Я мог бы поклясться, что это он. По десяткам фотографий я знал эти большие, словно болью расширенные, печальные глаза на узком, продолговатом, бледном лице с острым подбородком, эти чуть оттопыренные уши и черные волосы, густо обрамляющие низкий лоб. Это наверняка был он. Я мог бы в этом поклясться.
Да и одет он был так, каким я знал его по фотографиям. Высокий воротник с темным галстуком был явно на размер больше, пиджак непривычного, несколько старомодного покроя висел на нем, как на вешалке, и был слишком длинен, а из коротких рукавов торчали руки с тонкими, нежными пальцами. Из-под пиджака выглядывал свитер серой шерсти. Любой из нас в таком одеянии мучился бы от нестерпимой жары, а он дрожал от холода и сидел съежившись, точно куколка какой-то экзотической бабочки. Синюшность ногтей на пальцах, переплетенных и положенных на колени, безусловно указывала на признаки малокровия. К тому же он то и дело покашливал. Сомнений не оставалось — это был он.
Молодому человеку, который уже сидел в купе, когда я вошел туда и разместился напротив, могло быть лет сорок, годом меньше или больше. Однако, определив его примерный возраст, я прекрасно сознавал, что тот, за кого я принимаю его и на кого он похож, как две капли воды, да, оба на одно лицо — те же широко открытые, большие, печальные глаза, — умер в таком же молодом возрасте полвека назад. И мне оставалось только посмеяться над собственным безрассудством, когда я легко вычислил, что даже если бы врачам и удалось вылечить его и он до сих пор жил, то был бы почти столетним старцем.
Я собрался было обратиться к нему и спросить, часто ли ему говорят, что он точная копия покойного Франца Кафки, как мой взгляд упал на маленький чемоданчик, — собственно, на большой портфель, в каком адвокаты обычно носят дела на судебный процесс, — который лежал рядом с сидящим мужчиной и на котором была бирка с именем владельца. К сожалению, мой попутчик опирался локтем на чемоданчик и заслонял часть бирки рукавом, так что я мог явственно прочесть только
ЙОЗЕФ К
но и этих нескольких букв было достаточно, чтобы у меня мороз пробежал по коже. И теперь я уже глаз не мог оторвать от этого усеченного имени и, главное, от завораживающего лица носителя этого имени, чье сходство с лицом, столь мне знакомым, вселяло в меня ужас.
Не исключено, что я все-таки обратился бы к мужчине, сидящему напротив, но, как только поезд тронулся, он смежил почти что прозрачные веки и то ли уснул, то ли наяву грезил, только несомненно одно: он хотел остаться в ненарушимом уединении.
В конце концов я тоже закрыл глаза, но не для того, чтобы уснуть, я ведь знал, что возбуждение, вызванное этой таинственной встречей, все равно не даст мне такой возможности, а, стало быть, лишь для того, чтобы успокоиться и вновь обрести твердую почву под ногами.
Кстати сказать, здесь я почти никогда не пользуюсь поездом. Поездка автобусом куда приятнее и быстрее. Но на этот раз я решил изменить своей привычке по двум причинам: во-первых, я очень давно не ездил поездом, а во-вторых, и это, пожалуй, главное, последние двадцать километров до Иерусалима пролегают по гористой местности, в которой как раз сейчас цветет миндальное дерево, а я не знаю ничего прекраснее. Однако я так и не насладился этой красотой, ибо, как и сидящий напротив меня человек, большую часть пути просидел с закрытыми глазами. И наши губы всю дорогу так и не разомкнулись — никто из нас не произнес ни единого слова.
Но едва поезд остановился на вокзале, построенном, кстати сказать, когда Кафке было семь лет, приключилось нечто комичное, что рассмешило меня и заставило обменяться с незнакомцем двумя-тремя словами.
Когда Йозеф К. выходил — мне и теперь не удалось разглядеть целиком его имя на бирке, прикрепленной к маленькому чемоданчику, — кончик его свитера, надетого, как я уже сказал, под пиджак, хотя день стоял жаркий, зацепился за какой-то крючок на двери вагона, и, по мере того как он сходил по ступенькам на перрон, где сперва подался направо, потом налево, шерстяная нитка, из которой свитер был связан, начала вытягиваться. Смешно было смотреть, как свитер с каждым шагом его владельца укорачивается, и потому я быстро принял решение — карманным ножиком отрезал распущенную нить. Признаюсь, в эту минуту я почувствовал себя повивальной бабкой, перерезающей пуповину у новорожденного.
Распущенную нить я смотал в небольшой клубок и подал незнакомцу.
— Простите, — сказал я, — иного выхода не было! Мог распуститься весь свитер до последней петли.
Он взял клубок и, прежде чем поблагодарить, долго и недоуменно глядел на меня, казалось, даже немного испуганно. Глядел куда-то поверх и позади меня, и слова его звучали из какой-то дали, откуда он еще не полностью вернулся.
— Спасибо. Я очень обязан вам. Спасибо, — повторил он и сунул клубок в карман своего старомодного пиджака.
Сейчас у меня появилась новая возможность завести с ним разговор, узнать его имя и даже более того… Но воспользоваться этой возможностью мне не удалось — я вдруг увидел, как на перрон торопливо входят два человека, уже издали буйно размахивающие руками, по всей вероятности, приветствуя того, с кем я как раз собирался вступить в разговор. Один был маленького роста, и его голова утопала между плеч, как бывает у горбунов, у другого голова была лысой, а улыбка — умной, и оба показались мне знакомыми.
Он сразу забыл обо мне и длинными шагами поспешил к ним.
— Макс! Феликс! — крикнул он. — Я уж боялся, что мы разминулись.
Они обнялись, как друзья, которые долгие годы не виделись. И тут я наконец узнал этих двоих, хотя с самого начала чувствовал, что должен знать их. Однако прошло какое-то время, прежде чем я сообразил, что и эти двое — лучшие друзья Кафки Макс Брод и Феликс Вельч[3] — уже предстали перед Богом, и с тех пор, как у каждого из них я поочередно был на похоронах, минуло немало лет.
Правда, на этот раз мороз не пробежал у меня по коже.
Теперь он совсем забыл о моем присутствии. Да и его друзья не обращали на меня никакого внимания, и потому я мог беспрепятственно сопровождать их. И надо признать, что этой встречей я был так захвачен, что, даже если бы и постарался, не смог бы побороть себя, не смог бы перестать следить за каждым шагом Йозефа К. и его двух друзей. Пусть издали, но я отчетливо видел каждый их жест, а порой до меня доносились даже обрывки их разговора.
У выхода из вокзала, где я ожидал увидеть служащего в униформе железнодорожника с красной фуражкой на голове, стоял плечистый бородатый хасид в черном кафтане и шапке, отороченной лисьим хвостом, и отбирал у выходивших пассажиров билеты. Когда к нему подошли трое, за которыми я наблюдал, Макс и Феликс отдали ему билеты, позволившие им пройти на перрон, а Йозеф К. начал лихорадочно рыться в своих карманах и вытаскивать оттуда различные предметы: тот самый клубок отмотавшейся от свитера шерсти, что я смотал для него, три карандаша, связку ключей, несколько сигарет, из которых уже повысыпался табак, коробок спичек, записную книжечку, листочки бумаги, обрывок веревки, гребешок, фото каких-то девиц строгого вида и Бог весть что еще — короче, все что угодно, вот только билета до Иерусалима он ни в одном из вывернутых карманов не обнаружил.
— Ну, так что же? Ну, так что же? — повторял потерявший терпение хасид в черном кафтане. При этом он протягивал ладонь и покачивал головой из стороны в сторону, словно стал свидетелем какого-то немыслимого безобразия, а языком прищелкивал по нёбу, издавая звуки, сродни тем, какими понукают лошадь.
Мужчина с чемоданчиком, обозначенным именем ЙОЗЕФ К., теперь дрожал от волнения всем телом. Руки, торчащие из коротких рукавов, беспомощно висели. По вискам стекал пот.
— Наверное, он потерял где-то билет, — вместо него сказал его друг Макс.
— А вы знаете, сколько таких отговорок я здесь уже слышал? — махнул рукой хасид в шапке из лисьего хвоста и вытянул ту же руку ладонью кверху. — Перед тем, кто хочет войти на небо обманным путем, все врата будут закрыты, — добавил он.
— К чему говорить об обмане, когда его нет и в помине, — сказал Феликс, который тверже двух других стоял на земле и во всем старался найти золотую середину. — Впрочем, к любым вратам имеется ключ. — И он вложил хасиду в протянутую ладонь монету, которая тут же разрешила назревший конфликт. Страж у входа в святой город огляделся по сторонам, затем сунул монету в карман под полой кафтана, качнулся, будто совершал молитву, закрыл на мгновенье глаза и кивнул бородой в знак того, что позволяет им выйти из вокзального здания.
Оба приятеля взяли Йозефа К. под руки с двух сторон и повели через мост, протянутый над зловещей долиной Гинном, где стоял алтарь Молоха, которому ханаанеи на горе Сион приносили в жертву своих детей. Я следовал за ними на безопасном расстоянии. Иногда это выглядело так, будто два стража сопровождают в темницу узника, а иногда — будто двое покровителей вводят нового члена в какое-то тайное общество.
Он шел между ними усталым шагом, порой спотыкаясь на каменистой дороге, и казался таким изнуренным, словно только что возвратился из долгого странствия. По временам они останавливались, и было не совсем ясно, то ли им хотелось дать ему немного отдохнуть, то ли насладиться далекой панорамой прекрасного города Давидова, окружных деревень и синих склонов моавитских гор.
Время от времени, словно вырвавшись от своих спутников, он вдруг торопливо ускорял шаг и, несмотря на усталость, пускался вперед так стремительно, что каланча Феликс едва поспевал за ним, оставляя далеко позади страдающего одышкой коротконогого Макса. Сопровождаемый обоими друзьями, он, наконец, через Мусорные ворота вбежал на площадь перед Стеной Плача.
Прежде чем пробиться к самой стене, к которой его, похоже, притягивало, как железную стружку к магниту, ему поначалу пришлось протискиваться сквозь толпу: люди пытались во что бы то ни стало завладеть его вниманием. Одни тянули его за фалды и наперебой предлагали провести к ближайшим раскопкам далекого прошлого, каких тут было, куда ни кинь глазом, другие хотели купить у него иностранную валюту и торговались из-за цены. Находились и такие, что тыкали пальцем в небо и высовывали языки тому, о ком твердили, что его нет.
Никого из них Йозеф К. не замечал. Пожалуй, он даже не осознавал их присутствия. Казалось, он забыл и о своих двух друзьях, хотя они шли рядом с ним, один справа, другой слева.
Что-то неодолимо притягивало его к Стене, у которой многие молились, но он не замечал и их. Подойдя к Стене, он провел ладонью по одному из огромных каменных параллелепипедов, из которых она была сложена, оперся на Стену предплечьем, положил на него голову и так долго оставался в абсолютной неподвижности, что и сам стал казаться частью этой Стены.
Потом, вдруг выпрямившись, он стал шарить по карманам и вытаскивать листок за листком, пока не нашел тот, что искал. Перечел заготовленную записку, аккуратно сложил ее и всунул в щель между двумя каменными параллелепипедами.
Люди у стены проделывали то же самое, но, после того как их записки исчезали между камнями, они, как правило, удалялись. Йозеф К., напротив, приблизился к щели настолько, что и сам исчез в ней.
И сразу, как только это произошло, между двумя друзьями, ошарашенными увиденным, разгорелся спор. Феликс, веривший в законы физики, был убежден, что Йозефа К. в Стену Плача должна была втянуть какая-то сила. Макс, со своей стороны, полагал, что их приятель сделал нечто подобное тому, о чем подробно рассказывал ему много лет назад, однако на этот раз он превратился не в жука, а в муравья, который запросто пролез в щель между камнями. И после того как они битый час провели в спорах о том, каким образом он исчез, они принялись спорить и рассуждать, могло ли вообще такое случиться.
Разумеется, их спор так и остался неразрешенным, и в конце концов они пришли к заключению, что обо всей этой истории необходимо известить полицию. Через Яффские ворота они двинулись к русской церкви, по соседству с которой располагались здания Полицейского управления и судопроизводства.
Дежурный в полицейском отделении ощерился, показав все свои зубы. Он был увешан пистолетами различных образцов и, хотя на нем не было кафтана, как на том хасиде у выхода из вокзала, я заметил, что у него под фуражкой с козырьком и значком, составлявшей часть его униформы, тоже была ермолка.
— Вам что надо? — гаркнул он на двух вошедших.
— Мы потеряли друга, — заикаясь от робости, сказал Макс.
— Отдел потерь и находок, — оскалился стоявший на вахте. — Третий этаж направо, комната 216.
— Дело в том, что мы не потеряли его, а он исчез у нас, — осмелился возразить ему Феликс, который всегда стремился как можно точнее обозначить любую проблему.
— Комната 108, второй этаж, — снова оскалился на них человек на вахте и пальцем ткнул влево.
Оказалось, что комната 108 была приемной отдела поиска исчезнувших лиц, и в ней сидели как родители пропавших детей, так и дети пропавших родителей — стариков и старух, которые, утратив память, теперь бродили неведомо где, а возможно, уже добрели и до могилы.
Обоим друзьям, разумеется, сразу стало ясно, что фотография Йозефа К. на стене этой комнаты среди фотографий всех этих детей и стариков была бы абсолютно неуместна, так как Йозеф К. не был ни пропавшим ребенком, ни старцем, страдающим амнезией, и что попали они сюда явно по ошибке. Но, несмотря на это, когда дошла до них очередь и они осмелились войти, то во всех подробностях рассказали о случившемся обольстительного вида чиновнице, в плотно обтягивающей униформе.
— Наш приятель приехал сегодня утром, — доложили они.
— Вы говорите, приехал? Он что, попал в аварию? — перебила их чиновница, ибо упоминание о поездке успело заронить в ней искру надежды, что случай, возможно, относится к другому отделу.
— Нет, нет, он приехал поездом.
— О столкновении поездов сведений у нас не имеется, — сказала она с некоторой долей сожаления, листая на столе бумаги. Но в ту же минуту ее осенила новая мысль.
— Вы говорите, приехал. Стало быть, речь идет об иностранце? — спросила она, сразу же сообразив, куда их направить.
— В определенном смысле, да, — согласился Макс.
— Что значит «в определенном смысле»?
— Он иностранец везде и всюду на этом свете.
— Тем более о нем должна быть проинформирована миграционная полиция, — сказала она и тут же спросила, есть ли у него разрешение на пребывание в стране, трудовое соглашение, постоянный адрес, родственники или банковская гарантия.
Они, конечно, не могли ответить на все ее вопросы, однако, после того как Феликс сказал ей, что хотя и объездил полмира, но никогда и нигде, ни в одном учреждении не видел женщины с такими красивыми, как у нее, глазами, она, польщенная, выслушала их объяснение до конца. Правда, несколько раз она прерывала их повествование, но им все-таки удалось довести его до того момента, когда Йозеф К. исчез в щели между двумя каменными параллелепипедами Стены Плача. А исчез потому, что либо Стена всосала его в себя, либо он решил превратиться в муравья и пролезть в Стену, так сказать, добровольно.
— Факт тот, что он исчез, и оттого мы здесь, — завершили они свой рассказ.
Минуту-другую она грызла своими жемчужными зубками ручку, а потом спросила:
— Вы свидетели? Вы очевидцы?
— Очевидцы ли мы? Да, мы присутствовали при этом. Мы видели, как он всунул в щель между камнями записку с желанием, и в тот же миг его не стало. Он исчез, и все. А как он исчез, то есть само исчезновение мы не видели. И потому не знаем, очевидцы мы или нет.
Она снова стала молча грызть ручку и, похоже, усиленно размышляла. Феликс, воспользовавшись случаем, развил свою теорию о том, что Стена Плача всосала в себя Йозефа К. по законам осмоса, — пытаясь постичь их, прекрасная охранительница общественного порядка щурила свои зеленые очи, — а затем позволил себе высказать и весьма сомнительное предположение, что слияние Йозефа К. со Стеной должно было произойти непременно, поскольку он так же, как и Стена, вобрал в себя плач.
Макс, однако, твердо стоял на своем, то есть что Йозеф К. — Макс, конечно же, подробно рассказал об этом весьма прискорбном случае — на сей раз вместо жука превратился в муравья, который заполз в щель между камнями вслед за своим желанием, — очевидно, для того чтобы быть уверенным, что его желание непременно исполнится.
Охранительница порядка выслушала обоих приятелей, постучала ручкой по столу и вынесла такой вердикт:
— Итак, во-первых, господа, надеюсь, вам ясно, что я не стану разрушать Стену Плача, чтобы только удостовериться, спрятался ли в ней ваш приятель. Во-вторых, отдел сказочных чудес и буйной фантазии у нас пока еще не открыт, так что, к сожалению, направить вас туда не могу. И в-третьих, у нас имеется отдел чрезвычайных случаев, который вы найдете этажом выше, комната 234. — И она завершила разговор сладкой улыбкой.
Но как я мог так явственно слышать каждое слово разговора, который Макс и Феликс вели в полицейском отделении, ведь я не вошел туда с ними, а остался стоять перед зданием, и даже ветер не доносил ничего из того, о чем они говорили. Именно эта мысль засела у меня в голове, когда я вдруг почувствовал резкий толчок.
Очнувшись от испуга, я увидел сидящего напротив молодого человека лет сорока, одетого довольно необычно для иерусалимского лета: на нем был черный пиджак с коротковатыми рукавами, хотя покрой пиджака вовсе не выглядел старомодным. Его глаза были скорее невыразительны, чем печальны, и я не находил в нем никакого сходства с тем, кого весь мир знал по фотографиям, картинам или скульптурам. И если в ту минуту, когда я вошел в поезд и уселся напротив него, я мог бы поклясться, что это бесспорно был он, то теперь, наоборот, я был уверен, что это вовсе не он. Впрочем, если бы у меня и оставалось хоть малейшее сомнение, оно тотчас улетучилось бы при одном взгляде на бирку, прикрепленную к ручному чемоданчику, собственно, к большому портфелю, лежавшему на скамье возле моего спутника. Теперь, когда бирка не была прикрыта ни рукавом, ни чем-либо другим, можно было легко прочитать имя владельца:
ЙОЗЕФ КРАВЧАК.
Глядя на чемоданчик, я заключил, что господин Кравчак, по всей видимости, коммивояжер или страховой агент, и, думаю, я не был очень уж далек от истины.
Толчок, который разбудил меня, скорее всего, был вызван тем, что слишком резко затормозил машинист, а может, и тем, что при замедленном движении слишком свободно соединенные вагоны столкнулись буферами, точно ударными тарелками. Так или иначе, мы оба, я и Йозеф Кравчак, который тоже подремывал, проснулись. Он взял свой чемоданчик, мы оба поднялись — теперь мне и в голову бы не пришло заговорить с ним — и направились со всеми вместе к выходу.
На этот раз в дверях вагона ничего чрезвычайного не произошло, ни за какой крючок петлей свитера он не зацепился, как привиделось мне во сне, и в его руке я заметил проездной билет, так что и при выходе из вокзала не могло возникнуть никаких осложнений, к тому же мужчина, стоявший там, был не в кафтане, а в железнодорожной форме. Но даже если бы у выхода и произошло что-то необыкновенное, я все равно не смог бы это засвидетельствовать, ибо в эти минуты машинист вздумал выпустить пар, и весь перрон накрыло непроницаемым туманом, а когда туман рассеялся, Йозеф Кравчак, должно быть, уже прошел через входную дверь. Я не видел его и потом, на вокзальной площади, и у меня мелькнула мысль, что он, наверное, исчез так же, как и Йозеф К.
Однако вряд ли меня посетила бы такая мысль, если бы подобная история случилась не в Иерусалиме, а где-нибудь в другом месте. Но здесь, в этом волшебном городе, где нет ничего невозможного, мне всегда лезут в голову фантазии, которым я и сам поражаюсь.
Ну почему, например, некто, подумал я, сумевший превратиться в жука, не мог бы превратиться, предположим, в страхового агента? Почему за этим Йозефом Кравчаком не может скрываться все тот же Йозеф К.?
Да, такое сплошь и рядом случается в Иерусалиме. Вот вам кажется, что в чем-то вы дошли до самого конца, и вдруг обнаруживаете неисчерпаемое множество новых возможностей. Вы думаете, что вы добрели до конца дороги, а на самом деле вы оказались на перекрестке, у начала целого ряда других дорог. Вы словно плывете по могучей реке против течения, заплывая во все речки и ручейки, которые ее породили. Вы как дерево, возвращающее сок в свои корни. Ибо этот город, где одно преображается в другое, где нет начала и нет конца, доброжелателен ко всем людям, и более всего к поэтам. А точнее, к стихам, ими сложенным.
И хотя Йозеф К. однажды исчез у меня на глазах в щели между каменными параллелепипедами, а в другой раз где-то на старом иерусалимском вокзале, я и тогда, и теперь уверен, что здесь я его еще встречу. И даже наверняка не раз и не два. Скорее всего, на улице Пророков или, пожалуй, на улице под названием Мамилла, не то где-нибудь у Яффских или Дамасских ворот. Это может случиться в университетской читальне или на рынке в районе Махане Иегуда, а также в концертном зале или в любой другой узкой базарной улочке Старого города. Мы не можем не встретиться. Ведь где еще он мог бы прогуливаться, как не по этим местам?
Что зимой, что летом я хожу без шляпы. Жена на меня сердится, зимой, говорит, мозг у меня замерзнет, а летом хватит солнечный удар. Я смеюсь и называю ее «а идише маме», а если она все же заставляет меня надеть шляпу, я всякий раз где-то забываю ее и снова возвращаюсь домой с непокрытой головой. Однако, после того что приключилось со мной в прошлый четверг, я буду куда больше прислушиваться — хотя и не признаюсь ей в этом — к советам своей мудрой жены. И сейчас расскажу вам почему.
Четверг был прекрасным, золотисто-голубым днем, одним из тех, когда меня так и тянет из дому, хотя кое-кто залезает, подобно кошкам, в тень. Может, я и вправду уже такой старый, что моему телу хочется погреться на солнце. Не знаю, право. Но факт тот, что, когда иные запираются в домах с холодными стенами, я в такие дни отправляюсь на какой-нибудь холм за городом и подставляю лицо солнечным лучам.
Не все холмы вокруг Иерусалима одинаковы. Одни покрыты, хотя и не густо, растительностью, другие остались голыми с тех давних пор, как турки все подчистую вырубили, некоторые холмы каменистые, иные зеленеют старыми оливами и листвой миндаля на террасах, наслоившихся столетия назад одна над другой, какие-то холмы походят на округлые лица спящих женщин, а какие-то напоминают развалины крепостных стен, короче говоря, здесь все холмы разные, да и обзор с каждого из них другой. С некоторых открывается вид на далекие долины, с других — ваш взгляд упирается в сплошную линию передних домов розового города, с одних вы видите твердые стены скал, с других — черных коз и белых овец, пасущихся в мягкой тени близлежащих возвышенностей. Но на всех холмах вы найдете кусты диких цикламенов, нарциссов и маков, которые давным-давно стали для меня их неотъемлемой приметой.
На этот раз мой выбор остановился на склоне мягко спускающегося к востоку косогора, засаженного двадцать лет назад соснами и кипарисами. Но я уселся не посреди молодого леса, а на его прогретой опушке, о какую все еще опиралось послеполуденное солнце. Я был убежден, что именно в этом сейчас нуждалось мое старое, зябкое тело.
Мне было хорошо. Я нашел место, какое искал, и теперь мои глаза с удовольствием блуждали по склону, что расстилался передо мной, как и стадо овец и коз, которые паслись в тени на противоположном холме. Однако чуть погодя, очнувшись от мечтаний, я вновь вернулся к действительности. Ведь я пришел сюда, пусть и завлеченный красотой золотисто-голубого дня, но все-таки не без повода. Я всегда приходил на эти холмы за городом, когда мне хотелось побыть одному и что-то хорошенько обдумать. Вот и сейчас мне было о чем поразмыслить. Я растянулся на лесной опушке, закрыл глаза, потому как солнце не только приятно грело, но еще и слепило, и стал думать о том, о чем вчера мы поспорили с Эгудом.
Мой друг Эгуд Захави преподает в университете курс сравнительной литературы, читает на шести языках, нет книги, которой он бы ни знал, и для меня всегда большое удовольствие поговорить с ним о старых и современных авторах. Конечно, не всегда и не во всем мы соглашаемся друг с другом, и может даже случиться, как случилось вчера, что наш спор закончится ссорой, а потом еще немало дней каждый из нас будет болезненно ощущать шрамы от веских доказательств оппонента, которые ни я, ни он не смогли ни принять, ни опровергнуть.
И это случилось с нами не впервой. На сей раз речь зашла о Кафке, и если несходство мнений в отношении таких писателей, как, к примеру, Флобер или Честертон, может лишь расстроить меня, но уж никак не вывести из равновесия, то при разговоре о Кафке я моментально вскипаю и готов биться чуть ли не за каждое слово до последней капли крови. Как утверждает Эгуд, это потому, что я тоже ношу в себе Прагу, но это еще одно нелепое обвинение, только усиливающее мой гнев и несогласие. Ради того чтобы бороться за Кафку, у меня есть тысяча других поводов.
А на этот раз меня особенно возмутило, что Эгуд повторял суждения, которые я сплошь и рядом слышал от других, даже от тех, что слывут большими знатоками-кафкаведами, а на самом деле лишь дудят в одну дуду, превосходя друг друга в скудости мышления. Тех, кто видит величие Кафки в том, что он на десятилетия вперед предугадал ужасы нацистских лагерей, я всегда считал близорукими тупицами. А когда кто-то утверждает, что Кафка прежде всего стремился выразить беспомощность маленького человечка, попавшего под колеса бюрократической машины, я лишь пожимаю плечами, удивляясь проявлению такого пустозвонства. Но когда я нечто подобное услышал из уст Эгуда, я не выдержал и разразился потоком крепких словечек, о каких пожалел, как только осознал их резкость.
Эгуд был явно поражен категоричностью, с какой я отмел его суждение о Кафке. Должно быть, он и сам чувствовал небесспорность своей точки зрения, поскольку довольно скоро признал, что у Кафки, конечно, речь идет не только о бессилии и беззащитности человека перед бюрократической машиной, но также — и Эгуд согласился, что это, пожалуй, главное, — о потерянности человека во вселенной, где нет отчетливых дорог к центру, управляющему кружением нашего мира. Он даже допустил сходство, а то и родство, между абсолютной недосягаемостью кафкианского замка и беккетовским вечным, нескончаемым ожиданием Годо.
В конце концов, мы извинились друг перед другом за то, что оба зашли слишком далеко в защите своих тезисов, и между нами вновь восторжествовало согласие. Это было вчера, в среду, а как раз в этот день мы уже долгие годы регулярно встречаемся. Но сегодня, в четверг после полудня, во мне все время что-то с чем-то боролось, и я отправился сюда, на один из загородных холмов, главным образом для того, чтобы обдумать, почему, собственно, уступка Эгуда меня не устроила. Теперь я лежал, зажмурившись от слепящего солнца, и долго — даже не знаю, как долго, — снова и снова прокручивал в голове свои и его аргументы. И тут случилось неожиданное.
Впрочем, это не было неожиданным, так как случилось не впервые. О том, как это случилось в первый раз, я уже вам когда-то рассказывал. Наверное, вы еще помните того молодого человека с узким, продолговатым лицом, одетого в несколько старомодный пиджак, что сидел против меня в купе поезда, следовавшего в Иерусалим, и я мог бы поклясться, что передо мной не кто иной, как он. И хотя он тогда — надеюсь, вы этого тоже не забыли — исчез в Стене Плача, втянутый в щель между двумя каменными параллелепипедами, куда он вложил записку с желанием, в исполнение которого горячо верил, я встречался с ним лицом к лицу еще несколько раз.
Однажды на улице Пророков я видел, как он остановился около старого нищего и выпросил у него самую что ни на есть мелкую монету. Вероятно, ему хотелось, чтобы нищий хоть на мгновение почувствовал себя богачом, раздающим подаяние. Конечно, я мог лишь предполагать это, но в его поступках было так много недоступного мне, что и этому я особенно не удивился. Не понял я также, почему минутой позже ту же самую монету он вложил в ладонь слепца, сидевшего на следующем углу. Не понял я и того, когда он чуть дальше, где-то в начале Хабешской улицы, обнялся с чернокожим священником, на голову выше его. Не поразило меня и то, что через несколько минут он и вовсе растворился в одной из узких боковых улочек.
А как-то раз я сидел в читальне Университетской библиотеки и был целиком погружен в тексты XVI века, необходимые мне для статьи о великом рабби Лёве[4], над которой я тогда работал. Наткнувшись при чтении на одно имя, о котором мне хотелось узнать побольше, я встал, чтобы разыскать его и проверить по энциклопедиям, занимавшим несколько полок. Но в ту минуту, когда поднялся, я вздрогнул от удивления, поняв, что, пока сидел там, возле меня за громадой фолиантов скрывался именно он. Да, мой сосед был именно им, и никем другим — и я ни на йоту в этом не сомневался.
Не знаю, как долго я глядел на него, но освободился я от этого странного оцепенения только тогда, когда мне показалось, что он поднял от фолианта, который читал, свои большие, глубокие глаза и уставился на меня. Пытаясь как-то оправдать свое поведение, я подошел к полкам с научными словарями, для вида полистал взятый наугад том и повернулся, чтобы снова сесть на свое место. Фолианты, нагроможденные один на другой, все еще лежали на соседнем столе, но их читатель исчез. Я слышал лишь сверлящий звук жука-точильщика, который теперь усиленно работал там, где до сих пор сидел Йозеф К. И у меня опять не возникло ни капли сомнений, что в действительности это был он.
А как-то раз я встретил его в районе Махане Иегуда. Я вслушивался в голоса торговцев, что нахваливали свой товар, выложенный на прилавках палаток и заманивавший покупателей своим обилием и пестрым разнообразием красок. Уносимый толпой, текущей между двумя рядами палаток, словно бурлящая меж берегов река, он, видимо, целиком отдался на волю этого потока, почти безучастный ко всему, что происходило вокруг, — и к зазывным выкрикам торговцев, и к красоте и богатству выставленных плодов. Он слышал и видел все, но стремился только к тому, к чему стремилась и вся толпа, и он был неотделим от нее.
В это предвыборное время здесь были лидеры, здесь были кандидаты от всех партий, они пришли сюда бороться за голоса торговцев и покупателей, и каждый из них превозносил свой товар так же, как эти торговцы превозносили свои яблоки, помидоры, морковь, виноград, цветную и кочанную капусту. Но даже если он и слушал их, то к тому, что они предлагали, проявлял такое же безразличие, как и к песнопениям торговцев, расхваливавших свои овощи и фрукты. Трудно было пробиться сквозь толпу, но, когда все-таки людской поток, наконец, вынес меня вслед за ним на Яффскую улицу, я лишь увидел, как он втискивается в переполненный и уже тронувшийся автобус. Найти такси, чтобы догнать его, было делом безнадежным. Так он ускользнул от меня и на этот раз.
И сейчас снова все повторилось, но совсем по-другому. Это была, пожалуй, уже не случайная встреча. Похоже, в этот раз он пришел ко мне вполне умышленно. Он даже говорил со мной. И хотя говорил мало, будто экономил слова, но и в этой скупой немногословности он сказал все, что нужно было сказать.
Я лишь на минуту открыл глаза, все еще зажмуренные от ослепительного солнца, и вдруг увидел, что он сидит возле меня на камне и упорно смотрит на противоположный склон.
Словно подброшенный какой-то пружинкой, я поднялся. В это мгновение я точно знал, о чем должен спросить его. Только много позже я осознал, что — хотя потом это казалось почти невероятным — желание услышать его ответ в ту минуту было так велико, что подавило всякое чувство удивления. Я все еще искал подходящие слова, но, прежде чем успел вымолвить первое из них, я услыхал, как он сказал:
— Я знаю. Годо.
Рукой с красивыми длинными пальцами, протянутой в мою сторону, он, казалось, однозначно давал мне понять, что я могу поберечь слова, ибо он уже заранее знает, о чем я хочу спросить.
— Годо? Ждать? — сказал он и махнул своей красивой рукой. — Ждать недостаточно. Надо его искать! Искать! Всегда и неустанно искать!
На удивление резко он вдруг поднялся с камня, на котором сидел, и стал взволнованно кружить вокруг того места на опушке леса, где мы встретились. Он ходил все время по кругу, то опустив глаза вниз, к земле, как грибники, то обратив их к небу, как астрономы, потом остановился, прикрыл рукой глаза от слишком яркого солнечного света, снова поглядел на противоположный косогор и неожиданно устремился к нему.
Тут он и вправду ошарашил меня. Я хотел было побежать за ним, но не мог даже сдвинуться с места и стоял как вкопанный. А когда я все же сумел оторваться от земли, к которой будто прирос, он был уже далеко от меня, в седловине между обоими холмами. Я бросился к нему, но вскоре у меня перехватило дыхание, и невозможность догнать его была столь очевидной, что я сдался.
Я остановился, глядя ему вслед, и уже через минуту увидел его на противоположном склоне, где он взбирался с одной столетней террасы на другую, словно это были ступени лестницы, он лез все выше и выше, все ближе и ближе к небесам, пока не скрылся из моих слабых, полуослепших от солнца глаз.
Вдруг террасы на противоположном склоне превратились в бесконечную, необозримую лестницу и тут же сразу в лестницу Иакова, в конце которой в горней вышине кто-то — определенно он и никто другой, хотя мой взор почти не достигал его, — боролся с ангелом, что отказался благословить его.
В эту минуту подо мной закачалась земля, к горлу подступила тошнота и так невыносимо заболела голова, что, казалось, она вот-вот расколется, и я, должно быть, ненадолго потерял сознание. Очнулся я уже дома, в своей постели. Я могу лишь догадываться, что мне каким-то образом удалось доползти до края леса, а когда в его тени мое тело немного остыло, я сумел добраться до шоссе, где кто-то, видимо, подобрал меня и довез до дому. И это было единственное, до чего я мог додуматься, ибо я ничего не помнил, разве только твердо знал, что дважды два — четыре.
Сомнений в том, что это был солнечный удар, не оставалось. Впрочем, это подтвердил и наш семейный врач доктор Салус, которого, разумеется, немедленно вызвала жена. То, что говорил он над моей постелью, я, конечно, воспринимал очень смутно. Зато первое, что я услышал явственно, был необычайно взволнованный голос моей любимой, вспоминавшей, как часто она предупреждала меня, что мне грозит, если я по-прежнему буду ходить и зимой и летом без шляпы.
— Может, теперь, после такого урока, ты наконец послушаешься меня и перестанешь упрямиться, как осёл, — сказала она строгим голосом, но то, что при этом он у нее слегка дрожал, помогло мне, признаюсь, больше, чем все, что прописывал доктор Салус. Я, однако, от ее слов отмахнулся рукой, как и Йозеф К., когда говорил:
— Ждать недостаточно! Всегда и неустанно искать!
Именно это и осталось во мне от той нашей встречи, именно с этим в последующие дни я и пытался справиться вне зависимости от того, бодрствовал я, спал или мечтал.
Помню, как все те дни я радовался предстоящей среде, когда мы по обыкновению должны были встретиться с Эгудом Захави. Я был уверен, что до среды я приду в норму, и готовил себя к встрече с ним, ибо теперь точно знал, что сказать ему: я скажу ему о том главном, что поведал нам Кафка.
Я думал, насколько другой, возможно, была бы его жизнь, — а с ней и все, что есть в его книгах, — если бы иногда он слышал дрожь в голосе того, кто бы тревожился о нем.
Я решил прислушаться к пожеланиям жены и хотя бы иногда, пусть и не часто, выходя из дому, надевать шляпу. И когда я обдумывал это решение, мне вспомнилась одна история, что произошла со мной совсем недавно, и я сейчас расскажу вам о ней.
Как-то раз во вновь отстроенном еврейском квартале Старого города я долго высматривал хоть кого-нибудь, кто мог бы мне подсказать, как пройти на улицу, которую я искал. Дело оказалось довольно сложным, ибо поблизости вообще не было ни души. Я уж хотел было позвонить в один из домов, мимо которых проходил, как из бокового переулка навстречу мне вышел мальчик лет семи-восьми, хорошенький, как картинка, щечки, как налитые яблочки, на голове ермолка, а из-под нее во все стороны вылезали черные кудри. Я спросил его про улицу, которую ищу.
Он остановился и долго, пристально оглядывал меня большими умными глазами, не переставая при этом накручивать на палец длинные пряди, свисавшие с висков.
— Вторая налево, — ответил он наконец, но так и не двинулся с места, продолжая упорно глядеть на меня. И хотя я уже пошел было в указанном направлении, но, почувствовав на затылке его пронзительный взгляд, обернулся.
— Может, тебе что-нибудь нужно? — спросил я, предполагая, что я для него, наверное, странное животное, нечто вроде тапира, какого он еще никогда так близко не видел.
Но он, ничуть не смутившись, сразу нашелся с ответом, вернее с вопросом, который, видимо, давно уже заготовил.
— Почему у вас ничего нет на голове?
— А с какой стати в такую погоду мне носить что-то на голове? — прикинулся я недоумком, но вся ситуация уже заинтриговала меня.
— Потому что мы должны бояться Господа Бога, потому что всегда должно быть что-то между ним и нашей головой.
— Вас так учили? Ну что ж, пусть так. Но разве не достаточно неба? Разве нет неба между ним и моей головой? Я ношу на голове небеса.
Он снова пронзил меня своими большими глазами, однако теперь уже не как некоего редкого животного, а как кого-то, кто сбежал из психушки.
Теперь он уже ничего не говорил, но мысль, что небо могло бы стать тем, чем человек может прикрыть голову от Господа Бога, вероятно, заинтересовала его. Похоже было, что он усиленно об этом размышляет.
Но он вдруг разразился смехом, и его смех звучал как перезвон колоколов. В приступе какого-то неукротимого веселья он едва переводил дыхание, а когда я спросил его, чему он так смеется, он все же сумел выговорить:
— Вы говорите, небеса вместо шляпы? — Мальчик не мог сдержать хохота, но, прежде чем убежать, он еще крикнул, и, как мне показалось, довольно насмешливо:
— Небо вместо шляпы? Для этого, господин, у вас слишком маленькая голова. Вот увидите. Небеса упадут вам на плечи.
Сейчас мне было бы куда приятнее, если бы мальчик показал язык. Но он остановился в некотором отдалении и вдруг, как бы поняв, что его смех мог обидеть меня, крикнул:
— Вторая налево! Вторая налево!
Однако, не сумев сдержать себя, он добавил:
— Не сердитесь, но небо — это вам не ермолка. — И я вновь услышал его смех, слышал его и тогда, когда мальчик уже скрылся из виду.
Я знаю, вы наверное скажете, что эта история не имеет ничего общего с Кафкой в Иерусалиме. Возможно, вы и правы, хотя я с вами не соглашусь. Тут есть определенная связь с тем, о чем мне не хочется повторять слишком часто. Ведь вся штука в том, что Иерусалим не такой город, как прочие города, и люди, что живут здесь, какие-то не такие, как в других местах.