Приглашение к мятежу

…Потерпев фиаско в жанре критики, лейтенант решил обратиться к прозе. (Примечательно, что обычная эволюция малоудачливого литератора носит обратный характер.) У него созрел замысел написания романа, посвященного событиям на «Авроре» в 1999 году. Следующий отрывок является главой этой ненаписанной эпопеи.

Действие происходит в июне-июле: период подготовки крейсера к походу. Очевидно, следует представить себе командира корабля каперанга Ольховского и старшего помощника Колчина (корабельная кличка Колчак), беседующих в каюте одного из них.

Остается открытым вопрос о степени документальности главы. Является ли их разговор подслушанным (такой метод сбора материала естествен для начинающих прозаиков) или лейтенант вложил в уста своего начальства собственные мысли? Автор клялся, что забыл эту подробность — в сущности, не важную с точки зрения искусства.

Вообще мысль о восстании дремлет в любой голове за дверью с табличкой: «Не будить. Нереальность». Иногда она начинает ворочаться и скрестись, но если только искушение приоткрывает щелку — тут же выскакивает на оперативный простор и присоединяет к себе все, с чем соприкасается, превращаясь в постройке конструкции деталей, эмоций и аргументов в оформленную мечту. И тогда при ее контакте с мышлением кипит наш разум возмущенный. Если точка кипения достаточно высока — он вести готов нас куда-нибудь, да подальше, в качестве ведущей силы теряя свои первоначальные разумные свойства.

Русский характер долготерпелив, разум достигает стадии кипения мучительно долго и трудно, и в конце концов начинания, вознесшиеся мощно, теряя имя разумных, вершат свой ход в бессмысленном бунте.

Примерно к такому выводу пришли за разговором командир со старпомом. Сопутствующие подробности — бутылку, пепельницу и ненормированную лексику — можно без ущерба для повествования опустить. Рассуждали о восстании, отличающемся в России безнадежной бестолковостью.

— Каков порядок — таково и восстание, — морщился Ольховский.

— Лейтенант Шмидт, — презрительно продолжал Колчак, — это позорное пятно на истории русского флота. Тридцативосьмилетний торговый капитан, призванный на службу во время русско-японской войны. Казалось бы, зрелый разумный человек. Свихнуться от боевых впечатлений не мог — поставили командиром на тихо гниющий в ремонте полуразобранный «Очаков»…

— Вот только не говори мне, что командовать заштатным разукомплектованным кораблем полезно для нервов, — желчно перебил Ольховский. — На боевом корабле ты при деле, а вот когда в службе не видится вовсе никакого смысла — оно, может, со стороны и спокойнее кажется, а внутренне ото всей этой мутотени только звереешь.

— Озверение — еще не повод, чтобы красть судовую казну!

— А?

— На! Адвокат… Ведь с чего все началось? Ревизия обнаружила, что корабельная казна пуста! Кто за нее отвечает? Командир лично ведает. Что заявляет командир на следствии? Какой-то дикий детский лепет: он катался по городу на велосипеде, а кассу держал при себе — для сохранности: в портфеле, на руль повесил, ты понял, и как-то случайно потерял. Уронил! Шизофрения!.. Обман зрения, провалы в памяти!.. Начинают выяснять, когда там были деньги в последний раз: выясняется, что перед его последней поездкой к любовнице в Киев. Прелесть!

— Роман в письмах… — хмыкнул Ольховский.

— Да-да: дорогие сердцу письма, священные реликвии любви, лежали в том же ценнейшем портфеле, и поскольку он ни за что не расстался бы с ними, это выдвигается как аргумент в защиту того, что портфель потерялся случайно!

Неслыханно, невозможно. Не было такого случая, чтобы офицер флота украл на корабле…

— Святые времена.

— …денежный ящик опечатывается командирской печатью.

Флотская ревизия передает дело по команде. Командующий дело закрывает своей властью и передает в суд офицерской чести. Собирается суд офицерской чести и выслушивает нелепицы и клятвы Шмидта. И постановляет: минимум, что можно сделать — не для спасения чести, по чести надо застрелиться, но хоть для какого-то поддержания приличий, — это Шмидту самому подать рапорт об увольнении с флота.

Рапорт подписан, и Шмидт поселяется пока на своей береговой квартире. (Заметь — и денег на приличное чину жилье офицеру хватало!)

А в проигравшей тем временем войну стране социалистам не терпится делать скорей революцию. Ломать — не строить. Сытые и хлопающие к обеду чарку матросы «Очакова», разболтавшиеся под командой либерального Шмидта, столь занятого своими любовными и денежными делами, устраивают себе в качестве ночного клуба судовой комитет. Сами, значить, эта, править будем! Пролетарий-матрос важнее дармоеда-офицера! Вот тока беда — править ни хрена не получацца. А кого б нам, робяты, позвать? А позовем-ка мы нашего Петьку, Петра Петровича то есть, — он человек добрый, понимающий и на фоне офицерья в доску свой. Классово, конечно, чужд, но пока как раз пригодится. Слушали-постановили, вынесли резолюцию… у-у, суки, откуда еще все пошло: начинаем восстание, все к нам присоединяются, и выйдет отличная новая жизнь.

Направляют депутацию к Шмидту. Рисуют ему картину. Что же он — хватается за пистолет? Усовещивает присягой? Объясняет глупость? Наш образцовый офицер — присоединяется! Надевает мундир, возвращается на корабль, самочинно вступает в командование.

Спускается в катер и велит держать к ближайшему на рейде броненосцу — объяснять офицерам преимущества революции и новой жизни: присоединяйтесь, господа!

В катер его скинули с борта с вырванными погонами. Здесь есть нюанс: на увольнение с флота повышали в чине — по традиции и для увеличения пенсии. Добрые, понимаешь, были. Так революционнолюбивый Шмидт не постыдился надеть мундир с погонами капитана второго ранга!

Нет, ты оцени: ему не подают руки, над ним сжалились из презрения — так он надевает погоны, на которые морального права не имеет, возвращается на корабль, который обокрал, и приглашает офицеров других кораблей вместе с ним изменить присяге!

— М-да? Гм. Прямо Марат. Многие шли в революцию от обиды, наломав дров и претерпев унижения от своих, — обобщил Ольховский. — Красные мстители…

— Во-во — и все это под сенью красного флага. Сидит на своей лайбе без хода и орудий, флаг спустить отказывается, явиться под арест отказывается, впустить на борт арестные караулы отказывается. На абордаж его с крючьями брать?! Дали холостой, потом вложили в надстройку фугас, подожгли ремонтное барахло, и судовой революционный комитет мигом постановил сдаться.

Я не говорю о совести. Я не говорю о чести. Но хоть чайная ложка мозгов там была?.. Сплошное помрачение — и никакого соображения и характера. Вот вам восстание на Черноморском флоте. Бред… Ты меня понял, командир?

— Я тебя понял, старпом. Откуда байка?

— А потому что надо запретить курсантам военно-морских училищ пользоваться Центральной библиотекой Военно-морского флота. И уж во всяком случае не давать им ничего из архивов.

Ольховский посмотрел на часы: день был вполне пустой, а до конца его еще далеко. Он откинулся в кресле.

— Помрачений нам не надо, — решил он. — По уму все это делалось так: кончать ремонт, ставить артиллерию, собирать и греть машины, загружать погреба, бункероваться, дожидаться выхода в полигон на ходовые испытания и стрельбы — а вот там ночью рвать полным ходом через проливы в Средиземку и уже решать: сходить всем в нейтральном порту — или гнать вокруг Европы в Неву и всаживать своим главным калибром в Зимний.

— Кронштадт не пройдешь. Тебя бы форты утопили, не говоря о минной дивизии.

— Так. А если я уже в Неве? Вот здесь?

— Что тебе толку в Неве, если столица уехала в Москву.

— Так. Это решаемо. А если я уже в Москве?

Грубые вертикальные складки старпомовского лица полукружиями растянулись в стороны: он так улыбался, обозначая смену углов на овалы.

— В Москве. Г-хм. Тогда — наливай да пей.

Михаил ВЕЛЛЕР

18.01.2000

Загрузка...