ДЕНЬ ПЯТЫЙ

Глава 18. Гостям два раза рады

Утром Лабух потихоньку пробрался в ставшую неожиданно чужой квартиру и включил компьютер. Вся его почта шла под музыкальным паролем, причем каждый пароль был импровизацией на одну из известнейших музыкантам, так называемых «зеленых» тем — не самой темой, а именно импровизацией. Таким образом, прочитать почту Лабуха глухарям было бы не просто. Хотя кто их знает, этих глухарей...

На этот раз компьютер покряхтел и вывел на экран только одно сообщение: «Если ты жив и свободен, Лабух! Тебя и твоих друзей ждут в самой высокой башне!»

«Кажется, самая высокая башня — это башня Великого Глухаря, — подумал Лабух, — так что же, мне прямо вот так к Великому Глухарю и отправиться? Здрассте, я пришел, прошу любить и жаловать! Кому это, интересно, понадобилось, присылать это дурацкое приглашение. Разве что самому Великому Глухарю, но он, надеюсь, полагает меня благополучно почившим в бозе, если вообще знает, что я когда-нибудь существовал. С чего бы это ему, такому великому и такому глухому, приглашать меня в гости, и как, скажите на милость, мне туда попасть? Можно, конечно, попробовать выйти на проспект и сдаться на милость первому же попавшемуся патрулю музпехов. В этом случае, конечно, шанс попасть в Башню имеется, но, скорее всего, никуда я не попаду. Поджарят по дороге, как куренка, и все дела. Хотя, похоже, рановато я в гости разлетелся, ведь Башня Великого Глухаря — не самая высокая в городе. Нет ничего хуже, чем собраться в гости и попасть не туда. А ведь есть еще одна башня, не башня даже, а прямо-таки столп какой-то, только она так и не была достроена. Ее начали когда-то возводить, но почему-то прекратили строительство. Наверное, потому, что никто не знал, зачем она нужна. А тот кто знал — сгинул без права переписки. Так и торчит посреди города громадная спиральная конструкция, чем-то похожая на чудовищную диванную пружину, язвящую бока неба. Поговаривали, что ее начали строить в ту пору, когда не было еще деления на звукарей и глухарей, но потом произошел распад, Город раскололся, и стало не до столпа.

Все-таки так и придется за достоверной информацией топать на дикий рынок. Уж тамошняя-то публика наверняка что-то знает, а после рюмки-другой расскажет даже то, чего и не знает. А рюмку-другую мы им, так и быть, обеспечим».

Ну что, пора будить команду. Впервые за эти дни Лабух осознал, что он, Мышонок и Чапа — его команда и что он за них отвечает. Раньше он как-то об этом не думал.

Команда, однако, уже пробудилась самостоятельно, весело лопала дореволюционные огурцы и, не думая о последствиях, запивала их забродившей смородиновой настойкой.

— А худо не будет от такой диеты? — заботливо поинтересовался Лабух. — Конечно, соленые огурцы в сочетании со смородиновой настойкой — лучший способ похудеть. Хотя и довольно мучительный.

— Не-а, — легкомысленно отозвался Мышонок, — не будет. После Машкиного молочка мой организм закалился, мобилизовал внутренние ресурсы и теперь может жрать и пить вообще все что угодно. Целебное, надо сказать, пойло, одно слово, натуральный продукт, отвыкли мы от природы, Лабух, вот и маялись вчера. А давеча опять привыкли, вернулись, так сказать, в лоно. Так что давай, присоединяйся!

Лабух, однако, не был так уж уверен в целебных свойствах Машкиного удоя, поэтому ограничился стаканом настойки, после чего скомандовал:

— Все, заканчиваем завтрак и двигаем на дикий рынок, надо же узнать, что там с бардами, Дайаной, да и с Густавом тоже, хоть он и попсяра!

— Ну что же, пора так пора, — согласился Мышонок. — А ничего вчера был денек, суматошный, правда, но главное, что все кончилось хорошо. Эх, до чего же я люблю, когда все хорошо кончается!

Звукари быстро собрались и вышли из приютившего их сарайчика на свет Божий. Уходя, Мышонок по-хозяйски подпер дверь доской.

До дикого рынка идти было недалеко, всего две подворотни. Из первой же подворотни выдвинулась небритая рожа матерого блатняка, который, дохнув луком и самогонкой, проскрипел:

— Ты будешь Лабух? — и, не дожидаясь ответа, — продолжил: — В общем, так, с Густавом все пучком. Он у слепых диггеров в поддувале залег, там его ни один глухой хрен не достанет!

— А как же Дайана и все остальные? — спросил Лабух.

— Врать не буду, чего не знаю, того не знаю, — блатняк дружелюбно оскалил фиксы, — Густав тормознул над решеткой поддувала, а остальные на своей тачке вперед рванули. У Густава в джипяре внизу люк, он в него нырнул, и ушел под землю. Пока жабы джип шмонали, то да сё — его уже и след простыл. Может, и остальным уйти подфартило, но точно не знаю, дурку гнать не хочу!

— Ну, спасибо! — Лабух впервые за многие годы пожал клешнистую лапу блатняка.

— Не за что, мне велено передать, я и передал. Бывай, Лабух, дела у меня, некогда попусту базарить!

Дикий рынок встретил музыкантов непривычной, какой-то пришибленной тишиной, хотя никаких патрулей музпехов не наблюдалось. Не ходили сюда музпехи по молчаливому соглашению между Старым и Новым Городом. Но чего-то явно не хватало. Словно душу вынули. У входа, там, где обычно обретался дед Федя со своим неизменным баяном, нерешительно топтался молодой рокер с боевой самодельной электрогитарой-топором, явно бывшей в недалеком прошлом боевой семистрункой. Завидев Лабуха, он встрепенулся, подошел к компании, стеснительно поздоровался и, озираясь по сторонам, сказал: «Идите к неправильному глухарю, к этому, как его... Лоуренсу. Там все ваши. Только как вы туда доберетесь — ума не приложу. Все швы между Старым и Новым Городами перекрыты музпехами. Что делается — просто мамочки! Даже в стежке сейчас никто не тусуется, так что и домой-то не попадешь. А мне домой через стежок, между прочим!

— А как же ты сюда-то попал? — поинтересовался Чапа. — Если, говоришь, все швы перекрыты?

— Бард забросил, — вздохнул рокер, — встретил вот барда, тот мне и говорит: мол, передашь Лабуху то-то и то-то, и сразу забросил сюда.

«Стало быть, кое-кто из бардов цел и невредим и бродит по Городу. Ну что же, это уже радует», — подумал Лабух.

— Ну, ты особенно-то не расстраивайся, в случае чего поживешь у меня. — Лабух посмотрел на испуганного молоденького рокера и добавил: — Только, чур, — инструменты не трогать! Прибью, невзирая на твой нежный возраст! Знаешь, где я живу?

— Да кто же не знает! — обрадовался парнишка. — А за инструменты ты, Лабух, не беспокойся, что я, подворотник какой, что ли.

— Да, еще не забывай кормить Черную Шер, она печенку любит. На вот ключ. — Лабух повернулся, чтобы уйти, но помедлил и добавил: — Шер — это кошка, понял?

— Да знаю я, Лабух! Кто же твою красотку Шер не знает? Спасибо и веселой вам удачи!

— Ну что, братва, придется нам таки навестить нашего друга Лоуренса, то-то он обрадуется! — бодро объявил Лабух. — Пойдем низом. Может быть, Густава встретим. Чапа, где тут дверца к твоим приятелям, слепым диггерам? Давай, показывай!

— А чего тут показывать? — Чапа повернулся и зашагал по направлению к рыночным рядам, где торговали всяким старьем. — Ну-ка, Греб-Шлеп, подвинь корму!

Человек, которого Чапа назвал таким странным именем, торговал всякой чепухой — бронзовыми безрогими канделябрами, какими-то подозрительного вида черепками, обломками старинных виниловых пластинок, ржавыми амбарными ключами, сваленными в деревянный ящик. Замки, впрочем, тоже имелись. Они были свалены в другой ящик, и тоже как попало. Потенциальному покупателю, видимо, предлагалось самому подобрать себе подходящий ключ к подходящему замку. Ну, а не повезет — так хоть удовольствие получит. И, между прочим, совершенно бесплатно. Впрочем, некоторые покупатели искали только ключи, и, скорее всего, к чужим замкам.

Греб-Шлеп послушно подвинулся вместе со здоровенной пластмассовой коробкой, служившей ему рабочим местом. Под ящиком обнаружилась внушительных размеров дыра, из которой донесся раздраженный, но тихий голос: «Ну что вы шумите, как на базаре, я уже давно здесь, ныряйте скорее!»

И они нырнули.

Подземелья описаны, наверное, тысячи и тысячи раз, хотя по-настоящему описать подземелье невероятно трудно, главным образом потому, что нормальному человеку там ни черта не видно, а еще потому, что, по большому счету, ни черта там, как правило, и нет. Для Лабуха катакомбы под Старым и Новым Городом были и вовсе просто дорогой, которая, при содействии местных жителей, авось, приведет его в подвал дома Лоуренса. Неуютно было здесь Лабуху, в подземелье начинали ныть суставы, но не от сырости, здесь было совершенно сухо, а от чего еще, от какого-то особого ощущения подземности, что ли. Человека же, который сначала впустил компанию музыкантов в катакомбы, а потом автоматически стал их провожатым, похоже, ощущение подземности совершенно не тяготило, и он чувствовал себя в подземельях прекрасно. Он любил свои подземелья.

Проводник оказался разговорчивым молодым человеком, гости сверху в подземелье редкость, вот он и обрадовался возможности поговорить.

— Вот вы, живущие наверху при свете, как вы понимаете свободу? Для вас свобода — это непрерывная борьба за выживание, глухари, звукари, рокеры, попса. И каждый из вас суетливо ищет место под солнцем только для своего клана, не признавая за другими права на существование. Или признавая, так сказать, на обочине вашей свободы. А мы, подземники, живем по-другому. Однажды мы навсегда спустились вниз, и здесь оказалось достаточно места для нас всех. Нас объединяет вовсе не любовь к темноте, а любовь к свободе. И здесь нет никаких обочин. Ведь что такое свобода? Свобода — это вовремя осознанная необходимость. Если ты не осознал вовремя, что тебе надо сделать, чтобы остаться свободным, то рискуешь потерять все. Жаль, что наверху этого никто не понимает, — вещал провожатый, пока они спускались вниз по пологому тоннелю с полукруглым кирпичным сводом. — Вы избалованы. У вас слишком много всего — света, тепла, воздуха. Вам кажется, что все это можно поделить или заполучить в собственность, поэтому вы так суетливы, непримиримы и агрессивны!

— Так что же нам, по-вашему, всем забраться под землю и сидеть там всю жизнь в ожидании бог знает чего? Везде есть что делить, — Мышонок понимал все буквально. — Если все ринутся под землю, то здесь начнется то же самое, что и наверху, та же грызня. У вас ведь и места-то мало. Нет уж, вы уж будьте свободными здесь, а мы — там! — Мышонок ткнул пальцем в невысокий свод тоннеля.

— Не всем, а только тем, кто принимает наши идеи... — начал было провожатый.

— Свобода, товарищи, — это в себе заключенная вещь. Фигово, когда ее нету, но хуже, когда она есть! — дурашливо пропел Мышонок. — И еще в народе говорят: «С таким талантом — и на свободе». А это значит, что свобода и талант — вещи несовместимые.

— Впрочем, вы, ребята, наверное, есть хотите? — Проводник решил, что на сегодня разговоров о свободе и ее последствиях достаточно, и перешел к более конкретным предметам. — Так вон там, за углом, очень приятная кафешка, может быть, зайдем ненадолго?

Никакой кафешки за углом музыканты не видели, как, впрочем, и угла, вообще не видно было ни зги, о чем Лабух честно признался провожатому.

— Ну, что ни одного Зги не видно, так это наша заслуга, отвадили мы Зги от наших тоннелей, а раньше проходу от них не было. А кафешка — вот она!

И в самом деле, свернув за почти невидимый угол, Лабух, да и все остальные, увидели, наконец, слабое розовое свечение над столиками, расположенными в уютных кирпичных нишах. Звучала очень странная и очень тихая музыка — ба, да здесь мы просто глухари какие-то — удивленно подумал он. Вот уж никогда не думал, что доведется почувствовать себя глухарем! Да еще и незрячим.

Кафе оказалось сухим и уютным, кресла удобными, и даже столики не качались, как во многих заведениях Старого Города. Воздух был на удивление чист, только в гортани слегка покалывало, словно они дышали газировкой.

— Над нами поддувало, по-вашему — воздушный колодец, а в нем на стенках растут виброгрибы. Так что к нам от вас никакая дрянь не проникает, — гордо объяснил диггер-подземник.

— А что у нас сегодня на обед? — спросил язвительный Мышонок, — крыса, фаршированная тараканами и мокрицами?

Провожатый сморщился, словно услышал невероятную глупость, да так, наверное, оно и было, однако сдержался и снисходительно ответил: «Крысы и прочая экзотика — это для любителей, а для обычных посетителей — обычная пища. Свои у нас разве что шампиньоны, могу заказать, если не брезгуете! Впрочем, если хотите, можете заказать себе крысу, только ждать придется долго».

— Но здесь же ничего не растет и ничего съедобного, кроме крыс, не водится? — изумился Мышонок, — откуда вот, — он провел пальцем по слабо светящимся строчкам меню, — например, чахохбили из индейки?

— Можно подумать, что у тебя дома расхаживают индейки и растут грецкие орехи, — резонно заметил слепой диггер, — ничего подобного, ты просто идешь и покупаешь то, что тебе нужно, у тех, у кого эти индейки разгуливают по двору. Вот и все. А если у тебя достаточно денег, то тебе это все просто привозят на дом.

— А что, у вас очень много денег? — бестактно спросил Чапа.

— Достаточно! — отрезал провожатый. — И вообще, давайте все-таки познакомимся, меня зовут Сеня.

Сеня оказался довольно приятным молодым человеком, только вот бледным слегка, что было не удивительно при его образе жизни, и аппетит у него был хорошим, и выпивал он, как все нормальные люди, не жадничая, но и не морщась после каждой рюмки, и все-таки было в нем что-то странное.

Он похож на монаха, сообразил, наконец, Лабух. Были когда-то монастыри, и жили в них монахи. Целыми днями они работали и молились. Это так и называлось — «уйти из мира». Хотя те, кто командовал этими монахами, к миру имели самое непосредственное отношение, не помню, правда, какое. Впрочем, не все монахи были мрачными изуверами и фанатиками, большинство из них было далеко не чуждо разнообразным земным радостям. Это в полной мере относилось и к слепому диггеру Сене. Вернее, слишком зрячему, потому что зрение у него было — позавидуешь. Поливая кусок хорошо прожаренного мяса каким-то зеленоватым соусом — местный колорит все-таки присутствовал, — Сеня с увлечением рассказывал: «Зги — они знаете какие быстрые! Их в темноте и заметить-то трудно, не то что попасть ножом. Приходится смотреть вбок, вот так — он смешно скосил выпуклые глаза, — тогда что-то видно. Но дело в том, что они и нападают сбоку, так что, когда приноровишься, все начинает получаться! А вообще, мы ведь не только глазами видим, а всей кожей. Я сам четырех зги завалил. Одного самца, матерый такой самец попался, самку и двух молодых. Самец-то ка-ак с дубиной на меня бросится...

— Стало быть, для бедных зги места под этими сводами не хватило, — констатировал Мышонок. — А ведь они жили здесь и до вас. Кстати, о свободе...

— Скажите, Сеня, — Лабух поспешил перевести разговор на другую тему, — а почему вы нам помогаете? У вас ведь никаких проблем с глухарями нет. Они наверху, а вы внизу. Вы еще и торгуете с ними, как я понимаю. Так что вам до наших разборок?

— Понимаете, — ответил Сеня, — пришел тут к нам один из ваших, Густав его звали. Можно сказать, на головы нам свалился. Сказал, что ему залечь надо на недельку, пока наверху буча не уляжется. Какая там неделя, он и час-то еле-еле выдержал. Мы уж его и поселили в самой светлой пещере, а он ходит из угла в угол, стены пальцем ковыряет. Потом говорит, не могу, мол, в ваших крысиных норах, тошно мне здесь... Мы его отговаривали, отговаривали, так нет, час всего промаялся, а потом полез наверх. Пойду, говорит, свой джип выручать. Темно, говорит, у вас. Не происходит ничего, да и уж больно тихо. Сенсорный голод, говорит. На фиг мне такая тихая свобода сдалась. Уж лучше, говорит, я наверху с музпехами схлестнусь, по крайней мере чувствуешь, что живешь! Так и ушел.

— Есть такое выражение, — Мышонок оторвался от кружки с пивом: — «бороться за место под солнцем». Вот люди и борются. А за место в темноте и бороться не надо. В темноте каждому приготовлено местечко. Только вот успеем мы еще в земельке-то...

— Может быть, с вашей точки зрения, вы и правы. — Сеня помолчал немного. — Только вы очень мало знаете о нижнем Городе и о нас. Вы и нашей музыки не слышали да, наверное, и услышать не можете. В подземельях есть своя прелесть, свое величие. А как звучит, например, «Концерт для тихого барабана и костяной флейты?» Хотите послушать? Сегодня вечером в концертном гроте премьера.

— Я бы послушал, — Чапа посмотрел на Лабуха. — Мне вообще здесь нравится, только переносица почему-то все время чешется. Жаль, конечно, но сегодня не получится послушать ваши тихие барабаны. Дела у нас, понимаешь, Сеня, дела. Вот разберемся с глухарями, я к вам обязательно спущусь, да не на денек, а на месяц или два. Хорошо у вас, да и про тихие барабаны я кое-что слышал. Хочется самому попробовать поиграть.

— Будем только рады. Только ведь тихие барабаны каждый должен сам для себя вырастить. А это не у всех получается. Хотя если переносица чешется, значит, вы прозреваете. И слышать по-нашему можете научиться. — Сеня покосился на остальных, но те молчали, потом встал и сказал:

— Ну что, двинулись? Только не шумите, пожалуйста, не мешайте мне слушать Верхний город. Платить не надо, это у вас наверху все за деньги, а у нас за жизнь не платят.

Глаза понемногу привыкали к сумраку Города Слепых Диггеров. Теперь стало понятно, что это именно город, а не просто запутанный лабиринт подземных ходов. Подземный мир освещался какими-то нежно светящимися блямбами на стенах и потолках — может быть, это был особый мох, а может, специальные светильники, созданные самими же слепыми диггерами — кто знает. И еще: это был очень тихий город. Точнее, собственные голоса этого города звучали гораздо тише тех звуков, что доносились сверху и по которым ориентировался их провожатый.

«Прямо-таки «Явь», «Правь» и «Навь», — подумал Лабух. — Только вот непонятно: Старый Город для меня — Явь, а для глухарей — Навь. А Правь, получается, находится здесь, под землей, где никто никого не трогает и считает уход от Большого Мира истинной свободой! А ведь неправильно получается. Должно быть так: Явь — это просто город, весь, без деления на новый и старый, Навь — Нижний город, а Правь? Правь — это та страна, через которую прокладывают дороги барды, куда запросто, как в гости к любимой бабушке, возносится наш дед Федя, вот что такое, получается, Правь. Ай да дед Федя! Выходит, он бегает из Яви в Правь когда захочет, словно в киоск за пивом?»

Между тем они, кажется, пришли. Сеня остановился, уверенно протянул руку к кажущейся монолитной бетонной стене, что-то повернул или дернул — в полумраке было не разобрать. Беззвучно открылось синевато светящееся прямоугольное отверстие.

— Вот лаз в подземный гараж дома Лоуренса. Вам сюда. Желаю удачи! — сказал он, повернулся было, чтобы исчезнуть в полумраке своей свободы, но Лабух тихонько окликнул его:

— У вас что, в каждом здании такие ходы?

— Какая вам разница, — прошелестел словно из другого мира слепой диггер, — вы просили привести Вас к Лоуренсу, я и привел, чего вам еще? Дверь за вами закроется сама.

— А если бы мы попросили привести нас в Башню Великого Глухаря? — начал было Лабух, но провожатый уже исчез.

— Ну что ж, сюда так сюда, хоть какой-то, а свет, — проворчал Мышонок и первым полез в слабо освещенную дыру. Чапа зажмурился. Для него свет был слишком ярким.

Дыра выходила в подземный гараж.

Дверь, если дырку метр на метр можно назвать дверью, действительно закрылась сама, так что музыканты даже определить не могли, где она была, эта дверь.

Постепенно глаза привыкли к режущему свету подземного паркинга. Посреди гаража Лабух с удивлением обнаружил здоровенный, заляпанный от вмятого бампера до светового люка на крыше какой-то дрянью, любимый джип Густава. Боковые стекла были выбиты напрочь, но следов крови внутри, к счастью, не наблюдалось. Джип был похож на огромный сношенный сапог. Рядом, словно раненый леопард, распластался алый «родстер» Дайаны. Капот и бока автомобиля были испещрены радужными разводами от попаданий разрядника. Однако сквозных прожогов не было, «родстер» не сгорел, и это говорило о том, что стреляли на минимуме мощности. Может быть, неправильный глухарь Лоуренс все-таки берег Дайану и поэтому не отдал приказ на уничтожение наглой машины?

Пологий пандус, изгибаясь, вел вверх, и оттуда, сверху, доносились очень знакомые, но не слишком приятные звуки: треск ручных разрядников, визг бешеных поклонниц, смачные удары боевой семиструнки по шлемам и прочее, прочее, прочее...

— Ага, — сообразил Лабух, — кажется, Густав пожаловал-таки за своим джипом! А раз так, то за охрану можно не беспокоиться! Точнее, пусть за нее, за охрану, беспокоятся глухари, а нам без охраны как раз намного спокойнее.

За охрану, действительно, можно было не беспокоиться: двое молоденьких музпехов, уже лишенных основных деталей боевого облачения, тщетно пытались вырваться из пылких объятий дюжины бешеных поклонниц. Третий уже и не пытался. С ним было кончено, и не один раз. За всем этим эротическим безобразием наблюдал очень довольный Густав, опирающийся на дымящуюся боевую семиструнку.

— Привет, Лабух, привет, звукари! — дружелюбно проорал он. — Правда, ведь, любовь — великая сила, а? Это им не «Плэйбой поздно ночью», это настоящая вулканическая первобытная страсть! Такую ни за какие бабки не купишь! Ух как они его! Ну, давайте, милые, давайте, отрывайтесь по полной программе! Да смотрите, не оторвите ему что-нибудь, ему еще опыт нести в массы, так сказать.

— Что-то не очень-то эти музпешонки рады такой любви, — с сомнением произнес Лабух. — Какие-то они невеселые. Как бы твои дамочки их до смерти не залюбили!

— Ничего, зато умрут как мужчины! — бодро ответствовал Густав. — Зато, если выживут, — будет что вспомнить! Будет, что детишкам рассказать, если у них, конечно, детишки после всего этого народятся!

— Сомневаюсь я, что кто-нибудь станет рассказывать своим детишкам о таком позорище, — фыркнул Чапа. — Твои дамочки прямо-таки гложут бедных солдатиков, как вампирши какие-то. Хотя что там вампирши! У тех, говорят, хоть какая-то деликатность имеется, а у этих и того нет. В лучшем случае, бедные глухаренки останутся сексуальными инвалидами на всю оставшуюся жизнь!

— Каждый орет, то бишь, пашет, на своем поле! — назидательно произнес Густав. — Мои девочки орут, как видишь, весьма добросовестно и даже самоотверженно. Не щадя живота ничьего. А инвалидом эротического труда стать, по-моему, приятнее и почетнее, чем получить в пузо Лабухов штык-гриф или по кумполу Мышонкиным басом!

Мышонок оперся на расчехленный «Хоффнер», подумал немного и резюмировал:

— Смотри-ка, Густав, а ты, оказывается, вовсе не чужд философии! Только вот я всегда полагал, что мужчина — он и есть пахарь, ну а женщина, соответственно, пашня, в нее, там, зерно роняют, и все такое. Но чтобы пашня из бедного пахаренка силком семя вытряхивала, да еще так резво, признаться, вижу в первый раз!

— Эх вы, невинные детки горних трущоб истинной музыки! — засмеялся Густав. — Вы вообще много чего не видели! Не показывают вам. Берегут!

Густав неуловимо шевельнул пальцами на грифе, раздался тихий звон, и бешеные поклонницы исчезли, как будто их и не существовало никогда. Только полурастерзанные музпехи все отбивались и отбивались от сгинувших карменсит, и ни до чего больше им дела не было.

— Вот, — удовлетворенно констатировал Густав, — видите, все живы. Придут в себя — друг перед другом хвастаться будут! Ну, я пойду, заберу своего джипяру, а вы куда?

— Да вот, хотим навестить нашего старого знакомца Лоуренса. Есть подозрение, что у него Дайанка, да и барды тоже, «родстер»-то внизу рядом с твоим джипом стоит!

— Понятно. Везет же тебе, Лабух! Ладно, я вас здесь дожидаться не буду. А не то увижу Дайанку — мне опять захочется тебя в скрипичный ключ скрутить! Печалишь ты меня!

— Кто бы завидовал, — сказал Лабух на прощание.

Густав спустился к своему любимому «джипяре», и до музыкантов донеслись горестные вопли. Впечатление было такое, будто гордый горец нашел своего украденного коня в непотребном виде, с исхлестанными боками, униженного и, вдобавок ко всему, впряженным в арбу с тыквами.

— Падлы! — трубил голос Густава в лифтовом колодце. — Всего, бедного, изгваздали и даже помыть не помыли. И бензин, небось, заливали какой-нибудь левый, вон как воняет! Глухари позорные! За все ответите!

Раздался смачный аккорд. Лабух понял, что сейчас в этом респектабельном доме будет буквально не продохнуть от бешеных поклонниц, в компании которых Густав пойдет знакомиться с ничего не подозревающими обитателями элитных квартир. Надо было спешить, чтобы, не дай Джиб, не попасть под раздачу поцелуев.

Звукари торопливо поднялись по пандусу, прошли через совершенно пустой холл и вошли в уже знакомый лифт. Поднимаясь в плавно возносящейся кабине, они, несмотря на звукоизоляцию, услышали первобытно дикий и страстный многоголосый вопль с нижнего этажа.

«Слава богу, что Густав начал с первого этажа, — подумал Лабух. — Впрочем, он всегда отличался методичностью и последовательностью, это и сделало его деловым. Ну, теперь его дамочки потешатся! Так что если глухари от чего и умрут, то не от воздержания, это уж точно!»

Дверь в квартиру Лоуренса была открыта, словно их здесь ждали.

— Ну что ж, гостям два раза рады... — пробормотал Мышонок, — хотя, по-моему, эта поговорка не совсем подходит к данному случаю.

Глава 19. Ночь Чаши

С кухни доносились непритязательные аккорды бардовских гитар, тянуло запахом свежезаваренного кофе, в холле, на роскошной вешалке, вольготно болтались какие-то демократичные шарфы и штормовки — в общем, если бы поблизости обнаружилась батарея парового отопления, то на ней непременно сушились бы чьи-нибудь кеды и шерстяные носки. Батареи не было, поэтому кеды и носки сушились на сверкающем инфракрасном калорифере — ароматизаторе. Слегка попахивало псиной.

— А вот и Лабух с ребятами, — раздался веселый голос Дайаны, — долгонько же они добирались! Эй, Лабух, давай к нам на кухню, тут как-то уютнее, да и места всем хватит!

Лабух со товарищи, почему-то немного стесняясь, прошествовали на действительно большую и очень уютную кухню и обнаружили там Дайану в окружении тех самых бардов, которых она вывезла из аквапарка на своем «родстере». Дайана выглядела очень неплохо и совсем не походила на жертву-заложницу коварных глухарей.

— Надо же, вроде бы мы их спасать шли, а получается нечто перпендикулярное, — посетовал Чапа, — даже неловко как-то, а, Лабух?

— А мы вот сами спаслись! — весело, и даже немного развязно, сообщила Дайана. — Правда, мальчики? Мы в спасателях не нуждаемся, зато мы остро нуждаемся в интеллигентном обществе и внимательных слушателях. И вообще, вольному — воля, спасенному — рай. Ты что выбираешь, Вельчик, волю или рай?

Лабух посмотрел на шеренгу пустых и полупустых бутылок с яркими наклейками, явно реквизированных из бара Лоуренса, потом на Дайану и покачал головой.

— Что-то не вовремя ты расслабляться взялась, подруга ты моя боевая! — сказал он. — Да еще и в самом что ни на есть гадюшнике. А кто это с тобой? Неужто барды? А почему они босиком?

— А что, по твоему, барды не люди? Им что, и расслабиться нельзя? — Дайана кошачьим движением прильнула к какому-то барденку и опять спросила:

— Так воля или рай, а Лабух?

— Явь, — ответил Лабух, — я всегда выбираю Явь. Знаешь что, пойдем-ка отсюда! Расслабились — и будет.

— Куда? — Дайана нетрезво хихикнула и повертела в руках бокал. — В твою берлогу? Там и кровати-то приличной нет. И вообще, Вельчик, разве ты не понял, что я всегда выбираю Рай, ну и волю в придачу. Ну ее, твою Явь, уж больно в ней неуютно!

— Да вы присаживайтесь, что стоите, как неродные! — Пожилой бард, совершенно трезвый, постарался разрядить неловкую ситуацию. — Не обращайте внимания, все мы устали за ночь, да и денек сегодня выдался тот еще!

Музыканты разместились за столом, пристроив боевые инструменты так, чтобы были под рукой. На всякий случай.

Им налили кофе и чаю, нашлась непочатая бутылка чего-то приторно-крепкого, но пить одну бутылку на несколько человек было как-то несерьезно, хотя и вполне в обычае бардов. Дайана слила остатки спиртного из многочисленных бутылок в декоративную вазу и протянула ее Лабуху.

— Пей, Вельчик. Тебе, как опоздавшему, полагается штрафная. Господа, пусть эта чаша впредь называется Великой Чашей Лабуха, и да не изопьет из нее никто, кроме него самого!

— Из рук красотки хоть чашу яда влюбленный отрок принять готов! — дурашливо пропел молоденький барденок и осекся — костлявый кулак Мышонка чувствительно ткнул его в ребра.

— Лабух, пей до дна! — провозгласила Дайана и хлопнула в ладоши.

Лабух молча взял вазу и, не отрываясь, выпил. По омерзительности смесь разнообразных и, видимо, весьма недешевых напитков вполне могла конкурировать с Машкиным удоем. Не хватало только ритуальной корочки хлеба, поэтому Лабух занюхал выпитое долькой лимона.

— Виват! — загомонила компания, а Лабуху почему-то вдруг стало очень скучно.

Наконец, когда ритуальные похлопывания по плечам и потчевания закончились, Лабух спросил:

— Люди, а куда вы хозяина подевали? Надеюсь, он еще жив? Мне бы надо с ним кое о чем потолковать!

— Мы заставили его слушать песни начинающих бардов. Недолго, всего-то какую-то пару часов, а он с непривычки взял, да и спекся! — мурлыкнула Дайана. — Слаб оказался. Теперь вот отдыхает в спальне. Неужели ты хочешь его разбудить? Право слово, не стоит! Без него как-то веселее. А где у него бар, я и сама знаю, только бар теперь пуст, народ все национализировал и уже употребил. Вовремя надо было приходить. Тут мы и без вас всех победили и теперь вот празднуем.

— Если бы вы меня заставили слушать песни начинающих бардов... — угрожающе начал Лабух... — Я кретин! Если он вырубился, слушая этот сентиментальный; бред, значит он все-таки — слышащий!

Лабух поднялся, стараясь не покачиваться, и отправился искать Лоуренса. За спиной послышалось треньканье настраиваемой гитары и разноголосое пение. Потом возмущенно бухнул бас Мышонка и, перекрывая гомон, по квартире разнеслись бодрящие и совершенно похабные звуки рачешника «Лысый робот», исполняемого Мышонком и Чапой исключительно в интеллигентских компаниях.

Когда железные малышки

Откроют нижние задвижки...

Лоуренс не спал. Ему было худо. Неправильный глухарь с отрешенной физиономией валялся поперек роскошной кровати, время от времени прикладываясь к горлышку бутылки с коньяком. Лабух отобрал у него бутылку, сделал хороший глоток, чтобы смыть вкус той мерзости, которой напоила его Дайана, и зашвырнул пустую посудину в угол.

Лоуренс молча посмотрел бездумным взглядом на Лабуха и механическим жестом вытащил из-под кровати еще одну бутылку. Лабух, так же молча, отобрал и ее, но не выкинул, а аккуратно поставил на тумбочку.

— Давай рассказывай все. С самого начала, — потребовал он, медленно снимая чехол со штык-грифа.

Лоуренс повернул к Лабуху неестественно белое лицо, болезненно сглотнул, борясь с тошнотой, и принялся рассказывать.

— Вы думаете, что спецобработка нужна исключительно для того, чтобы сделать слышащих глухарями? Какая ерунда! Вы хотя бы немного представляете, что здесь творилось, когда распалась Империя? Сколько надежд, стремлений и амбиций хлынуло наружу, сколько швов лопнуло, сколько ран открылось, сколько обид вспомнилось. И, конечно, то тут, то там, сначала понемногу, а потом уж и вовсе без стыда, стала появляться она — кровушка! И все без исключения, а особенно подонки, внезапно почувствовали себя достойными лучшего! Самого лучшего! Как будто они все до одного это «самое лучшее» заслужили. Как будто оно вообще существует, это «самое лучшее». Как будто этого «самого лучшего» может хватить на всех! Сначала каждый сам пытался отхватить свой кусок счастья. Многие так и умерли, искренне считая, что им просто не повезло. Но другие поняли, что нужно стать во главе стаи, клана, банды. Секты, наконец. В общем, во главе других, тех, которые и добудут для тебя этот твой кусок жизни. Тех, кто будет воевать за тебя, искренне думая, что воюет за себя. Наступило время беспринципных одиночек, окруживших себя жадными болванами. Оли очень красиво называли себя «Свободные вместе». А вот настоящих свободных практически не осталось. Они просто не выжили. Настоящим героем, победителем, кумиром стал тот, кто сумел заставить других жить во имя себя. Неважно, ложью, силой или еще как-нибудь. И, наконец, свою принадлежность к какому-нибудь клану ощутил чуть ли не каждый, а почувствовав себя частью клана, одновременно осознал исключительность своего клана среди других и свою исключительность среди членов своего клана. В самих кланах началась грызня, и опять: вот она — кровушка!

Те, кто не смог приспособиться, пытались вернуть прошлое. Так появились клятые и присвоили право на прошлое Империи — теперь оно принадлежало им и только им! И они убивали каждого, кто мог, по их мнению, покуситься хотя бы на кусочек этого прошлого. Появились и другие, те, кто продолжал жить жизнью Империи, не обращая никакого внимания на то, что этой жизни уже не существовало. Они все так же готовились к войнам, строили танки и самолеты, проводили чудовищные исследования и эксперименты, но цель их деятельности пропала вместе с Империей. Эти, наверное, тоже быстро скатились бы до клятых. Но у них было дело, а значит, были мечты, пусть бредовые, но все-таки...

И в этом кровавом гумусе, должно было зародиться будущее. Потому что больше ему было зарождаться негде. Остались, конечно, чудом выжившие художники, музыканты, поэты — в общем, те люди, которым в принципе несвойственно было сбиваться в стаи, но, сами того не желая, они тоже образовывали кланы, которые сразу же принялись враждовать между собой.

Творческая братия и раньше недолюбливала друг друга, но, так или иначе, они были востребованы, и это их объединяло и сдерживало. Они и боролись-то между собой за эту востребованность, но держались в рамках законов. Теперь они стали никому не нужны, да и законов не стало. Кроме того, Империя могла позволить себе роскошь считать всяких там музыкантов, поэтов, художников и писателей особыми личностями, носителями культуры, которым многое дозволено. Новому Миру было на это наплевать. У людей искусства долгая память, и если прожженный наемник, уходя на покой, быстро забывает прошлое и принимается мирно выращивать картошку на продажу, то художник не только всю жизнь лелеет собственные кошмары, но с болезненным упорством подбирает и воплощает чужие. Мирный мир — не для истинного художника, ему подавай непокой.

Музыканты сводили счеты в грязных подворотнях и встраивали в гитары обрезы.

Поэты и художники занялись дешевыми поделками, пытаясь понравится вожакам и прибиться к какой-нибудь стае.

Остатки Империи, Город, и тот начал разъезжаться по швам, как сопревшие джинсы.

Мы — те немногие, кто сохранил хоть каплю здравого смысла. Да, мы разрушали Империю, это правда, но разрушали ее не для хаоса. Мы нашли, что продать, и заказали технологию спецобработки в одном секретном институте. За это мы пообещали не трогать ученых, но были просто вынуждены нарушить свое обещание, потому что сами ученые ни в какую не хотели подвергаться спецобработке. Хотя, как выяснилось, проклятые многознайки предвидели и это, и приняли соответствующие меры. Их директор, этот, как его, Верблюд, что ли, поставил охранять периметр института каких-то нелюдей, и мы временно оставили ученых в покое. Вообще-то в спецобработке нет ничего страшного. Она не делает слышащих глухарями, а просто понижает творческие способности, одновременно повышая способности к руководству и подчинению. Мы считали, что нам не хватает грамотных руководителей. И еще честных полицейских. И мы не знали, что те, на кого спецобработка не действует, никогда не смогут подчиняться никому, кто глупее или бездарнее их. Когда все почти уже улеглось, оказалось, что всю агрессию, всю неудовлетворенность впитали в себя так называемые творческие личности. А из творческих людей нельзя создать жизнеспособное общество.

Так появились нынешние боевые музыканты и барды, так возник Старый Город. Возник и зажил своей странной и дикой для нас жизнью.

В нем появились мастерские, где изготавливали боевые музыкальные инструменты, шили одежду, тачали обувь. Жители Старого Города наладили торговлю с анклавами, где производилось продовольствие, проложили дорожки к старым имперским оружейным и продовольственным складам. Там появились свои бизнесмены, так называемые «деловые» с которыми мы просто вынуждены были начать сотрудничество, у них было что нам предложить. Старый Город приспосабливался к обстоятельствам и менялся. В нем исчезли почти все традиционные религиозные конфессии, музыка в какой-то мере заменила религию, а идолы музыкального мира — прежних святых и пророков. Вера выжила, но вера — это не церковь! А государство всегда опиралось на церковь, а не на веру. Так что в Старом Городе нам, по сути дела, не на что было даже опереться.

И тогда мы сознательно отделились от Старого Города. Мы совершали рейды, отбирая детей, мы хорошо платили родителям, чтобы они разрешили нам тестировать их отпрысков. Но мы никогда не ставили своей целью уничтожение Старого Города, нет, мы действовали только в меру необходимости. И тут выявилась еще одна неожиданная и неприятная сторона спецобработки. Дети, прошедшие ее, становились отменными менеджерами, адвокатами, агентами по недвижимости, политическими деятелями — кем угодно, только не творцами. Более того, потеряв способность к творчеству, они делались, как бы это сказать, жадными, что ли? Они не могли создавать, но они умели хотеть. И они знали, чего хотят — роскошных автомобилей, ухоженных женщин, удобных квартир, власти или хотя бы иллюзии таковой, развлечений... Все эти желания были осуществимы, и именно поэтому жители Нового Города оказались хоть и амбициозны, но хорошо предсказуемы. Ими можно было управлять.

Поэтому весь Новый Город — это торговые фирмы, офисы, адвокатские конторы — и больше ничего. Нет ни одной сапожной мастерской, ни одной строительной организации, в которой работали бы глухари! Глухари, как вы нас называете, только руководят. Вам, возможно, невдомек, но всюду работают приезжие или подворотники. Даже хабуши, но только не глухари! Об этом в Новом Городе все знают, но делают вид, что этого нет.

Теперь весь Новый Город населен тупыми грамотными высокопрофессиональными руководителями и такими же тупыми полицейскими, которые совершенно искренне считают себя честными. Мы дошли до того, что вынуждены отлавливать преступников в Старом Городе и отправлять их на рудники и заводы, иначе Новый Город просто погибнет. Мы вынуждены терпеть этих малохольных психов из «ящика», которые когда-нибудь разнесут все вдребезги. Просто так, из научного любопытства и чувства ложной романтики.

Но ресурсы разрушенной Империи по-прежнему остались огромными! Они существуют, только у нас нет к ним доступа. Мы понимаем, что если грамотно распорядиться этими ресурсами, если заставить звукарей и слышащих добровольно работать на нас, например, делать танки на продажу, или получить неограниченный доступ к разработкам этих... как их, филириков, или создать институт бардесс-целительниц, или... Под нашим контролем, разумеется. Мы уверены, что если нам это удастся, то Новому Городу на долгие годы обеспечено процветание и безопасность! Ведь глухари-полицейские, когда началась подпольная торговля детьми, не смогли защитить ни одного ребенка, хотя умели все, что должен уметь хороший полицейский. А вот горстка оборванных полупьяных музыкантов собрала этих потерянных детей со всех концов света. А какой-то и вовсе мифический дед с допотопным баяном взял да и прошагал с ними по небесам и увел в те края, где эти дети, надеюсь, счастливы!

Почему же мы здесь ни при чем? Почему? Ведь начали-то все — мы! Мы должны вами управлять, мы знаем, что делать, чтобы все стали, наконец, счастливы! Но вы, тупые, грязные, злобные идиоты, у которых нет ничего... Ничего, кроме таланта... И вы, словно назло, не хотите становиться счастливыми!

— Насчет тупых, грязных и злобных идиотов — это, конечно, сказано слабовато, — в комнате незаметно появился Мышонок. — Я бы, например, выразился покрепче, пооригинальнее как-нибудь. Или есть у меня один знакомый водила-мобила, вот он скажет так скажет! Ну да ладно, и на том спасибо, чего еще ждать от нажравшегося коньяка глухаря? Не глухаря даже, а так, подглухарка убогого! А насчет того, что мы не хотим, чтобы вы нами руководили — это истинная правда! Вот ты, Лоуренс, сможешь дирижировать, к примеру, симфоническим оркестром, а?

Мышонок взял с тумбочки бутылку и задумчиво рассматривал яркую этикетку.

— Нет, конечно! — Лоуренс с тоской посмотрел на бутылку в руке Мышонка. — Я же не умею читать партитуру. Дай хлебнуть!

— На! — Мышонок брезгливо протянул ему бутылку.. — Хлебни. Значит, руководить людьми, которые что-то умеют делать, например профессиональными музыкантами, ты не можешь! Правильно?

— Профессиональными — не могу, — согласился Лоуренс. — А вообще — могу!

— Вот вы, глухари, и руководите сплошными непрофессионалами. Руководите «вообще». А не дай бог попадают под ваше руководство просто способные, здравомыслящие люди — вы их сразу ломаете, чтобы, значит, лучше руководилось! И поэтому ни хрена у вас никогда не выйдет! Вот и получается, что учинили вы в своем шикарном Новом Городе абсолютно противоестественный отбор, да еще и потратили уйму бабок на его организацию. Ведь в Старом Городе отбор хоть и жестокий, и чертовщинкой отдает, и явлениями аномальными вовсю пользуется, но зато он самый что ни на есть естественный! А что чудеса у нас, куда ни плюнь, так ведь мирозданию все равно, какими способами себя обустраивать! Можно в полном соответствии с законами материализма, а можно — наоборот. Это уж как ему, родимому, удобнее!

— Так что же нам делать-то? — Лоуренс был искренне, как хмельной подворотник, расстроен. Сейчас ему казалось, что этот маленький человечек, звукарь, может в два счета объяснить ему, что делать и как. — Вот скажи мне, что делать?

Будучи слышащим глухарем, неправильным глухарем, но все-таки глухарем, Лоуренс полагал, что существует некий универсальный способ повернуть все к лучшему, что есть все-таки лекарство от любой беды, стоит только найти и расколоть того, кто знает этот способ, кто может предложить это лекарство. Знает, но не говорит, сволочь, ох не говорит...

— По-моему... — решительно начал Мышонок, запнулся, отхлебнул из бутылки и задумался уже всерьез. — А джагг его знает, что делать! Наверное, ничего. Главное — не делать резких движений, и тогда оно само собой устаканится. Я вон шагаю за Лабухом, а он просто идет туда, куда зовут, а там все как-то само получается.

— Кто зовет-то? — тоскливо спросил Лоуренс. — И почему меня никто не зовет?

— Лабух, а Лабух, кто это нас все время куда-то зовет? — Мышонок посмотрел на Лабуха. — Ты, может быть, знаешь? Его-то никто не зовет потому, что он, хоть и неправильный, но все-таки глухарь.

— Не знаю, — коротко ответил Лабух. — Пойду-ка посмотрю, как там Дайана и прочие. Что-то на кухне подозрительно тихо.

Лабух оставил Мышонка беседовать с Лоуренсом, а сам вернулся на кухню.

Скучные все-таки они, эти бардовские кухонные посиделки. Наверное, дело в том, что барды знают множество песен и всегда подпевают друг другу, но вот импровизировать они не умеют. Будь здесь компания рокеров или джемов, давно возникло бы некое кружение по квартире, хождение по ближайшим спиртоносным точкам, потом кто-то потихоньку начал бы наигрывать что-нибудь свое. Остальные присоединились бы, вошли во вкус, и вот уже играется не просто чья-то музыка, а нечто уже ни на что не похожее, и незнакомая тощая длинноногая девица нагло выпивает твой стакан портвейна, спихивает клавишника и, по-паучьи растопырившись над клавиатурой, лабает такое, что остальные ошарашено замолкают и начинают необратимо трезветь.

Лабух присел к столу, немного послушал, как давешний немолодой уже бард, перебирая струны и опасно склоняясь к Дайане, самозабвенно нашептывает что-то невыразимо искреннее и романтичное, и Дайана, похоже, относится к этому весьма благосклонно.

«Ну и леший с ними, — устало подумал Лабух. — Великий Джон, до чего же они мне осточертели! Искренность их драная, траченная молью романтика... Вранье ведь все! Хотя, может быть, для них, для бардов, это и не вранье. Что-то я злобный какой-то стал. Злобненький. Почему меня так раздражает чья-то сентиментальность, чья-то нежность, влюбленность, кокетство, флирт?.. С каких это пор я присвоил себе право считать, что вот это — настоящее, а это — так, лажа? Да имеют они право быть сентиментальными, имеет право этот бард охмурять ту же Дайану, имеет право Дайана хотеть, чтобы ее охмуряли. Они же люди, звукари! Тем более что я обращаюсь с Дайаной по-свински. Как с боевым товарищем обращаюсь. А она, может быть, не хочет быть боевым товарищем. Ей, может быть, нравится, когда ее охмуряют. Эх, Лабух, Лабух, кто ты после этого? Лабух и есть! Как там сказал Мышонок? «Кто это нас все время зовет?» Клятые, те, кто еще не забыли прежние времена, сказали бы, что их позвал Бог. Хотя, кажется, они вкладывали в это выражение несколько иной смысл. Но что-то такое есть, и я это отчетливо ощущаю. Пусть я буду считать, что меня зовет Город. Зовет на помощь. Так мне понятнее, потому что я сам — часть Города, и Город — каменный сад моего сердца, бродяга, заблудившийся в себе самом, стучится в двери моей души! Он стучит во все двери, только большинство никогда не откроет себя Городу. Бедный, одинокий Город! Маленькая у нас все-таки компания. Я, Мышонок, Чапа и Город. И все. Остальные иногда к нам приходят. В основном, когда им, остальным, от нас что-нибудь нужно».

Пальцы левой руки, лежащие на открытом грифе «Музимы», словно бы сами по себе совершили некоторое движение. Музыкальная фраза прозвучала очень тихо, основные звуки оттенились тоненьким звучанием струн второй, верхней половины мензуры, той, на которой никогда не играют. Лабухова рука сама по себе повторила движение. И опять прозвучала тихая, но очень внятная музыка.

Бард настороженно умолк. Остальные барды, словно вынырнув из уютной полудремы, встрепенулись и испуганно посмотрели на Лабуха. Дайана лениво высвободилась из полуобъятий своего лирического героя и возмущенно сверкнула глазами.

— Слушай, Лабух, кончай шахнить, на фига кайф ломать? Чего тебе опять неймется? Уймись и расслабься. Хочешь, я тебя обниму?

— Все-таки она дура, — печально констатировал Лабух, — почему даже лучшие из женщин рано или поздно и, как правило, в самый неподходящий момент оказываются непроходимыми дурами? Как будто в каждой из них, в потаенной комнатке сознания, сидит до поры до времени нежно лелеемая, бережно взращиваемая тварь, у которой свои понятия об отношениях между мужчиной и женщиной. И однажды эта тварь выползает из своего закутка и захватывает ту женщину, которую ты, как тебе казалось, любил. И вместо нежности и прощения ты вдруг чувствуешь тоску и брезгливость, потому что тварь эта агрессивна, примитивна, зачастую жадна до плотских утех и при этом совершенно не женственна! И редкая женщина может придушить в себе эту мерзость, потому что созревшая, дождавшаяся своего часа ипостась твердит ей, женщине: ты заслуживаешь лучшего, посмотри, сколько всего в мире, надо только найти того, кто все это тебе подарит и будет благодарен за саму возможность такого подарка! Остальные мужчины — не мужчины! Только тот, кто готов отдать тебе все и остаться нищим — настоящий! Возьми у него все, возьми, ты этого заслуживаешь... Эта вкрадчивая тварь всегда обманывает, но женщины верят ей снова и снова...

— Не мешай расслабляться, Лабух, — снова промурлыкала Дайана, прижимаясь к осоловевшему барденку. — Спрячь гитару!

Но пальцы сами по себе, вне желания Лабуха, повторили движение, опять прозвучала тревожная мелодия, и седой бард сказал:

— Может быть, не здесь и не сейчас, Лабух? Не время для Зова.

— Зов! — понял Лабух. — Какая разница, кто зовет, важно, что Зов существует. Его только надо сыграть. Почему я? Впрочем, мы верили, держит палец на наших гитарах Бог! Так что все нормально! Зов может начаться где угодно, но всегда вовремя.

— Мы рядом, Авель! — Мышонок и Чапа стояли в дверях, за ними мутным пятном моталась изумленная бледная физиономия Лоуренса.

— Что это, — до Дайаны наконец дошло, что происходит что-то не совсем обычное, она встрепенулась и сбросила руку барденка с коленок. — Что он играет?

— Он еще не играет, только примеривается, — пожилой бард поднялся со своего места. — Но попал в резонанс и вот-вот сыграет Зов! Он теперь Голос. Голос Города.

«Я не Голос Города, я Лабух, я тот, с кем вы не раз дрались бок о бок, с кем выпивали, я тот, с кем тебе было когда-то хорошо, Дайана...» — хотел сказать Лабух, но не смог.

— Дорогу мне, — прохрипел он. — Дорогу, скорее, а не то здесь такое начнется!

Пожилой бард кивнул и взял гитару. Некоторое время он перебирал струны, но Лабух уже не слушал его. Бардовская дорога сейчас ему была не нужна, Город сам играл дорогу. Гитарист повернулся и вышел вон.

...Он вышел из дома Лоуренса, держа гитару на плече, как пулемет. Пальцы снова и снова отстукивали замысловатый синкопированный ритм по струнам, потом глухими низкими щелчками начал вторить бас Мышонка и шорохом-звоном, подушечками пальцев по медной тарелке вступил Чапа. Они шли через чистую от людей, апельсиново-золотистую вечернюю площадь, через граненый, только что выпитый Городом до дна, «Стакан Глухарей», прямо к решетчатой, спиральной конструкции, возносящейся над Городом на невероятную высоту. Подошву строения окружали заросли одичавших вишневых деревьев с мелкими, похожими на розовые картечины плодами. Музыканты протиснулись через заросли и вышли к башне. Бетонные пандусы без перил вели с одного продуваемого насквозь этажа на другой, и Лабух поднимался по ним все выше и выше — на самый верх! Ветер, набегая на огромную спираль, закручивался в вихрь и уходил в небо. С каждой следующей синкопой к звучанию пока еще тихого Зова прибавлялся еще один голос, и теперь Лабух даже не думал, сколько звукарей взбираются за ним по пологим бесконечным пролетам. Он знал — на Зов рано или поздно придут все, кто может.

Теперь он был так высоко, что, наверное, мог бы увидеть весь Город: Ржавые Земли, Полигон, Старый Танковый, «ящик», Гаражи, Атлантиду. Между переплетенными стальными швеллерами и бетонными конструкциями показались звезды — наступала ночь, а может быть, на этой высоте звезды видны были всегда. Они поднимались, и каждый тихий звук, выпрыгивающий из-под пальцев Лабуха, отзывался тысячами разнозвучных подобий и, в конце концов, обрушивался с башни вниз щелкающим, звенящим, грохочущим обвалом. «Оказывается, вот что такое Зов, — подумал Лабух, — это похоже на цепную реакцию: если ее однажды запустишь, то остановить уже невозможно! Один-единственный тихий голос вызвал лавину, и ее уже не повернуть никакими силами».

Наконец долгий подъем закончился. Перед Лабухом расстилалась просторная бетонная площадка, на которой даже строительного мусора не было. Ветром, что ли, в небеса сдуло? В центре площадки, под проросшей сквозь трещину в бетоне ольхой, на деревянном ящике восседал дед Федя со своим неизменным баяном и приветливо махал Лабуху левой рукой. Правой он наигрывал тот самый обрывок мелодии, с которого началось это безумное восхождение. Ай да дед! И тут он поспел первым!

— Привет, Лабух, — заорал дед Федя, как будто Лабух находился не рядом, а где-то у подножья башни. — Ты все-таки решился!

— Это не я решился, — пальцы, не переставая, теребили струны. — Это само. Я даже не знаю, зачем он, этот Зов!

— Это ничего, что ты не знаешь. Никто не знает, важно, что это началось. Оглянись вокруг, Лабух! Посмотри по сторонам, посмотри вниз, да и вверх посмотри — что, впечатляет?

Верхняя площадка башни теперь была заполнена звукарями — здесь были музыканты всех направлений, всех мастей, даже самых экзотических, вроде Ордена Боевых Окарин или братства Ситара. Звукари — и откуда их столько взялось — плотно заполняли пандусы и ярусы огромной бетонной спирали. Лабух взглянул вниз и увидел уже затопленный вечерним полумраком город, в переходах которого тоже застыли музыканты, готовые играть, и внизу, в сумеречном мире слепых диггеров, темные фигуры подняли свои странные костяные флейты и склонились над тихими барабанами. Настороженные филирики выбрались на улицы своего городка-«ящика» и задрали головы к небу. Ченчеры выстроились около так и не созданного ченчер-органа. Далеко на окраине водилы прекратили свое ритуальное хождение к барьеру и приготовились слушать. Умолк рев дизелей на Старом Танковом, стих железный ветер в Ржавых Землях! Подняли головы солдаты на Старых Путях, пытаясь наконец услышать не прошлое, а настоящее. Лабух задрал голову вверх и там, в горних высях, увидел тысячи и тысячи детей, стоящих в вертикальных столбах стремительного воздуха — все они смотрели на деда Федю, ожидая знака — чтобы петь!

— Ну что, Лабух, пора начинать. — Дед Федя задрал голову к небу и крикнул: — Начинайте, детишки, а то взрослые что-то стесняются!

На миг наступила полная тишина. Вот именно — полная. Тишина была подобна огромной чаше, налитой всклень звуками, готовыми хлынуть на мир в любое мгновение. Внезапно чаша слегка наклонилась вместе с небом, звезды чуть вздрогнули и поплыли там, в немыслимой высоте, и тонкие чистые струи детских голосов полились на ночной город. Лабух постоял несколько тактов под этим удивительным живым дождем, выбрал момент и включил звук. Оранжевые, густые звуки электрогитары ровными плавными спиралями опускались на мокрые городские улицы, на Полигон и Гнилую Свалку, на Старые Пути, на все, все, все...

И тут вступили остальные звукари. Наверное, каждый из них играл свое, но звуки их подчас экзотических инструментов неожиданно находили место в том огромном и едином музыкальном пространстве, в которое сейчас превратился мир Лабуха. Перламутровыми прожилками засветились мостовые — это звучали костяные флейты слепых диггеров, искорками костров взлетели в темное небо мелодии бардов. Ломаными фиолетовыми молниями осветилась вершина Пальца Пейджа. Где-то далеко, в районе депо, Лабух невероятным своим зрением, а может быть, слухом, различил бригадиршу уборщиков, выдувающую что-то нежно-щемящее из горлышка пустой пивной бутылки.

А бесконечная, уходящая краями во Вселенную Чаша все не пустела, изливая на мир благодать, и звукари, каждый став струйкой, родником, источником, подпитывали ее своей музыкой.

«Так вот, значит, как, — подумал Лабух. — Тысячи лет люди искали Грааль, а его, оказывается, нельзя найти, его можно только призвать. Призвать и напитать своей жизнью, вот, значит, как!»

— Вот, значит как! — подтвердила Правь. — А что, разве плохо?

— Ты что, ожидал чего-нибудь другого? — засмеялась Явь, сморщив ручьи, речушки и реки, пашни и овраги, дороги, улицы и переулки. — По-моему, ты должен быть доволен!

— Конечно, все правильно, просто мне придется подождать, но я привыкла и не в обиде, — дохнула холодом Навь. — Я подожду тебя, Лабух, я всех подожду! Я привыкла ждать и дожидаться. Но помните, сегодня вы берете взаймы...

Скоро грань между Городом и небом стерлась, как будто и не было ее никогда. Иссохшие души живущих наполнились и расправились, подобно пребывающим до поры в спячке живым клеткам, в мире ненадолго установилось некое чудесное равновесие, гармония, всегда существовавшая в музыке, но, увы, не в жизни. И тут над всем этим великолепием, щедростью и всеобщей любовью раздался хриплый голос деда Феди:

— Кода! Заканчивайте! Вы что, глухарями хотите стать! Не переигрывайте! Довольно. Меру надо знать, меру!

И звукари поняли, что пора заканчивать, что музыка на то и музыка, чтобы завершиться тишиной.

Сияющая музыкой ночь Чаши понемногу заканчивалась. Каждый из звукарей, вплетя свою тему в пестрое, сотканное из тысяч звуковых нитей пространство мира, тихо кланялся и уходил в свою собственную жизнь, которая уже не могла быть прежней. Пустела увитая плющом и побегами дикого винограда бетонная спираль, растворялись в подсвеченном первыми солнечными лучами небе детские хоры, оставляя после себя затихающие россыпи смеха. Чудо свершилось и перестало быть чудом. Правь уступила место Яви, и та пришла и спросила: «Разве я не хороша?»

Наступало утро. Мир обретал резкость, цвет и плоть, одновременно переставая быть полупрозрачным и загадочным. Вообще утром пространство не то что сужается, вовсе нет, просто оно кажется более доступным, чем ночью, особенно если смотришь откуда-нибудь с высоты. Утро — оно явление исключительно земное, и это есть замечательно!

Утренний город был наполнен собственными звуками, которые, наверное, можно было бы попробовать сыграть, — подумал опустевший Лабух, — только вот зачем, если Город и сам прекрасно справляется. Но все-таки должно прозвучать что-то еще. Бывает же поутру какой-то знак, с которого утро, собственно, и начинается. Для некоторых это первая сигарета, для других — чашка кофе, а для кого-то — утренний поцелуй!

На верхней площадке недостроенного символа Великого Глухарства, так удачно сыгравшего ночью роль постамента для Великой Чаши, теперь не осталось никого, кроме Лабуха, Мышонка и Чапы. Даже дед Федя куда-то пропал, а ящик, на котором он сидел, оказался наполнен яркими оранжевыми апельсинами. Музыканты взяли по апельсину и стали, не торопясь, спускаться вниз, в обновленный, почти незнакомый и оттого немного зябкий Город.

Чапа шел, тихонько ворча, что утренняя роса совершенно не полезна для боевых барабанов, но вот если бы у него на барабанах стояла шкура хряпа, тогда на росу было бы наплевать. Только на хряпов теперь не поохотишься, хотя, может быть, они линяют... Наверное, они линяют, должна же быть в этом мире справедливость. И все-таки видно было, что Чапа доволен, а ворчит просто так, от стеснительности.

— Наверное, мне придется все-таки подучиться хорошим манерам, — ни к селу, ни к городу вздохнул Мышонок, небрежно разбрасывая вокруг себя апельсиновую кожуру, — раньше-то все было понятно: раз — и «Хоффнером» по башке, а теперь, наверно, так просто нельзя. Правда, Лабух?

Лабух не ответил, он все время к чему-то прислушивался и, наконец, услышал: тихо, словно проводя над просыпающимся Городом рукой, в небесах на востоке кто-то наигрывал на гитаре древнюю-предревнюю мелодию.

Here comes the sun,

Неге comes the sun and I say,

It's alright...

«Ну конечно, это хорошо, еще бы! — подумал Лабух. — Конечно, так и должно быть!»

И все время, пока они спускались, до них доносилось тихое, но совершенно внятное:

Sun, sun, sun, here it comes...

Загрузка...