Дмитрий Володихин Слишком человеческое

Опель застрял в километре от деревни. Лужа, огромная как плац гарнизонной гауптвахты, обступила машину со всех сторон. Впереди – топь, глубина. По бокам – хляби, не ведающие различия между водой и твердью. Позади – раствороженная дорога, и по ней опель медленно-медленно пятился на сушу, пытаясь напугать грязевую стихию утробным рыком.

– Ханс, не выдержит.

Ханс прикусил губу, сощурил глаза. Ханс мертвой хваткой вцепился в баранку. Ханс не ответил.

– Не выдержит, камрад!

– Заткнись.

И славянская грязь отпустила хорошую, на совесть сработанную немецкую машину.

– Что теперь, Вилли? Где твой деревенский самогон?

Единственный пассажир задумался. Да, самогон – единственное, что здесь умеют делать, как надо. И у него был один-единственный шанс уговорить Ханса подвезти его в эту глушь. Но вот не добрались они чуть-чуть, какой конфуз!

С другой стороны, Ханс не увидит всего этого, а значит, никому ничего не расскажет. Так даже лучше. В сущности, Вилли приготовился терпеть насмешки. Деревенщина. Колхозник сиволапый! То, зачем он сюда приехал, стóит малой толики терпения.

– Полчаса туда, полчаса обратно. Час там. Полтора в худшем случае. Потерпи.

Водитель кивнул.

Вилли вышел из машины. Моментально озябнув, поднял воротник. Поморщился: надраенные юфтевые сапоги ушли в грязь по голенище. На черных форменных штанах повисли капельки коричневой жижи.

Он медленно побрел, выбирая места помельче. За плечами, в пустом ранце глухо тукала саперная лопатка.

– Эй! – крикнул ему в спину Ханс, – Эй!

– Что?

– Холодно. Вилли Васильев, литром ты не отделаешься.

– Не скули, будет тебе…

* * *

За взгорком открылась деревня. Минуло года три, как он был здесь последний раз. Когда закончил Истринское реальное училище для народов 4-го класса и поступил на службу в ландмахт. Приехал на побывку, за три дня разругался со всеми вдрызг… Его бесили тогда люди, слова, движения, предметы. Но больше всего – запахи. Куда ни сунься, всюду вонь. Отвык…

Старый пьяненький селянин в валенках и телогрейке, худой как жердь, отворит перед ним дверь. Шатнется, полезет с поцелуями. Старая некрасивая селянка в платке из ситчика с блеклыми разводами предложит ему щи с грибами. Селянка помоложе, простоволосая и распутная, попытается завлечь его к себе в постель. Полуживой пес, которому сто лет в обед, обнюхает его и поставит грязные лапы на штаны. Все предсказуемо и безобразно.

Пфуй!

Он прислушался к себе: вздрогнет ли хоть одна струнка в душе, отзовется ли на дымкий аромат осенней деревни, знакомый с детства? Нет, ничего. Прошлый раз он орал тут, как безумец, по одной причине: девушка показалась родной. Тогда еще она казалась родной. И собака. Невесть почему…

Нет. Три года прошло. Теперь он чужак в этом унылом краю.

И еще у него очень хорошая фельдфебельская форма, новенькая, прекрасная – по сравнению с любым одеянием, которое можно было бы тут увидеть. А на левом кармане красуется черный значок за ранение, полученное еще в первой кампании, когда они отбивали у китаёзы Читу.

Они и тогда-то не смогли понять Вилли, а ныне меж ним и местным мужичьем разверзлась пропасть.

Но кое-что в этих местах, пожалуй, стоит его терпения…

Стучать не понадобилось: дверь оказалась открыта. В темных сенях пованивало сушеными травками. Горница. Полосатые половики. Дедовские ходики тюк-да-тюк. Ветхий ситец отгораживает кухонный угол. На лавке сидит старый тощий селянин в телогрейке и валенках. Кожа дрябло побалтывается под подбородком. Полуседые-полуземлистые волосы худо расчесаны.

Ну, точно. Бросается с поцелуями. Прах побери, мундир провоняет… Вилли отворачивает лицо, боясь вдохнуть полной грудью самогонный перегар… но нет, старик сегодня трезв.

– Сынок! Ваня… Приехал! А мы и не чаяли. Прошлый раз… мы тебя… прости.

– Рад тебя видеть, папа.

– Маланья! Мать! Ванька приехал!

– Да вижу я, старый…

Мутер наскоро вытирает ладони старым тряпьем и тоже лезет целоваться.

– Сыночка… сыночка… Как я тебя жалею.

Его передернуло от мерзкого слова «жалею». Дрянь. Дрянь!

– Что же ты письма-то не написал, сына? Мы ж не готовились. Пусто всё, стола толком не накроешь.

– Я тут проездом, папа.

– Соседей позовем! Расскажешь…

– У меня один час.

Мутер картинно уронила руки.

– Да как же это? Не по-людски… Всего-то час!

– Служба, мама.

Сейчас же произошло худшее из возможного. Красное, некрасивое лицо мутер затряслось, покатились слезы. Дрянь! Вилли не знал, как ему избавиться от чувства омерзения. К счастью, на помощь пришел фатер.

– Не дребезжи, Маланья! Ну, тетеря, тихо. Радуйся – хоть час у тебя. Щи, вроде, осталися?

– Ой! Дак что ж это я… Как чумовая. Как беспамятная. Сейчас щец грибных. И огурчика. И чаек скипячу, сахарину, правда, нет.

– Ничего, мама. Не беда.

Фатер заговорщицки подмигнул ему.

– Стáра! Ты это… того.

– Чего?

– Ну… непонятливая стала.

– Да без сопливых знаю.

Бутыль самогона моментально очутилась на столе.

Очень не хотелось просить их даже о малой малости, но придется. Иначе Ханс поедом съест.

– Папа… а… с собой?

Фатер заулыбался: хоть чем-то он еще нужен сыну, счастье какое! Глупцы. Если бы не требовалось оплатить счет Хансу, он бы и на минуту не зашел. Сразу отправился бы к тому месту.

– Найдется, сына. Мать! И грибов ему сушеных дай. Поболе. Уродилось нынче…

– Да не надо мне, папа.

– Дай ему, дай, слышь, стáра!

– Чай сама соображу.

– Ну вот и ладно.

Он зачерпнул горячих щей глиняной ложкой. Откусил хлеба. До чего дрянной хлеб! С чем они его тут мешают? С корой?

– Михалыч, глянь какой красавец у нас. Какой мужик вымахал! двадцать годков, а плечищи-то, плечищи!

– Да-а… Ванька, ты на войне-то бывал? С китаёзой-то?

– Был, папа.

– Ну и как оно там?

Хоть какая-то частичка есть в фатере от человека. От воина. Ничего не знает, ничего не понимает, а вопрос умеет задать верный. Вилли опрокинул стопку и ответил спокойно:

– На войне – война, папа. Мы сильнее, мы победим. Сломаем их волю. Только вот какое дело, папа. Потребовалось поменять имя. Отныне следует называть меня Вильгельмом.

Старик оторопел. И видно было: хочется ему заспорить, выдать сынку по первое число. Но лицо его, на мгновение закаменевшее, скоро отмякло. Сын приехал. Хоть Ванька, хоть Вильгельм, может, больше и увидеть-то его не придется. Не надо. Нет. Не станем ругаться.

Вилли ненавидел фатера за слабость. Еще и за слабость. Впрочем, это уже не имеет никакого значения.

– Ванюша, не ранили тебя там? А? Не ранили, нет? Ты не лез бы в самую гущу, зачем оно нам?

Дрянь! И ведь не переменишь никакой силой. Славянская самка, дура, бестолочь.

– Ерунда, мама.

Он показал бы ей «Ванюшу»! И разъяснил бы, кому это «нам» не требуется беспощадно жестокая борьба с желтой угрозой. Но… какой смысл!

Фатер, поев, бормотнул слова молитвы и перекрестился на красный угол. Пожалуй, стоит им объяснить, какие неприятности ждут людей, по старой скотской привычке молящихся чуждым Рейху богам. Но опять-таки – зачем? К чему их жалеть? Ходят тысячу лет на очко над выгребной ямой и еще тысячу лет будут ходить, дурная кровь.

Врожденная низость. Вот почему у немцев есть Дюрер, Гёте, Фридрих Великий, Бисмарк и Вагнер, у англичан – Шекспир, у французов – Бодлер, а в славянской истории ничего, кроме пустоши, кроме заросшего буйной травой ровного места, нет. Ни единого большого политика, ни единого великого полководца, ни единого сильного литератора. Дыра! Прореха на человечестве. Весь народ – сверху донизу – рабы. Бездарнее только цыгане и евреи. С кровью не поспоришь.

Стукнула дверь.

– А вот и Катюша! Молодец, что пришла. Садись, я тебе чайку налью.

– Маланья Петровна, мне мальчишки рассказали, вот мол, у Васильевых сын приехал.

Она не смотрела на Вилли. На стол. На оконные занавески. На печь. Только не на него. Вилли понял: когда расплакалась мутер и он подумал, что случилось худшее из возможного, эта была большая ошибка. Худшее явилось минуту назад.

– Михалыч, давай-ка, подмогни мне в сенях.

– Чегой-то?

– Давай, говорю, с погреба тяжесь подымешь.

– А. Ну как же…

Оба они, едва сдерживая улыбки, вышли из горницы.

Вот она, самая беда. Ох, как ему хотелось избежать объяснений… Не судьба.

– Я вам пишу, чего же боле…

Восемь безответных писем.

Катя хлопнула ресницами раз, другой и осмелилась посмотреть на него. Вилли отвел взгляд. Говорить, по большому счету, не о чем. Лишний разговор.

– Я ждала тебя, Ваня.

Три года назад он еще переписывался с Катей. Подумать только! какие-то сентименты по отношению к невежественной деревенской красотке, пропахшей потом и навозом на всю жизнь, до гробовой доски. Правда, она была очень хороша. Какая коса у нее! А какая кожа! Просто чудо, как нищая, грязная, тупая деревня еще может производить на свет подобных красавиц. К тому же, Катя была умна. Если бы славянским женщинам позволялось ходить в школу, из нее запросто получился бы врач или учитель. Или… да не важно. Катя – лучшее из всего, что здесь есть. Кроме самогона, разумеется.

Вилли вспомнил – не почувствовал, нет, через стол он не мог этого почувствовать, – а именно вспомнил запах ее волос.

– Между нами не может быть ничего общего. Запомни раз и навсегда.

– Ваня…

– Теперь меня зовут Вильгельм.

Ну. Слезы. Обвинения во всех грехах. Оскорбления. Завывания. Пощечины. Ну. Выдай по полной!

Катя отставила чай и молча поднялась. Сделала несколько шагов и лишь у двери, обернувшись, сказала:

– Вильгельма я не знаю.

Она выскочила наружу. Фатер и мутер явились в горницу с одинаково белыми лицами.

– Сыночка… Катя-то… мы… как ошпаренная…

Вилли сделалось противно. Довесок кошмара, пфуй. Фатер взял мутер за руку, пытаясь успокоить. Но мутер не успокаивалась.

– Сыночка… как же вы… промеж вами…

– Маланья, будет, будет. Потом поговорим.

Фатер поставил перед ним две бутыли самогона и положил на стол связки грибов.

– Больше и дать-то нечего, сынок. Живем бедно.

Намекает? Определенно. Не дождется.

– Всё! Мне пора, папа.

Они не понимают. Они думают: «Мы всей семьей собирали деньги, чтобы отправить его в реальное училище. Теперь он поможет нам. Теперь он вытащит нас». И не понимают ни-че-го. А ему хватило одного взгляда – тогда, четыре года назад, в 2007-м. «Союз молодых помощников» заразил всех славной идеей: учащимся бесплатно поработать на строительстве мемориала великому Отто Кумму. Ведь это именно он, в декабре 41-го всего-навсего оберштурмбаннфюрер СС и командир мотопехотного полка СС «Фюрер», совершил знаменитый прорыв от Истринского водохранилища к центру Москвы. Именно он первым въехал на мотоцикле в Кремль! Старику отправили письмо. Кумм был растроган и специально приехал из Оффенбурга – поговорить с юными варварами из народа 4-го класса. Чуть ли не самая светлая личность Рейха, железный дракон дивизии «Лейбштандарт» и… к ним… запросто… как обычный смертный! Училище встретило его цветами. Четыреста мальчиков собралось в актовом зале для торжественной беседы.

Господин Кумм оказался дряхлым старцем. Он шатался, опирался на палочку при ходьбе, голова его тряслась. Случайно задев ладонью дежурного, Отто Кумм достал платочек, чтобы вытереть руку, но уронил палку и чуть не упал. Никто не осмелился прикоснуться к нему, а сам он едва сумел восстановить равновесие. Но когда рейхсмаршал вышел на сцену и подошел к микрофону, вся его дряхлость улетучилась. Голова перестала трястись. Старческие глаза, обесцвеченные временем, глянули грозно, уверенно. Этот дедушка когда-то водил в бой танковые армады и приобрел от бронированных машин несокрушимую прочность конструкции.

– Вы знаете свой потолок. Вы – дурная кровь, а потому можете подняться не выше уровня слуг 1-го класса. Но вашим детям позволят совокупляться с представителями некоторых полноценных народов… – сказал он. – Кроме того, они получат пропуск на свободный проезд в Варшаву, Прагу, Гельсингфорс и даже Будапешт. Не забывайте: ваши сыновья смогут в полной мере оценить, что такое истинная цивилизованность, а ваши внуки получат шанс превратиться в людей. Никогда ни один ваш предок не имел такой возможности. Даже мечтать-то не мог. А вашим внукам дорога в Европу открыта. Все зависит от вас. От вашей воли. От вашей силы. Я дам вам один совет, запомните его хорошенько: главный ваш враг – собственная слабость, порожденная дурной кровью, текущей по артериям и венам; следует сокрушить в собственной душе любые ростки слабости, любые ростки духовной гнили. Превращая себя в человека, следует уничтожить все слишком человеческое!

Это было в марте 2007-го.

А несколько дней спустя в училище пришла новость: Отто Кумм скончался у себя дома. Выходит… он пожелал отдать финальный долг освободителя освобожденным, и потратил на это последние жизненные силы. Вот это – настоящий человек. Таким стоит быть.

Те несколько слов и особенный взгляд Отто Кумма переменили всю жизнь Вилли. Он научился тому, чему прежде никто выучить его не мог.

…Ему не стоило хлопать дверью. В подобного рода ситуациях полноценному человеку приличествует ледяное спокойствие. О сиволапых не стоит марать разум.

Древний барбос, едва волоча лапы, медленно одолевает ступеньки крыльца. Ни зрение, ни слух у него не работали еще три года назад, жизнь едва теплится в тщедушном теле. Остался нюх. Какая же кличка у барбоса? Может, Барбос? Вилли не помнил. Сейчас обнюхает, лизнет руку, взденет лапы… Предсказуемо и безобразно.

Пес подвигал ноздрями, грустно посмотрел на Вилли и… преобразился. С нервным взвизгом он подпрыгнул и вцепился зубами в руку. Вилли еще не успел осознать, что произошло, а барбос, проявив отнюдь не старческую прыть, скрылся под крыльцом. Больно. У паршивой скотины и зубов-то не должно было остаться!

Спрыгнув на землю, Вилли попытался достать кабысдоха сапогом, но хитрая псина забилась под избу и оттуда вызывающе ворчала, понимая, должно быть, нехитрым собачьим умом: человечище ее не достанет, а на честный бой выходить – себе дороже. Пришлось отступить. Дрянная тварь! Кровь выступила в двух местах.

Аллес! Больше сюда ни ногой. Никогда.

Теперь он готов сделать дело, за которым приехал.

…Почти заросшая тропинка вяжет петли между серой травой и серой травой. Избы уходят дальше и дальше. Вот он, старый колодец, давно заброшенный, поросший чудовищных размеров опятами. Черный сруб потерял одно бревно, выпавшее наружу, и другое, рухнувшее внутрь. Все сгнило.

Вилли снимает с плеч ранец, достает саперную лопатку и выбрасывает вон глупые связки сушеных боровиков. К дурости сельской жизни он не желает быть причастным даже краешком, даже маленьким крючочком души, зацепившимся за харч или за юбку.

Сырая глинистая почва отлетает крупными комьями. Дьявол! Запачкал рукав…

Металл звякает о металл. Вот и крышка… Совсем неглубоко, видно, Катя недавно залезала сюда. Когда-то, миллион лет назад, они сделали тайник: вкопали под журавлем большой никелированный бак и положили туда драгоценный сверток. Который… на месте.

Ветхая материя расползалась под пальцами. Впрочем, эта дрань больше не понадобится. Сколько их тут было? Две? Три?

Четыре книги. Превосходно. За первые две его сделают абшнитфюрером. Третью он сумеет обменять на бронзовый значок «За отличие по службе для народов 4-го класса». Ну а последняя… последняя… если все обставить серьезно… может принести перевод в слуги 1-го уровня.

Вилли бросил взгляд на обложки. Глазам больно от нелепой славянской вязи! Когда-то он неплохо читал на этом языке. Теперь… теперь… ничего и не вспомнить. «Бэ» это или «вэ»? А это как… как… «ч», «ш» или «щ»? Хаотичный, варварский, лишний язык. Пущкин… стихи… наверное, какой-нибудь сталинист воспевает прелести колхозного рабства. Достою… Достоэук… укский… непроизносимая славянская фамилия. Лермонтов. О! Хорошая, европейская фамилия. Культурная. Перевели кого-то из цивилизованных поэтов? Умели они переводить или нет? Какая разница… Блок. Жид. Вытравить. Только так!

Папер-костры сейчас зажигают редко. Книжек на лишних языках почти не осталось – повыбрали за семьдесят-то лет. Тем выше цена тому, что сыщут неутомимые следопыты. Он представил себе значок «За отличие…» на парадной форме. Не Железный крест и не боевая медаль, но с чего-то надо начинать…

Вилли встал. Теперь ему здесь ничего не нужно. А ведь, пожалуй, Катя будет плакать. Сегодня он лишил ее пустых мечтаний о семейной жизни с человеком более высокого положения. А потом отобрал то единственное, что отличало Катю от всего стада сельских арбайтеров. Красота ее лет через пять или семь поблекнет от дурной пищи и обилия тяжелой работы. А фальшивая культурность исчезнет, не находя подпитки в славянских книжках. Он оставил ее ни с чем. Выжал досуха.

Перед глазами встало ее заплаканное лицо.

Не хочется причинять ей боль. Это… неприятно. Это… нехорошо. Почему так вышло?

Вилли отвесил сам себе пощечину. Неприятно? Нехорошо? Проклятая слабая кровь! Словно ржавчина точит она любой металл, повсюду проникнет! Больше никогда, ни при каких обстоятельствах не следует размышлять об этой женщине. Следует забыть ее имя.

– Человеческое, – произнес он негромко, – Слишком человеческое. Подлежит уничтожению.

Загрузка...