Яд в золотой оправе

Яд в золотой оправе

Глава 1. Табакерка

Я проснулся оттого, что язык мой перестал мне принадлежать.

Это было скверное пробуждение — из тех, что заставляют усомниться в благости Провидения и в собственном рассудке одновременно. Язык распух, одеревенел и лежал во рту, как дохлая рыба на прилавке Сытного рынка. Горло жгло, будто я накануне глотал угли, а в желудке происходило нечто, чему я не решился бы дать название даже на латыни.

Декабрьское утро сочилось в щели между портьерами — серое, неохотное, петербургское. За окном моей квартиры на Миллионной улице ветер гнал позёмку, и снежная крупа скреблась в стёкла с настойчивостью кредитора. Я лежал на спине, уставившись в потолок, где лепной амур целился в меня из лука с выражением, которое всегда казалось мне игривым, а нынче утром — зловещим.

На ночном столике, рядом с оплывшим огарком свечи и томиком Вольтера, раскрытым на той странице, где великий насмешник рассуждает о природе зла, стояла табакерка.

Я уставился на неё, и память вчерашнего вечера хлынула обратно — как Нева в наводнение, мутная и неостановимая.

Вчера был приём у графини Нарышкиной.

Графиня Нарышкина давала приёмы с тою же неизбежностью, с какой декабрь давал морозы: регулярно, беспощадно и без малейшего повода. Её особняк на Английской набережной сиял огнями, как корабль, идущий ко дну, — ярко, торжественно и с полным осознанием катастрофы. Три сотни свечей в хрустальных люстрах, зеркала в золочёных рамах, паркет, натёртый воском до смертельной скользкости, — всё было устроено так, чтобы гость чувствовал себя одновременно восхищённым и ничтожным.

Я был в ударе. Через три дня мне предстояло жениться на Наталье Львовне Шереметевой — одной из богатейших невест Петербурга, девице столь прекрасной, что при её появлении мужчины теряли дар речи, а женщины — дар притворства. Весь вечер я принимал поздравления с тем выражением скромного достоинства, которое при дворе означает: «Да, я лучше вас всех, но слишком хорошо воспитан, чтобы это произнести».

— Ракитин! — Граф Бобринский, внебрачный сын императрицы и вечный неудачник, хлопнул меня по плечу с силой, которая выдавала три бутылки шампанского. — Женишься, стало быть? На Шереметевой? Везёт же дуракам!

— Благодарю за поздравление, граф, — ответил я, стряхивая с камзола капли шампанского, которые Бобринский расплескал при хлопке. — Особенно за его изысканную форму.

— Да брось! — Он ухмыльнулся. Лицо у него было одутловатое, с красными прожилками на щеках — лицо человека, который пьёт, чтобы забыть, что он сын императрицы, которая не желает его признавать. — Я сам за ней ухаживал, знаешь ли. Год назад. Она мне отказала.

— Наталья Львовна — девица с безупречным вкусом.

Бобринский моргнул, соображая, оскорбили его или нет, и я воспользовался паузой, чтобы ускользнуть.

Зал гудел, как улей, в котором пчёлы сплетничают вместо того, чтобы делать мёд. Дамы в фижмах — этих чудовищных каркасах, превращавших женскую фигуру в плывущий комод, — лавировали между кавалерами, задевая друг друга юбками и обмениваясь улыбками, за которыми прятались кинжалы. Пахло пудрой — рисовой, с фиалковой отдушкой, — горячим воском, жареной дичью из буфетной и тем особенным ароматом, который возникает, когда триста человек в шерсти, шёлке и бархате собираются в одном помещении зимой и ни один из них не мылся более трёх дней.

Я, впрочем, мылся. Вчера. В бане на Мойке, куда ходил тайком от Прохора, моего камердинера, который считал частое мытьё причиной всех болезней от насморка до чумы. «Барин, — говорил он, крестясь, — вода поры открывает, а через поры — зараза. Вон, Пётр Великий мылся каждый день — и помер!» Аргумент был неопровержим, но я предпочитал рисковать.

Именно в тот момент, когда я раздумывал, не пора ли откланяться, — ко мне подошёл лакей.

Лакей был чужой — не нарышкинский. Ливрея тёмно-зелёная, без вензелей, лицо — из тех, что забываешь, едва отвернувшись. Он нёс серебряный поднос, на котором лежала бархатная коробочка вишнёвого цвета.

— Вашему превосходительству, — сказал лакей, поклонившись. — От доброжелателя, с поздравлениями по случаю предстоящего бракосочетания.

— От кого именно? — спросил я.

— Не могу знать, ваше превосходительство. Велено передать — и только.

Я взял коробочку. Лакей растворился в толпе с ловкостью, которая показалась бы подозрительной, если бы я не был так польщён.

Внутри лежала табакерка.

Нет — Табакерка. С заглавной буквы, как пишут имена монархов и стихийных бедствий.

Золото — червонное, тяжёлое, тёплое на ощупь. Крышка — эмаль по гильошированному фону, и на эмали — портрет. Екатерина Алексеевна, императрица и самодержица Всероссийская, смотрела на меня с табакерки взглядом, в котором мудрость соседствовала с лукавством, а величие — с чем-то почти домашним. Работа была тончайшая — каждая ресница прописана, каждый бриллиант в диадеме сверкал отдельно. По ободку — рубиновая инкрустация. На донце — клеймо мастера, которое я не разобрал в полумраке зала.

Такие табакерки жаловались по высочайшему повелению — за заслуги, за верность, за то, что монарху вздумалось кого-то осчастливить. Получить подобный дар — честь, от которой не отказываются.

Я открыл крышку. Внутри — табак. Тёмный, мелко нарезанный, с густым ароматом, в котором я различил виргинский лист, бергамот и что-то ещё — горьковатое, незнакомое, что списал на экзотическую добавку.

— Что там? — Натали Загряжская, проходя мимо, заглянула через моё плечо с бесцеремонностью, которую при дворе называли непосредственностью. — Ох, какая прелесть! Табакерка с портретом государыни! Ракитин, вы в фаворе?

— Я всегда в фаворе, — ответил я, щёлкнув крышкой. — Просто обычно это не так очевидно.

Я поднёс щепотку табака к носу и вдохнул.

Табак был превосходен. Крепкий, ароматный, с долгим послевкусием, которое я принял за признак качества. Я чихнул — смачно, от души, — и несколько голов повернулись в мою сторону с выражением, которое при дворе означало: «Фи».

Загрузка...