поцеловать, но она изворачивается.
— Давай спать. Я еще не очень хорошо себя чувствую.
Оля тяжело вздыхает и закрывает глаза. То ли у таблеток вышел срок годности, то ли ветер мешает уснуть…
Проходит час. Оля садится на кровати, сна ни в одном глазу. Она смотрит на Сашу: он очень красивый, когда спит. В сером свете выделяется треугольный подбородок, ровный нос. Саша крепкий, умный, с ним по-настоящему хорошо, а главное – спокойно.
Оля дергает головой, как от простреливающей зубной боли и возвращается в ванную. Немного постояв в дверях, берет телефон. Восемнадцать пропущенных. Что ж, не так много, как она ожидала. Оля садится на крышку унитаза и вертит телефон в повлажневших ладонях. Она следит за тонконогим паучком у самого потолка и мысленно пытается себя отговорить.
«Ну и как ты ему поможешь? Никак, верно? Попросит денег, попросит купить ему… Ладно, но можно же просто отвезти его в больницу. Отвезти и там оставить. Да ты же сама болеешь, едва на ногах стоишь. Как ты его будешь тащить? А что Саша скажет? Сорвалась посреди ночи к бывшему… Хороша невеста…
Оля облизывает губы. Она готова запустить телефон в стену, от волнения стучит в висках. Нужно бы пойти спать… Выключить звук, улечься на мягкую подушку, к Саше под бок…
Вместо этого Оля залезает в облако, пароля от которого не знает никто, кроме нее и Стаса. Там только три фотографии, для Иры. Она простила оставить что-то, чтобы потом повесить на могилку.
Оля пытается смахнуть мурашки с кожи. Сейчас она позволяет себе не врать. Одно фото – для могилки, а два других – для нее самой.
На первой – позапрошлый Новый год. Нелепое селфи в полутьме – они обмотаны одной сверкающей гирляндой, Олины кудряшки лезут Стасу в глаза, он забавно щурится. Его губы прижаты к ее щеке. Оля со снимка хохочет. Она никогда не была счастливее.
На второй – Стас в приличном костюме, волосы подстрижены и аккуратно причесаны – фото на студенческий. Взгляд его тут серьезный, сосредоточенный, шрамы на носу замазаны тоналкой, а губы плотно сжаты. Только Оля знает, что на небольшой металлической сережке в левом ухе написано «Fuck you». Мама Стаса показывала эту фотографию всем, кому не лень, а он ужасно веселился.
Третье фото сделано после похорон дяди Гриши. Стас спит сидя, прислонившись спиной к стене и запрокинув голову. Рот приоткрыт, кадык сильно выпирает вперед. А рядом Оля, свешивается с соседнего стула. Она уткнулась носом в его плечо и съежилась. В тот день Стас, утирая слезы и судорожно вдыхая стылый ноябрьский воздух, в первый раз сказал, как сильно он ее любит.
В груди дребезжит груди – словно кто-то побеспокоил рой маленьких насекомых, и теперь они мечутся, не в силах найти новый дом. Оля набирает чертов номер, и до скрипа зубов себя ненавидит.
Вперед-назад, вперед-назад, вперед-назад… Стас разжимает заледеневшие пальцы и валится в снег, головой вперед. Вперед-вперед-вперед… Глупая пчелка хохочет, скалится, гордится разводами туши под огромными, как будто бы давно ослепшими глазами. Стас моргает, смахивая с ресниц снежинки и фонарный свет, и вновь взбирается пчелке на спину. Он ее покорит, он ее сломает. Он все еще сильнее. Он сильнее. Вперед-назад, вперед-назад… Пружинка под пчелкой скрипит, все-таки, кататься на подобных качелях положено детям. Но Стас весит немногим больше. Пружинка скулит, но стойко все переносит.
В грудь что-то упирается острым углом, колет прямо в ребро, дышать мешает. Стас лезет в карман высоко задравшейся толстовки и достает оттуда розовый кошелечек. Кожаный, два перекрещивающихся полукольца выложены стразами. Красивый. Только очень девчачий. Внутри – ни копейки. Только карточки, карточки, карточки, да еще брелочек с красной звездочкой и две смазанные фотографии. Хотя, может быть, фото и вполне нормальные. Просто Стас давно уже не различает лиц.
Кошелечек летит в снег, руку от броска немного ломит. Приятно так покалывает, щиплет. Значит, на сегодня рука свое получила, Стас свое получил. К счастью, денег в кошелечке хватило. Денег было достаточно. А чьим был кошелечек? Да уже и не важно. Не так уж и важно, если в нем все-таки были деньги.
Пчелка вновь сбрасывает с себя Стаса. В этот раз он падает набок, слегка ударяется виском о бордюр. Но это совсем не больно. Главное, что денег на сегодня хватило. Стас улыбается. Сегодня. Се-год-ня. Какое близкое, но странное слово. Оно перестало быть конкретной датой в календаре. Оно началось очень давно и все тянется, тянется, тянется. Небо темнеет, солнце встает и садится вновь, а «сегодня» все не прекращается.
Фары подъезжающей машины высвечивают цветочки на двери второго подъезда. Заметив их, Стас подскакивает, но, не в силах удержаться, падает на колени. Горстями хватает снег, остервенело трет лицо, шею, руки – ему все кажется, что Олина кровь припеклась к коже, как расплавленная резина. Оля где-то рядом. А смерть ее и того ближе, забралась на плечи, ничем не смахнуть.
Стас встает, хватаясь за пчелку, но теперь она ему только помогает: чувствует, что больше на спину ее он не полезет. Хочет, чтобы он поскорее ушел. И Стас уходит, немигающим взглядом упираясь в цветочки из вспучившейся краски. Когда-то, сотни жизней назад, цветочки эти нарисовала его Олюша, чтобы он всегда мог найти к ней дорогу. Он нашел. Он уже идет.
Уже возле подъезда Стас вновь запрокидывает голову, подставляя лицо холоду и мигающим фонарям. Он нашел. Пришел. Чуть ли не приполз. А зачем?..
Стас падает на клумбу и делает снежного ангелка. Пояснице холодно, снег набивается в джинсы, а потом и в трусы, а Стас все продолжает водить руками. Пока ему хорошо. Пока ничего не началось. Тяжелый сон накатывает волнами, и в путаные мысли проникает голос, читающий смутно знакомые строки:
«В моей душе блеснула
Надежда бедная, что - может быть -
В беде всеобщей смерть меня с другими
Скорей, чем одинокого, ошибкой
Возьмет…» [1]
Читает выразительно, с глубоким чувством, и Стас вдруг ощущает запах смерти. Чуть сладковатый, радостный. Он окутывает случайных прохожих, одного за другим. Они падают, падают, падают, валятся один на другого, как домино. Ресницы их слиплись от крови, кровь хлещет и изо ртов, из носов, отовсюду. Карлики в белых халатах бегают от одного упавшего к другому, но только и могут, что простирать ладони к небу и сокрушенно качать головами. Они хотят, но не способны никого спасти. Их крики доносятся до Стасовых ушей: «Одна против многих! Одна против многих! Разве сложно было? Разве не было просто?!»
— Эй, парень, ты в порядке? — мохнатая голова дышит смрадом, а потом отходит, гремя бутылками, и что-то ворошит в урне. Уже оттуда голова снова сипит: — Живой?
Стас молчит. Нос как будто щекочут перышком. Хочется чихнуть. Кровавые картины отступают куда-то в темноту, ждать следующего забытья.
Голова вновь подходит ближе. Запах перегара и немытого тела тяжестью опадают на снег, заполняют пространство. У головы есть грязная рука, она тормошит Стаса за плечо, одним взмахом сбивает снежную шапку с его головы.
— Живой?!
Стас поднимает глаза на голову. Не щурится от яркого подъездного света, смотрит, как всегда, пусто, невнятно.
— Ты из этих?..
Голова брезгливо сплевывает на снег зеленоватую слизь с прожилками крови, а потом роется в карманах своего лоскутного рубища и сует Стасу в неподвижную ладонь мелочь.
— Поешь, ладно? Молодой же, дурак! Поешь, ну? Поешь?
Словно уговаривает. Стас молча продолжает смотреть на крошки, застрявшие в бороде головы. От резкого запаха алкоголя хочется зажмуриться.
— Дурак! — восклицает голова и становится очень печальной, будто собирается плакать. — У меня сын был, как ты… совсем как ты… Дурак!
При слове «сын» Стас неловко улыбается, будто ребенок, который не понимает взрослого разговора, но радуется, услышав свое имя.
С помощью головы и ее противных, но сильных рук, Стас, пошатываясь, поднимается на ноги. Он не может до конца распрямиться: не дает практически постоянная боль в животе. Не глядя на голову, Стас идет к лавке и укладывается спать. Удаляясь, колокольчиками звенят бутылки.
Уезжают. Уезжают. Три машины, одна за одной. Вот так вот, бородатое чудище при жизни было никому не нужно, совсем никому не нужно, а теперь его провожают с почестями, пишут о нем много бумаг, звонят, волнуются. Неужели нельзя было этого сделать, пока чудище ходило, смотрело, зловонно дышало на мир. Пока чудище еще хоть что-то могло.
Стас нервно жует шнур толстовки и низко пригибается к пчелке, пытается спрятать глаза за ее лукавой улыбкой. Ему страшно теперь, зябко. Если эти вот, разъезжающие в машинах с мигалками, увидят его глаза, они сразу все поймут. Заберут с собой, будут мучить. Так уже бывало прежде, Стас это знает. Не помнит только, когда это было, вечное «сегодня» никак не хочет делиться на хоть сколько-нибудь понятные отрезки времени.
Ну, вот и стихло, успокоилось. Можно теперь идти и рассказать Олюше о чудище, нужно сказать ей, чтобы не спала ночью под кустами и больше никогда, никогда не ела сахарную вату.
Пальцы оказываются умнее Стаса. Они вводят код домофона, который он и не пытался вспомнить. Ступеньки к лифту, восьмой этаж. Почему Оля не встречает? Неужели уснула? Не дождалась? Но Оля не могла его не ждать. Это уж слишком на нее не похоже.
Замерев перед темно-бордовой дверью на лестничной площадке, Стас улыбается. Ему почему-то кажется, что он очень скучал. Что давно не видел Олюши, не слышал, как она смеется, не говорил с ней. Может быть, она куда-то уезжала?
Стас зачем-то стучит, вместо того, чтобы позвонить.
— Кто там?! — огрызаются из-за двери. И вроде бы голос Олин, только слишком уж едкий, скрипучий.
— Я, — Стас улыбается, нежно поглаживая дверь. — Солнце, это я.
Стас едва успевает шагнуть к ступенькам: дверь отскакивает резко, словно ее пнули ногой с обратной стороны. На пороге стоит Олюша: под глазами черно, совсем как у пчелки, волосы собраны в пучок, но отдельные кудряшки все равно топорщатся в разные стороны. Она плюет Стасу под ноги что-то круглое, пластиковое и рявкает:
— Заходи!
Стас недоуменно улыбается. Тянет вперед руки: сейчас обнимет, она и успокоится.
— Не пустила бы, — Олино кукольное лицо искривляется, морщинится. Она громко всхлипывает. — Не пустила бы, но ты умер, дурак!..
Шагнув в прихожую, Стас прижимается к Оле. Она плачет, скулит, как обиженный ребенок, который толком ничего не может объяснить и просто хочет защиты.
— Все хорошо… — Стас утыкается носом в мягкий пучок. — Там не я умер, там чудище. Оно внизу лежало, а я на лавке. На лавке теплее.
Оля чуть ли не воет и отталкивает от себя Стаса.
— На лавке теплее! На лавке, блин! Пойдем… — тянет она его за руку, а потом вталкивает в ванную. — Иди!
Оля снимает одежду со Стаса: рывками, как будто кору сдирает с молодой веточки. Он не противится, но и не помогает. Только стоит, пошатываясь, и блаженно улыбается.
— Полезай! Давай! — вновь прикрикивает Оля, и Стас послушно садится в ванну. Рядом включается стиральная машинка, и зеленая толстовка, оказавшись по ту сторону чистоты, приветливо машет рукавом.
Горячая вода кусается, щиплет, от нее воздух наполняется невыносимой вонью, но Стас знает, что нужно терпеть, иначе Олюша расстроится.
В бой идут разноцветные баночки: из них льется что-то душистое, мягкое, и Оля короткими пальчиками раздирает спутанные волосы Стаса. Немного приведя их в порядок, она хватается за мочалку и со злобным отчаяньем трет пятнистую кожу. Давнешние места от уколов, новые места от уколов, синяки, переливающиеся мерзостными оттенками, сухие корки, трещины. Стас осторожно смотрит на Олю из-под налипшей на лоб челки и хочет сказать, что все это не нарисованное. «Это не краски, Солнце, не акварель. Не потечет от воды, не растает». Но он молчит, продолжая терпеть приятнейшую в своей жизни пытку.
Воздух пахнет теперь настоящей весной, но Оля хлюпает носом, опять плачет.
— Вылезай давай, — обессилев, шепчет она. — Вытру.
Махрово. Сладко. Радостно. Стас гладит ворс полотенца, гладит Олину кожу, стоит, зажмурившись, боится проснуться где-то на отшибе мира, у Черного под боком.
Оля, резко тряхнув головой, оставляет Стаса с полотенцем в руках, а сама открывает дверь теплой влажной ванной и ускользает в холодный мир.
Голый, босой, со стекающей от волос водой по плечам, Стас бредет следом, будто на привязи.
— Держи, — не поднимая припухших глаз, Оля протягивает шорты и футболку. Они слишком широки, с броскими фирменными надписями, очень хорошего качества. Да и пахнут как-то чересчур по-мужски, чем-то пряно-древесным, сильным.
— Это чьи? — Стас от обиды закусывает щеку изнутри. Мнет в руках тряпки богатого паренька, словно хочет перетереть их в пыль. Но потом, заметив спокойный Олин взгляд, все-таки надевает, покоряется.
Оля, без смущения переодевающаяся в той же комнате, только пожимает плечами и горько улыбается.
— Пойдем есть, — тянет она Стаса за руку на кухню, как будто боится, что без ее помощи он упадет.
Стас опускается на свой любимый стул напротив окна, сгибается, будто хочет рассмотреть фиолетовые цветочки на скатерти, а сам пытается скрыть разгорающуюся с каждой секундой боль.
— Иди, Ир, родственнички пришли, — Паша тяжело ухает на кровать и накрывает голову подушкой, чтобы не слышать надоедливых трелей охрипшего звонка.
В груди Иры тут же поднимается горячая злость.
— Детей хотя бы успокой, скажи, что все нормально, — огрызается Ира на мужа.
Она сначала спешит на кухню и хватает нож, а потом, испугавшись саму себя, вскрикивает и бросает его в раковину. «Совсем этот урод обалдел! До каких мыслей доводит… За нож схватилась, дожили! Господи, да избавь же ты нас уже от него! Пожалуйста, Господи, трудно разве? Разве трудно тебе, а?!»
Ира отирает потные ладони о выстиранную ночнушку, и, наконец, настежь открывает дверь. Она хватает Стаса за капюшон и, как щенка, втаскивает в прихожую – мало того, что ей спать не дает, так еще и всех соседей перебудит. Он почти не похож на брата, которого она знала с младенчества. Глаза у него теперь какие-то большие, совсем черные… Ира толкает Стаса к лампе и со злобной радостью понимает, что глаза такие из-за огромных зрачков. Губы все потрескались, от тела осталась кожа да кости, жуть! И по морозу в одной толстовке… Ох…
— Тебе чего надо? — нависая над Стасом, как удав над кроликом, шипит Ира. — Ты че пришел, а?! Матери тебе мало?! Мало матери, спрашиваю?! — Ира отвешивает брату тяжелый подзатыльник, совсем как в детстве. Он насупливается, плачет.
— Ириш, помоги! Помоги! Я Олю убил…
Стас сползает по стене на пол, продолжая плакать. Смотрит на сестру с надеждой, не моргая.
— Я Олюшу убил, Ир. Помоги!
У Иры холодеет в груди. Ладно, ворует, с этим свыклись уже, смирились… А теперь вот до чего дошло… И на кого руку-то поднял, ирод! Самая ведь прекрасная девочка на всем свете! Ангел во плоти!
— Ирочка, помоги! Оживи, почини ее! — Стас тянет вперед ладони, собранные в пригоршню. Как будто милостыни просит или прощения…
— Замолчи, дурак! — грубо обрывает его Ира и уходит в комнату за телефоном.
Паша уже дрыхнет, как ни в чем не бывало. Но мальчишки, вроде бы, тоже спят.
— Паш, — Ира трясет мужа за плечо. — Вставай. Он Олю убил. Сейчас в полицию звонить будем.
— Поспал перед работкой, — ворчит Паша и трет широкими ладонями мясистое лицо. — Ну-с, пошли, че. Будем звонить… Да, может закроют, наконец. Всем спокойнее будет, лучше. Да?
Ира кусает уголок телефона от волнения, смотрит на блеклый свет фонаря за окном. Неужели убил? Ее мелкий непутевый Стас – теперь убийца? Хоть и воротит ее от одних мыслей о нем, а все равно не верится. Вместо полиции Ира набирает номер Оли.
Пока тянутся гудки, Ира выходит в коридор. Стас корчится у вешалки: то встает, то снова садится, поджимает колени к подбородку и раскачивается вперед-назад. Давно не кололся, видели, знаем. Чем больше гудков отмеряет трубка, тем становится тревожнее. Паша удивленно спрашивает:
— Не берут?
Он, наверное, о полиции. На Стаса он смотрит как-то странно, как на чудного маленького зверька в зоопарке, который, если что, может и прокусить палец до крови.
— Ир? — ударяет Олин голос в ухо, и Ира от облегчения едва не садится мимо стула. Ей становится трудно дышать, затылок наливается чугунной тяжестью. — Ир? — девчонка явно волнуется. — Ир, что со Стасом?
— Да ничего с твоим Стасом, дура! — зло выплевывает Ира. Она запускает пальцы в короткие волосы и начинает мять кожу головы. — Приперся посреди ночи, орет, что тебя убил. Слышишь, блаженный?! Живая Оля твоя! Слышишь ты меня или нет?!
Ира отбрасывает телефон, подскакивает к Стасу и начинает колотить его зонтиком, который случайно оказался в ее руках.
— Ах ты паразит! Ах ты сволочь! Пошутить решил, зараза?! Пошутил?! Пошутил, я тебя спрашиваю, а?! — Ира переходит на крик. Кровь шумит в ушах, перед глазами мелькают темные пятна.
— Ир, Ир, Ир, — Паша мягко оттаскивает ее в сторону. — Не надо, перестань. Жива девка, так?
— Жива… — Ира вытирает мокрое лицо, осознавая, что мокрое оно не только от пота, но и от слез.
Стас смотрит испуганно, как нашкодивший кот, и все сильнее вжимается в угол. Искусанные до крови тонкие губы его дрожат.
— Выгони его, — устало просит Ира. — А мне «Скорую» вызови, Паш. Кажется, криз опять…
— Да давай померяем хоть, — Паша чешет волосатую грудь и косится на Стаса. — Всегда ж спрашивают, какое давление.
— Выгони, — тверже говорит Ира. — Мужик ты или нет, а?! Выкинь просто!
— Ир, так Олюша жива? — Стас встает на ноги, высовывается из-под пуховиков. — Жива Олюша?
— Олюша, — Ира запрокидывает голову и начинает страшно хохотать. — Мать довел, сестру довел, а ему все Олюша, да?!
— Мать? — робко спрашивает Стас, как будто только вспомнил, что она у него вообще была.
— Не ты, хочешь сказать, телефон ее спер? Не ты приходил, а?! В Бакулевке она, с инфарктом лежит, Стас! Еще чуть-чуть, и один останешься, скотина! Некому за тобой смотреть будет! Не-ко-му! Ты подожди, я еще посажу тебя, сволочь. — Ира вновь встает и грозно раскачивается. — Посажу! Заявление напишу, что ты ее ограбил! А ну давай ключ от вашей квартиры! Давай сюда ключ, чтобы еще чего не вынес! Хотя что там выносить уже, — Ира хрипло хохочет. — Что выносить?..
Стас резко подается вперед, как от мощного удара током. Судорожные вдохи толчками пропихивают в легкие студенистый воздух. Мир слишком близкий, яркий, цветной, проступает со всех сторон. Стас различает лица людей, даже удивление и настороженность, с которой они на него смотрят. На людях этих теплая одежда, пуховики, шарфы, шапки самых безумных цветов. Неужели уже зима?
Рядом сидит уличный музыкант – как давно он здесь находится? Как будто вдруг появился из воздуха, словно восточный джинн. Глаза его закрыты, руки проворно бегают по изгибам и вмятинам металлического барабана – ханга. Космические звуки обволакивают Стаса, сливаются с ритмом его сердца. Он не помнит, когда в последний раз слышал музыку. Словно она на что-то обиделась и просто исчезла из его жизни. Но сейчас музыка здесь: вторит рокоту бесконечной человеческой реки, задает ей темп. Час пик. Понимают ли эти вечно спешащие люди, что музыкант поймал их в ловушку, что они стали нотами в его полотне? Сейчас он играет их.
Парень чувствует взгляд Стаса. Открывает глаза и приветливо ему кивает. Теперь они оба знают, что сейчас играет музыка города. Стас встает, не чувствуя слабости, а потом аккуратно, будто погружаясь в холодную воду, бредет к центру перехода. Людские волны огибают его, словно он камень, прочно вколоченный в вечность. Стас закрывает глаза. Слушает барабанную дробь шагов и как тень налипающий на них звон ханга. Стас раскачивается из стороны в сторону, ощущая неимоверную легкость, единение со всем, что происходит вокруг.
— Ты их видишь?
— Вижу, — шепчет Стас, не выныривая из мрака. Из-под опущенных век его бисеринами выступают слезы восторга.
— И ты меня слышишь? Ты и правда меня слышишь?
— Слышу, — одними губами отвечает Стас, прижимая руки к своей груди, будто голос идет оттуда. — Я тебя слышу.
— Придурок! — голос хохочет, как ребенок на горках в аквапарке. — Ты меня слышишь! Ты! Меня! Слышишь! Так живи, Стас. Живи! Ты будешь? Ты останешься, если я уйду? Останешься, когда я уйду?
— Останусь, — на лице Стаса тоже расплывается улыбка. На щеках впервые за пару лет появляются ямочки. — Я останусь.
Стас чувствует, как из его груди наружу льется свет. Толчки прохожих кажутся ему объятиями. Против потока он вновь спускается в метро, ведь где-то его уже точно ждут.
Возле турникетов Стас впервые удивленно себя осматривает. Это каким нужно быть идиотом, чтобы выйти в такую погоду в одной толстовке? В какую вообще погоду? Почему он не помнит, когда бывал на улице и дышал свежим воздухом? А где рюкзак? Где кошелек, телефон? Нужно ведь предупредить маму, что он сегодня останется у Оли. У мамы слабое сердце, она будет очень волноваться, если он не вернется домой к вечеру.
Стас робко просит у мужчины с аккуратной бородкой телефон и набирает мамин номер. Она почему-то не берет трубку. Может, у нее дежурство, а он забыл? Никак не выучит ее расписание. Тогда Стас звонит Ире. Пусть скажет маме, если та не сможет с ним связаться.
— Алло?
— Ириш, это я, — быстро говорит Стас, и глаза его тут же расширяются от растерянности и пугающей несправедливости. Ира кричит на него. Рассерженно и громко кричит. — Ир, подожди, подожди! — Стас крепко сжимает телефон и коротко кивает его обладателю, который явно начинает нервничать. — Ир, не кричи! Ир, я до мамы не дозвонился просто… В смысле в больнице? Что с сердцем? Ир, да в чем дело-то?! Да че ты как дура резанная орешь, я не пойму?!
Стас недоуменно смотрит на экран. Сбросила.
— Все, молодой человек, — мужчина нетерпеливо теребит бородку. — Отдавайте.
Стас вкладывает в протянутую руку телефон и мужчина, не дождавшись благодарности, уходит прочь. От непонимания звенит в ушах. Стас трет слезящиеся глаза, понимает, что ему ужасно жарко и стаскивает толстовку, оставаясь в серой застиранной водолазке с закатанными рукавами. Он еще какое-то мгновенье удивленно рассматривает свои руки от плеча до самой кисти: широкие вены, которым всегда радовались медсестры в больнице, проступающие тонкие мышцы, длинные пальцы. Отсутствие на подушечках мозолей от струн гитары озадачивает еще больше. Это сколько же надо было не играть, чтобы они сошли?
Осознав, что на проезд у него нет ни копейки, Стас перепрыгивает через турникет и бежит вниз по эскалатору. Он не может стоять, не может ждать, когда вокруг творится такая чертовщина.
Людской молот единым толчком забивает Стаса внутрь вагона, а он даже не успевает понять, на какой находится станции. Вжавшись лицом в холодное стекло, Стас читает «Не прислоняться». Он трясет головой. Его чуть подташнивает, словно он не ел целый день.
Потоком людей Стаса выносит на кольцевой, и он расслабленно выдыхает. Уж отсюда-то дорогу найти гораздо проще. Остановившись в центре зала, недалеко от ступеней, Стас заторможено чешет затылок. Чувство такое, что у него намечалась здесь встреча, но неизвестно, во сколько и вообще с кем.
Не решаясь выйти из метро, Стас бродит туда-сюда вдоль платформы и с отчаяньем всматривается в толпу, пытаясь различить знакомые лица. Он чувствует себя ребенком, забытым родителями в детском саду: покинутым, беспомощным и обиженным до слез. Почему за ним никто не приходит? Почему никто не хочет помочь ему?
Ноги дрожат от усталости, и Стас садится на лавку. Ему становится зябко, но толстовки уже нет в руках. Наверное, забыл в вагоне метро. Что же с ним творится в последнее время? Что с памятью? Почему он с болезненной жаждой хочет дотянуться хоть до чего-то важного, значимого, но вспоминает только глаза дурацкой деревянной пчелки и фиалки на клеенчатой скатерти?..
У соседнего кабинета с запалом ругаются дородные тетки, из приоткрытого окна доносится гул шоссе и дятловый ритм отбойного молотка. Воздух спертый, им практически невозможно дышать. Вера Сергеевна, тогда еще просто Вера, сидит на самом краешке покосившегося стула и со страхом смотрит на плакат: «Это должен знать каждый!». Там и статистика по раку, и первые симптомы, и даже телефон для психологической помощи. Вера еще не вошла в кабинет, она еще не знает ничего наверняка, но про себя повторяет и повторяет телефон. Точно ведь понадобится. И у Анечки, старшей сестры, тоже так все начиналось. И у их матери. Обе сгорели меньше, чем за год.
Вера едва не плачет: на улице солнце, небо в кои-то веки чистое, а из-под сухой, нисколько не снежной и не заледенелой земли наконец-то проклюнулась зеленая травка. Все только просыпается, и умирать сейчас уж очень обидно. Но, выходит, просто пришло время. Ну и что с того, что ей всего сорок. Сейчас и детки от этой чумы умирают, и совсем молоденькие.
Началось все с того, что у Веры пропали месячные. Она, конечно, знала о климаксе от добросердечных коллег, которые ей его пророчили, но посчитала, что все-таки рановато. А потом пришла слабость. Такая слабость, что Вера могла проспать сутки напролет, могла не приготовить ужина, не прибраться, не постирать, а потому злила мужа больше, чем обычно. Иришке приходилось брать кучу дел по дому на себя, а ведь ей было вообще некогда – последний курс, такие нагрузки!
Стас вскрикнул бы, если бы мог. Но тело, в котором он в данный момент находится, ничуть не подчиняется его воле. Прорываясь сквозь вязкий, изменчивый ход чужих мыслей, Стас осознает, что смотрит на мир глазами своей матери. Он чувствует ее удушающий страх, чувствует, как ее с каждой минутой покидают силы. Страстно желает она сейчас лишь одного: чтобы над дверью наконец-то загорелась чертова лампочка «Войдите», и неизвестность, плотоядно сверкающая клыками, отступила.
И лампочка мигает. Вера встает на мягких, поролоновых ногах, подбирает черную юбку в пол и делает робкий шаг вперед. Ей всегда было страшно жить. Поначалу боялась за себя и за маму, а после ее смерти сразу же выскочила замуж, пытаясь сбежать от сиротского будущего. Потом боялась за сестру, после ее ухода – за племяшку. Боялась, что уйдет муж, и оставит совсем одну. Что выгонят с работы, что нечего будет есть, нечего будет носить холодной зимой. Вере страшно было жить. Но умирать ей было во много раз страшнее.
Стас хочет вырваться из вынужденного плена в теле беспокойной матери – окольцовывающая тревога кажется пыткой. Но ему едва хватает власти над собственным разумом: мысли, эмоции и ощущения, причудливо смешиваются с материнскими, растворяются в них, исчезают. Ждать, терпеливо, натужно, столько, сколько потребуется - вот все, что ему остается.
Вера, не чувствуя борьбы, идущей внутри нее, покорно ложится на кушетку и задерживает дыхание, едва УЗИ-шница переводит взгляд на монитор. Ну вот, сейчас все и решится. Вместо гадалки судьбу предскажут черно-серые разводы, похожие на беспокойное море. На море, которое Вере за всю жизнь так и не удалось увидеть.
Но УЗИ-шница звонко хохочет, запрокинув голову. Пара коренных зубов, покрытых золочеными коронками, игриво вспыхивают на солнце.
— Вот и опухоль у вас, да! Да уж месяц четвертый, если не пятый этой опухоли. Растите ее да радуйтесь, мамочка!
Мамочка… Вера выходит из кабинета бледнее, чем была до этого. «Мамочка» - гремит в ушах громче отбойного молотка. Она думала, что никогда не услышит этого слова. Даже втайне радовалась, что не придется бояться не только за себя, но и за детей. Это ведь такие тревоги, такие муки! Вера, шаркая плоскими, совсем старушачьими тапками, бредет к врачу.
Тянущая тоска поселяется в мыслях Стаса. Он всем нутром, всем, чем он был в этот момент, чувствует, что он был не нужен. Ни Вере, ни мужу ее, ни всему остальному миру.
— Ну, красавица, где ж ты раньше гуляла? — гинекологша с противным треском стаскивает с руки резиновую перчатку и разрешает смущенной и встревоженной Вере слезть с кресла. — Рожать будем, поздно уже что-то с ним делать. Поздно.
Вера шумно сглатывает. Щеки еще горят от стыда, внизу живота будто что-то шевелится. И без того водянистые глаза наполняются слезами.
— Ну, ты чего, дурная? Дети – это радость! Да ты здоровая вроде как. Выносишь, не боись!
Дома Вера встает у запыленного зеркала, а Стас с жарким интересом ее рассматривает. Седина серебристыми струйками бежит по черным волосам, не в силах совладать с их красотой. Тело еще не такое пышное, не такое широкое, но вот лицо почти не постарело с тех пор. Все те же блеклые беспокойные глаза, перескакивающие с одного предмета на другой за пару секунд, маленький рот с некрасивыми тонкими губами, высокий лоб уже со всеми морщинками, о которых он помнил.
Вера еще раз повторяет, глядя и себе, и одновременно Стасу, прямо в глаза: «Мамочка». Она криво улыбается, и медленно бредет в комнату, чтобы лечь на диван. Вера комкает бесформенную рубаху в области живота и тихо плачет.
Это все походит то ли на божье чудо, то ли на насмешку дьявола. У них с Гришей не было никаких телесных сношений уже лет десять. Поначалу пытались сделать ребеночка, но все не получалось. Тогда он загулял, и на Веру уж не взглянул. Слишком неказистая она была по сравнению с теми, кого ему доводилось цеплять. А Гриша был красив и хорош собой, даже в свои сорок пять. Женщины сами вешались на него, а он никогда и не противился. Вера только не могла понять, зачем он остается с ней, почему не разводится? Но, кажется, мужу так было удобнее: дома ждал устроенный быт, а от очередной дамочки легко можно отвязаться, показав обручальное кольцо.