Когда б вы знали, из какого сора
растут стихи, не ведая стыда…
Эббу был.
Первый человек был.
Один был. Много воды. Мало земли.
Негде ходить, негде северного олешка преследовать.
Пришел белый мамонт Шэли, круглый, мохнатый. Спросил: «Первый человек Эббу, почему сидишь на тундряной кочке? Почему не веселишься?»
Ответил: «Какое веселье? Нет земли, вода только. Как кочевать?»
«Тогда живи в сухой пещере».
«Да как пройти?»
«Я сделаю».
Все мамонты рыжие, даже коричневые, иногда желтые, как осыпающаяся хвоя осенних лиственниц, а мамонт Шэли белый. Голова большая, над выдающимся лбом рыжая челка. Сам белый, а челка рыжая. Турхукэнни называли мамонта в тундре, а лемминги звали холгут. Побрел в воду, засадил бивни глубоко, вывернул со дна мокрую текущую глину, сырые камни, песок. Сломал правый бивень от усердия. Зато взмутил море до самого заката.
Земля стала расти.
Сперва была как подошва.
Потом стала как шкура олешка.
Потом большой стала. Теперь Эббу на земле жил.
Высокие обрывистые утесы и круглые залесенные холмы тянулись до далекой Соленой воды. По ночам колыхались над стылыми кочкарниками веселые полотнища северного сияния.
Летом дожди.
В сухое время кипел гнус.
У Эббу круглые щеки, низкий лоб.
Первый человек не имел вождей и начальников. Совсем один был.
Если бы сдуло его в море, никто не узнал бы. Все считали бы, что Эббу не было. Так вышла бы большая беда. Никто не узнал бы, что был первый человек. Думали бы, что его просто забыли сделать.
А он ловил пищу и ел.
Потом пришла родная сестра.
Звали Апшу. Стала просить жениться на ней.
«Если не женишься, — сильно сердилась, — не будет детей, потомства не будет, земля останется без всяких людей. Люди иначе ведь не появятся. А раз так, кто увидит нас? Кто будет гонять мамонтов желтых и коричневых, всегда мохнатых? Кто будет пугать крутых толстых турхукэнни? Кто скажет «позор вам», если не добудем вкусной еды? Кто на всем свете узнает обо всем? Тундра пустая, горы пустые. Кто? Не с кем даже у костра сесть, страшно».
Эббу боялся.
«Ты сестра. Зачем жениться?»
Оглядывался: «Это плохо. Это запрещено».
Тогда сестра стала думать, как ей такое сделать?
Сильно боялась, что семейная линия оборвется вместе с нею.
Печальная, ушла далеко по низкому берегу, обошла болота, не спугивая линяющих гусей, в высоких известняковых утесах увидела теплую пещеру.
«…вертоград моей сестры, вертоград уединенный…»
Догадалась.
Сделала всякую утварь.
Сплела новые циновки, выкроила из шкур новую одежду.
Потом вернулась, сказала: «В дальней пещере, в теплой пещере другую женщину встретила».
Эббу обрадовался: «Вот это ладно! Покажи путь».
И торопливо пошел по указанному сестрой долгому пути, а она коротким путем быстро вернулась. В пещере переменила одежду, даже переменила походку и выражение круглого с небольшим носом лица.
Стала красивая, как самка зверя.
Обнюхались.
«…был мрак, был вскрик, был жгучий обруч рук…»
Родили сына.
Потом родили дочь.
Дети сидят у входа в пещеру.
Мать не нянчила их, дикуют. Выросли без присмотра. Смотрели на лес, на зверей, изучали нравы, взаимную вражду и дружбу. Прилетала белая полярная сова, сердито кричала: «Не сидите на холодном камне. На теплой шкуре сидите!»
«Какая шкура? Как ответишь?»
«Ну, оленья шкура».
«Что такое олени?»
«Ну, с рогами».
«Что такое рога?»
Полярная сова сердилась, показывала голову оленя.
Дети смотрели и радовались: «О, как чудесно! Нос — как дыры в кожаном покрытии байдары».
Так росли.
Северное сияние играло.
Ровдужным[1] покровом ниспадали с небес цветные шлейфы.
Ходили над поблескивающими снежными пространствами зеленые и красные лучи. Белый мамонт Шэли издали принюхивался к растущим, тревогу чувствовал. Сам красивый, белый, только вместо правого сломанного бивня наросла круглая роговая бородавка. Ходил вокруг крутых скал, смотрел на ласточкины гнезда, висящие над входом в пещеру. Задумывался, так красиво было вокруг. Правда, из-за сломанного бивня улыбка казалась кривой. Турхукэнни будто ухмылялся все время. Но внимательно следил, как женщина подоит большую грудь и даст детям.
Больше ничего детям не давала.
Росли бедно, совсем безволосые.
Когда стали взрослые тела, брат женился на сестре.
Скулы выдавались вперед, радостно круглились немытые лица, блестели потные лбы. А крепкие челюсти перемалывали все, кроме трубчатых костей и камня. Камни и трубчатые кости не перемалывали.
Живут, дикуют.
Потом сын женился на дочери.
Это понравилось. Стали размножаться. Появилось много людей.
Стали называть себя Люди льда. В большой пещере подмели полы. Стали употреблять в пищу личинки оленьего овода и помет оленя, смешанный с листьями растений. Стали умываться теплой мочой и восхищаться закатом. А первым человеком, рассердившим белого мамонта Шэли, стал охотник Кухиа.
У Кухиа волосы всегда стояли дыбом, как от испуга. Он ходил сильно наклонившись вперед, касался руками высоких кочек, на все говорил: «Ух!». Любил ходить далеко. Даже за пределы родных болот ходил. Видел открытые пространства травянистой тундры. Там, на щебнистых холмах, разрезанных мелкими речками, среди березок, тальников, изумрудного мха паслись мохнатые мамонты.
Вкусная трава, вкусные ветки.
Охотник Кухиа радовался открытым пространствам, на все говорил «Ух!», но достали мохнатые. Запах Кухиа им не нравился. Особенно достал белый. Считал, что если в два с половиной раза выше, то может презирать. Охотников к олешкам не допускал. Считал Кухиа оборванцем. Всю трибу Людей льда считал оборванцами.
Сам волосатый, как в белой парке.
На круглом животе шерсть почти до земли.
А на щеке справа роговая бородавка. А на щеке слева — огромный бивень, сразу десятерых проткнет. А над желтыми хитрыми глазами рыжая челка — как низенький козырек. И подошва такая плотная, что может ходить, где захочет, хоть по колючкам, хоть по камням.
Однажды Кухиа решил напугать белого мамонта Шэли и выскочил из-за угла с каменным топором в руках.
Страшно надув щеки, сказал: «Ух!».
Мутная туча гнуса, висевшая над стадом мамонтов, тотчас набросилась на глупого Кухиа. Опухший и кровоточащий, оказался в ледяном ручье. Даже не помнил, как туда попал. Люди льда говорили — с помощью мамонта.
В другой раз Кухиа наловил рыбы в ручье и громко радовался.
Теперь уже белый мамонт Шэли, услышав знакомое «Ух!», решил напугать оборванца. Выскочил из-за угла, затрубил, весь улов втоптал в песок. Лемминги, гревшиеся на солнце, бросились врассыпную, а охотник страшно рассердился.
Вот все мамонты рыжие, а этот хулиган — белый.
Почему так? Почему движется, как большой холм снега?
Стал присматриваться: в холгуте столько жиру и мяса, что, если убить, прокормится вся триба.
Только как убить?
Сильный. Смотрит хитро.
Бивень слева, такой три охотника не унесут. Роговая бородавка справа.
Тоненькие стрелы ломались, кусая мамонта меньше, чем комары. Обожженные деревянные копья застревали в засмоленной шерсти.
Кухиа прятался в кустах, все присматривался, говорил: «Ух!».
Осердясь на это, холгут стал ловить Кухиа в удобных местах. Охотник первым в трибе стал обрезать бороду каменным ножом и бегал в короткой накидке из шкуры олешка. Такой короткой, что непристойно оголялись лодыжки. Оленьи самки стеснялись смотреть грустными влажными глазами. А белый мамонт ревел громко, земля дрожала. От гнева тряс мохнатым, выпуклым над желтыми глазами лбом, затылок трясся, как подтаявший сугроб. И кожа над веками морщилась. На мельтешащих людей смотрел с обидой. Наверное, жалел, что отдал когда-то землю таким поганым. Сидели бы среди воды. Считал, что Люди льда теперь хуже, чем мыши. Увидев ненавистных оборванцев, начинал пританцовывать от обиды. Вздымал бивень, грозно тряс роговой бородавкой, вертел хоботом, как рукой.
Иногда палку брал в хобот.
Сердитые глазки стремительно метались с одного оборванца на другого.
И тот, кто успевал убежать от белого мамонта Шэли, рассказывал потом странные вещи.
«…будто бы уцелевшие
от льда,
льда,
льда
по нонам пробегают
огромных зверей стада,
и под их косматыми лапами
степь дрожит,
и наутро
звездами,
звездами,
звездами
солончак разбит…»
Всякое говорили.
Жгли костры, жевали сухой мухомор.
Видения мучили. Один, например, плясал над черным провалом в ужасную пропасть — на совсем скользком ледяном гребне. Другой, дрожа, всю ночь пролезал в пустую глазницу волчьего черепа, валявшегося на полу пещеры. Третий радовался в углу пещеры, стонал, вскидывал руки. Грязные волосы на голове поднимались, как чешуйки еловой шишки.
«…у-у-у-уу… у-у-у— метелица… дым…»
Среди видений шуршал пересыпаемый временем песок.
Весело мечтали, как заманят белого мамонта Шэли к реке и утопят.
В ледяной реке под северным сиянием утопят. Только надо привязать к бивню такой большой камень, чтобы животное не всплыло.
Или мечтали вырыть такую глубокую земляную канаву, чтобы зверь в нее упал и разбился.
Вот только чем вырыть? Руками? Заостренными палками?
Разбивали камнем вкусные мозговые кости, осуждали белого мамонта.
Вот создал землю, понаделал гор и болот, а глубоких ям не выкопал.
Жевали сухой мухомор, весело обещали оторвать холгуту все, что можно оторвать. Сердились, вот гор наделал, а глубоких ям не выкопал. Трясет рыжей челкой. А Люди льда живут в дымной пещере. Обрабатывают шкуры олешков, сердились, чтоб не бегать совсем голыми. Шьют легкие муклуки на ноги, теплые кухлянки на плечи. На охоту далеко ходить, болота мешают. Приходится ставить в низкой тундре перевалочные базы, выделять сторожей. А мамонты ведут себя безобразно, все затаптывают. Из-за них да еще из-за ужасных зимних ветров прячутся Люди льда в дымных пещерах. Только Дети мертвецов живут хуже.
Откинувшись на мягкую медвежью шкуру, охотник Кухиа представлял, как будет душить белого мамонта. Обожжет в огне огромный кол, ударит холгута по глупой косматой голове. Потом сломает зверю левый бивень, потом собьет бородавку роговую, скажет: «Ух!». У меня такие огромные руки, думал, нажевавшись мухомора, что быстро задушу белого мамонта. Сдеру мохнатую юбку, достану жирную печень, напластаю мамонтовый жир ремнями. Буду есть, обрезая каменным ножом перед самыми губами.
«…будем мы лежать на брюхе у костра всю ночь…»
Сытые будем. Плясать будем.
Горы сладкого мяса. Горы сладкого жира.
«…от костра все злые духи уйдут прочь… Ух!., уйдут духи прочь…»
Белый мамонт Шэли совсем глупый, сердился. Вот создал горы и болота, а не дал людям большую дубину.
Ночью, когда триба засыпала, Кухиа вылезал из пещеры, всматривался в зеленую ледяную тьму.
След до горизонта.
Небо горит.
Заслышав запах холгута, пытался давать советы.
Но холгут глупый.
Не слушал.
Сперва Людей льда и оборванцами нельзя было назвать, бегали голые.
Потом научились выделывать шкуры. У мужчин были толстые косы, низкие лбы, бегающие серые глаза. Ели много, но могли уходить на охоту без запаса пищи. В течение нескольких дней гоняли зверя, совсем ничего не ели. Старая Хаппу, похожая на головешку, первая заметила, что сырая текучая глина в огне твердеет. Она вылепила горшок и обожгла его в огне, добавив для крепости чью-то шерсть. Горшок получился такой уродливый, так страшно шипел и пускал пар, что вождь трибы выгнал старую Хаппу из пещеры, и белый мамонт два дня учил старушку бегать по редкому кустарнику и сочным тундровым травам.
Потом затоптал.
Но горшки стали лепить.
Глиняные горшки всем понравились.
В тот год на охотничьей перевалочной базе увидели низкое озеро, у берегов нарос лед. Послали хмурого охотника Хишура за водой.
«…в волосах его тело, он носит, как женщина, косу…»
Спустился к озеру, увидел турхукэнни. Подумал: это зачем белый мамонт пришел? Даже подмигнул хмуро, но турхукэнни не ответил. Было видно, что обо всех Людях льда думает одинаково.
Устрашенный вернулся.
«Почему у тебя горшок пустой?» — спросили.
«Не будет нам никакой воды, — хмуро ответил Хишур. Горшок он поставил внизу возле кривых ног, согнулся, опираясь на длинные волосатые руки. — Белый мамонт Шэли стоит на берегу».
«Снова иди, — угрожающе показал вождь Хишуру зазубренный каменный нож. — Бери горшок, крикни на холгута: Уходи, глупый!»
Хишур так и сделал.
Крикнул.
Теперь белый мамонт посмотрел.
Чувствовалось, что он не просто смотрит.
Чувствовалось, что у холгута явно есть свои какие-то мысли по поводу раскричавшегося оборванца. Хоботом, как рукой, добродушно схватил Хишура, крепкой головой хмурого охотника пробил лед. Стала черная дыра в воде, как прорубь.
«…невозможно сердцу, ах! — не иметь печали…»
С той поры Хишур почти не покидал пещеру.
Все ворчал что-то про себя, все шептал страстно, трясясь, часто моргая, поглядывая в отверстие выхода пещеры, в котором северное сияние разжигало нежной зеленью небосвод. «Скучно охотиться на мелочь… — шептал. — Скучно выгонять из нор сусликов, варить мышей… Лемминги смеются над Людьми льда. Стаей соберутся — и смех стоит над норками… Надо далеко ходить. Надо многое видеть. Надо никого не бояться… Надо белого мамонта не бояться… Если убить жирного, можно долго жить. Если убить тучного, можно долго спать, есть много. В пещере не пометом летучих мышей, мясом будет пахнуть…»
За занавеской из вытертых шкур вождь наказывал строптивую жену. В темных переходах пещеры дрались косматые женщины. Грязный ребенок плакал, нечаянно наколовшись на каменный нож. Несло тлелыми запахами, теплом. Из тундры выходил белый мамонт Шэли. Брезгливо принюхивался, стучал тяжелыми ушами по засмоленным щекам. Мимоходом зашиб роговой бородавкой двух старушек, пришедших за хворостом. Старушки оказались слепые, убежать не могли. Увидев, что наделал, огромный турхукэнни застонал от унижения и стал поджидать Хишура у выхода.
У Хишура низкий лоб.
У него большие плоские ступни.
Одной ногой мог задавить сразу семь лягушек.
Сам себе шил большие муклуки. Знал, что белый мамонт не любит его.
После хождения на озеро и спора с холгутом голова у Хишура тряслась. Слабый, сильно мечтал: убью холгута. Сильно мечтал: из толстой шкуры сошью по-настоящему большие муклуки. Следя в тундре за олешками, старался проникнуть в ход их мыслей. Выйдя к реке, пытался проникнуть в ход мысли каждой рыбы, даже птицы.
Правда, не всегда понимал, где что, от того путал правду с истиной.
Однажды белый мамонт Шэли вышел из-за утеса и стал ругаться на Людей льда. И пахнет от них, и бегают босые. Шерсть на холгуте густая, без блеска, необыкновенно длинная. Сердился, что оборванцы хотят править всеми зверями.
Хишур только хмуро тряс головой, пытаясь понять ход мыслей.
Понял такое: приятно гонять наглых оборванцев по треугольным полянам, по кривым тундряным кочкам. Приятно загнать самого наглого на невысокую лесину, затем, пофыркивая, снять сильным хоботом.
Нежно и ловко снять.
Нежно и ловко обвить хоботом.
Ловко и нежно обвить, добродушно посмотреть в глаза желтыми глазами.
Так добродушно и весело посмотреть в глаза, чтобы глупый оборванец вообразил, что мудрый мамонт напрашивается на дружбу.
А потом хряпнуть об камень.
Чтобы не думал глупостей.
Так случилось с Хишуром.
А притащили калеку в пещеру только потому, что к тому времени все пострадавшие от белого мамонта считались как бы опасными для трибы. Таких нельзя бросать в лесу или в тундре, потому что холгут рассердится еще сильнее.
Пахучее бросили! Не надо такого!
Потому и притащили Хишура.
Бросили в углу.
Он теперь сильно хромал. Один глаз не видел.
Известно, что настоящему охотнику некогда петь. Настоящий охотник всегда на ногах, всегда гонит зверя. Или спит в пологе с молодой женщиной. А Хишур ничего такого больше не делал. Только радовался. Так Люди льда думали, что Хишур радуется и смешит их. А у него просто все дергалось и тряслось. От большой слабости издавал непристойные звуки.
Так, радуясь, издавая звуки, Хишур склеивал смолой лиственничные пластинки.
Склеенные из таких пластинок копья получались опаснее, чем просто обожженная в огне палка.
Радуясь, моргая, издавая звуки, хмурый Хишур придумал веселую игру: в свободное время подняться на один особенный холм и там ждать, кто первым услышит трубящего за холмом сердитого белого мамонта. Перед игрой запрещалось есть одуванчики, чтобы не отяжелеть в беге. А еще бросали в угол на землю всякие травяные зерна и обязательно заплетали в одежду клочок белой шерсти.
Первыми вызвались восемь самых лучших охотников трибы.
Они смеялись, каждый думал, что победит. Ведь кто-то должен был первым услышать трубные звуки. Но белый мамонт Шэли налетел внезапно, как шквал. Он прижал охотников к скале, отобрал и поломал стрелы и обожженные в огне деревянные копья. Некоторые охотники от отчаяния легли лицом в землю. От таких остались только кровавые ямы.
«Кто тебя научил такой специальной игре?» — спросили Хишура потрясенные Люди льда.
Хишур хмуро ответил: «Дети мертвецов».
И объяснил: «Дети мертвецов пришли во сне и научили меня плохому».
«Вот тебе наставление, — сказали Хишуру. — Ты хмурый. Ты неправильно думаешь. Вот тебе важное наставление от твоей бабки, которая в детстве била тебя по лицу во время еды и когда ты нехорошо делал».
Сделали наставление.
Но все равно теперь боялись Хишура.
Он криво шлепал большими босыми ступнями по вытертым шкурам, набросанным на пол пещеры, страшно подмигивал, дергался, тряс головой, издавал всякие звуки и все время говорил о Детях мертвецов.
Будто приходят во сне и учат плохому.
Правда, хорошо.
Иногда неожиданный гнев нисходил на Хишура.
Тогда он страшно кусал собственную руку и рукоять ножа.
Спасаясь от такого, сам недалеко от пещеры в узком распадке поставил деревянный столб. Там. запрещал брать ягоды и земную губу — гриб. Беседуя с духами, придуманными им самим, набросал белых костей. Их теперь под столбом было больше, чем на кладбище мамонтов. Духи за это вроде бы обещали Хишуру помочь убить белого мамонта, но сами были маленькие и пугливые. Конечно, если бы вместе с Людьми льда сразу одной стаей навалились на белого мамонтд, холгуту бы не сдобровать, но пока Хишур уговаривал одних духов, другие улетали на охоту, а третьи трусливо сидели у столба и ели тухлую рыбу.
Потом их рвало.
«…убейте белого мамонта…»
Хишура слушали.
Но верить ему не верили, потому что помнили про веселую игру на дальнем холме.
А еще не верили хмурому охотнику потому, что знали, какой такой белый мамонт. В хорошем настроении он ходит раскачиваясь, земля под ним стонет. Наклонив лобастую голову, трясет мохнатыми засмоленными щеками, шумно разгребает снег единственным бивнем, добираясь до хрупкой подмерзшей травы.
Куски мерзлой земли так и летят.
«…убейте белого мамонта…»
Стареющим, почти слепым глазом Хишур всматривался в дымную мглу пещеры.
Никто не знал, что он видел в сгущающейся тьме. Спина его согнулась. Скрючился, тонким стал. Женщины, жалея, тайком поили трясущегося калеку мутной водой.
Думали, скоро умрет.
Но Хишур все не умирал.
Успел детей поменять на теплую медвежью шкуру, а жену зарезал.
«…ведь убивают все любимых, —
пусть слышат все о том.
Один убьет жестоким взглядом,
другой — обманным сном,
трусливый — лживым поцелуем,
и тот, кто смел, — мечом…»
Набу был.
Толстый, короткий.
Толстые короткие руки.
Толстая короткая голова.
Часто ронял каменный топор на толстую короткую ногу, потому прихрамывал.
Для уверенности вождь Набу держал при себе калеку без рук. Имя калеки никто не помнил, но знали его историю. Весной, когда растаял снег и появились травы, калека, тогда молодой, красивый, лег отдохнуть под солнцем. К крепко спящему пришел Господин преследования. Сначала проверил работу сердца, потом поймал во сне, как олешка, и унес с собой. А то, что осталось на поляне, стало плакать, плохо пахнуть, жаловаться, падать в обмороки. Раньше, если даже рыба пускала газы в ручье — слышал, а теперь хоть обкричись — ничего. Белый мамонт Шэли, встретив проснувшегося, взял в хобот толстую палку и так его отделал, что калека ходить теперь действительно мог только под себя.
Лежит, дикует.
«…в низенькой светелке, с створчатым окном, где светится лампадка в сумраке ночном…»
Тени грозно мечутся по низким сводам.
Завороженный ужасной игрой теней, калека хрипел, пытаясь выразить сложные переполняющие его чувства. Беззубая улыбка казалась детской. Охотники поворачивали круглые головы в сторону звуков. Вождь Набу тоже поворачивал голову, но смотрел больше в сторону женщины, которая раньше жила с калекой, а теперь сидела с косматыми подружками в самой глубине пещеры, плакала и сшивала лоскутки разных кож.
«…причудницы большого света…»
Ни один мужчина не видел наклоненного лица.
Женщина калеки была такая красивая, что при одном только взгляде на нее любой человек подвергался опасности умереть от сладострастного трясения. Ноги мохнатые, нежные, ходила только по мягким шкурам. Ночью вождь Набу, жадно дыша, толкал камни, запирающие вход в логово калеки. Он чуял сладкий запах теплой плачущей женщины. «Открой, — ужасно шептал. — Я никого не трону. Дай войти».
«…развитым локоном играть иль край одежды целовать…»
«Если не откроешь, — шептал ужасно, — разобью стену, сокрушу камни, выведу на тебя Детей мертвецов. Будут есть и жить с тобой. Заполнят логово холодными тенями. Станет мертвых больше, чем живых».
От волнения ронял каменный топор на короткую ногу.
«…но никого, и ничего в ответ…»
Охотясь у Соленой воды, наткнулся на шерстистого носорога.
Рог плоский. Как нож. Над ним на носу еще один — как ножик. Морда злая, будто недоспал. Волосы дыбом. А чего сердиться? Вождь Набу лишнего никогда не брал. У каждого зверя брал только одну шкуру.
А носорог сердится. Неизвестно, кем себя считал, но налетал, как буря. Псих прямо, даже белый мамонт к нему не подходил. Сделает большую кучу и идет прочь, как всякий другой зверь. Но вдруг закричит, закричит обидно и вернется быстро. Сделает еще одну большую кучу, нюхает и млеет.
А увидел вождя Набу — совсем рогатую морду перекосило.
Конечно, ничего личного, но бросился, вмял в кучу.
Роняя топор, Набу только и успел крикнуть: «Сердитый!»
Ану был.
Нинхаргу был.
Лицо у Нинхаргу красное, как кровь. Челка рыжая, как у белого мамонта.
Быстро и много ел. Веселый. Мог обдирать зубами мясо с целого сустава, сначала с одной, потом с другой стороны. Как волк, как гиена. Первый придумал смазывать липкой смолой ловушки для небольших зверьков, отлавливаемых для пищи. Услышав, что на берегу Соленой воды живет старый человек Урруа, знающий особенную, еще более сильную, чем у него, смолу, пошел к берегу.
В ровдужной урасе висели куски вкусного вяленого мяса, всякая разная рыба висела, а на другой стороне — лахтачные кожи и ремни.
«Что привез?» — спросил человек Урруа.
«Ничего не привез», — весело ответил Нинхаргу.
«Что видел? Что слышал?»
«Ничего не видел, ничего не слышал».
«Чего хочешь?»
«Разного хочу».
«Чего разного?»
«Всего разного положи в три мешка. Вкусного мяса, ремней лахтачных. Особенной смолы положи, которая приклеивает».
«Что дашь?»
«Ничего не дам».
«Тогда не положу».
Нинхаргу засмеялся и ударил человека Урруа.
«Ты старый, — сказал весело. — Теперь сам возьму. Тебя убью, кто жалеть станет?»
В одеждах боролись.
Нинхаргу опрокинул навзничь человека Урруа.
Потом вытащил поясной нож, ноздри ему разрезал, все лицо весело разрисовал ножом, располосовал во все стороны.
А через месяц встретил в тундре мамонтов.
Толстые звери шли, отмахивались ветками от гнуса.
У каждого в хоботе ветка. За хвосты дети держатся. Сытые, веселые, не хотели ссориться. Но от искусанного комарами, размазывавшего кровь по щекам Нинхаргу так пахло, что белый мамонт Шэли недовольно затрубил. Тогда охотник кинулся смазывать особенной смолой два больших дерева, чтобы глупый сытый турхукэнни, попав в хитрую ловушку, прилип.
Но прилип сам.
Короткими косами.
Белый мамонт Шэли долго смеялся.
«Не знаю, что и говорить», — смеялся, оборачиваясь к другим мамонтам, особенно к детям.
До этой встречи с холгутом у охотника Нинхаргу были круглые наглые глаза, длинные руки ниже колен, кулаки, как чаши из лиственничного нароста. До этой встречи с лукавым турхукэнни Нинхаргу бегал быстро впроскачь по самому глубокому снегу, бросал ногу за ногу. Еда сама весело проскальзывала в глотку. В спальном пологе ложился только с молодой женщиной, был товарищем по жене у самого вождя и еще у двух сильных охотников. Всегда бегал быстро, прыгал высоко. Всегда надеялся, что в сражении ему дух добрый поможет.
Но и у духов промашка случается.
Принесли искалеченного Нинхаргу в пещеру.
Голые ребятишки, сопя, подползали к раненому. Острые лопатки на худеньких спинах торчали, как маленькие крылья. Дивились большой неподвижности прежде веселого охотника. Кормящие матери жалели, давали материнского молока. А Нинхаргу в ужасном долгом бреду часто вспоминал обидчика.
Очнувшись, попросил воды.
Пальцы веером — везде сломаны. На таких пальцах показал, что воду надо принести в двух разных сосудах. Когда принесли, долго пил из одного сосуда, а из другого обмывал тяжелые раны.
«…убейте белого мамонта…»
Даже в забытье шептал.
«…гнев ко мне приходит внезапно…
…убейте турхукэнни…
…вышибите мозги…
…сломайте хобот…»
Нисколько не скрывал желания, всех пугал.
— Конечно, узнав про такое, белый мамонт Шэли сердился. Дважды громил перевалочную базу охотников, убивал оборванцев. Нинхаргу, узнавая про такое, плакал. Вот раньше бегал так резво, что мог догнать сильного молодого олешка, теперь лежал неподвижно.
«…сухие листья, сухие листья, сухие листья под тусклым ветром…» Сухие листья шуршали под полумертвым охотником.
Пил воду, смотрел во тьму.
«…приди, буря…
…подуй ветер…
…приди вихрь и невыносимая буря…
…замотай турхукэнни хобот, засти тусклые прищуренные глаза, отними силу квадратных ног!..»
Дотянувшись, копался в остывших углях костра.
Под руку попадали камни разных цветов, некоторые переплавленные вещества.
Знал, что обожженные палки и кости крепче, чем необожженные. Теперь узнал, что склеенные из отдельных полос копья крепче, чем цельные. Такие отдельные полосы стал склеивать особенной смолой. Для пробы царапал каменную стену. Куда дотягивался концом клеенного копья, там и царапал.
Длинные полосы… Округлые спирали…
Попадала под руку желтая охра, втирал в царапины…
Попала под руку глупая черепаха. Плоская, круглая, не выражала никаких чувств. Морщинистая чешуйчатая голова с носом, кривым, как клюв. Туманный взор. Ползала с беспредельной осторожностью, но Нинхаргу поймал, на плоской спине нацарапал отпечаток своей ладони, затер желтой охрой.
«…убейте белого мамонта…»
В мечте своей придумал особенного сильного духа, того самого, который сотворил первого человека Эббу.
Кто впервые сотворил небо и землю, Нинхаргу тогда не знал.
Люди льда дивились: «Сильный дух! Умный!»
Но сам Нинхаргу думал не так. Ну, сильный дух. Но глупый.
Людей льда создал, а землю испортил. Кругом горы, болота, а прямо пойдешь — белый мамонт Шэли стоит. Или над большой кучей шерстистый носорог млеет. Или задавный гнус стоит облаком. Такой страшный мир, что сильный дух сам стал всего бояться. Прячется робко в камышах, ест рыбу. Другого ничего не умеет поймать. Так боится, что спит на облаке. Может упасть, если крепко уснет. Потому всегда злой, вздернутый.
Вождь Энат, сердясь, колол Нинхаргу кремневым наконечником, насаженным на длинную птичью кость.
Требовал: «Не пой так, как поешь!»
«А как петь?»
«Как я скажу».
«А как ты скажешь?»
«Ну, я не знаю, — сердился вождь. — Пой, как скажу».
«А как скажешь?»
«Ну, я не знаю».
«…убейте белого мамонта…»
«Как убить? — сердился вождь. — Слабыми стрелами? Тонкими копьями? Или затащить холгута на утес и сбросить вниз? А где такое, что вес выдержит? Разве не порвет турхукэнни все, что накинешь на большие бивни? И смолой его не приклеишь, сам знаешь. Нет никакого оружия, чтобы убить турхукэнни!»
«…убейте белого мамонта…»
В каменной плошке, заполненной расплавленным жиром, тлел нежный фитиль из размочаленных сухих трав. Колебались густые тени. Нинхаргу стонал, хватался за сердце, царапал стену острым копьем. Всегда охотники охотятся, матери кормят, дети играют, волк воет, суслик прячется в норке. А чем должен заниматься калека?
Несколько линий под острием сошлись.
На вскрик Нинхаргу подошли женщины.
У них были светлые, но грязные волосы. У них был запах земли, влажный и нежный. Даже распахнутые груди пахли землей. За ними подошел сам вождь Энат, смеясь, подошли охотники, которые отдыхали. Увидели: линии на каменной стене, странно соединившись, напомнили силуэт белого мамонта Шэли. Будто страшный живой холм, способный растоптать всю трибу. И сидел верхом на огромной плоской черепахе. Совсем непристойно сидел.
Так получилось у Нинхаргу.
Будто особенной смолой прилепили белого мамонта к ползущей черепахе. Даже сточенным сбоку бивнем давил несчастной в затылок. А она будто и не сердилась. Это страшным показалось Людям льда.
Они отступили.
Только Энат не поверил: «Не даст ему черепаха».
Вождь в общем держался широких взглядов, но не поверил.
Зато черепаха, запутавшаяся под ногами охотников, заволновалась.
Она жила насыщенной тихими событиями жизнью и никаких ужасных потрясений не хотела. И связываться с белым мамонтом не хотела.
Подумав, Энат сказал: «Теперь холгут убьет Людей льда. Создал землю для первого человека, а теперь всех убьет. Первого человека любил, а трибу не любит. Считает оборванцами».
На всякий случай уточнил: «Это холгут?»
«Это он», — счастливо ответил Нинхаргу.
«Кто научил такому?»
«Сам сделал. У кого учиться?»
После Нинхаргу такой вопрос уже никто никогда не мог повторить, потому что всем потом было у кого учиться.
А у кого учиться Нинхаргу? Он сам придумывал все.
«От чего умер Нинхаргу? — интересовались после его смерти многие. — Надеемся, ничего страшного?»
«Совсем ничего, — мрачно отвечал вождь Энат и взвешивал на ладони каменный топор, запятнанный кровью первого художника. — Совсем страшного ничего. Все, как обычно. Первый человек Эббу был — умер. Охотник Кухиа был — умер. Хишур с большой ступней был — умер. Теперь Нинхаргу умер. Все, как обычно. Только белый мамонт Шэли всегда есть».
Злобно пнул попавшую под ноги черепаху: «Если мамонт умрет — мы будем?»
«Сердитый!»
Иаллу был.
Субшарту был.
Старый Тшепсут был.
Шли дожди, сменялись морозами.
«…опять серебряные змеи через сугробы поползли…»
К костру выползала старая зябнущая черепаха.
Панцирь побит, зацвел седыми лишайниками, но различалось изображение человеческой ладони. Никто не помнил, кто втер охру в процарапанные на костяном щите линии, но старую не трогали.
Охотник Хурри вернулся.
У него было волосатое лицо и грубые прищуренные глаза под густыми бровями.
С утра его гонял шерстистый носорог. Потом белый мамонт. Этот никак не хотел научиться глядеть на людей, как на существа высшего порядка. Из-под белесых ресниц всяко глядел, но как на оборванцев. Хурри с трудом убежал от шерстистого носорога, потом от холгута. Даже упал, испачкался. А тут опять выскочил носорог, хотел растоптать, но учуял запах испачканного.
Стоял, млел.
Теперь Хурри сердился.
Ему требовалось немного уверенности.
Он вонзил крепкое копье в сырую глину перед траченными молью оленьими шкурами, отгораживавшими особое ответвление пещеры, в котором диковала красивая девушка.
«Ты пришел?» — спросил отец девушки.
«Я пришел», — ответил Хурри.
«Что видел?»
«Много видел».
«Что слышал?»
«Много слышал».
«Зачем пришел здесь?»
«У тебя дочь. Хочу взять».
«Возьми, — согласился старик. — Но она быстро бегает. Много молодых охотников хотели взять, состязались в беге, ни один не догнал».
Напомнил, помолчав: «И ты не догнал».
«Теперь догоню».
Отец покачал головой и позвал дочь.
Мохнатая девушка сползла с каменной, забросанной шкурами лежанки, накинула на себя шкуру, тоже удивилась: «Ты пришел?»
«Я пришел».
«Что видел?»
«Много видел».
«Что слышал?»
«Много слышал».
«Зачем пришел здесь?»
«Хочу победить тебя в беге».
У девушки были длинные тяжелые косы.
Они доходили ей до лодыжек и почти мели по земле, если бы при беге не летели горизонтально, так быстро бегала. Сейчас переоделась в мягкую беговую одежду, надела тонкие штаны, тонкую куртку.
Отец напомнил: «Зря бежите. Никто еще не догнал. И Хурри не догонит. Бегал много».
Хурри рассердился: «Догоню!»
«…вся жизнь моя была залогом свиданья вечного с тобой…»
Легкая девушка сразу опередила соперника.
Она первая пересекла высокий известняковый холм, лежащий на пути, и обернулась, почти не приминая летящими ногами траву. Она немножко жалела сильного косолапого Хурри, похожего на пещерного медведя. Ей нравились его волосатые руки. Ей нравилось, как движутся его мощные кривые ноги. Много бегал от носорога. От белого мамонта много бегал. Но не догонит, жалела девушка. Пусть Хурри бежал споро, все равно не сможет догнать. Даже подумала, что если не догонит, то, может, когда-нибудь станет товарищем по жене того, который когда-нибудь догонит.
От этой мысли стало сладко.
Будет приходить к ней в спальный полог и морщить густые брови.
Если его хорошо кормить, он будет просить добавки. Это тоже хорошо, подумала она.
А Хурри ускорил бег.
Теперь пальцы его ног упирались в ее пятки, и девушка тоже ускорила бег.
Она бежала теперь так быстро, что красная кисточка на косе вытянулась в воздухе, как трость. Белый мамонт Шэли издалека услышал жаркое человеческое дыхание, теплый дух пещеры, вырвавшийся на волю, дух желания и спешки, и недовольно затрубил за холмом.
Девушка испугалась.
Тогда Хурри вскинул вверх свой беговой посох и завертел им в воздухе, как оленный бык трясет рогами во время гона. И грубо схватил девушку за волосы.
«… без этих маленьких ужимок…»
Конечно, девушка могла превратиться в утку и улететь, но она не захотела и, закусив губу, как испуганная олениха, вернулась домой.
Здесь обнюхались.
Потом девушка сказала отцу: «В эту ночь не выйду к общему костру».
Потом постлала поверх старых новые мягкие оленьи шкуры и другим голосом сказала охотнику Хурри: «Ложись». Прикрыла его легким одеялом из совсем новых пыжиков, сняла одежду и легла рядом.
«…она лежала на спине,
нагие раздвоивши груди,
и тихо, как вода в сосуде,
стояла жизнь ее во сне».
Одноглазый был.
Зимний туман. Нежный рисовый свет заката.
Дикий чеснок хорош к мясу. Пучок чеснока только и принес калека Одноглазый в пещеру, но вкус пищи сильно изменился. У многих из плоских губ потекла обильная слюна. Вот всего один глаз, но увидел, что зерна некоторых растений снова и снова растут. Их приятно жевать, а там, где зерна случайно падают на землю, опять вырастают растения с нежными зерновыми колосьями. Будто сильный дух откуда-то подсказывает: таким надо питаться.
«…я обещаю вам сады, где поселитесь вы навеки…»
Ноги у Одноглазого разной длины, грудь покрыта глубокими шрамами, следами старых ножевых ран. Из-за большой слабости не ходил на охоту, зато пел гортанно и неустанно, отстукивая особый ритм по сухому мочевому пузырю когда-то убитого трибой отставшего от стада мамонта.
«…так тихо, так тихо над миром дольным, с глазами гадюки, он пел и пел о старом, о странном, о безбольном, о венном, и воздух вокруг светлел…»
Кудлатая девушка Эмхед смотрела на Одноглазого с восхищением.
Когда Одноглазый пел, хриплый голос наполнял кудлатую девушку тайным желанием. Никто не сушил мухомор лучше нее. Она специально подсовывала Одноглазому самые сухие пластинки. Если не придумать совершенное оружие, пел Одноглазый, белый мамонт Шэли перетопчет всю трибу. Он умный. Он злой. Он все слышит. Птицы рассказывают холгуту про Людей льда. Рыбы разевают рты, только не умеют произнести вслух. Все против трибы. Все считают Людей льда оборванцами и наглыми. Белый мамонт будет топтать охотников в долинах и возле болот. Он не пустит охотников к ягодным полянам. Он не пустит их к оленьим стадам, перекочевывающим на север. Он не даст старушкам брать хворост. Он будет калечить Людей льда мохнатым хоботом, мохнатыми толстыми ногами, сточенным острым бивнем и нелепой своей роговой бородавкой.
«…убейте белого мамонта…»
Лукавый мухомор вызывал видения.
Он нашептывал в оттопыренное. волосатое ухо Одноглазого, что белого мамонта Шэли можно убить большим камнем, если закатить его на самую вершину крутой горы, а потом спустить сверху на лоб холгута. Правда, камень нужен такой большой, что вся триба не сможет закатить его в гору, а белый мамонт Шэли такой хитрый, что не подставит выпуклый лоб. Конечно, у подошвы горы много нежной травы и мягкого тальника, но жирный турхукэнни если и подойдет, то все равно отвернет лоб в сторону, потому что птицы ему все рассказывают. Холгут теперь приходит к пещерам только затем, чтобы убить. Раньше приходил посмеяться, а теперь приходит убить. Трясется от желания, свирепо смотрит из-под рыжей челки. Невдалеке над кучей шерстистый носорог млеет.
«Сердитый!»
Слушая Одноглазого, охотник Ушиа сердился.
Глаза у него стекленели. Он искал, что такое сказать в ответ.
Всяко рылся, всяко ворошил в своих небольших мозгах, но ничего, кроме каменного топора, в голову не приходило. Совсем задиковал. Что бы ни сказал Одноглазый, на все отвечал: нет!
«Товарищ ты по жене?»
«Нет!» — сжимал каменный топор Ушиа.
«Дети не твои разве?»
«Нет!» — стучал топором Ушиа.
«Ну, много зверя убил?»
«Нет!» — отвечал Ушиа.
«Почему холгут? Почему две руки? Зачем звезды? Река почему поворачивает, рыба плывет? Почему спина чешется, волк воет?»
«Нет!» — на все отвечал Ушиа, стуча каменным топором.
И сердито объяснял: «Одноглазый не может знать правды».
«Да почему?» — дивилась неожиданным словам кудлатая девушка Эмхед.
«Потому что у Одноглазого всего один глаз и разные ноги. А у меня два глаза и ноги ровные. Я вижу дальше, бегаю быстрей».
«…я призываю вас в страну, где нет печали, нет заката…»
Настоящая правда, утверждал Одноглазый, в большой боли.
Вот холгут далеко, утверждал, а я чувствую большую боль, которую он может мне причинить. Значит, и холгут может чувствовать боль на расстоянии.
Сказав такое, ударял концом копья в силуэт, выцарапанный на стене.
Белый мамонт, конечно, не слышал, но охотник Ушиа сердился: нет!
И всем объяснял: «Как холгуту на расстоянии станет больно от того, что здесь бьют копьем по камню?»
«Разве тебе не больно, когда здесь ты думаешь об ударе хоботом?»
Охотник Ушиа сердито отвечал: нет! Но тянул крепкую руку, касался клееного копья, так загадочно умеющего наносить большую боль на расстоянии. Даже отталкивал в сторону ребенка, бессмысленно жующего заячий хвост.
Слух о мамонте, которому будто бы больно, когда по изображению на камне бьют копьем, облетел всю пещеру.
«…убейте белого мамонта…»
Что ни слово, то новая мысль.
Хриплый голос Одноглазого отражался от невидимых сводов, зажигал хищные искры в глазах Людей льда. Ящерица, отвратительно бесцветная, слушала, свесившись с каменного уступа. Под ногами, шурша, ползала древняя черепаха. Она совсем заплесневела, поросла лишайниками. Плоскую, побитую щербинами спину украшал неясный отпечаток человеческой ладони с затертой в трещины желтой охрой. Такие же отпечатки, только поменьше, виднелись на глиняных горшках, которые лепили у костра женщины. Со всех сторон неслось взволнованное стесненное дыхание.
«…убейте белого мамонта…»
Последним доходило до молчаливого охотника Ушиа.
«А если не мы, если турхукэнни убьет нас?» — сердито спрашивал.
«Убейте белого мамонта, — упрямо требовал Одноглазый. — Сделайте совершенное оружие! Сам выйду навстречу холгуту!»
«Так сделаешь, унизишь трибу. Так сделаешь, унизишь Людей льда, черепаху, белых сов, нетопырей, все живое, — Ушиа сердито замахивался каменным топором: — Лучше тебя убью!»
«Убей, убей жалкого калеку, — торжествующе хрипел Одноглазый, ловя на себе восторженный взгляд девушки Эмхед. — Убей, убей жалкого калеку с одним глазом и с разными ногами. Если не убьешь, из уст в уста насмешливо будет передаваться, что это я и есть тот жалкий певец, который выиграл спор у сердитого охотника Ушиа. А если убьешь, из уст в уста презрительно будет передаваться, что ты и есть тот охотник, который только что и смог убить калеку!»
Когда Одноглазый умер, Ушиа горько бил кулаками в грудь.
При Одноглазом в задымленной пещере было весело. При нем женщины плясали у костра, дети плакали меньше, песни зажигали мужчин на живое. Некоторые по-настоящему задумывались о большой охоте.
«…убейте белого мамонта…»
Птицы все слышат.
Ветер разносит новости.
Подкараулив охотника, белый мамонт Шэли затрубил, выскочил из-за угла и схватил Ушиа за косу.
На глазах у всех укоризненно повел к лесу.
Тучи стрел летели в гиганта, но он только смеялся, громко хлопая ушами.
Несколько копий ударили в засмоленную шерсть белого мамонта, но и это не вывело гиганта из равновесия. Шел и нисколько не торопил пленника.
Увёл в лес. Неизвестно, о чем разговаривали.
«Сердитый!»
Напилхушу был.
Когда Одноглазый умер, хромому Напилхушу исполнилось двенадцать лет.
Он был чуть выше оленьей спины и боялся быков с широкими рогами, зато бегал за каждой молодой женщиной. Девушки часто сидели у костра с красиво расписанными лицами и обнаженными грудями, приготавливая детскую одежду и распевая про себя песенки о нехорошем Напилхушу. Когда охотники уходили надолго в леса и в тундру, некоторые девушки специально для него расписывали охрой лица и груди.
«…эти дни восхитительных оргий и безумной любви…»
Однажды Напилхушу ходил по гальке, где было старое русло.
Навстречу вышли две незнаемые женщины. Когда Напилхушу между ними оказался, почувствовал, что тянет от них холодом, илом, темной водой, а не сладким женским потом. Все равно втроем спали на гальке, где было старое русло. Потом женщины в неглубокую каменную чашку подоили каждую грудь и напоили молоком Напилхушу. Сами развеялись, как нежные облачка, стекли росой по деревьям, а он стал многое видеть. Стал задумываться о неведомом, терял память, падал у костра и бился в судорогах. Однажды внутренним взором видел, как сильным порывом ветра унесло вождя. Вождь стоял на краю известняковой скалы и кричал обидное проходящим степенно внизу мамонтам. Шли один за другим, маленькие за хвосты держались. Дунул ветер, парка раздулась, и вождь улетел, как птица.
«…дуй, ветер, дуй…»
Напилхушу задумался.
Он не знал, что такое парус, но видел, как раздулась парка.
Пусть вождь не вернулся, но какое-то время он летел. Если бы Люди льда догадались держать вождя на веревке, может, вытащили бы оттуда, куда улетел. Значит, решил Напилхушу, и тяжелое копье может быть летающим. Если к копью… Да не просто к копью, а к особенному, к Большому копью прикрепить легкий кожаный парус… И раздуть так сильно, как в видении порывом ветра раздуло парку вождя… И броситься на белого мамонта…
Новому вождю идея не понравилась.
«Смысл всего — добывание пищи, — мудро объяснил он. Ему страшно не нравилось, что многие дети походили на Напилхушу, на глупого, бьющегося в припадках. — Зачем парус, зачем Большое копье?»
И вызывающе спросил: «Кто хочет охотиться на белого мамонта?»
Все промолчали.
Никто не нарушил тишину.
«А кто не хочет охотиться на белого мамонта?»
«Я…» — выдохнул тихий Тефт.
«Я…» — выдохнул трусливый Настишу.
«И я… И я…» — негромко зашелестело вокруг.
«Но как же тогда мечта? — спросил пораженный Напилхушу. — Люди льда много веков мечтают есть жирных холгутов. Были крысы, ловили каждую. Птицы воровали вяленую рыбу, мы отгоняли птиц. Земля тряслась, прятались в пещере. Дети мертвецов отгоняли олешков, мы нападали и убивали Детей мертвецов. У них волосы на лице, твердые копья. Люди льда не обрастают бородой. У нас лица круглые, чистые, а у Детей мертвецов бороды и усы. Приходит белый мамонт Шэли, затаптывает лучших охотников. Он не идет к Детям мертвецов. Он затаптывает Людей льда. Большое копье, оно, как любовь, — от чудесного голоса Напилхушу многие девушки в темноте призывно стонали. — Оно дает мясо, оно дает жир… Оно исполняет мечту… Пища, конечно, важна, но мечта важнее…»
«Бросьте его в колодец, — приказал вождь. — И не давайте пищи».
В одном из глухих переходов открывался под ногами темный сухой колодец.
Люди трибы ходили там осторожно, поэтому на сырой глине стен запечатлелось множество отпечатков самых разных рук. В такой колодец бросили Напилхушу. Добрые женщины тайком подбрасывали куски вяленого мяса, пластинки сухого мухомора. Но было пусто, и, кроме человеческого скелета, ничего в колодце не нашлось. Время от времени Напилхушу жевал мухомор и мелодично стучал чужими берцами по каменным стенам.
«…когда 6 вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…»
Было слышно, как рядом в темной галерее по скользкому спуску известняковых плит с уханьем катается пещерный медведь. Грязную поверхность ноздреватых плит медведь, наверное, заездил до блеска. В кромешной темноте взбирался на самую верхотуру, фыркал от удовольствия, съезжал вниз. Он делал это снова и снова, и Напилхушу стал бояться, что однажды медведь съедет прямо к нему. Вот почему, когда вождь наклонился над колодцем и спросил: «Мечта или пища?»
— Напилхушу скромно ответил: «Пища».
Девушки и женщины стонали от разочарования.
Проклятые суфражистки! Чтобы сдавшийся певец не мог приблизиться к их лежанкам, на всех подходах они тайком рассыпали сухую скорлупу дикого ореха и хрустящие раковины пещерных улиток.
К общему костру Напилхушу тоже не допускался.
«…и меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он…»
А спал на голом полу, положив плешивую голову на спину древней черепахи, отмеченной ладонью какого-то допотопного художника.
Ушшу был.
Хаммату был.
Хутеллуш был.
Еще второй Тишуб был.
Второго Тишуба убили женщины.
Так незаметно убили, что, если бы не вылезший язык и черное лицо, подумали бы — сам умер.
Прозвали Тишуба — Костяное лицо.
Очень твердое было у него лицо, удары его не портили.
Как раз стояли нежные дни. В тепле, пришедшем с юга, зеленые листья выросли до размеров ушей бурундука. Триба запаслась мясом и кореньями на всю зиму. Радуясь со всеми, Тишуб пел у костра. «Женщину хочу», — пел иносказательно. Опухший от переедания и мухомора вождь понимающе соглашался: «Хотеть не иметь».
«Чужую женщину хочу».
«Чужая женщина — ловушка для мужчины, — понимающе предупреждал вождь. — Чужая женщина это, как ловушка для охотника, глубокий ров. Это, как каменный нож, ударяющий в сердце. Чужая женщина — это, как Старая падь, которую не каждый пройдет».
Старой падью звали угрюмое ущелье, прорезанное в скалах рекой. Известняковые склоны там были такие крутые, что зимой тяжелый снег почти не держался. Большим преступлением считалось говорить в Старой пади даже шепотом. Может, поэтому, рассердившись, вождь ударил Тишуба ладонью по голове.
Если бы по лицу — это ничего.
Но ударил по голове.
Тишуб хворал целое лето. А отхворав, стал жалкий.
Все равно дурак, пугливо пригибаясь, ходил за дочерью вождя, отслеживал ее передвижения.
«…молился всерьез (впрочем, как вы и я) тряпкам, костям и пучку волос — все это пустою бабой звалось, но дурак ее звал Королевой Роз (впрочем, как вы и я)…»
Пугался, но ходил.
Вожделение водило Тишубом.
У него теперь были синие губы, как всякий певец, страдал всякой слабостью. Притаившись за темным углом, подолгу прислушивался.
Вот протопал старый Ухеа, потащил бивень для зачистки… Вот вскрикнула поганая летучая мышь… Вот ужасно захохотали косматые подружки, нежно прошлепала ножками младшая жена вождя… Если выскочить, думал Тишуб, неожиданно можно стать товарищем по жене…
Но понимал: лучше не выскакивать.
Терпеливо дожидался дочери вождя.
Но дочь вождя тоже ему не радовалась.
На второй или на третий раз прямо ударила Тишуба в костяное лицо бычьей челюстью, правда, не оставила царапин. У нее были толстые ноги и чувственные красные губы. Она всегда водила за собой трех косматых подружек. Родив горластого первенца от плечистого охотника Хутту, умевшего в одиночку поднимать камень, запиравший вход в пещеру, она заодно выкармливала и некоторых чужих детенышей. У нее было доброе нежное сердце и вкусное молоко. Могла обнимать мужчину всю ночь.
«…от моей юрты до твоей юрты горностая следы на снегу…»
Дочери вождя вообще не нравились хриплые голоса.
Любила драчунов. Сама любила подраться. По ее указанию косматые подружки часто колотили Тишуба в темных переходах. Подружки тоже были веселые. Иногда садились на Тишуба и подолгу ездили на нем, как на олешке. От всего этого Тишуб, вдобавок к слабости и синим губам, начал хромать и сильно кашлял. Волк откусил ему два пальца на левой руке. Стал этого стесняться, прятался от косматых подружек, но любовь к дочери вождя снова и снова выгоняла его к общему костру.
«…от юрты твоей до юрты моей потянул сероватый дымок…»
На Праздник первого снега вышел из пещеры.
Шел медленный снег.
В природе растворена нежность.
Решил заночевать вне пещеры, где плохо пахло и где бегали, хихикая, косматые подружки. Стал подыскивать сухое место, где были бы дрова для костра, и нашел пустую медвежью берлогу.
Лег.
Зарылся в ветки.
Небо пасмурное, снег все шел и шел, а Тишубу снилась дочь вождя.
Полный хороших снов, проспал всю зиму. Как медведь, оброс бородой. Целых шесть месяцев проспал, за все это время только два раза перевернулся с боку на бок.
Встал весной.
Небо совсем чистое.
Белый мамонт, проверявший пастбища, увидел Костяное лицо.
Сильно удивился. Долго гонял выспавшегося певца по лесу, даже косматые так его не гоняли. Рыжая челка вперед — как козырек. Хобот — как волосатая рука. Один бивень огромный, стертый, позеленевший от лишайников, но все равно блестящий, потому что все время в работе, другой — как безобразная роговая бородавка. Догнав, бросил сильно помятого Тишуба у входа в пещеру. Сам встал рядом. Трубил, вытирал толстые ноги о траву.
С этой поры Тишуб Костяное лицо потерял еще и возможность двигаться.
Неподвижно лежал в темной каменной нише. Ничего не мог, только заняться горловым пением мог. Тайно приходили косматые, жалели, гладили по голове. Падали с кровли камешки, осыпался песок. Вечность текла, искусство мельчало. В совсем темные вечера Люди льда подвывали горловому пению Тишуба. Хриплые, продымленные голоса разносились по заснеженным равнинам. Услышав такое, белый мамонт Шэли останавливал неторопливое стадо и удовлетворенно покачивал хоботом в такт.
Шиффу был.
При Шиффу не было равенства.
При вожде Шиффу запрещалось смотреть на северное сияние.
Певец Харахуру, трясущийся вдовец, тайно подученный трусливым вождем, пел о том, что белый мамонт Шэли вечен. Вечен, как небо, как земля, и с этим ничего нельзя поделать. Он приходит, как снег, и уходит, как снег. С этим тоже ничего нельзя поделать. И нельзя построить такое большое копье, чтобы его несли сразу много человек. Смотрите, пел Харахуру, какими маленькими и слабыми стали
Люди льда. Они рисуют на стене мышей. Они с коротким копьем вдвоем ходят против одного гуся.
Как таким справиться с белым мамонтом?
Это раньше Эббу был.
Это раньше Нинхаргу был. И Набу, и Иаллу, и Ушиа.
Они были большие. Они убивали отставшего мамонта, сжигали его бивни и добродушно скакали по горячим черным углям. А потом качали над огнем кости мертвеца.
«…где ты, время невозвратное незабвенной старины?..»
На отбойном мысу Харахуру нашел ствол дерева, длинный, как река.
Сильный дух прятался в дереве. Как только человек приближался с намерением отрубить кусок, так падал в воду и тонул. Все же общими усилиями притащили дерево в пещеру, разделили на отдельные пластины, поместили в сухом гроте, освещаемом факелами из бересты. По указанию Харахуру стали склеивать пластины особенным клеем, а молодые сестры Эйа и Аху, следуя тайным указаниям Харахуру, шили парус.
Охотники, глядя на Большое копье, ахали.
Они уже привыкли к тому, что белый мамонт Шэли вечен, а тут лежало Большое копье. Задумчиво держась руками за тяжелые нижние челюсти, садились на корточки и ахали. Переглядывались, понимая: придется выходить против холгута по ветру. Услышав ненавистный запах, белый мамонт Шэли встряхнет рыжей челкой, плоской, как крыло, засмеется и встанет на задние ноги. Даже, наверное, покачает роговой бородавкой, угрожая оборванцам. Даже, наверное, начнет пританцовывать, заманивать, размахивать зеленой веткой.
Тогда следует поднять парус, кинуться на холгута.
Однако трусливый вождь Шиффу запретил испытывать Большое копье. Особенно, когда узнал, что наконечник выточили из цельного бивня мамонта. А глупых молодых сестер Эйа и Аху, шивших парус, изгнал из пещеры.
Сестры красивые. Когда черпали воду из ручья, костяные серьги стучали, и мелодично побрякивали деревянные браслеты у запястий и у локтей. Набрав воды, болтали, оглядываясь на горбатых мужчин, похотливо тычущих пальцами в их сторону. А волосы, заплетенные в косы, свисали донизу. Все считали, что Эйа и Аху сразу погибнут под ногами белого мамонта Шэли или замрут от голода, но в первый же день в долине, засыпанной мягким снегом, на сестер наткнулись Дети мертвецов, у рта волосатые. Оба в голубоватых шкурах росомах — единственных животных, которые одновременно живут и в том мире, и в этом. Только росомахи могут рассказать человеку о другом, подземном мире. Правда, будешь плохо слушать — загрызут. А будешь хорошо слушать — загрызут непременно.
«Будете нашими женами», — сказали сестрам Дети мертвецов.
И повели испуганных в сторону от известняковых холмов, подталкивая копьями в спину. «Этой дорогой долго будем идти, — повторяли. — До нашего стойбища далеко. Пять раз отдыхать будем».
В первый раз устали, сели на тундровые кочки, стали храпеть.
А рядом сугроб — темный, подтаявший, сильно затвердевший от ветра.
У сестер болели ноги от долгого перехода, они соскучились по похотливым взглядам мужчин. Эйа шепотом сказала Аху: «Давай пойдем к сугробу. Я старше тебя. Я тебя спрячу».
Осторожно вытащив нож у одного из спящих, Эйа выкопала под сугробом нужную яму и загнала туда сестру. Потом уничтожила все следы работы, присыпала сверху снегом, вернула нож. «Уйду с Детьми мертвецов, — сказала. — Буду мечтать с ними у костра, а ты вернешься в трибу и все расскажешь».
Когда солнце пригрело, Дети мертвецов проснулись.
Головы круглые, как травяные тундряные кочки, уши торчком.
Громко зевали, скребли грязными ногтями под мышками, потом спохватились: «Где другая девушка?»
«Не знаю, — испугалась Эйа. — Я спала».
«Однако убежала», — пожаловались Дети мертвецов.
И набросились на Эйю: «Ты рядом была. Что с ней сделала?»
«Вы — мужчины, но даже вы устали и спали, — испуганно ответила Эйа. — А я слабая женщина, я больше устала. Как легла, так и уснула, совсем ходить не могла».
«Ладно, — сказал один, хорошо подумав. — Возьмем, которая осталась. Вдвоем возьмем. Будем товарищами по жене».
Но второй сказал: «Посмотрим в сугробе».
Подошли к сугробу. Дул теплый ветер, и снег уже таял. Ноздреватый, весь в точках.
Один кольнул длинным копьем и чуть не задел прячущуюся в яме Аху. Потом один снова сунул копье в снег и задел младшую сестру, но она крутилась в снегу, как рыжая лисица, и избегала опасных ударов. Старшая сестра так боялась, что все время плакала.
«Почему плачешь?»
«Я не знаю. Я устала».
«Перестань, — рассердились Дети мертвецов. — Твоя сестра здесь?»
«Как я могла вырыть яму в снегу? Или ногтями? — спросила Эйа сквозь слезы. — Вы видели у нас ножи?»
«Тогда почему плачешь?»
«Потому что страшно с вами. Потому что болят ноги. Потому что жить среди Детей мертвецов тяжело будет. Я люблю ходить к колодцу, смеяться и греметь деревянными браслетами. Вчера едва шла от усталости, а вы силой тащили меня. Сегодня опять потащите, будете копьями толкать, у меня синяки на спине. Плачу потому, что так вспомнила».
Дети мертвецов поверили Эйе и повели ее в стойбище.
А младшая сестра выбралась из сугроба и побежала домой. Две ночи и два дня блуждала по тундре. Совсем измученная встретила брата.
«Где Эйа?» — спросил брат.
«Дети мертвецов увели».
«Давай побежим вслед».
«Мне стыдно, — призналась Аху, — я не могу бежать».
«Так боишься?»
«Нет, у меня другое», — ответила Аху и показала брату израненные ноги.
Тогда они вернулись в пещеру, где Харахуру, трясущийся вдовец, все еще пел о невозможности убить белого мамонта, а сам тайком шлифовал наконечник Большого копья, целиком выточенный из бивня мамонта, и слабой рукой ласково гладил плоскую черепаху, на спине которой смутно различался силуэт человеческой ладони, оставленный Нинхаргу два или три тысячелетия тому назад.
Нессу был.
Хамшарен был.
Хеллу и Хиту были.
Псих носорог нюхал помет, млел.
Бросался даже на птичек, если садились в пределах видимости.
Даже на леммингов бросался. Видно было, что мрачные мысли одолевают шерстистого. Ходил совсем один, охотники нигде не встречали его братьев и сестер.
И белый мамонт нервничал. Сердито смеялся над глупыми Людьми льда. Как хулиган, остервенело топтал кустарник, скатывал мохнатый хобот в кольцо, громко щелкал по веткам. Так сердился, когда Белая сова села на спину. «Где летала? — сердился, отворачиваясь от млеющего поблизости шерстистого носорога. — Куличок тебя три раза звал».
Мудрая сова не ответила. Она крепко спала перед этим. А когда спишь, ума не надо. Потому и не слышала, если куличок прилетал.
«Я теперь всех людей убить хочу, — сердито признался белый мамонт Шэли. — Все умирают, пусть и эти умрут. Тогда будут вместе, никто скучать не будет. Я землю сделал для человека Эббу. Он тихий сидел среди воды, не мешал. А Люди льда стали плодиться. Они грязные, съели моего дядю. Они суетливые и не засмаливают бород. Их гнус ест. Они глупые, не жуют траву, живут в тесных расщелинах, как ящерицы. Совсем плохое поют про турхукэнни. Так что убью всех. А с ними — рыб и птиц, чтобы не кормили оборванцев. Я теперь всех убью, — сердито похвастался белый мамонт Шэли. — Из костей дом построю. Ты будешь на чердаке жить. Хочешь на чердаке жить? Что скажешь?»
Сова не ответила, только подумала про себя: совсем белый заликовал.
А белый мамонт не унимался, спрашивал: «Как думаешь, всех можно убить?»
«Берегись, — ответила наконец. — Люди льда строят совершенное оружие. Они уже давно строят совершенное оружие. Некоторые даже на охоту не ходят. Их специально кормят, чтобы они строили совершенное оружие. Хотят тебя убить».
Белый мамонт потряс рыжей челкой, хвост недовольно дернулся.
Но он знал, что когда долго не ходишь на охоту, то непременно теряешь навыки.
Это он хорошо знал, потому что в последний раз, когда он напал на оборванцев возле пещеры, убежали только тренированные старушки. Высушенные возрастом, выкрученные, как деревья на косогоре, они всегда держались близко друг к другу. Специально перед выходом за хворостом снимали муклуки, шли босиком.
Жилистые, как лосихи, пугливые, как водяные утки.
Весной смыло ливнями редкие леса.
Пришли тучи задавного комара, подул ветер.
Ужасные кривые молнии разрывали тьму над плоскими озерцами.
«…вот, казалось, осветятся даже те углы рассудка, где сейчас светло, как днем…»
У костра хрипел калека Харреш.
Он стонал, катался по грязным шкурам. Успокаивая слабого, товарищи по жене кидали ему кости. Давясь и страдая, он пел об огромном звере белого цвета, с мохнатым хоботом, как рука. Он пел о задравших хвосты молодых быках, о черных глупых быках с гривой, торчащей дыбом. О черных быках, роющих землю рогами. Он пел о мышастых пугливых лошадях, украшенных черными ремнями вдоль всей спины от холки до хвоста. О вкрадчивых росомахах, загрызающих олешков не до смерти. Целую неделю едят живого олешка, не давая ему умереть — любят свежее.
Однажды, обиженный товарищами по жене, переставшими пускать его в спальный полог, Харреш принес с реки дафнию. В реке были слизняки, рачки, там всякого много было, но Харреш принес дафнию. Течением мотало над дном зеленую слизь, зевала рыба, пахло мокрой травой, но Харреш сделал выбор.
Панцирь у дафнии оказался тоненький, почти прозрачный.
Из зёленой мокрой травы Харреш сплел длинную тугую косу.
Эту косу приклеил к глупой голове дафнии, несильно толкнул ее босой ногой, и белесая невзрачная жительница реки превратилась в молодую неумытую женщину с толстыми пушистыми косами.
Она сразу открыла рот и начала болтать.
«Вот если у меня не будет молока, как ответишь? — болтала она.
— Смотрите, какие тугие груди! Я теперь много рожать буду. Мне твои товарищи по жене все нужны. Разве другие такие есть? Как ответишь?»
«Кто бросил зерно у входа? — сердился вождь у костра, пытаясь перекричать новую женщину. — Кто опять у входа бросил зерно? Пещерный медведь приходил сосать зеленую поросль. Путается под ногами, готов укусить…»
«Убейте белого мамонта…» — хрипел у костра Харреш.
«Смотрите, живот тугой. Это мне хорошо. Мужчины трогать будут. Много стану рожать».
«Всю траву вырвать у входа… Медведю чтоб не сосать…»
«Убейте белого мамонта…»
«Много рожать буду…»
Женщина ни на минуту не умолкала.
Она трогала тугие груди руками и говорила, говорила, говорила.
Пораженный красотой женщины, им же самим созданной, Харреш каждый день царапал каменную стену резцом, и однажды все вдруг увидели, что изображение изменилось.
Оно как бы протянулось вдаль, в глубину.
Оно будто раздвинуло стену пещеры.
Это испугало Людей льда. Покачав кости мертвеца над костром, решили, что Харреш делает что-то неправильное. А потому отвели в лес. Пока младший брат в спальном пологе ощупывал новую женщину, не перестававшую болтать, Харреш, голым привязанный к голому дереву, стонал под укусами мелких кропотливых муравьев и жадного гнуса.
«…мое имя смрадно…
…мое имя смрадно более, нем птичий помет днем, когда знойно небо…
…мое имя смрадно более, чем рыбная корзина в день ловли, когда знойно небо…
…я говорю: «Есть ли кто-либо ныне? Братья стали дурны, друзья никого не любят».
…я говорю: «Есть ли кто-либо ныне? Все сердца злы, человек с ласковым взором убог…»
…о, как смраден я…
…о, как смрадно то, что нас окружает…»
«Сердитый!»
Ишши был.
Амурру был.
Хутеллуш был.
Хашшур и Аркад были.
Белый мамонт Шэли стал нападать на вождей и делал это так ловко, что Люди льда совсем испугались и стали скрывать имена своих предводителей. Вождей теперь избирали тайно. Каждый про себя называл имя нового вождя. Многие даже не догадывались, кто управляет трибой. Но умный турхукэнни чувствовал правду по запаху. Пока Люди льда пытались подкараулить случай, он сам его создавал. И только когда холгут затоптал особенно вонючего охотника с нехорошо оскаленными зубами и оказалось, что именно этот ублюдок руководил трибой, Люди льда спохватились. Небо в тот день отдавало ослепительной синевой и дул ветерок, немножко сносивший гнус, но охотники наконец спохватились. Они не хотели, чтобы и впредь трибой управлял такой противный и слабый вождь.
«…отмечен знаком высшего позора…»
Правила отменили.
О холгуте стал петь Кишу.
Он был слабый, трясущийся, но пел красиво.
Поддерживая руками маленькую трясущуюся голову, он пел так красиво, что сам белый мамонт Шэли старался подойти ближе к пещере. При этом некоторых охотников он убил, чтобы не мешали, а других заморил голодом, загнав на неприступную скалу. Как всегда, спаслись только жилистые старушки. «Так со временем вы одни останетесь», — стали обижаться молодые женщины и, чтобы уравнять шансы, сократили еду и питье для старушек.
Господин преследования наградил Кишу полным набором нехорошего. Кишу часто умирал от этого. Только сильная ненависть к холгуту, преследующему Людей льда, поддерживала жизнь певца.
«…твоя тень падает на пещеру…
…твоя тень колеблется в морозном воздухе…
…твоя тень плывет, как облако, закрывая Луну…
…темный страх вяжет нам сердца, мы боимся, отступи…
…ты перешел воду великого изгиба озер… ты издал крик, убивший многих охотников… ты сделал бессильными нас, затмил лица, ослепил глаза, уходи, останься только на каменной стене у входа…
…Дети мертвецов будут видеть твое изображение у входа и будут бояться… они идут с юга… у них копья с блестящими наконечниками… ты нас не любишь, уйди в леса, останься только в изображениях… когда ты вытесан на утесах, Дети мертвецов боятся и отступают… когда твои изображения на каменных стенах, Дети мертвецов трепещут от ужаса, как бледные зарницы, и не идут к нам…»
«…в гелиотроповом свете молний летучих на небесах раскрывались темные тучи…»
Травы выгорели.
Пришла удушливая жара.
Белый мамонт Шэли с каким-то особенным остервенением отлавливал и затаптывал отчаявшихся охотников. Затоптанных стало так много, что про них неопределенно говорили: он упал.
Долины перед пещерой лежали черные.
Животные ушли далеко, птицы улетели, рыбы в реке не стало.
Даже псих носорог, понюхав кучу помета, куда-то умчался. Говорили, что совсем опустился. А на горизонте ночами мерцали, как звезды, чужие костры. Это многочисленные Дети мертвецов пришли отнимать у Людей льда последнюю пищу, пасшуюся в тундре.
Хутеллуш, адепт Большого копья, певец Нового, слабый телом, со слезящимися глазами, старший сын Самшу, прямой правнук Харреша, праправнук Нинхаргу и первых людей Эббу и Апшу, в низкой нише, наклонясь над массивной каменной посудой, терпеливо дробил малахит пестом. Женщина Илау, тучная от недоедания, трясла тяжелыми весело раскрашенными грудями и смешивала добытый порошок с животным жиром и соком растений. Одновременно она отталкивала похотливые руки Хутеллуша, потому что недавно сама изобрела специальные номерки для запасов, хранящихся в леднике, и хранила себя для достойного человека.
Работа с красками приятна.
Малиновый, черный, желтоватый, зеленый, фиолетовый оттенки отпугивают злых духов. А то ведь они и справа, и слева. Они сзади и спереди. Они летают в горах, летают над пересохшей рекой, над сожженными долинами. Против злых духов нет дверей, нет запоров. Они втекают в пещеру с прозрачным ручьем, падают с неба с дождем и с градом, проползают в спальные пологи, проникают, как воздух, чтобы мучить людей, разрушать семейное согласие и дружбу. Они не знают пощады, пожирают плоть, пьют кровь, связывают бессилием руки и ноги.
Господин преследования помогает им.
В каменном сосуде Хутеллуш хранил особенную смолу.
В этот день Господин преследования особенно приглядывал за певцом Нового и подталкивал его под руку. Сердитый Хутеллуш пролил смолу и сам же голой ягодицей сел на камень.
Стал отрываться — не смог.
Илау стала помогать, сделала больно.
Пришли другие Люди льда. Собралась вся триба — кто мог собраться.
Подумав, сказали плачущему: ладно, не рвись, еще оторвешь что-нибудь.
Сказали: живи с камнем. Пищи мало, совсем нет, но немножко кормить будем. Пой о Большом копье, приближай Будущее: Мечтай о Новом, о множестве вкусного жира, о множестве мяса. Женщина Илау будет прибирать за тобой. Может, со временем разобьем камень, только с небольшим осколком на ягодице будешь ходить. Зато никто не укусит за правую ягодицу.
Стал жить с камнем.
Требовали петь веселое.
Хутеллуш страдал, но пел.
Однажды все закричали и стали бежать.
Одни бежали в тайные ходы, другие в тундру.
Только женщина Илау в страхе прижалась к Хутеллушу. Она была простая, как все одинокие женщины. Дрожа, сказала: «Дети мертвецов пришли. Нехорошие пришли. У рта волосатые пришли. Не могу унести тебя вместе с камнем, Хутеллуш, тяжко мне, а оторваться не можешь».
Спросила: «Или оторвать ягодицу?»
«Зачем?» — испугался Хутеллуш.
«Чтобы унести то, что оторвется».
«Нет», — не согласился Хутеллуш.
Тогда добрая женщина заплакала: «Нас съедят».
Дети мертвецов шумно вошли в пещеру.
У них был страшный вид. У рта волосатые.
Одежды из шкур росомах и молодых олешков, а усы — как у животных, ныряющих в Соленую воду. Убить столько росомах — этому трудно поверить, и Хутеллуш сперва не поверил.
Но все было так, как он видел.
И наконечники копий оказались у Детей мертвецов особенные — не каменные, и не из кости. Величиной с локоть, широкие, сильно блестели. Как злые быки, Дети мертвецов топали ногами, хватали летящую стрелу пальцами, благодаря быстроте бега избегали ударов. Прыгали так высоко, что взлетали, подобно птицам. Когда плыли в воде, рыба отставала от них. Когда лЪжились на спину, то касались земли только ягодицами и плечами, такие массивные были у них мускулы.
Увидев Хутеллуша, удивились:
«С камнем живет. Что с таким делать будем?»
Другие ответили: «Отрезать то, что можно отрезать. Другое не убежит».
Стали весело плясать у костра, а Хутеллуш сидел правой ягодицей на камне под ветвистым знаком, начертанным на стене, может, под знаком Оленя. Дети мертвецов, веселясь, разбили глиняные горшки, разделили между собой тонкие дротики, брошенные Людьми льда, поломали ненужные чужие копья. Потом деревянной толкушкой загнали нож в глубину груди тучной женщины Илау. Хутеллуш думал, что она сразу умерла, но она еще долго шевелилась. Господин преследования никак не отпускал женщину. А когда отпустил, Дети мертвецов изжарили ее на огне и съели.
«Что ты думаешь об этом месте?» — спросил один, сыто рыгая.
«Еда здесь неплохая», — уклончиво ответил другой и радостно закричал, увидев еще двух принесенных кем-то человеческих детенышей.
Сильно пахло страхом.
Дети мертвецов отбрасывали жирными руками волосы и шли в пляске вокруг костра. Смутные отсветы на каменных стенах и в дымном воздухе весело плавали, как отражение улыбок.
«…я полон страха…
…у меня нет сети и ножа…
…четыре ветра от костров, ни один не освежает…
…мне не выроют глубокую яму и не забросают меня камнями…
…на вертеле, как животное, съедят, оторвав правую ягодицу, а остатки догрызет Господин преследования…
…день — это вздохи, ночь — это вздохи…
…Дети мертвецов обнажают свирепые клыки…
…Дети мертвецов вырывают внутренности женщины Илау и расчленяют тело на части…»
«Эхекай-охекай!»
Хутеллушу всегда нравилась Илау.
Тучная от недоедания женщина помогала ему.
Она растирала краски и приносила вкусное. Правда, не разрешала трогать руками свои тяжелые груди.
Приросший к камню Хутеллуш сильно жалел Илау.
«Эхекай-охекай!»
Потом Дети мертвецов насытились.
Они скоро уйдут, наверное, подумал Хутеллуш.
Подобно летучим мышам, скоро они уберутся во тьму.
Тогда в пещеру прокрадутся гиены. Своими чудовищными желтыми зубами они отполируют каждую брошенную на пол косточку. Они раздробят и переварят даже каждую трубчатую кость. Только маленькие обломки костей останутся на пыльных каменных плитах под грубыми изображениями мамонтов, возвышающихся над травами, как мохнатые стога.
Сеттх был.
Шапсу был.
Сепишту был.
Они привели Людей льда и убили Детей мертвецов, сытно уснувших.
Заодно хотели убить Хутеллуша, но в тот день триба впервые за много лет добыла настоящего мамонта, провалившегося в жидкий ил у берега. Холгут, наверное, долго пытался вырваться, потому что совсем изнемог.
Лежа на боку, почти не дышал.
Когда рыжего добивали, он вздрагивал, но не стонал.
Под солнцем, с остывшими в жидком ледяном иле ногами, залепленный сохнущей грязью, холгут лежал в трясине несколько дней. Вокруг ходили волки, лиса тявкала с берега, рылась в листьях, но, увидев оборванцев с копьями, сразу убежала. Охотники, боязливо оглядываясь, не приближаются ли другие холгуты, отрубили рыжему левую заднюю ногу, шею, язык, всякие другие вкусности и принесли в пещеру горы мяса и жира. Заодно поджарили на вертеле двух самых наевшихся Детей мертвецов. Только Хутеллуш отказался попробовать чужих, потому что недавно они съели тучную женщину Илау.
Раздавались голоса.
Возвращались прятавшиеся в лесу женщины.
«…с коротким топотаньем пробежала похожая на Пушкина овца…»
Вождь, оторвав кусок поджаренного на огне мяса, пожевал его.
Оставшееся бросил Хутеллушу, но певец Нового лишь беспомощно раскрывал беззубый рот.
Кусок упал в стороне.
Хутеллуш не мог дотянуться.
Мешал неподъемный камень, державший его за ягодицу.
«…поэт — как альбатрос: отважно, без усилья, пока он в небесах, витает в бурной мгле, но исполинские невидимые крылья в толпе ему ходить мешают на земле…»
Подползла покрытая плесенью черепаха.
Шея совсем сморщилась. Клюв царапал пол пещеры.
Откинутая рука умирающего Хутеллуша легла на плоский, побитый временем, обросший пористыми треугольными ракушками панцирь. Усталая ладонь легла на смутный отпечаток, оставленный художником Нинхаргу, жившим несколько тысячелетий тому назад.
Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать.
Мгновение бежит неудержимо,
И мы ломаем руки, но опять
Осуждены идти все мимо, мимо…
Апшур был.
Зря ходящий был.
Праздный скиталец был.
«…мохнатый шмель — на душистый хмель, мотылек — на вьюнок луговой, а цыган идет, куда воля ведет, за своей цыганской звездой…»
Шел, куда глаза глядят.
Бесшумно перепрыгивал ручьи.
Лисёнок, рывшийся в листве, поднимал голову.
Белая сова, не поворачиваясь, глядела на праздного скитальца — шея крутилась, не зная преград. Правда, было тихо. Не трубил белый мамонт Шэли, псих носорог не делал больших куч, и Большое копье напрасно ожидало охоты в глубине пещеры, давно обжитой Людьми льда.
Смола, приклеивающая, как смерть.
Клееные пластины, которые не раздерешь руками.
Отшлифованный до блеска бивень, глубиной и сладостью отвечающий завораживающим женским взглядам. Ровдужный парус — легкий, без никаких клиньев, без всяких лоскутов, без прошвы.
Все готово.
Все под рукой.
А следов — никаких.
В лесах и в болотах, подступавших к известняковым холмам, посвистывал пустой ветер. Может, холгут сам давно стал одним из холмов. Оброс бесстыжим мхом и зелеными березками, терпеливо ждет своего часа. Только неутомимая росомаха, урча и наслаждаясь, как челнок, сшивала в кустах прошлое с настоящим, вгрызалась в еще живого олешка.
Никто не гнался за Апшуром.
Не трубил холгут, выразительно поднимая палку, зажатую в мохнатом хоботе. Недовольный шерстистый носорог, пучась и морщась, не млел над кучей помета. Господин преследования не дышал в ухо. Холгуты вообще приходили теперь только летом и ненадолго. Может, не могли протиснуться толстыми боками сквозь густые хвойные леса, подступившие с юга.
В кожаной безрукавке безумный Апшур много раз обошел тундру.
Спотыкался на круглых травяных кочках, до крови ранил ноги осокой, но нигде не встретил больших зверей с широкой спиной, не встретил глубоких следов, затекших водой и илом. Ни разу белый мамонт Шэли не выскочил из-за угла весело потаскать праздного скитальца за короткую косу. Может, уже слышал о новых временах. О влажном тепле, накатывающемся с юга. Может, догадывался, что под сводами мрачной галереи, освещенной факеламй из бересты, на специальных подставках давно ждет охоты Большое копье — совершенное оружие.
Такое большое, что пронзит в длину самого крупного турхукэнни.
«…неизвестное знал он, разгадывал тайны, о днях до потопа принес нам весть, ходил далеко, и устал, и вернулся, и выбил на камне свои труды…»
В пещере Апшур скучал, а потому приставал к робким женщинам.
Но никто вернувшегося не трогал — три его старших брата были вождями.
Некоторые охотники даже делали Апшура товарищем по жене, а то всякое могло случиться с их женами.
«…лежать бы в платьице измятом
одной, в березняке густом,
и нож под левым, лиловатым,
еще девическим соском…»
Пел Апшур непонятное.
Например, злаки, прорастающие сквозь землю.
И, конечно, Большое копье — победу над вечностью.
«А если победит вечность? — робко спрашивали еще неопытные охотники, не научившиеся скрывать глупость. — Если победит вечность, все не кончится ли?»
Чтобы отвлечь Людей льда от таких размышлений, Апшур, поддержанный вождями-братьями, заставлял молодых тяжелыми каменными долотами выбивать изображения на известняковых стенах. А когда приводили Детей мертвецов, захваченных то у болот, то на краю лесов, Апшур их тоже делал помощниками. Огромные изображения холгутов появлялись на стенах. Бежали куда-то стада олешков. Кто-то изобразил на стене вздернутого психа носорога, да такого глупого и злого, что женщины крикнули: «Сердитый!»
И все побежали.
Говорить о нем стыдились.
О носороге.
Апшур только набрасывал силуэт.
Ну, несколько линий. Ну, пара прихотливых сплетений.
Основной рисунок, пользуясь указаниями Апшура, всегда доводили пленники, которым он из милосердия сам лично перебил кости ног. Мухи сердито ползали по разбитым коленям. Зато так пленники не станут бегать, считал Апшур, воспевая победу над вечностью.
«…и я спасу тебя от бед, чтоб ты не мучился задаром, переломив тебе хребет тяжелым, ласковым ударом…»
Зимой над заснеженными холмами раскачивались полотнища северного сияния.
Зеленый свет охватывал полнеба, будто вдруг распахивалось само пространство, как болезнью пораженное загадочным огнем. Постепенно все небо начинало нежно мерцать и переливаться такими тонами, каких Апшур нигде не видел. Может, такие тона можно увидеть в глубинах земли, проросших цветными кристаллами, а может, в придонных глубинах Соленых вод, он не знал. Он всегда видел такое только в зимнем небе и всегда выгонял пленников наружу. С перебитыми ногами пленники выползали под пуржливый вой и, пряча ненавидящие глаза, с тоской вглядывались в цветные полотнища. Прикидывая, дать помощникам лишний кусочек недожаренного мяса или выгнать под таинственную пургу северного сияния, Апшур всегда выбирал второе, потому что знал, как остро любой художник нуждается в поощрении.
После таких выходов в темных галереях еще веселей летела искрящаяся каменная крошка. Еще веселей кашляли и стонали художники-пленники, как мухи, ползали под стеной. Нежная вонь волнами гуляла из одного перехода в другой. Подрагивая тонкими ноздрями, Апшур решительно считал пленников естественным продолжением своих рук. Он решительно считал пленников просто послушными и счастливыми орудиями, уже даже немножко осознающими себя, а оттого способными выразить самые глубинные, самые чистые и нежные движения его огромной души.
Проницательные взгляды Апшура пронизывали пленников.
Илума был.
Субишту был.
Плохие времена были.
«…небеса возопили, земля мычала, света не стало, вышли мраки, вспыхнула молния, мрак разлился, смерть упадала дождем на землю…»
Большое копье неустанно шлифовали.
Обожженное древко, длинное, как река, блестело.
Почти невидимые трещины плотно замазывались особенной смолой.
Двенадцать самых сильных охотников каждый день тренировались в беге на месте с Большим копьем, потому что белого мамонта Шэли следовало убить сразу — одним умелым ударом.
Второго холгут бы не позволил.
Это только так говорили, что белый мамонт Шэли стар.
На самом деле он столь грузно припадал к зеленой земле, что она дрожала.
Мог съесть целую рощицу, общипать большую поляну, а потом легко протанцевать, перепрыгивая кочки, на задних ногах, высоко задирая хобот. По его понятиям, выглядел свирепо. Челка тряслась над выпуклым лбом, как рыжее крыло. Высокомерно глаза из-под купола мохнатого лба щурились. Охотник Хеллу холодел, представляя взгляд холгута. Вся жизнь Хеллу была посвящена будущему короткому бою. Он учил охотников правильно держать огромное древко, правильно поднимать легкий парус.
«…а ночью неуклюжею лапой, привыкшей лишь к грузу сетей, искал женщину, рыбным запахом пропитанную до костей…»
В темном углу, среди отбросов, закрывая слезящиеся глаза ладонью, прятался убогий Кудур. Когда-то певца забыли убить. Теперь он прятался и выл потихоньку, ловя украдкой взгляд страшной, черной, как головешка, женщины Тишур, единственной почитательницы его небольшого певческого таланта.
Большое копье до дрожи в ногах пугало Кудура.
Он жалел косматое животное с грозными ступнями и вертящимся над головой хоботом. Белый мамонт напоминал ему потную растрепанную Тишур.
В этом было много тревоги.
«…спасите белого мамонта…»
Кудур еще не знал наглости зеленых, поэтому слушала его в основном черная женщина Тишур и плоская заплесневелая черепаха с неясным отпечатком человеческой ладони на спине.
Если постучать по камню, черепаха подползала.
Но не к каждому. К черной женщине, например, не подползала.
И совсем не верила тем, кто приходил с охоты недовольный, кто, нажевавшись пластинок сухого мухомора, грозно плясал у высокого костра всю ночь, так и норовя наступить ей на спину тяжелой ногой в пестро расшитых муклуках.
«…спасите белого мамонта…
…разбрасывайте зерна, сажайте злаки…
…звери уйдут, птицы улетят, рыбы погибнут, а злаки не бегают…
…они не выскочат из-за куста и не прокусят тебе свирепо затылок…
…они не засмеются, как гиена, не зарычат, как пещерный медведь…»
Все же умер Кудур непонятым.
Никто так и не узнал, зачем он прыгнул в глубокий колодец.
Некоторые думали, что певцу помог охотник Хеллу. Другие думали, что Кудура погубила мечта. Утешая человека, совсем уж слабого умом, говорили: «Даже Кудуру такое не удавалось».
Хеллу был.
У берегов резной лед.
Нежные мхи, каменные проплешины.
Осенняя паутина прилипала к смуглой коже. Бежал, смахивая ладонью.
«…горькая супесь, глухой чернозем… смиренная глина и щебень с песком… окунья земля, травяная медынь и пегая охра, жилица пустынь…»
Главное стадо олешков давно вышло к реке, но олешки все тянулись и тянулись по треугольным полянам.
Хеллу торопился.
Он опять не нашел следов холгута.
Зато там и тут — под лиственницами тундры и на краю хвойных лесов, под скалами Белого берега и у Соленой воды — дымили временные стойбища Детей мертвецов. Каждый ростом выше оленного быка. У рта волосатые. Такие способны сбить с выверенного пути самое большое стадо. А ведь олени — это жир, это вкусное мясо. Это крепкие сухожилия для растяжек, это теплые шкуры. Если упустить олешков, зима выйдет долгая и голодная. И холгуты опять не пришли.
«…я ухо приложил к земле, чтобы услышать дальний топот…»
Под тонким ледком, легшим за ночь на тихую воду, Хеллу увидел уткнувшихся носами в берег маленьких снулых рыб.
Гнилой воздух.
Сникшие камыши.
Шляпки вялых грибов.
Большое копье давно готово к охоте, Люди льда давно полны решимости, а белый мамонт Шэли не приходит. Холодом тянет с севера, зато юг дышит теплом, все ближе придвигая к пещере зубчатую стену хвойных лесов.
Прозрачный паучок с удивлением посмотрел в глаза Хеллу.
Повиснув на паутинке, он казался таким прозрачным, что не отбрасывал тени.
Зато под кочками чернели тяжелые, раздутые газами, расклеванные птицами тритоны. И они не были задавлены зверем. Болезнь, скорее всего, таилась в заполненных водой ямах. Умирающая вода выбрасывала мелкие светло-зеленые пузырьки. Они как бы светились и подпрыгивали над тяжелой мертвой водой. Если такой ополоснуть руки, они опухнут.
Когда-то мир состоял из живой влаги и льда.
Живая птица кричала в воздухе, стучала хвостом живая рыба.
Белый мамонт Шэли всяко смеялся над оборванцами, заставляя отступать в грязное болото или к пещере. Потом шел к реке, тянул хоботом воду. Не боялся.
Так было.
А потом что-то испортилось.
Может, Красный червь издали дохнул зловонно и жарко, превратил придонные растения в кислый кисель. От дыхания Красного червя несет ужасом, живое умирает в тягучей слюне. Тысячи цветных бабочек тянулись рядами вдоль_подмерзшего берега, будто их вынесло на берег невидимой волной.
«…да и птицы здесь не живут…»
Длинной палкой Хеллу ткнул в студенистые массы коричнево-красного цвета, густо, как кожаные подушки, покрывшие дно затопленных ям. Хотелось пить, но к воде Хеллу не наклонился. Зато подобрал наконечник чужого копья. Здесь прошли Дети мертвецов. Наконечник тускло поблескивал. Когда Хеллу коснулся острой грани, на пальце выступила кровь.
Теперь он бежал быстро и остановился только под лиственницей с перепутанным, неправильным расположением ветвей. Такую все называют вихоревым гнездом. Под лиственницей, уже осыпавшей землю солнечными рыжими иглами, выбивался из-под земли прозрачный ручей.
Если на Большое копье насадить острый и крепкий наконечник чужих, думал Хеллу, припадая к дохнувшей холодком воде, можно смело выходить против самого большого, против самого тяжелого холгута. Даже если холгута поведет сам Господин преследования, можно не бояться и выходить навстречу. Много будет вкусного мяса, жира.
«…и эти апотропические руки…»
Рука охотника лежала на каменном топоре.
Перевернувшись через плечо, он нырнул в чащу.
Сердце Хеллу билось часто и гулко. Он торопился.
Он уходил теперь от Господина преследования, чье мерзкое отражение вдруг мелькнуло в колеблющейся воде. Жир и мясо откочевывают на юг, а в лесу опять появились Дети мертвецов. Они сбивают стада с привычных троп. Одежда на Детях мертвецов легкая, нигде не коробится. Лбы схвачены ремешками, вырезанными из росомашьих шкур. У каждого за поясом пучок тонких стрел, блестят длинные наконечники необычных копий. Никто не назовет Детей мертвецов оборванцами. Это они, увидев Людей льда, дивятся: «Одежды ваши чем пахнут?»
Он опять провел пальцем по находке.
Наконечник тонко зазвенел и пустил луч света.
Когда-то женщина Эйа жила в чужом племени. Рассказывала, что Дети мертвецов пользуются топорами, которые рубят самый плотный камень. А в некоторых теплых местах бросают в землю зерно, чтобы потом вернуться и съесть выросшее. Если много вырастет, не надо ловить олешков. Как медведи, сосут зерно. Если много такого вырастет, не надо ссориться из-за обсидиановых пластин.
Хеллу вздрогнул от негромкого свиста.
Но обернуться не успел.
Схватили.
Все пахло незнакомо и остро.
Как огромные перевернутые корзины, под которыми можно переждать непогоду, торчали чужие жилища над треугольной осенней поляной. Напряжение и боль от удара сломили Хеллу. Он помнил, как его ударили, как повалили в траву, но совсем не помнил, как его тащили к чужому стойбищу.
Боль вернулась, и он вскрикнул, инстинктивно закрыв голову руками.
Но никто на него не нападал. Никого рядом не было, и он осторожно прильнул к щели в плетеной из прутьев тальника стене.
Недалеко от входа дымил костер, пахло берестой.
Молодая, красивая сидела перед костром на мягкой брусничной кочке. Волосы зеленоватые, как осока.
«…дыша духами и туманами…»
В прежнее время жил один дух, вспомнил Хеллу. Вот увидел такую женщину, спросил: «Ты что умеешь делать?». А женщина не ответила. Она только повернулась, и запах был приятный.
Росомашья с матовым блеском шкура с желтой полоской по спине легко покрывала круглые плечи молодой, красивой. Зеленоватые волосы летели, как туманное облако, перехваченные кожаным ремешком. Оглянувшись, показала зубы. Как росомаха, питающаяся живыми олешками. Настороженно, но без боязни встретила взгляд охотника, тонкие ноздри вздрагивали.
У каждого свой запах.
Хеллу по старой человеческой кости мог определить — принадлежала кость охотнику трибы или убит был кто-то чужой? Но запах молодой, красивой смутил его, как того духа из прежнего времени, когда земля была величиной с подошву.
Пошарив по полу, наткнулся на обожженную кость.
Кость как бы удлинила его руку.
Заворчав, не понимая, почему его оставили под таким ненадежным присмотром, как эта молодая, красивая, опасаясь неслыханной ужасной ловушки, одним движением нырнул в зловещую, вобравшую страхи тьму.
Запоздалый вопль. Но никто за Хеллу не гнался.
…Старый Тофнахт на корточках сидел у входа в пещеру.
Скалы снаружи, как грибами, обросли ласточкиными гнездами. Ласточки метались, словно темные молнии, чиркали воздух. Хеллу молча присел на корточки рядом с Тофнахтом. Подходили другие охотники, обнюхивались. Одни касались Хеллу пальцами, другие тоже присаживались. Волосатые лица, настороженные взгляды. Из душного отверстия пещеры несло дымом, застоявшимся воздухом, прелью, мышиным пометом. Кто-то недоверчиво вскрикнул, кто-то уставился на гребни известняковых скал, пасмурно подсвеченных утренним солнцем.
«…снег идет… снег идет…»
Густой белый снег медлительно крутился над рекой, над холмами, над тихими пространствами тундры. Падая в реку, превращался в тусклые блины, легко уносимые течением. Черная выдра, выскочив на берег, испуганно фыркнула.
Потом скользнули из белой сумятицы угрюмые тени.
Одного охотника несли. В пещере, правда, посадили на пол, но сидеть он не мог.
По следам ударов на голове Хеллу сразу понял, что охотники встретили в лесу Детей мертвецов.
Солнце поднялось.
Негромкие, но все громче и громче, шалея от напора, пенясь и прыгая, злобные ручьи бешено ринулись вниз с холмов, с размаху снося песок и камни, выпали в темную реку.
Мертвого посадили на дно неглубокой ямы.
Кожаная рубаха, расшитая мелкими ракушками и костяными пластинками.
На ногах простые муклуки, парка без капюшона с разрезом на груди, заколотым костяной булавкой, на руках костяные браслеты.
«…ах, ничего я не вижу, и бедное ухо оглохло, всех-mo цветов мне осталось лишь сурик да хриплая охра…»
На низкой лиственнице стрекотала сорока.
Она крутила хвостом и выкрикивала обидное, но на нее никто не смотрел.
Старый Тофнахт опустил в яму костяную ложку, по плоской ручке которой медленно шел, задрав свернутый в раковину хобот, белый мамонт Шэли.
Под головой умершего пристроили каменную подушку.
Он устал.
Он должен был отдохнуть.
Он был на охоте, теперь пойдет под землю.
Там встретит толстого турхукэнни и весело обманет его. Для пользы Людей льда весело обманет. Скажет, размахивая красивой ложкой: «Смотри, какая! Таких скоро много будет! Не ходи в тундру, скоро все сами под землю придут».
Смерть — опасное состояние.
Охотники молча переминались, им хотелось уйти.
Им хотелось мять в руках стебли речного чеснока, острым соком натирать лица.
Они не хотели стоять над холодной ямой, они боялись и не смотрели на умершего. Но напрасно старик Тофнахт посыпал бледное лицо охрой. Желто-коричневый порошок не возвращал живого темного цвета.
Охотники хотели уйти.
Они ворчали.
По узкому лазу Хеллу пробрался в обширный грот.
Пахнуло сухой прохладой из глубокого колодца, в котором много столетий назад стучал по стенам человеческими берцами певец Напилхушу. Метнулись тени, летучая мышь горестно вскрикнула. В соседнем гроте такие летучие мыши свисали из-под кровли живыми гирляндами. Там на три локтя неровный пол покрывали пласты окаменевшего помета.
Опасливо коснувшись уродливых медвежьих черепов, пирамидой сложенных в заплывшей сталактитами нише, Хеллу поднял глаза.
Ужасно поблескивал широкий наконечник Большого копья, вырезанный из цельного бивня. Этот бивень долго размачивали в особенном растворе, потом выпрямляли, надрезали с боков кремневыми лезвиями. Тщательная шлифовка выявила скрытый сетчатый рисунок. Конечно, Большое копье пронзит самую толстую засмоленную шкуру. Сразив гиганта, можно весело прыгать через мохнатую, еще теплую тушу и играть в военные игры. Двенадцать самых сильных охотников с громким криком бросятся на белого мамонта Шэли, а еще двое ловко поднимут парус, чтобы столкновение оказалось смертельным.
Хеллу нежно провел рукой по древку.
Ноги сами приплясывали. В гроте никого не было.
Он оглянулся. Темно.
В гроте, правда, никого не было.
Губы шевелились, ноги двигались, восторженные слова сами рвались из сердца.
«…скоро уйдут черные дни…»
Хеллу не хотел быть услышанным.
Ведь он не жалкий калека, чтобы петь, подпрыгивая, размахивая руками.
Он не убогий калека, ни на что не способный. Он не лишен зрения, горб не пригибает его к земле. Он настоящий охотник — может плясать у костра, опьянив себя жирной пищей и мухомором. Может, как все, сидеть у костра молча. Зачем ему выкрикивать странные слова, непроизвольно рвущиеся из груди?
«…скоро будут мясо и жир…
…скоро пойдем по снегу, оставляя за спиной легкие облачка дыхания…»
Сердце прыгало.
Губы шевелились.
Хеллу не знал, зачем он так делает.
Только бы вынести копье и ударить кинувшегося навстречу гиганта!
Подобраться к холгуту как можно ближе. Обмазаться его пометом, чтобы не учуял. Загнать Большое копье в живот, до самой печени, до глубинных кровеносных сосудов, чтобы зверь, убегая, сам вымотал себе кишки. Пригвоздить к земле!
Хеллу уже пел хрипло.
Ноги сами шли в страшном ритме.
Каменные стены кружились вокруг него.
Один рисунок загадочно накладывается на другой, одно изображение вписано в другое. Бесчисленные животные идут по стенам. Их так много, что они расплываются, подобно густому туману.
Беспримесные тона — глина, охра, уголь.
Материалы всегда под рукой. Оленьи рога на стене — как лес.
Тысячи, многие тысячи животных.
Куда идут? Где холгут?
Хеллу знал, что неопытная рука всегда начинает с простых линий, мягких, беспорядочно разбросанных. Потом возникают более сложные линии. Как первые слова. Как стон, несущий значение.
«…когда б вы знали, из какого сора…»
Белый мамонт.
Изображение заплыло потеками прозрачных солей.
Глаза холгута полны злобы, уши прижаты. Он смотрит косо. Ступишь не так — смотрит косо. Но и так если ступишь — тоже смотрит. Будто отпрянул в туман тысячелетий, увидев совершенное оружие. Вот создал небо и землю для первого человека, а потомки первого человека построили Большое копье. Круг замкнулся.
Белый мамонт этого не понимал.
Он находил старанье Людей льда странным.
Вот, грозился, ворвусь в прогорклую пещеру, как выдох пурги. Вот раздавлю женщин, растопчу младенцев!
Линии…
Много линий…
«…Бобэоби пелись губы
Вээоми пелись взоры
Пиээо пелись брови
Лиэээй — пелся облик
Гзи-гзи-гзэо пелась цепь
Так на холсте каких-то
соответствий вне протяжения
жило Лицо…»
Чем важней изображение, тем крупнее.
Огромный белый гусь, стремящийся за край лесов…
Нежный олешек, задравший мохнатые рога под цветные полотнища северного сияния…
Убегающая лошадь…
«…руками машет, то вытянется, как налим, то снова восемь ног сверкают в ее блестящем животе…»
И опять олешки.
Бесчисленные стада.
Лес рогов под холодными звездами.
А выше, выше — воздевший хобот, как руку, отпрянувший от Людей льда белый мамонт.
Ночью ударил мороз.
Он выжал влагу из воздуха, ветхим бархатом развесил иней по лиственницам.
«…клыкастый месяц вылез на востоке…»
Карликовый медведь возился в кустах, затих, услышав легкую поступь.
Реку у берегов сплошь затянуло зеркальным тонким ледком, недовольно тявкали в камышах болотные шпицы. Лес огромен, пуст, тянется далеко. Не слышно шума, даже ветка не скрипнет. Только за самой дальней, почти невидимой лиственницей Хеллу почувствовал нежный, растворенный в воздухе дым.
Дети мертвецов не сменили стоянку.
Вокруг костра, пылающего на поляне, они сидели и стояли — молчаливые, со стянутыми на лбу волосами, в мягких шкурах, накинутых на широкие плечи, или просто в потертых парках, в разношенных муклуках.
Хеллу заворчал, раздувая грудь.
«…как некогда в разросшихся хвощах ворчала от сознания бессилья тварь скользкая…»
Хеллу не понимал, что с ним творится.
Его испугал долгий высокий звук, родившийся в тишине.
Протяжный, томительный, долгий звук, казалось, исторгнутый самим бьющимся сердцем…
И сразу другой, более долгий…
Они ранили сердце. Они заставили Хеллу застонать. Заставили его прижаться к сухому корневищу лиственницы. Он хотел петь. Он хотел выводить странные слова. У него губы шевелились, он сжал глаза ладонями, таким сильным было желание.
«…а может, это все пустое, обман неопытной души?.,»
Дети мертвецов ожили.
Одни садились на корточки, опустив длинные руки к земле, поднимая бородатые лица к звездному небу, другие, наоборот, вскакивали. Кто-то принес высушенный болотный корень, развернутый, как больная раковина, и новые звуки — еще более долгие, еще более рвущие — понеслись над ночной поляной.
Хеллу привык, что поют калеки. Он привык к тому, что поют те, кто не способен ни на что другое. Чем сильнее искалечить человека, тем охотнее он будет петь. А еще лучше, если поющая тварь чахнет прямо с детства. У таких меняется само отношение к жизни. Это хорошо, если калека за всю жизнь не убьет ни одной птички. Рыбы, увидев наклоняющуюся к воде тень, смеются и беззвучно раскрывают рты. Певец может подсказать мастеру важное, может помочь глупой женщине, но его не допускают к костру в лучшее время. И если он поет всю ночь, то не должен падать после сказанных им слов. Но если сказал, пусть прячется, пока сонного не затоптали на голом полу.
А охотник занимается настоящим делом.
Охотник много ест, сутками бежит за стадом, прячется от злобного холгута, ныряет в воду, как рыба, подобно летучей мыши, скрывается в лесу. Он в спальном пологе берет молодую женщину. Он товарищ по жене многим охотникам. У него нет времени на глупости.
Хеллу сжал зубы.
Он, наверное, не такой, как все.
Он иногда поет.
Он не хочет, но голос сам пробивается сквозь сжатые губы.
Увидев Большое копье, он против воли начинает пританцовывать.
И Дети мертвецов тоже не похожи на ужасных калек, но поют. Обнявшись, раскачиваются, ведут ужасный речитатив, от которого останавливается река.
Из пламени костра вынырнула женщина.
Хеллу сразу узнал молодую, красивую. Узнал зеленоватые волосы, как летящее облако.
«…вместо глаз у нее васильки, вместо кос извиваются змеи…»
Ярко освещенная, мерцая, как волшебная рыба, молодая, красивая стремительно шла по кругу. На ней была узкая набедренная повязка, груди вызывающе торчали чуть в стороны, волосы летели, словно дым. Стоило чуть замедлить темп, и волосы падали на глаза, как бы закрывая мир летящим зеленоватым занавесом. Но танцующей и не надо было смотреть. Она ощущала землю мелькающими длинными ногами. Она видела сквозь тьму. Стремительно, как летучая мышь, правила полет, куда ей хотелось.
«Эхекай-охекай!»
…Из сидящих вскочил рослый охотник.
Он бил в ладоши. Он прыгал и корчился. Он вскидывал руки.
За ним вскочил второй. За вторым третий. Потом четвертый вскочил, другие.
Вопя, хлопая руками, они включались в неистовый хоровод. Кто-то подпрыгивал, кто-то приседал. Кто-то выкрикивая бессмысленные слова. Подергивались члены. На фоне взлетающих рук, повязок, изгибающихся ног, визжащих фигур, летящих в небеса искр вновь возник изломанный силуэт молодой, красивой, и Хеллу, не понимая, не слыша, сам теперь тянул долгую пронзительную ноту, так широко раскрыв глаза, будто их никогда не касался едкий угар пещерных зимних костров.
«…и музыка, музыка, музыка
вплетается в пенье мое,
и узкое, узкое, узкое
пронзает меня лезвие…»
Спасаясь от удара, метнулся в сухие заросли.
Ослепленный болью и темнотой, ломился сквозь трещащие камыши.
Вой и вопли катились за Хеллу. Это сама ночь вопила, катилась за ним под звездами, хотя что-то подсказывало охотнику: опять за ним не будет погони.
«…Взял ружье Мушкет…»
Ранним утром, очертив магический круг и воткнув в песок ветку, указывающую направление, хмурые Люди льда углубились в пасмурный лес. Своды ветвей приняли их, как низкая влажная пещера, в глубине которой одиноко вскрикивал робкий клест.
Стада уходили. Надо было догонять олешков.
Надо было колоть олешков копьями, волочить запасы в пещеру.
Блеклые купальницы. Тонкий снег. Вереск на бедных низких холмах.
«…страх и надежды прежних дней вернулись к нам опять…»
Охотники сжимали копья, каменные топоры.
Шли осторожно, растянувшись цепочкой. Они хотели бы встретить холгута.
Не гнать бесконечно оленьи стада к темной реке, закалывая отставших, а сразу встретить холгута. И вынести на поляну Большое копье. Позеленевшие бивни, засмоленная, свалявшаяся подушками шерсть, раздутые щеки, хобот, стремительно взлетающий над рыжей челкой — все это уже не пугало охотников. Они умели бить куропаток, отстреливать в засаде яростных кабанов, но хотели Большой охоты. О ней разговаривали у костров. О ней мечтали зимними ночами. Не рвать каменными ножами оленьи желудки с полупереваренным месивом травы, мхов, трав, а делить на части грандиозную тушу, которой сразу хватит на долгую зиму…
Наклонясь к прозрачному ручью, Хеллу долго рассматривал нежные тени рыб, безмолвно скользящие по придонным камням. Он не понимал, что заставляет его так сильно сжимать зубы и почему под ребром ноет, как от удара?
Взбежал на шипящую, как живое существо, осыпь.
С каменного козырька увидел вечные известняковые холмы, глубоко распиленные ручьями. И зазубренную хвойную стену, подступившую с юга, отрезавшую холгутов от плоских пространств тундры. Протолкаться сквозь такую чащу холгуты не могли. И не могли питаться смолистыми ветками. Поэтому не было в тундре следов, похожих на круглые ямы.
Хеллу протер глаза.
Ему показалось, что туманящиеся пространства пришли в движение.
Он снова протер ладонью глаза, но низкие туманящиеся пространства действительно пришли в движение. Это двигались на юг бесчисленные стада олешков. Их было так много, что их не могли сбить с нахоженных путей даже Дети мертвецов, вооруженные необыкновенными копьями.
«…откуда же эта печаль, Диотима?..»
Хеллу долго смотрел на колышущийся живой разлив.
Потом медлительные редкие снежинки замутили панораму.
Зато в десяти шагах от себя Хеллу обнаружил наклонившуюся над каменным козырьком молодую, красивую. Росомашья шкура, перекинутая через плечо… Летящие волосы… Хеллу сразу узнал ночную плясунью… Не слыша его, она напряженно всматривалась вниз, на каменную площадку, запертую высокими известняковыми скалами. Там, схватившись за копья и каменные топоры, цепочками выстроились Люди льда, охранявшие пещеру, и вышедшие к пещере Дети мертвецов.
Хеллу закричал.
Начавшись с высокой ноты, крик угрожающе перешел в вой.
Молодая, красивая упала на камни. Яростно блеснули наконечники чужих копий, но никто не нарушил строя. Даже молодая, красивая, закрыв голову руками, не пыталась бежать, и, торжествующе ухватив ее за косу, Хеллу ступил на осыпь, сразу поплывшую широкими шелестящими струями.
Он не торопился.
Он не хотел, чтобы Люди льда и Дети мертвецов бросились друг на друга.
Но внизу молодая, красивая снова закрыла голову руками и упала на холодные камни.
«…приятно видеть маленькую пыхтящую русалку, приползшую из леса…»
И пошел снег.
Он становился гуще.
Он безмолвно валил и валил.
Он завихрялся и, белый, густо затемнял узкое ущелье, подчеркивая яркость пламенеющих на откосах рябин. А Хеллу не мог оторвать взгляд от лежащей у ног молодой, красивой, и под ребром нежно кололо. Под ребром стояла нежная боль. Она обжигала, как пламя, пляшущее над вспыхивающими в костре веточками. В таком прыгающем пламени можно видеть многие величественные битвы с белым мамонтом. А можно видеть другие невыносимые глаза. Яркие, как цветы полярного мака.
«…и ясный взор ее туманится, дрожа, сжимается рука…»
«Раз ты женщина, то молчи!» — сказал бы Хеллу чужой.
А она просила бы, хватая его за ноги: «Хочу быть с тобой. Мать сказала: иди к охотнику Хеллу. Мы вырастили тебя, сказала мать, теперь иди к Хеллу. Приноси хворост к костру, обдирай и пластай туши. Собирай съедобные корни, готовь пищу, выделывай мягкие шкуры, шей муклуки и новую парку, утешай Хеллу в спальном пологе».
«Ух, — сказал бы Хеллу. — Это твоя работа. Я теперь часто буду на охоте. В пещере Людей льда много женщин. — Он, конечно, не стал бы говорить о том, как он хочет петь, глядя на нее. Это стыдно. Никто не поет, если не калека, если холгут не топтал тебя, если руки целые, если волосатые ноги ходят, и смотрят оба глаза, и не пускаешь стеклянную слюну, уставившись в одну точку выпуклыми больными глазами. — Из-за женщин совсем плохо себя чувствую, они слишком сварливы, — сказал бы Хеллу. — Женщины не дают мне думать и приводить в порядок Большое копье».
«…доволен мой взыскательный хозяин
и только изредка, смутясь,
отводит взгляд от глаз моих, напоенных печалью, —
почти полусобачьих глаз.»
И все такое прочее.
Что-то нежное толкало под ребро, и сердце ныло при каждом взгляде.
Дети мертвецов, поблескивая наконечниками копий, осторожно подались вперед, но напасть не решались.
Только принюхивались.
У рта волосатые думали, наверное, что вслед за Хеллу с откоса посыплются все новые враги.
Только один, высокий, с расставленными сильными ногами, нисколько не кривыми, в росомашьей голубоватой шкуре на плечах, пригнувшись, сделал шаг навстречу наклонившимся Людям льда. Он даже произнес несколько птичьих слов, и молодая, красивая у ног Хеллу вздрогнула.
В глазах чужого читалась угроза.
Но он не сделал второго шага. Помешал пещерный медведь.
Вылез сердитый, с поднявшимся загривком. Такой никому не дает житья. Давит зверей, зорит птичьи гнезда, свитые с упорством. Теперь вылез из-за камней, близоруко удивился. Выпуклый лоб совсем безобразный, над глазами толстая кость, длинные челюсти, как кривые клещи. Шел, незваный, сосать сладкие растения у входа в пещеру, щурился, чесал грязный бок. Нравились ему злаки, выращиваемые старым Тофнахтом на клочке земли рядом с пещерой.
«…у него мех обледенел сосцами на брюхе и такой голубой, как в сиянии небо…»
Голоса людей не нравились.
Медведь шел, раскачиваясь, вытянув длинные губы.
Невтягивающимися когтями мертво стучал по камням.
Оборванцы трибы всегда уступали пещерному дорогу и этому уступили бы, потому что стар, плешив, одни кости да сухие мышцы, нисколько жиру нет, только злость, но Хеллу ступил навстречу.
Молодая, красивая в ужасе вскрикнула.
Как большая живая рыба, вжалась в мерзлый песок, заставив охотника вновь ощутить необъяснимую боль за ребрами. А Люди льда и Дети мертвецов совсем замерли. Только старый Тофнахт обернулся и резко махнул рукой.
Поняв, охотники выволокли из пещеры Большое копье.
Медведь не был целью, может, хотели испугать Детей мертвецов.
Охотникам помогали растрепанные женщины. Босые ступни отпечатывались в мокром снегу, тускло отсвечивал наконечник, матово серебрилось мощное клееное древко. Голоса разбивались, глохли под снегом. Двенадцать охотников торопливо несли Большое копье, еще двое торопливо разворачивали легкий парус, на ходу определяя направление ветра.
Медведь остановился.
Чихнул удивленно, громко.
Он не думал, что копье направят против него, но на всякий случай оскалил желтые клыки. Он не понимал, почему несут Большое копье, даже оглянулся — где холгут? И Дети мертвецов не понимали, против кого можно направить столь совершенное оружие? Оно вздымалось над скалами. Что-то, наверное, оно зацепило в низком небе, потому что сверху снова посыпался тихий снег.
Мхи висли с лиственниц.
На мхах звездчатые кристаллы.
«…при бертолетовых вспышках зимы…»
«Мама! Мама!» — вскрикнул где-то ребенок.
«Мамонт! Мамонт!» — послышалось Людям льда.
Но мамонта не было, хотя старый Тофнахт поднял руку, указывая охотникам направление ветра. Большое копье, разворачиваясь, вдруг на секунду высветилось сразу все целиком — от плоского мягко отшлифованного наконечника до древка, сжимаемого руками.
А снег шел.
Он шел все быстрее.
В его стремительном падении казалось, что Большое копье летит, поднимается все выше и выше. Весь мир теперь поднимался с ним все выше и выше. На его фоне Люди льда и Дети мертвецов казались ничтожными. А пещерный медведь столь мал, что, устыдившись, сам задом ушел назад, за утесы.
«…а медведь ковыляет
клюкву-ягоду искать,
клюкву-ягоду искать,
человечинкой икать.
А на мишке-mo шубеха
вся медве-жа-я,
вся медвежая шубеха,
белоснежная;
по хребту седая ость,
под хребтом — сырая кость,
сивы в выси рёбера,
с пуза высереберян.
А хорош он, белобрюхой,
не охаешь ничего,
только бедному мишухе
делать не-не-го.
На раздольях он,
уклюжий, со снежком балуется,
Доваландается к луже,
на себя любуется…»
Годы, люди и народы
Убегают навсегда,
Как текучая вода.
В гибком зеркале природы
Звезды — невод, рыбы — мы,
Боги — призраки у тьмы.
Дети мертвецов были.
Пурга дула. Собаки издохли.
Кончилась пища, истощились силы.
«…поредели, побелели кудри, честь главы моей, зубы в деснах ослабели и потух огонь очей…»
Один остался.
Увидел — кости лежат. Тяжелые лежат.
Может, белый мамонт Шэли умер, может, обедали сумеречные ламуты. Такие приплывают с севера на больших лодках, безмолвно у костров пляшут. А видеть лодки сумеречных ламутов можно только при последних зеленых лучах трепещущего, как бабочка, закатного солнца.
Дальше пошел. Олешков встретил.
Стадо большое, олешки жирные. Спины плоские, как доски.
А при олешках круглолицый в оленьей парке с иголочки, совсем не оборванец. Легкие муклуки обшиты синим бисером.
Обрадовался: «Вот товарищ по земле!»
Предложил: «В мой шатер пойдем!»
«В шатре кто главный?»
«Отец. Звать Нынто».
«Однако, сердитый?»
«Рассудительное сердце, — ответил круглолицый. — Спросит, часто ли о нем спрашивают в остальном мире. Как ответишь?»
«Отвечу — часто».
«Тогда пойдем».
«А скажет: не надо? Боюсь. Останусь на этом месте».
«Ну, ладно. Побегу спрошу. Не умри от слабости. Только спросить пойду».
Жил старый Нынто в богатом шатре с женой. Сын прибежал: «Ну, там человек пришел. Странный пришел. Невиданный раньше пришел. Всех товарищей потерял, всех собак, всего боится».
«Пусть войдет», — разрешил Нынто.
«Боится. Говорит, вдруг ты косо посмотришь».
«Пусть войдет. Зачем гостю сидеть на пусто лежащей земле?»
Полетел сын, как стрела, привел. Встал чужой у входа. Говорит: «Вдруг старый посмотрит косо?» Старый такое услышал, рассердился. Крикнул сыну: «Введи гостя в полог. Угощение неси».
Чужой вошел.
Отряс с парки снег.
Колотушку у ног положил.
«Ты пришел?»
«Я пришел».
«Далеко ходил?»
«Ну, далеко ходил».
«Много видел?»
«Ну, много видел».
«Белого мамонта Шэли видел?»
«Нет, белого не видел. Под землей, наверное. Говорят, сошел под землю. Но камни с гор не сыпались».
«Нет ли дурных вестей?»
«Ну, особенных нет. Только собачки сдохли, люди умерли».
«Часто ли спрашивают обо мне в остальном мире?»
«Однако, часто», — опустил глаза гость.
«Когда охотился, сколько олешков убил?» — довольно поднял глаза Нынто. Он любил знать, что в остальном мире часто о нем спрашивают. Он считал себя сильным охотником, слава которого обгоняет бегущих в страхе олешков.
«Я мало убил. А ты?»
«Я много, — похвастался Нынто. — Я всегда много убиваю. Мои дети, как руки мои. У меня много сильных детей. Главный Етын. Детей много, значит, рук много. Етын тебя привел ко мне. Вот я создал хорошего насильника, грабителя чужих стад, сильного воина создал! Я — хороший человек. Я много зверей и птиц убиваю. Ты когда охотился, сколько птицы убил?»
«Ну, я мало убил. А ты?»
«Я много, — опять похвастался Нынто. — Мои дети, как руки мои. А рыбы много поймал?»
«Ну, я мало».
«Однако, поймал? Когда убитых возвращать будем?»
Принесли угощение, и старый Нынто стал считать на пальцах.
Получалось — много убил птиц и рыб. Зверей убил много. Слава сильного охотника распространилась широко. О нем в остальном мире часто спрашивают. Решил: вернусь в пещеру, всех нарисую. Олешков, рыбу жирную нарисую. Жирных птиц. Потом поглажу Большое копье. Оно такое, что не пойдешь с ним против птиц, это, как дубиной на комаров махать. Нарисую на каменной стене птиц, рыб, олешков. Злые духи увидят, обрадуются, что я ничего не отнял у них. А даже что взял, то возвращаю. Жалко, не находится в тундре большой след. Среди круглых тундряных кочек не видно большого следа. Кого ни спрашиваешь — никто не видел холгута. Только кучи белых костей. Наверное, холгуты под землю ушли. Им влага нужна, тишина нужна, они устали. Боятся, как этот гость. Раньше белый мамонт Шэли весело смеялся над оборванцами трибы, делал хоботом как бы дружеское приветствие, а теперь всего боится. А Люди льда, породнившись с Детьми мертвецов, без особенного чувства смотрят на Большое копье.
«Часто ли спрашивают обо мне в остальном мире?»
Гость понял.
Сказал горестно: «Часто. Но все было, Нынто. Людям льда больше некого побеждать».
Конечно, гость, как все тундровые люди, слышал про Большое копье — совершенное оружие, спрятанное в глубине старинной пещеры. Потому белый мамонт Шэли и ушел под землю. Бродит в густой темноте, прокладывает путь с помощью огромных рогов, занят очисткой подземных ручьев. Земля трясется, обваливаются берега рек, послушно, как черные молнии, трещины бегут по толстому льду. Совсем стал подземный зверь. Навсегда ушли от Людей льда богатые горы жира и мяса. Целые горы вкусного жира и мяса ушли, нет нигде. Только острые ледяные клинья рвут землю.
Правда, всходят по весне побеги.
Так сильно боятся подземного зверя, что стремительно выбиваются из-под земли к свету. Осталось Большое копье не залитым кровью, покрывается в пещере прозрачным камнем. А под Большим копьем спит плоская древняя черепаха с отпечатком человеческой ладони на спине.
«Часто ли спрашивают обо мне в остальном мире?»
«Часто, — кивнул гость старому Нынто. — Но теперь все уже не так, как прежде. Прежде думали ровно, бегали от психа шерстистого носорога, от холгута с рукой на носу, кололи многих олешков, убивали глупых певцов, если пели недостаточно весело. Теперь Тынкаго, певец с бельмом на глазу, поет не про Большое копье. Он теперь поет про крапивные сети. Булькает потихоньку, как каша на огне. Таланта мало, чтобы о нем говорить. Но поет про Большую сеть, которой взмахнув, можно покрыть самую большую поляну. Тогда грызунов не будет.
«…взмах Большой сети, и стая птиц в руках…
…взмах Большой сети, и все грызуны в руках, много рыбы, скользкой, блестящей, глядящей на Людей льда дымными стеклянными глазами…
…с Большим копьем не выйдешь на маленького олешка, оно тяжелое, грызун его не боится, такой рыбы нетг такого зверя нет, чтобы бить каждого отдельно Большим копьем…
…Большой сетью взмахнешь, все грызуны запутаются…
…будем сосать нежные стебли…»
Старый Нынто вздохнул: «Часто ли спрашивают обо мне в остальном мире?»
Гость взял в горсть толченого вкусного зерна, с уважением глянул на старого: «Ну, часто вспоминают. Говорят, умный Нынто. Нежное зерно разбрасывает по полянам. Идут с заката голубые льды. За ними ослепительные отсветы. Наверное, сумеречные ламуты костры жгут, не пускают в тундру последнего холгута. Совершенное оружие забыто в пещере. Как ответишь?»
Мирно угощались.
Время шло.
Гусь над тундрой летел.
Увидел: человек у озера сидит.
Сел рядом на берегу, долго на человека смотрел, ничего в нем не понял, полетел дальше.
«Мой совет тебе: живи с широко раскрытыми глазами и ушами, обдумывай жизнь, присматривайся к людям (к людям, а не к проблемам — это относится и к научной фантастике), в центре задуманного произведения поставь человека: ученого, борца, открывателя, новатора. И пиши каждый день — для тренировки». Так писал в конце 1957 года школьнику Гене Прашкевичу известный писатель Леонид Платов. Сибирский школьник хорошо запомнил этот урок. Сегодня Геннадий Прашкевич — один из самых многоплановых представителей фантастического цеха России. Фантаст, автор исторической и детективной прозы, поэт, публицист, популяризатор науки, критик.
Запомнят меня веселым,
любившим хорошие вещи,
искавшим,
несуетливым,
знающим, что к чему.
Геннадий Мартович Прашкевич родился 16 мая 1941 года в селе Пировском Енисейского района Красноярского края. Школьные годы прошли на маленькой станции с чудным названием Тайга. Там же, в газете «Тайгинский рабочий», в 1956–1957 годах появились и первые публикации — стихотворения, научно-фантастический рассказ «Остров Туманов», очерк «В поисках динозавров». Эти направления — поэзия, фантастика, история и палеонтология — определили дальнейшее творчество Г. М. Прашкевича.
Унылая серость будней в провинциальном станционном городке не давала развернуться фантазии будущего писателя. И тогда юный Гена Прашкевич стал писать письма людям, чьи жизнь и творчество увлекли его. И ему отвечали — известные писатели и ученые: И. А. Ефремов, Н. Н. Плавильщиков, Г. И. Гуревич, Е. П. Брандис…
И о динозаврах школьник со станции Тайга писал уже не по книжным премудростям. Практически это был отчет о работе в экспедиции: «Я уже к тому времени, благодаря опеке И. А. Ефремова, раскапывал пситтакозавров на Кие и побывал в большой палеонтологической экспедиции под Пермью, на озере Очер (где раскапывали дейноцефалов). Там у костра Елена Дометьевна Конжукова (первая жена Ефремова) часто пересказывала фантастические романы, которые тогда еще не были переведены на русский (Чэд Оливер, Хайнлайн, Гамильтон и прочие). У костра же вслух читали Конрада («Зеркало морей»), Норберта Винера («Кибернетика и общество»), Грина, только-только начавшего переиздаваться… Это была школа… И разумеется, все это подогревало мою страсть к фантастике. Тем более что читателем всех моих первых рассказов был Николай Николаевич Плавильщиков — замечательный писатель («Недостающее звено») и ученый и еще более замечательный человек. Все мои первые рукописи густо исчерканы его замечаниями. Кое-где их больше, чем текста».
Закончив Томский университет с дипломом геолога, писатель успел поработать и кондуктором грузовых поездов, и электросварщиком, и плотником. А затем была увлекательная работа в лаборатории палеонтологии палеозоя
Института геологии и геофизики СО АН СССР, в лаборатории вулканологии Сахалинского комплексного НИИ СО АН СССР, в геологических и палеонтологических экспедициях (Урал, Кузбасс, Горная Шория, Якутия, Дальний Восток, Камчатка). Он много путешествовал. И везде присматривался к людям (а не к проблемам). Наверное, поэтому герои его книг — реальные люди во плоти, где бы и в какие времена они ни жили — в прошлом, настоящем и будущем.
Более 10 лет Г. Прашкевич проработал в Западно-Сибирском книжном издательстве, но в 1983 году был вынужден уволиться. Причина — цензурный запрет книги автора «Великий Краббен».
В советские времена творчество Прашкевича почему-то с утомительной регулярностью оказывалось «не соответствующим историческому моменту», хотя ярым диссидентом Геннадий Мар-тович никогда не был. Реакцией на стихотворение «Мои товарищи», которое Е. Долматовский представил в московский журнал «Смена», были строки в статье некоего комсомольского функционера: «Подчас это связано с благодушным настроением некоторой части нашей молодежи. Так, сотрудник Института геологии и геофизики Прашкевич отказывается от социалистического реализма в пользу декадентов, оплевывает ряд советских поэтов…». Дальше было еще «веселее». Осенью 1968 года в Южно-Сахалинском книжном издательстве запрещен цензурой и рассыпан набор книги стихов «Звездопад», чуть позже не выходит сборник стихотворных переводов с болгарского. Печальная история вышла и с упомянутой выше книгой «Великий Краббен»: «Сборник вышел в свет в сентябре 1983 года, но в продажу поступить практически не успел, был уничтожен по приказу российского Госкомитета по печати. Впрочем, как показала действительность, масса книг была раскрадена работниками типографии и продана на «черном» рынке. Через несколько лет на семинаре по фантастике и приключениям в Дубултах ко мне приходил семинарист с просьбой оставить ему автограф на «Великом Краббене» — книгу он купил на «черном» рынке в Баку. Грузчики издательства продали мне пачку книг. Соседка по дому рассказала, что прежде чем отправить книгу в макулатуру, ее завезли в артель слепых. Там с книги срывали переплет…»
Мне повезло: я знаю озаренье
не понаслышке. Океаном света
меня кружило по земному
шару.
Я сравнивал горбатые хребты
высоких Альп с хребтами Удокана.
Дышал сиренью. Восхищался Солнцем.
Любил в Афинах
и любил в Москве.
Первая изданная книга Г. Прашкевича — «Такое долгое возвращение» (1968) — была сугубо реалистическая. И довольно долго Геннадий Мартович писал и переводил стихи, а к фантастике не обращался. Хотя еще в конце 50-х годов он написал несколько повестей, от которых остались лишь названия: «Гость Аххагара», «Контра мундум», «Горная тайна», «Под игом Атлантиды»… Именно из этих детских черновиков появились затем повести «Мир, в котором я дома», «Разворованное чудо», «Снежное утро». Их «детское» происхождение выдает «зарубежная» экзотика.
Надо сказать, что от экзотики автор не отказывался и в дальнейшем. Персонажи Геннадия Прашкевича действуют иногда в таких местах, о которых среднестатический россиянин и не слышал никогда. Но описания не выглядят искусственными и безжизненными — автор и сам повидал немало, и пишет он с явным знанием обстановки и реалий. Известно, что живущие к востоку от Урала в нашей стране несколько легкомысленно относятся к большим расстояниям: тысяча километров — это рядом. Для Прашкевича характерно спокойное отношение к расстояниям во всех измерениях. Диапазон его книг во времени — от той эпохи, когда на Земле только зарождалась жизнь (недавно вышедшая книга «Берега Ангариды», написанная в соавторстве с известным палеонтологом Е. А. Ёлкиным), до далекого будущего в «Кормчей книге», странного и непонятного для наших современников, созданного не только фантазией писателя, но и научной интуицией. Диапазон в пространстве — от пыльной станции Тайга в «Апреле жизни» до границ Солнечной системы в «Анграве-VI» или даже до границ галактики в «Кострах миров».
Ведь это же неправда,
что возможно
нам счастье
только
в доме на песках.
Повесть «Мир, в котором я дома», опубликованная в 1974 году в «Уральском следопыте», положила начало как долгому сотрудничеству Прашкевича с журналом, так и выходу к широкой публике «фантастического» творчества автора. В том же году в журнале появились первые записки промышленного агента (повесть «Шпион в юрском периоде»), открывшие цикл детективно-фантастических произведений. Главный герой цикла, Эл Миллер, в отличие от традиционных суперменов, решает поставленные перед ним задачи головой, анализируя сложившуюся ситуацию и находя правильный ответ. Основная тема «Записок промышленного шпиона» — перспективные научные разработки, которые неизбежно привлекают к себе внимание различных дельцов. Новые истории о «шпионе» появлялись в различных изданиях на протяжении более десяти лет и в 1994 году были отмечены заслуженной премией «Аэлита».
Г. Прашкевич жадно всматривается в жизнь, ему интересны любые ростки нового в реальной действительности. Несколько романов, написанных в соавторстве с томским ученым и предпринимателем Александром Богданом («Противогазы для Саддама», «Человек «Ч», «Пятый сон Веры Павловны») — истории на грани фантастики о новейших временах и «новых» людях этих времен, незамысловато обозначенные рецензентами как «боевики с экономическим уклоном», на самом деле являют собой попытку осмысления перемен, происходящих в мире. Человек, его место в мире стремительно развивающихся технологий, в мире, где жажда власти и обладания большим капиталом неизбежно выхолащивает нравственную основу общества, — основная тема этого исследования, которое сами авторы называют «современной утопией».
От древнего кургана
до гиблого болота;
от чайного стакана
до чаши с позолотой;
от томского забора
до стен горячей Кушки;
до Домского собора
до крошечной церквушки;
от розы искушенья
до городского тира;
от мироощущенъя
до ощущенья мира.
«Ощущенье мира» для Геннадия Мартовича зиждется прежде всего на фундаменте мирового знания, в основе которого — нелегкий путь логических построений науки. Нередкий для писателей-фантастов багаж разносторонних научных фактов в творчестве Прашкевича не только служит основой для его произведений, но и преломляется в рассуждения о том, к чему идет человечество в неудержимом стремлении расширить сферу познанного. Например, в повести «Соавтор» писатель встречается с иным разумом. Этот разум не принимает материального облика, он существует лишь в голове героя. И невольно возникает вопрос: а может быть, никакого иного разума и нет вообще, может быть, идет разговор со своей совестью? А в «Парадоксе Каина» речь идет о человеке «другом», который придет на смену человеку «нынешнему». Повесть нисколько не утратила своей актуальности и до сих пор остается чуть ли не единственным произведением, повествующим о реальных проблемах вхождения в наш мир генетически измененных существ, чье появление давно уже перестало быть фантастической гипотезой.
В лучшей из своих книг
я поместил бы слова
ассирийцев:
— Ты,
который в грядущем,
читай эти письмена,
начертанные на скалах
и бумаге,
и ничего не разрушай и не трогай.
Тема нравственной неподготовленности человечества к бурному появлению новых технологий автоматически перетекает в произведениях Прашкевича в вопрос: «Оправдано ли получение новых знаний и благ путем уничтожения чего-то непонятного, на первый взгляд, ненужного или даже кажущегося вредным?». Об этом писатель рассуждает в повести «Анграв-VI», где инспектору необходимо решить: стоит ли для расширения базы на спутнике Юпитера Европе и обеспечения безопасности ее сотрудников уничтожать феноменальную Воронку, смущающую умы ученых и, возможно, неповторимую?
В середине 80-х «Костры миров» ярко осветили, казалось бы, уже поднадоевшую тему о контакте и понимании «иных». Загадочные протозиды, против которых настроено все галактическое содружество миров, собираются воедино, чтобы превратить квазар в черную дыру и перебраться в новую вселенную, где смогут жить полноценно. Если их общей массы не хватит для этого, квазар взорвется и уничтожит все вокруг. Разведчик Роули пытается предотвратить трагическую ошибку и противостоит попыткам уничтожения отдельных протозидов.
Наконец, изящная история о загадочной «Шкатулке рыцаря», которая после нажатия на алое пятно перемещается в будущее. Как заставить ее раскрыться? А может быть, человечество еще не готово к этому?
Уже в первых своих произведениях Геннадий Прашкевич начал вырабатывать свой собственный неповторимый стиль. Основные его составляющие — богатый язык, чистый, прозрачный, поэтичный, обилие отсылок к науке, культуре и искусству самых разных направлений, лиричность и внимание к внутреннему миру персонажей.
Другая отличительная черта Прашкевича — склонность к экспериментам в творчестве. Одно из самых странных и поразительных произведений последнего времени — его роман «Царь-Ужас». Прашкевич решился на рискованный опыт: художественными средствами описать мир без искусства. Он не пожалел красок и экспрессии для первой части романа, вторую же лишил всяческой выразительности, тем самым добиваясь необходимого воздействия на читателя.
Еще один эксперимент — представленная в этом номере повесть «Белый мамонт». Интересна такая деталь. Геннадий Прашкевич — непревзойденный рассказчик. Всякий, кто с ним знаком, подтвердит эти слова. Как правило, даже многажды рассказанную историю он каждый раз рассказывает по-новому, находит новые подробности и слова… Еще интереснее слушать его версию того произведения, над которым он в данный момент работает. Чаще всего, эта версия не имеет почти ничего общего с окончательным текстом. В феврале этого года я выслушал подробный пересказ «Белого мамонта». Это была эпохальная история неандертальского «Моби Дика». Конечно, идея совершенного оружия для убиения мамонтов в какой-то степени осталась в тексте, но ведь на самом деле это великая песнь о поэтическом даре Homo sapiens!
Но Г. Прашкевич не только фантаст и поэт. Из-под его пера вышли научно-популярные книги, удивительные, сочные «Записные книжки», множество критических и публицистических материалов. Наконец, он автор ряда исторических повестей и романов, которые читаются взахлеб, потому что повествуют о людях и событиях, практически неизвестных: «Черные альпинисты, или Путешествие Михаила Тропинина на Курильские острова», «Сидение на Погыче (Первые сибиряки)», «Тайный брат», «Секретный дьяк, или Язык для потерпевших кораблекрушение» — колоритный стиль, невыдуманные, нестандартные персонажи, интересные события…
Вот что говорил Геннадий Мартович об истоках интереса к истории в одном из интервью: «Все началось со случайного взгляда в школьный учебник. Поразило, что истории Сибири, которой Россия прирастала и будет еще долго прирастать, уделена всего одна страничка. Набор всем известных имен — Хабаров, Атласов, Ермак. И ни слова о Стадухине, Реброве, Курочкине, Козыревском. И ни слова о Крашенинникове, Йохельсоне, Тане-Богоразе… Короче, обо всех — ни слова, будто, кроме разбойников Ермака и Хабарова, похвастаться некем. Странным, досадным мне это показалось. Спросил себя, а что, собственно, я сам знаю о родной Сибири, исхоженной вдоль и поперек? И вдруг понял, что знаю не больше какого-нибудь московского кандидата филологических наук. Поняв это, я погрузился в «Сибирику», в Миллеровские сундуки, в различные архивы. Гигантская многолетняя работа. Зато с неким знанием пришла и зазвучала живая речь XVII–XVIII веков. Речь казачьих отписок, речь наказных грамот, в которых царь умолял землепроходцев «в зернь не играть и блядни не устраивать». Но, понятно, играли и устраивали. И за шестьдесят лет по угрюмым землям, горам и рекам вышли к Тихому океану. Резали друг друга, заносили ужасные болезни аборигенам, жили с ясырными бабами, но — распространяли Россию, отодвигали живую восточную границу все дальше и дальше… Потрясающий век. Даст Бог, еще напишу роман о северном русском пиратстве в XVII веке».
Геннадий Мартович жаден до нового. Он не останавливается на достигнутом. И планов у него, как всегда — громадье. Неслучайно рефреном в интервью Прашкевича часто звучат слова: «Ищи издателя».
Я столько в этой жизни
умирал,
что, кажется, и правда — я
бессмертен.
Фантастика:
1. «Разворованное чудо». Сб. — Новосибирск: Западно-Сибирское кн. изд-во, 1978.
2. «Апрель жизни». Сб. — Новосибирск: Новосибирское кн. изд-во. 1989.
3. «Нить костров ромбом». Сб. — Новосибирск: Изд-во Новосиб. ун-та, 1989.
4. «Пять костров ромбом». Сб. — Хабаровск: Изд-во ИГУ, 1989.
5. «Фальшивый подвиг: Записки промышленного шпиона». — М.: Прометей, 1990.
6. «Кот па дереве». Сб. — М.: Мол. гвардия, 1991.
7. Собрание сочинений: Т. 1. «Записки промышленного шпиона». — М.: Renaissance ЕWO-S&D), 1992.
8. «Шпион против алхимиков». Сб. — Екатеринбург: Тезис, 1994.
9. «Шкатулка рыцаря». Сб. — Харьков: Фолио; Донецк: ПКФ «Сталкер», 1996.
10. «Противогазы для Саддама». Сб. — Новосибирск: Мангазея, 1998. (В соавт. с А. Богданом.)
11. «Скелет в шкафу». Сб. — Новосибирск: Мангазея; Телец, 1998.
12. «Пятый сон Веры Павловны». Современная утопия. — М.: Вагриус, 2001. (В соавт. с Л. Богданом.)
13. «Секретный дьяк, или Язык для потерпевших кораблекрушение». — М.: Текст, 2001.
14. «Великий Краббен». Сб. — М.: Вече, 2002.
15. «Разворованное чудо». Сб. — М.: Вече, 2002.
16. «Шпион в юрском периоде». Сб. — М.: ACT, 2003.
Поэзия:
1. «Посвящения». — Новосибирск, 1992.
2. «Спор с дьяволом». — Новосибирск, 1996.
3. «Дева-Обида». — Москва, 1998.
Место казалось плотным, но Кика знала, какая прорва скрывается под ковром переплетшихся трав. Конечно, кто опаско ходит, тот пройдет, но девка с коробом клюквы за плечами шагала, не чая никакой беды, и, конечно же, вляпалась в самую хлябь. Оно и обошлось бы, девчоночка была худехонькая, а ивовые лапотки расшлепаны, что гусиная лапа. Этак можно через любую топь, словно на лыжах, пройти, но за плечами в щепном коробке лежало поболе пуда сладкой подснежной клюквы, и ягодный груз потянул девчонку вниз.
Даже теперь можно было выбраться из трясины, если не рваться на волю дуриком, а спешно скинуть ношу, притопить ее и выползать на волю, ломая дранковые бока короба и давя нежную ягоду. Но путница либо не сообразила, как можно спастись, либо просто не поняла опасности и пожалела портить тяжким трудом собранное добро. А через минуту уже было поздно выбираться, болото жадно вцепилось в добычу, и всякое движение только ускоряло неизбежный конец.
Болотная жижа по весне холодна, сверху может июнь жарить, а под моховой шубой прячется стылое воспоминание о декабрьской стуже. Потому и болотная ягода цветет позже всех иных.
Почувствовав, как ноги охватила липкая стылость, девчоночка закричала, но слабый голосок сорвался, крик получился неубедительный. Даже если услышит кто, то не помчится сломя голову на выручку, а лишь плечами пожмет.
Девчонка билась уже бестолково. Исцарапанные руки рвали податливую траву, вялые после зимы корешки. Им бы ухватиться за что-то стоящее — ни в жисть бы не выпустили, выволокли бы засосанное тело из трясины, да нет кругом ничего ни стоящего, ни стоящего. Болото…
Кика страсть не любила наблюдать последние мгновения утопающих, когда жидкая грязь силком лезет в горло, тина застилает взор, а предсмертный кашель рвет легкие, с кровью выплескиваясь наружу. Болото неторопливо и убивает неспешно, позволяя в полной мере прочувствовать происходящее. А Кике какая радость с тех мук? Деревенские, конечно, всякое болтают, но что их слушать? Ни один из них в прорве не живал и дела не знает. Люди только поверху ходят, оттого и глубины в их суждениях нет. А у самой Кики никто не спрашивал, нравится ли ей прохожих топить.
Не дожидаясь последних судорог, Кика рванулась к утопающей, обхватила длинными руками и потянула в глубину. Крик жертвы пресекся, залитый мутной водой. Пыталась ли утопленница сопротивляться или ее просто ломала предсмертная тоска, Кика не разобрала, недосуг было. И без того приходилось волочить не только саму девчонку, но и короб, так и не скинутый с плеч и ужасно мешающий. Еле управилась с такой-то работой. Втащила обмякшее тело в затинок, освободила от ненужной ноши, уложила поближе к огоньку. Синий болотный огонь почти не светит, и тепла от него, что от лучины, а все с огнем уютнее. К тому же горит он день и ночь, успевая малость согреть тесный затинок.
Утопленница не дышала, и Кика, которой вовсе не интересно было возиться с мертвым телом, перевернула ее на живот и особым образом ударила между лопаток. Лежащая дернулась, горлом пошла пена, смешанная с грязью и илом. Все в порядке, — значит, оживет. Люди, пожалуй, девку и не откачали бы, а для Кики в том ничего сложного нет. Сейчас отплюется и задышит.
Лежащая застонала и открыла глаза.
— Ну что, — спросила Кика, — оклемалась?
Утопленница обвела безумным взглядом затинок. Кику она разглядела не сразу, но, разглядевши, задрожала крупной дрожью и глаз уже не отводила. Оно и не удивительно, болотная жизнь никого не красит, вернее, красит, но в зеленый цвет. Кика шевельнулась, и девка немедленно подскочила, забилась в угол, поджав ноги, словно боялась, что Кика сейчас ухватит ее за лодыжки и утащит в самую глубь болота, в затинок. А чего бояться, когда уж давно в затинке сидишь?
— Спужалась? — поинтересовалась Кика. — А ты не пужайся, хозяйка я здешняя.
— Это ты меня утопила? — девушка наконец разлепила перемазанные илом губы.
— Утопла ты сама, а я тебя спасла. Кабы не я, лежала бы ты сейчас в ямине да торфянела потихоньку.
— Спасибо, тетенька.
— А ты не спасибай зря. Таким, как я, вовсе спасибо не говорят, мне ваше спасение без надобности. Давай лучше думать, к какому делу тебя пристроить.
— Тетенька, отпустили бы вы меня домой…
— Ишь, что удумала! — Кика усмехнулась. — Так я тебя не держу, дверь не заперта. Только учти, тута над головой илу семь сажен. Умеешь в иле плавать, так ступай.
— Что же делать-то? — девчонка, все так же сидящая в углу, глянула на Кику глазами, полными слез. Не было уже в этом взгляде страха, одна глупая надежда.
— Вот и я думаю, что делать? — ворчливо ответила Кика. — Будешь со мной жить, станешь, как я, болотной хозяйкой.
— Я не хочу.
— Да кто ж тебя спросит, голубушка? Ha-ко вот, глони, — Кика достала из туесочка слизистый комок, протянула девушке.
— Что это? — утопленница плотнее вжалась в угол.
— Это, милочка, редкая вещь — слеза слизня. Как ты ее сглонешь, то память о прежней жизни тебе враз отшибет, и станешь ты мягкая да всему покорная, как тот слизняк. Тогда я тебя в кикимору переделаю, и будет нас тут две хозяйки.
— Я не хочу! — девушка затрясла головой.
— Не хочешь — не надо, — покладисто согласилась Кика, пряча драгоценную каплю. — Неволить не стану. Сиди тогда здесь. Ты рукодельству какому ни есть обучена?
— Обучена! — с готовностью заторопилась утопленница. — И прясть умею, и на кроснах ткать, и по канве вышивать могу…
— На коклюшках умеешь?
— И кружево всякое — на коклюшках и крючком…
— Крючком — это как? — заинтересовалась Кика.
— Просто это, просто! Я хоть сейчас научу, у меня и крючок с собой!
Девушка добыла откуда-то тонкую железку, приняла от хозяйки клубок тонко спряденных зеленых ниток, принялась споро вязать, поясняя, что и как делает:
— …крючком сквозь петлю нитку-то тащу… а тут — разом две. А можно одну нитку сквозь две петли, вот оно и закружавится…
Кика наблюдала за работой, молча кивала головой. Тому, кто всю жизнь рукодельничает, переспрашивать не нужно, он с первого взгляда науку перенимает. Потом спохватилась, сказала:
— Хорошо, ластонька, ловко у тебя выходит. Только давай сперва у огня пообсушись. Это мне, жабочке болотной, сырость на пользу, а тебе поберечься надо — простудишься, неровен час.
Верно, молодая утопленница устала бояться, потому что безропотно сняла сарафан, развесила его перед огнем, сама укутавшись полушалком, который Кика связала из клочьев линялой волчьей шерсти, набранной по весне на родном болоте. Нет лучше средства от простуды, чем волчья шерсть, недаром волк, покуда шкура цела, никогда не простужается.
Девчоночка отогрелась, и ее с ходу сморил сон, что порой нападает на человека, глянувшего в лицо жутковатой гибели. Иной, избежав опасности, по трое суток не спит, а другого сон валит, что топором. Кика притушила огонь — и без того в затинке натоплено, как и зимой не бывает, — прикрыла девчонку второй шалюшкой, а сама всю ночь просидела, разбираясь с плетеным кружевом, что выходило из-под стального крючка. Крючок понравился, хотя Кика не любила металла. Но это не беда, можно самой смастерить, из птичьей косточки, еще и лучше будет.
Кика, как и все ее племя, спать не умела и под утро выбралась наружу: набрать свежей тины и гусиных яиц на завтрак. Гуси как раз начали обустраивать гнезда, и Кика разорила одно, зная, что гусыня покричит сердито, а потом снесет новые яйца.
Вернувшись домой, увидала, что девушка проснулась и сидит за работой. Была она уже переодета в свое, а шалюшку аккуратно сложила. Такое дело Кике понравилось. Захотелось утешить бедняжку, сказать что-нибудь ласковое, но что можно сказать живому человеку, запертому в затинке?
— Ничего, девонька, привыкнешь. Ты, я вижу, работящая, а работящей везде хорошо. Не пропадешь.
Девчонка глянула затравлено и ничего не сказала. Видно было, что у нее на уме, но просьбишка осталась не высказанной.
«Ох, чует сердце, не привыкнет она, — подумала Кика. — Зачахнет девчонка, как пить дать. Может, надо было силком ее заставить слезу сглонуть? Или сейчас окормить?..»
Ничего не придумавши, Кика занялась обедом. Поела сама и девчонку поесть заставила, ничем не окормивши. Потом вдвоем уселись за работу — прясть, а то готовым ниткам уже конец виден был.
Тину прясть девка не сумела, пальцы не те. Вроде бы и тоненькие, и ловкие, а зеленые пряди размазываются слизью, не желая скручиваться в нить. Пришлось прясть самой, а помощнице отдать плетение. Та послушно делала все, что ни прикажут, на вопросы отвечала кротко и коротко, сама вопросов не задавала.
— Чего ж ты не спрашиваешь, зачем рукодельничаем? — не выдержала Кика.
— Зачем зря спрашивать? Работа и есть работа, ее делать надо.
— Хе!.. Моя работа не простая. Вот, смотри! — Кика отворила окошко, указав рукой наверх.
Окошко в затинке не простое, выходит оно в липкую, непроглядную мглу, но видать сквозь него далеко и ясно, словно в подзорную трубу. Хочешь — нижнее царство разглядывай, хочешь — на волю выгляни. И видно все, и слышно, только потрогать нельзя. И еще, всего обзора — не дальше болота. В своем царстве Кика хозяйка, а на чужое — и глядеть не моги.
На этот раз окошко открылось из-под низу. Густой ил казался полосами тумана, комья торфа висели среди болотной жйжи, словно черные клубы дыма. И лишь задавленный родничок на самом дне струил ледяную воду, омывая волшебный Стынь-камень. Плывун вогнутым небом нависал над головой, ограничивая кругозор.
— Красиво? — с гордостью спросила Кика.
— Страшно.
— Это потому, что ты еще не привыкла. Времечко пройдет, любоваться будешь — не налюбуешься. А работа моя — вон она, над головой. Плывун, думаешь, сам по себе стелется? Это же ковер болотный, его соткать надо. Слепому глазу в нем видны только белые корешки да зеленый мох, а на деле все это нитки, которые я спряла. Зеленые — из тины, белые — из пушицы. Придет срок, будем пушицу собирать. Ее прясть легче, у тебя получится. А на окна болотные, на няши да чарусы — самое тонкое кружево плетем, только малому куличку пробежаться. Плывун присмотра требует, заботы и починки. День пробездельничаешь, глядь — коврик и расселся. Получится не болото, а безобразие. Не пройти и не проплыть. И я без дела, и людям без пользы — один комариный звон. Потому и стараюсь. Вон, видишь, дырища? — это ты ее просадила, когда с тропки сбилась. Там работы на всю весну хватит.
— Не нарочно я, — ответила девушка, глядя на зеленоватое пятно, за которым угадывалась воля. Глаза, который уже раз за эти два дня, медленно наполнялись слезами, прозрачными, как волшебный комок, дарующий беспамятство. Впрочем, давно известно, что у женского полу глаза на мокром месте посажены.
— Не реви! — строго прикрикнула Кика. — Вашим слезам веры нет!
— Я н-не реву… — всхлипнула утопленница. — Просто по солнышку взгрустнулось…
Отвыкай. Солнышко не про нас. Оно там, а мы тут, в тенечке. У него свое дело — ягоду растить, а у нас свое — моховой ковер штопать. Эвон, гляди, кто-то болотом прется — зыбун так ходуном и ходит. Каждый след, считай, дырка в ковре. Я бы такого ходока своими руками на дно утянула. Давай-ка поглядим, что за невежа…
Кика огладила ладонями чешуйчатое окошко, и сразу пленка зыбуна над головой стала прозрачной, в затинок глянуло полуденное солнце и словно ветром пахнуло, настоянном на багульнике и сосновой смоле.
По болоту шел человек. Молодой парень, безбородый еще, лишь ржаные усы начали пробиваться на губе. Был парень одет по-городскому, в длиннополый сюртук, кучерявый чуб выбивался из-под картуза, на ногах красовались болотные сапоги с раструбами, в каких, ежели их развернуть, то хоть выше колена в воду заходи — ног не промочишь. На плече небрежно висела тульская двустволка, наводящая ужас на боровую и болотную дичь.
— Степа!.. — девчонка так кинулась к окну, что едва не вышибла его и не залила весь затинок жидким илом. — Степушка, тут я!
— Тише, шальная! — крикнула Кика, стараясь утихомирить бьющуюся девку. — Затинок на части разнесешь. Ну что ты развоевалась, парня знакомого углядела? Эка невидаль!..
— Это же Степа! Меня он ищет!
— Ой, не дури! С чего ему тебя искать? Сама же видишь, на охоту парень пошел, куликов стрелять. Я этого гулену давно приметила — бекасов влет сшибает.
— Это он для виду на охоту, а на деле — за мной. Мы с ним еще когда сговорившись, осенью сватов обещал прислать. Матушка, пусти меня к нему!
— Куда я тебя пущу? Прорва тут, не видишь? Сейчас окно вышибешь — так к нему даже пузыри не взойдут.
— Матушка, пусти! Это же мой Степа, не могу я без него, люблю его больше сердца! Пусти к нему хоть на минуточку!
— Ты, девка, на себя посмотри. Ты же в болоте утопла. У вас таких даже на кладбище не хоронят. Степа твой от тебя, поди, враскорячь побежит.
Девчонка не слушала. Билась в окно, звала своего Степушку, любимым кликала, дролечкой, кровинкой ненаглядной… — откуда слова такие брала. Вязкая топь равнодушно гасила крики, ей было все равно, что топить.
Степа ушел, и девчонка замолкла, забилась в угол, лишь вздрагивала порой, словно подстреленная и по недосмотру недобитая зверушка.
«Не приживется, — огорченно думала Кика. — Так и исчахнет тут зазря».
Кика сама понимала, что напутала в своей пряже дальше некуда. Не полагается так-то живых людей в прорве держать. Девку следовало при-топить до смерти, отнести к Стынь-камню, там, замершую, нетленную, поить болотными настоями, растирать жижей да слизью, пока утопленница не оживет. Тогда только она станет настоящей кикиморой — существом угрюмым и недобрым. Но ведь сама Кика иначе на свет произошла, и ей было одиноко без подруги. Потому и копила беспамятную слезу, надеясь обрести товарку с живой душою. А живая душа, вишь, о Степушке плачет. Далась ей эта любовь, будь она неладна.
Молчание длилось долго, часа, может быть, три. Тишина в затинке такая, что и в могиле не сыщешь. Тут молчать — себя не любить, недаром вся болотная нежить ворчлива, сама с собой беседы ведет. Вот и сейчас первой Кика тишину нарушила:
— Хватит дуться, что мышь на крупу. Пошли, покажу тебе кой-что.
Кика подошла к стене, отворила проход. Девка, до того сидевшая безучастно, подняла голову и чуть слышно произнесла:
— Ты же говорила, отсюда выхода нет.
— Так его и нет, выхода-то. Видишь, дорога вниз идет. Это дело такое — вниз всегда катиться можно. Падать и дурак сумеет, а ты сумей наверх подняться. Ну, чего стала? Пошли, посмотришь, что там у меня хранится.
Кика двинулась по проходу, зная, что девчонка идет следом. Думает, что хуже, чем есть — не будет, а так — хоть что-то новое. Пусть вниз, а все-таки — дорога. Эх ты, дуреха, тебе же ясным языком сказано: не всякая дорога к добру ведет. Погоди, еще раскаешься…
Под ногами зажурчала родниковая вода. Пальцы сразу свело. Потом впереди появился свет: мертвенное мерцание, что заставляет впустую напрягать глаза, но не освещает ничего.
— Ну, что скажешь? — спросила Кика, останавливаясь.
— Что это?
— Это, милочка, Стынь-камень, болоту нашему сердце. Он воду студит, от него все кипени в округе. Ручьи да речки здесь начало берут. Без него болото или лесом зарастет, или озером растечется. Ни ягод не станет, ни журавлей, ни воды чистой. Тут всему самое древнее начало. Люди болото не больно жалуют, а ведь без него ничему в мире не быть. Озеро загниет, лес в засуху погорит. Останется только сушь да пыль. Поняла теперь?
— Поняла, хозяюшка.
— Так подойди поближе, глянь попристальней, может, увидишь чего…
— Боязно мне.
— Тебе, подружка, бояться уже нечего. Глубже Стынь-камня не нырнешь, выше затинка не подымешься.
Девчонка стояла в нерешительности, и тогда Кика, отшагнув в сторону, резко толкнула ее в спину, как толкают купальщицу, не смеющую окунуться в холодную воду. Вскрикнуть девчонка не успела, ладони ее коснулись Стынь-камня, и она мгновенно застыла, замерла в костяной неподвижности, не живая и не мертвая. Не билось сердце, не дышала грудь, лишь взгляд, казалось, все понимал. А может, и не понимал, кто его знает? Очнется — ничего помнить не будет.
Теперь можно браться за притирания, за мази да слизи. Колдовать, ворожить, росой с росянки поить, жабьими молоками потчевать… И родится небывалая кикимора с живой душой и человеческой памятью. Это о том, что возле Стынь-камня творилось, ничего не запомнится, а прежняя жизнь не денется никуда, помниться будет до капельки, до распоследнего словечка. А значит, останется в лягушачьем сердце человеческая любовь. И поползет зеленомордое страшилище в деревню, к своему ненаглядному Степушке…
Вот о такой нежити и рассказывают люди самые страшные сказки.
Кика взвалила одеревенелое тело на плечи, поволокла прочь от Стынь-камня. «Ишь, царевна, — ворчала она дорогой, — второй уж день только тем и занимаюсь, что тебя на руках ношу. Делать мне больше нечего».
Из затинка вынырнула в заросший омут, сквозь пласты ила пробилась к свету. Девчонка не дышала, и подводное путешествие не могло повредить ей. Девушку Кика оттащила в кочкарник, где место и впрямь было плотное, так что и захочешь, глубже чем по колено не провалишься. Уложила на солнцепеке, полюбовалась на свою работу. Девчонка лежала грязная, мокрая, исцарапанная. Бледное лицо заляпано илом. Кикимора, да и только! И о какой это любви ей возмечталось? Тут, впрочем, не Кике судить; если и впрямь так любит Степушку, то отлежится на солнце и оживет. А ежели соврала, захотевши поиграть в любовь, — то не взыщи. Не быть тебе тогда ни девкой, ни кикиморой, и вообще никем.
Кика развернулась и беззвучно канула в болотной глубине.
Дома подошла к окошку, глянула: как оно там? В самую пору поспела: девушка зашевелилась, открыла глаза и села во мху. Несколько мгновений непонимающе смотрела на стебли болиголова и кривые сосенки, медленно поднялась, шагнула, не глядя, и вдруг повалилась на колени, ткнулась лбом в мох: «Спасибо, хозяюшка, спасибо, родная! Век буду Бога молить!»
— Фу ты! Кого она будет молить?., и о ком? — Кика отмахнулась четырехпалой рукой и сплюнула через правое плечо.
Дни потянулись обычные, словно и не бывало в укромном затинке человеческой гостьи. Как там на деревне дела, Кика не ведала; окно деревню не показывает, а самой ползти не положено, да и охоты нет. Это по вязкому ходить Кикины ноги подходящи, а по сухому — изволь ползать. Потому и нет охоты деревню навещать.
Поначалу тревожно было: все-таки девка и Стынь-камня касалась, и тиной ее отерло, — а потом Кика успокоилась. Если подумать как следует, то в хорошей бабе и от русалки чуток должно быть, и от кикиморы. А то не женщина получится, а пресная лепешка.
Летом народу на мху мало бывает, только ежели за морошкой кто прибежит. В летнюю пору огороды да сенокос людей возле дома держат. Лишь однажды целой гурьбой явились бабы за мхом, избы конопатить.
Новые избы зимой рубят, а мох для стройки с лета запасать надо. Знакомой девки (имени ее Кика так и не узнала) среди пришлых баб не оказалось. Зато Степушка ходил на охоту частенько, нанося ужасный ущерб уткам и куликам. Вот только прочесть по его лицу нельзя было ничегошеньки.
К августу по лесным закраинам созрела хмельная гоноболь, а там и брусника зардела густым горько-сладким багрянцем. Народ стал на мху показываться. Кое-кто из жадности и клюкву зеленцом хапать начал. А уж в сентябре за клюквой побежали все. Вместе со всеми и Кикина знакомка объявилась. Ходила с бабами, стараясь от громады не отставать. Ягоду хватала споро, не разгибаясь, не позволяя себе даже минутного отдыха. Словно выслужиться хотела, показать, какая она справная да работящая. Кика помогала, как могла: отводила других баб с необоб-ранных мест, оставляя посестринке лучшие ягоды. Хотя уже знала, что забота ни к чему; еще летом выследила она Степу с другой.
Хоть и сухи лесистые песчаные островки, а принадлежат болоту и из затинка насквозь просматриваются. Вот там-то, в укромном грибном месте, и миловался Степушка со своей новой зазнобой.
— Оченно ты мне, Тонечка, по сердцу пришлась, — твердил он, правой рукой обнимая босоногую красавицу за плечи, а ладонь левой деликатно положив на талию — не ниже и не выше.
Тонька ловко выскальзывала из объятий, отмахивалась лукошком:
— Руки-то не распускай бесстыжие. У тебя своя Анюта есть, с ней и обнимайся.
Вот и узнала Кика, как зовут не утонувшую утопленницу.
— С Анюткой у меня ничего не было, — отвечал Степа, петушком подбегая к Тонечке, — а что было, то быльем поросло. Не люба она мне, одна ты мне до ужаса нравишься.
— То была Анютка люба, а теперь — не люба? — дразнилась Тонька, вновь ускользая от жадных рук, но не отбегая далеко. — Все вы, мужчины, переменщики, и веры вам ни на грош.
— Ледащая она, и тиной от нее воняет, — оправдывался Степушка.
— Вот ты — иное дело, земляникой от тебя пахнет, и вся ты, как ягодка, так бы и съел!
— Не твоим зубам ягодка зреет! — хохотала Тонька.
Были бы у самой Кики зубы — скрипела бы ими от злости и обиды за посестринку. И ведь ничего не скажешь, Тонька и впрямь фигурой куда казистее; Кика, видом схожая с корягой, ценила в людях телесное дородство и оттого особо переживала беду отпущенной гостьи.
— К тебе, Тонечка, всем сердцем прикипел! — разливался Степушка, кидаясь вдогонку за ускользающей сластью.
И ведь добился своего, уломал девку, уложил на колючую постель из сухих сосновых иголок.
Потом она уже сама к нему бегала, ласкалась да ластилась, дролеч-кой величала, кровинкою. Кику ажно корежило, когда слышала она эти сворованные слова. Степка жмурился, что сытый кот, врал про любовь до гроба, обещал сватов по осени прислать.
— Ой! — счастливо смеялась Тонька. — Ужо погоди, отец тебя на Малушке Герасимовой женит — тогда запоешь!
— Вот еще! — отмахивался Степан. — Нужна мне та Малушка… она же гугнивая.
— Зато отец у нее богатей, — неумно накликивала Тонька, — еще побогаче твоего. Деньги к деньгам, гляди, сговорятся отцы, тебя и не спросят.
— Я уж давно по своей воле живу, — спесиво отвечал Степка, пощипывая соломенный ус.
Тут у Кики всякое зло на разлучницу пропало, даже топить ее раздумала. Знала, что накаркала Тонька на свою голову. Отцы-то уже неделю как сговорились, и было это тут же, на болоте, при котором кормились все окрестные деревни. Два мужика шли не гаченной тропой на дальние острова проверять ягодные балаганы. Там с сентября и до самого снега будут жить наемные работники, грести частыми хапужками клюкву, ссыпать в короба. А уж вывозить собранное станут зимой, санным путем, потому как на себе такое не перетаскаешь, ягоду на островах берут сотнями пудов. К такому промыслу нужно заранее готовиться: поправить балаганы, запасти харчи. В страду заниматься этим будет некогда. Вот и шли богатые мужики, державшие в руках островной промысел, оглядывать свое хозяйство. А Кике любопытно было послушать, о чем толкуют люди, опрометчиво полагающие себя хозяевами окрестных мест. Тоже, хозяева нашлись — смех и грех! — через ее-то голову! Но подслушать чужой разговор все равно надо, это дело святое…
— Так-от я думаю, Емельян Андреич, — говорил один из мужиков, упорно перемешивая сапогами вязкий мох, — пора мне Степку женить.
— Это дело хорошее, — отвечал другой, также размеренно переставляя ноги.
— И у тебя Малуша в возраст вошла. Не прогонишь, если сватью пришлю?
— Оно бы и ничего, да балует твой Степка, говорят. Гуляет с кем-то из деревенских, да и не с одной.
— Это, Емельян Андреич, дело молодое, чтобы девок портить, — отвечал Степкин отец. — Дурной еще, вот и гуляет. А как оженится, то перестанет. Дело известное.
— Так-то оно так, и я не прочь Малушу пристроить, а вот что приданого ты за ней хочешь?..
До дальних островов путь медленный и долгий. Сговорились отцы.
На Покров мхи покрыло первым нетающим снежком. О ту же пору и невестам издавна покрывают головы бабьими платками. Прежде этот день посвящен был Велесу — плодородному скотьему богу, всем сельским работам в этот день конец, и скотину с этого дня резать можно. Потому и праздник, веселый, языческий, потому и свадьбы.
С утра зазвонили в сельской церкви. В осеннем воздухе звон далеко слышен, до самых укромных укрывищ достигает.
— Звонят — воду мутят, — ворчала Кика.
Вообще, от колокольного звона не было ей ни жарко, ни холодно, но сегодня все не так. Трезвонили к свадьбе, дролечка Степа женился на гугнивой Малушке. Как-то там посестринка убивается?.. Не показывает чудесное окно деревни, праздничных людей, румяные лица. Лишь бряканье железного била в медный колокольный бок доносится в затинок. И сколько ни смотри, увидишь только приснеженную топь, исчахлые деревца и девчонку, что, прижав кулачки к груди, бежит, не увязая в подмерзшем мху.
У болота цепкая память, сверху может декабрь трещать, а под моховым одеялом прячется воспоминание об июньской жаре. Тепла трясина и гостеприимна.
Кика встретила беглянку на полпути к незамерзающим окнам.
— Куда ты, подруженька?
Анюта остановилась, кинулась в ноги болотной хозяйке.
— Кикушка, родная, помоги! Я знаю, ты говорила — у тебя средство есть. Забыть его хочу!
— Есть средство, как не быть. От всего на свете есть средство, — Кика достала заботливо припасенную слезу. — На вот, глони. Полегчает.
Ни мгновения не колеблясь, девушка проглотила прозрачную каплю.
Кто знает, о чем плачут среди травы скользкие болотные слизни?
Взгляд Анюты стал спокойным и отрешенным. Не приведи судьба никому из живых смотреть на мир таким взглядом.
Кика ухватила названную сестру за руку, повела к знакомому топкому месту.
— Вот и хорошо, — твердила она, — вот и ладненько. Пошли сестренка домой, в затиночек. Ты, главное, пока сквозь трясину плыть будем, зажмурься и не дыши. А там — Стынь-камень всякую боль остудит.
Можно только гадать, произошла бы трагедия, связанная с рубином «Парват», если бы сэр Алворд Базингсток не женился на Маргарет Кеннеди. Однако характер сэра Алворда непременно толкнул бы его на брак с женщиной, похожей на Маргарет Кеннеди, если бы волей судеб сама Маргарет Кеннеди не появилась на свет. Ведь сэр Алворд был кротким человеком, в обществе молчаливым и предпочитавшим одиночество — короче говоря, самой Природой предназначенным в спутники женщине, которая говорила без умолку и любила вращаться в обществе. Юную Маргарет Кеннеди окружали претенденты на руку и сердце, потому что она была жизнерадостна, умна и прекрасно одевалась, а к тому же обладала годовым доходом в три тысячи фунтов. Правда, со временем она стала властной и неуживчивой, но поскольку сэр Алворд значительную часть из тридцати лет, последовавших за венчанием, посвятил исследованиям разнообразной не нанесенной на карту глуши, он, возможно, попросту не заметил этой перемены. Когда угасание жизненных сил положило конец его путешествиям, леди Гленкора Паллистер[2] предсказала, что супруги незамедлительно разъедутся, однако месяц проходил за месяцем, а воссоединившаяся пара продолжала являть все признаки взаимной привязанности, доказывая, что даже самые ревностные охотники за человеческими слабостями иной раз попадают пальцем в небо.
Года через два после возвращения из последнего путешествия сэр Алворд посетил свою сестру миссис Милдмей. Между миссис Милдмей и леди Базингсток давно возникла некоторая холодность, и все эти годы миссис Милдмей виделась с братом лишь изредка. А потому она была весьма удивлена, когда как-то вечером в начале лондонского сезона ее горничная доложила о сэре Алворде Базингстоке. В этот час следовало думать о том, что пора переодеваться к ужину, тем не менее она распорядилась, чтобы сэра Алворда проводили в гостиную, и встретила его сестринскими объятиями.
— Вот и ты, Алворд, — сказала она. — Красавец по-прежнему, как я погляжу.
Еще в детстве над ними подшучивали из-за их сходства, однако квадратный подбородок и орлиный нос, которые делали его красавцем, ей придавали вид дурнушки.
Он пожал сестре обе руки и слегка отстранил ее от себя.
— Мне нужно сказать тебе нечто очень важное, Каролина. Ты моя единственная сестра и вообще единственная кровная родственница, а ведь я старик.
Несколько удрученная таким приветствием, миссис Милдмей пригласила брата сесть и изъявила полную готовность выслушать то, что он сочтет нужным ей сообщить, но он только глубоко вздохнул и потер лоб правой рукой, которую украшал перстень с большим рубином-кабошоном. Перстень был ей хорошо знаком: он был такой же неотъемлемой частью сэра Алворда, как его светло-голубые глаза и не очень хорошо скроенный костюм. Он вернулся с этим камнем из путешествия по Цейлону еще в молодости и с тех пор перстня никогда не снимал. При всей массивности перстень прежде прекрасно смотрелся на его широкой руке, но теперь он свободно поворачивался, грозя упасть с пальца.
Таившаяся в глубине камня белая звезда скользила, мерцала и так зачаровала взгляд миссис Милдмей, что, когда сэр Алворд снова заговорил, она была вынуждена попросить его повторить свои слова.
— Этот мой перстень, Каролина, — терпеливо произнес сэр Алворд, — не простая безделушка.
— Ну конечно, нет, братец. Более прекрасного камня мне видеть не доводилось.
— Да, камень превосходный. Подлинная ясная звезда — большая редкость и бесценна в рубине таких размеров. Но я говорил о другом. У этого перстня есть история, и владеть им — большая ответственность.
Казалось, он затруднялся продолжать, что было вполне естественно для человека, который привык к тому, что всю жизнь за него говорила сначала мать, а потом жена. Миссис Милдмей тихо ждала, пока он подыскивал нужные слова.
— Неожиданно это оказалось трудным, — вымолвил он наконец.
Миссис Милдмей опустила взгляд на свои руки.
— Мне часто хотелось, чтобы мы были ближе, — сказала она.
— И я хотел того же. Но у моей жены есть право на мою лояльность.
Миссис Милдмей покраснела и готова была возразить, что у его сестры есть по меньшей мере равное право, но он поднял ладонь, предвосхищая ее реплику, и рубин блеснул, как брильянт: звезда поймала луч предзакатного солнца. А сэр Алворд продолжал:
— Я пришел не для того, чтобы ссориться с тобой. Маргарет — хорошая жена. Однако я не намерен оставлять перстень ей. Я надеялся, что оставлю его моему сыну… — тут он снова вздохнул, — но судьба распорядилась иначе. Я собираюсь указать в своем завещании, что в случае моей смерти перстень должен перейти к тебе, а после тебя к Уилсону.
Уилсон был старшим сыном миссис Милдмей, приятным молодым человеком двадцати четырех лет.
Миссис Милдмей, глубоко растроганная, нагнулась и погладила брата по руке.
— Зачем говорить о завещании и смерти, братец? Я не сомневаюсь, что ты встретишь свое столетие.
— А я не сомневаюсь, что не встречу и Нового года. Нет, Каролина, не спорь со мной. Перстень должен остаться в нашей семье. — Он медленно встал и пошатнулся, так что миссис Милдмей поспешно вскочила, чтобы поддержать его. Он снова поцеловал ее в щеку. — Да благословит тебя Бог, Каролина. Не думаю, что снова тебя увижу.
Миссис Милдмей не слишком удивилась, когда всего через три дня ей сообщили, что брата сразил апоплексический удар. Доктора предрекали его скорую кончину, но даже когда кризис миновал, сэр Алворд был не в состоянии шевелить руками и ногами; его приходилось кормить с ложечки, поворачивать с боку на бок и купать, как младенца. В эхом великом несчастье леди Базингсток ухаживала за больным со всей заботливой нежностью, какой можно ждать от любящей супруги, и хотя сама была отнюдь не молодой женщиной, тем не менее взяла на себя всю тяжесть забот. Да, конечно, для него нанимались сиделки, но леди Базингсток считала всех их никчемными бездельницами и не оставляла наедине с мужем и на несколько минут. Поэтому, когда миссис Милдмей заехала справиться о здоровье брата, леди Базингсток не спустилась к ней, а приняла ее в гардеробной сэра Алворда, оставив смежную дверь полуоткрытой.
Она сидела в потертом покойном кресле, склонив голову на руку, в позе, свидетельствовавшей о глубочайшей печали, но при появлении миссис Милдмей подняла голову и бессильным жестом пригласила ее сесть.
— Прошу простить меня, дорогая Каролина, что я не встала, — сказала она. — Я в совершеннейшей прострации, как вы видите. Он провел очень тяжелую ночь, а утром утратил дар речи. Сэр Омикрон Пай[3] предупредил меня, что следует готовиться к худшему.
Возможно, миссис Милдмей считала золовку корыстолюбивой дурой, однако она не была настолько черствой, чтобы в такое время отказать леди Базингсток в сестринском утешении.
— Моя дорогая Маргарет, — сказала она. — Я глубоко вам сочувствую. И если вам понадобится помощь, немедля сообщите мне. Например, я могла бы посидеть с Алвордом, чтобы вы отдохнули.
— Нет-нет. Вы так добры, Каролина, но нет. Милый Алворд не терпит рядом с собой никого, кроме меня! — ее голос надломился, и она поднесла руку к глазам, словно пряча подступающие слезы. Жест этот неожиданно напомнил миссис Милдмей, как ее брат во время последней встречи точно так же прикрыл глаза ладонью. Воспоминание это было тем более неизбежным, что поднесенная к глазам рука леди Базингсток, очень холеная и слишком крупная для женщины, теперь выглядела почти изящно-миниатюрной из-за огромного золотого перстня с большим красным камнем — рубином «Пар ват».
— Прошу прощения, Маргарет, — замялась миссис Милдмей, — но ведь это перстень Алворда?
Ее вопрос заставил леди Базингсток прибегнуть к помощи носового платка, и ответила она лишь после того, как чуть-чуть успокоилась:
— Он подарил мне кольцо вчера ночью. Словно знал, что скоро не сможет говорить. Он снял его со своего пальца и надел на мой со словами, что его заветным желанием всегда было видеть перстень на моей руке. Конечно, перстень слишком велик для меня, но я подложила под него ваты и надеюсь, что смогу носить его так, пока не соберусь с духом, чтобы расстаться с ним на короткое время, которое потребует переделка.
— Как трогательно! — сказала миссис Милдмей. В ее тоне не было ничего особенного, но леди Базингсток сурово нахмурилась и попросила ее объяснить, что, собственно, она имеет в виду.
— Только то, что милый Алворд обычно не был так красноречив.
— Я думаю, дорогая миссис Милдмей, у вас вряд ли есть право судить об этом, если вспомнить, что за двадцать лет вы и двух слов с ним не сказали. Заверяю вас, все произошло точно так, как я вам передала.
— О, без сомнения! — сказала миссис Милдмей и вскоре распрощалась с хозяйкой.
Пожалуй, нет надобности говорить, что миссис Милдмей очень и очень сомневалась в точности слов леди Базингсток, но произнести это вслух не могла. В конце концов, вечерний визит еще не завещание, а ее брат имел полное право передумать и по-другому распорядиться своей собственностью.
Теперь леди Базингсток стала еще более необходимой сэру Алворду, так как лишь она одна умела понимать его хрипы, движение глаз и могла доставлять ему хоть какое-то облегчение. Она вообще прогнала сиделок и урывала минуты сна на раскладной кровати, которую распорядилась поставить в гардеробной, так как ее отсутствие приводило мужа в болезненное волнение. Сэр Омикрон Пай продолжал заезжать каждое утро, но прописывал лишь успокоительную микстуру. Памятуя о своем предыдущем визите, миссис Милдмей нисколько не удивилась, что в следующий раз дворецкий не пустил ее и на порог дома. Однако она была крайне удивлена, когда на следующее утро прочла в «Таймс» извещение о кончине сэра Алворда Базингстока.
— Дело очень нечисто! — воскликнула она, обращаясь к своему мужу, который наслаждался изложением последней речи мистера Грэшема[4]. — Дело очень-очень нечисто, если сестра узнает о кончине брата из газеты!
— Ничего подобного, моя дорогая. Преданная жена, сраженная горем вдова. Вероятно, просто забывчивость. А Грэшем опять болтает о бедняках, как будто он что-то может сделать, если вспомнить, как его партия смотрит на налоги. Это преступление, вот что это такое. Преступление и черный грех.
— Да, конечно, Квинтус, но будь так добр, не отвлекайся. Когда я заехала туда вчера днем, окна не были занавешены, дверной молоток не был обернут черным крепом, а дворецкий сказал только, что госпожа никого не принимает.
— Так ведь он тогда еще не умер, — рассудительно заметил мистер Милдмей.
— Вздор! — сказала его супруга. — Даже самая энергичная вдова не сумеет поместить извещение о смерти в «Таймс» раньше чем за сутки, а если он еще не умер, когда я заезжала, у нее в распоряжении было лишь несколько часов. Нет, здесь что-то не так.
— Во всяком случае странно, — сказал мистер Милдмей. — Интересно, он тебе что-нибудь оставил?
— Как будто меня это трогает! Правда, он упомянул мне о своем рубиновом перстне, когда я в последний раз его видела, но сомневаюсь, что из этого что-то выйдет.
Мистер Милдмей положил газету.
— Его рубин? Пожалуй, он стоит не одну сотню фунтов. Да, было бы очень недурно получить этот камень.
— Сколько бы перстень ни стоил, Квинтус, я говорю о другом. Алворд выразил желание, чтобы он остался в нашей семье. Однако я его видела на пальце леди Базингсток.
— Она ведь его жена, Каролина. А жена, я надеюсь, принадлежит к семье мужа.
— Но не когда она вдова, Квинтус. Ведь она может снова вступить в брак и передать собственность первого мужа в семью второго.
— Значит, нам остается надеяться, что твой брат сделал соответствующее распоряжение в своем завещании. — Мистер Милдмей вновь взял газету, показывая, что вопрос исчерпан, но предупредил из-за шуршащих страниц: — Не стоит поднимать шум, Каролина, это будет выглядеть не слишком хорошо.
Миссис Милдмей в полной мере согласилась с мнением своего мужа, так что смогла нанести визит соболезнования и служить опорой горюющей вдове на похоронах сэра Алворда, не обращаясь к теме последнего визита покойного. И все же, стоя рядом с леди Базингсток у края могилы, она не сумела сдержать дрожи при виде рубина «Парват», пылавшего зловещим огнем на фоне траурных перчаток вдовы. Нет, Маргарет никак не следовало надевать перстень, и оставалось только надеяться, что горе помешало ей подумать, насколько неприлично выставлять рубин напоказ во время похорон. Тем не менее, когда на гроб упали первые комья земли, миссис Милдмей могла бы поклясться, что вдова улыбнулась.
— Но ведь она же была под густой вуалью! — воскликнула ее задушевная подруга леди Фицзаскерли, когда миссис Милдмей излила ёй свой праведный гнев.
— И все же, — возразила миссис Милдмей. — Ты же знаешь, как она выглядит!
— Как лошадь в белокуром парике, — ответила леди Фицзаскерли, которая испытывала к леди Базингсток такую похвальную неприязнь, которая могла удовлетворить самую взыскательную под-ругу.
— Вот именно. И самая густая вуаль, какая найдется в «Либерти», не спрячет даже мимолетного выражения на ее лице. Эта женщина скалила зубы, словно обезьяна. И в завещании не было ни единого упоминания о перстне, ни единого словечка, хотя многие коллекции брата розданы, а библиотека целиком завещана его клубу.
— Может быть, удар случился с ним прежде, чем он успел дать распоряжение нотариусу.
— Может быть. А может быть, и нет. Мне показалось, что мистер Чесс, когда завещание было оглашено, хотел поговорить со мной, но леди Базингсток всецело им завладела. А нынче с утренней почтой пришло письмо от мистера Чесса с нижайшей просьбой принять его в четыре дня сегодня же. Что ты об этом думаешь?
Леди Фицзаскерли терялась в догадках, но тема настолько ее заинтересовала, что она не могла не выложить все это леди Гленкоре Паллистер во время очередного визита. Леди Глен сидела в гостиной с мадам Макс Гекслер[5], своей частой гостьей, владелицей особняка на Парк-Лейн.
— Так это точь-в-точь дело с Юстескими брильянтами![6] — воскликнула леди Гленкора, когда леди Фицзаскерли закончила свой рассказ. — Вы помните скандал, когда дурочка Лиззи Юстес украла собственные брильянты, чтобы скрыть их от семьи своего покойного мужа?
— Нет, на мой взгляд, сходство здесь невелико, — сказала мадам Макс. Насколько я могу судить, никто ничего не украл. Джентльмен, впавший в детство, передумал, распорядился своей собственностью по-иному и поставил дам в щекотливое положение.
— А я считаю, что с миссис Милдмей обошлись очень бессердечно.
— Подумайте, моя дорогая! Ведь леди Базингсток — его вдова. Она ухаживала за ним в последние дни и разделяла его интересы.
— Его интересы! — холодно парировала леди Гленкора. — Лучше уж нам не касаться его интересов, если все, что я слышала, правда.
— Право, леди Глен! Вы же не верите, будто он колдун! — Воскликнула леди Фицзаскерли.
— Но он был членом «Магуса», так что еще я могу думать?
— Если он и был колдуном, — сказала леди Фицзаскерли, — то решительно странным.
— Ну, может быть, он им и не был, — согласилась леди Глен. — Колдуны больше всего на свете любят поговорить и редко путешествуют. Разумеется, это не по ним. Сэр Алворд слова не мог вымолвить в обществе и постоянно скитался то в одних дальних краях, то в других.
— Так или не так, — продолжала мадам Макс, — но если он был колдуном, леди Базингсток поступает очень неразумно, оставляя себе перстень, который он предназначил не ей.
— Несомненно, — согласилась леди Фицзаскерли сухо. — Но я училась с Маргарет Кеннеди в пансионе. Она была из тех девочек, которые всегда объедаются кремовыми пирожными, хотя потом их непременно тошнит.
Таким образом у миссис Милдмей нашлись заступники среди самых высокопоставленных особ в стране — факт, который мог бы послужить ей некоторым утешением, когда она сидела в своей гостиной и слушала, как поверенный излагал ей свою дилемму. Мистер Чесс был состоятельным человеком, надежным, как ирландский волкодав — что-то в нем соответствовало грубоватости шерсти и честности духа этого пса, каковая и принудила его признаться миссис Милдмей, что он каким-то образом потерял последнюю приписку к завещанию покойного.
— Это было в день, когда он заболел, знаете ли, или на день-два раньше. Он приехал в мою контору без всякого предупреждения и пожелал немедленно сделать запись. Она была засвидетельствована двумя моими клерками. В ней перстень был описан до малейших деталей: «Камень, именуемый рубин «Парват», вставленный в гнездо, образованное двумя крыльями из золота, сходящимися в кольцо». Драгоценность завещалась вам в пожизненное пользование, в случае вашей кончины переходила к Уилсону, причем завещатель указывал, что и камень, и кольцо ни в коем случае не должны передаваться в иные руки, кроме его потомков. Он настаивал именно на этих словах.
— И вы говорите, что приписки не оказалось в ящике с документами, когда вы достали из него завещание для оглашения?
— Ящик для документов был совершенно пуст, миссис Милдмей, если не считать самого завещания, нескольких бумаг, касающихся капиталовложений покойного, и некоторого количества пыли. Тем не менее, будучи осведомлен о его желании, я не счел разумным оставить это дело, не посоветовавшись с леди Базингсток.
— И леди Базингсток рассмеялась вам в лицо, — закончила за него миссис Милдмей.
— Я могу только пожалеть, что ее поведение не оказалось столь предсказуемым! — Мистер Чесс извлек из кармана платок и отер лоб.
— Она выслушала меня совершенно спокойно, а затем дала мне понять, что лишится перстня только вместе с пальцем. Кроме того, она подвергла сомнению мою память, мою компетенцию как юриста и даже причины, побудившие меня приехать к ней — и все в таком тоне, какого, уповаю, мне больше никогда услышать не придется.
— Без сомнения, это было очень грубо с ее стороны, — сочувственно сказала миссис Милдмей.
— Грубо! — Мистер Чесс украдкой провел платком по шее. — Она была крайне несдержанна. Я было подумал, что она лишилась рассудка.
— А перстень?
— Если приписку не удастся найти, перстень останется у нее, как и все движимое и недвижимое имущество мужа, кроме оговоренного в завещании. Мы можем подать иск в Канцлерский суд на основании моих воспоминаний об этом визите сэра Алворда, подкрепленных показаниями двух моих клерков, засвидетельствовавших этот документ, однако это почти наверняка обойдется дороже стоимости перстня, а надежды на благоприятный исход не так уж велики.
Миссис Милдмей подумала немного, а потом решительно кивнула.
— В таком случае я ничего предпринимать не стану. В конце концов, это всего лишь перстень. Пусть побрякушка хоть как-то утешит бедную вдову.
На этом бы дело и кончилось, если бы не сама леди Базингсток, которая примерно через полмесяца после смерти мужа написала Каролине Милдмей, прося золовку навестить ее на Гросвенор-сквер. «Вы знаете, я приехала бы к вам сама, если бы была в силах, — приписала она. — Но я так расхворалась, что не покидаю дома».
— Тебе не следует ехать, — предостерег мистер Милдмей, когда жена показала ему письмо леди Базингсток. — Ты ей ничем не обязана, а она только наговорит тебе колкостей.
— Я должна быть доброй к ней, как к вдове моего брата, а если она пустит в ход шпильки, я не стану затягивать визит.
Мистер Милдмей одарил жену снисходительной улыбкой.
— Я понимаю, Каролина. Тебя снедает любопытство касательно ее намерений. Даже будь она в пять раз хуже, тебя и под замком дома не удержишь.
— Не думаю, что найду ее такой уж больной, — сказала миссис Милдмей лукаво, ничего не возразив на обвинения мужа. Да и что, по совести, она могла возразить? Она была уверена, что леди Базингсток здорова. Однако, когда ее проводили в гостиную, где золовка полулежала на кушетке, укрыв ноги пледом, миссис Милдмей заметила, что лицо родственницы поблекло и осунулось, кожа туго обтягивала скулы, а глубоко запавшие глаза обведены темными кругами. Рубин «Парват» багровел на ее руке, словно раскаленный уголь.
Возле больной сидел очень смуглый человек в тюрбане, который был представлен гостье как мистер Ахмед, арабский джентльмен, весьма осведомленный в медицине и искусстве магии.
— Мистер Ахмед оказывает мне неоценимые услуги, — сказала леди Базингсток, протягивая ему руку, которую он поцеловал с большим изяществом, хотя миссис Милдмей, наблюдавшей это с явным неодобрением, показалось, что честь воздавалась более рубину «Парват», нежели костлявой руке, на которой он блестел. — Собственно, Каролина, я пригласила вас по его совету. Вы, разумеется, знаете, что милый Алворд был величайшим колдуном?
Мисс Милдмей начала стягивать перчатки, чтобы скрыть свою растерянность.
— Колдуном, Маргарет?
— Мне кажется, я выразилась совершенно определенно. Или вы намерены сделать вид, будто не верите в колдунов, хотя именно они управляют страной? Да половина членов палаты лордов, две трети кабинета и сам премьер-министр — члены «Магуса»!
— Право, я не знаю, чему верить, Маргарет.
— Такого могучего колдуна, как Алворд, мир еще не знал, и это все рубин, Каролина!
— Рубин? — миссис Милдмей запнулась, уже не сомневаясь, что недуг леди Базингсток был много серьезнее, чем легкое нервное расстройство. Алворд — колдун? Что еще способна выкинуть эта женщина?
Леди Базингсток гневно теребила бахрому своей шали.
— Почему вы смеетесь надо мной, Каролина? Вы должны знать, о чем я говорю. Алворд ведь открылся вам. Иначе почему он побывал у вас, едва заболел?
— Уверяю вас, Маргарет, Алворд мне ничего не сказал. Только…
Леди Базингсток наклонилась вперед, ее лицо исказилось от жгучего нетерпения.
— Что «только», дорогая Каролина? Крайне важно, чтобы вы рассказали все слово в слово.
— Боюсь, это может вас огорчить.
Арабский джентльмен присоединился к настояниям леди Базингсток, и миссис Милдмей очень неохотно передала свой разговор с сэром Алвордом, как он был изложен здесь, заметив почти комичное выражение злорадного торжества на лице леди Базингсток, стоило ей упомянуть о намерении брата изменить завещание. Когда она умолкла, леди Базингсток обернулась к арабскому джентльмену и воскликнула:
— Это что-то означает, Ахмед? Она говорит правду?
— Ответить, милостивая госпожа, я не могу, пока не подвергну высокочтимую даму некоторому испытанию, — и он чарующе улыбнулся миссис Милдмей, словно предлагая ей редкостное удовольствие. Но миссис Милдмей не дала себя очаровать.
— Испытанию? — вскричала она. — Вы оба сошли с ума?
И леди Базингсток, и арабский джентльмен пропустили ее слова мимо ушей.
— Ваш муж несомненно желал, чтобы перстень получила его сестра, милостивая госпожа, и я не думаю, что он объяснил ей, почему.
— А я уверена, что объяснил. Наверняка он рассказал ей о перстне все, а она явилась сюда напугать меня, чтобы я от него отказалась. Ну так я не испугаюсь, слышишь? Не испугаюсь и не отдам рубин. Он сделает меня великой, ведь так, Ахмед? Более великой, чем мистер Грэшем, более великой, чем сама королева, и как только я узнаю его тайну, то начну с того, что уничтожу тебя, Каролина Милдмей!
С каждым словом этого необычайного заявления голос леди Базингсток поднимался все выше и завершился визгом. Больная вскочила с кушетки с таким угрожающим видом, что миссис Милдмей сочла за благо попрощаться.
После этой встречи миссис Милдмей, разумеется, больше не заезжала на Гросвенор-сквер. И ни одной живой душе, кроме своего мужа, не поведала о том, что произошло между ней и ее невесткой. Однако она слышала отзывы общества о дальнейшем поведении леди Базингсток. Ибо эта дама не затворилась, как подобает вдове, а начала выезжать в свет.
— Я видела ее в Гайд-парке, моя дорогая, верхом на лошади, по-мужски, только подумать! Я бы не поверила, если бы не видела все собственными глазами. И выглядит она почти коричневой, совсем иссохшей, будто какая-нибудь фермерша, и до того некрасивой, что можно поверить в учение этого противного Дарвина: мы все внуки и внучки обезьян.
— Леди Гленкора! — попеняла ей мадам Макс, взглянув в сторону миссис Милдмей.
Леди Гленкора сразу преисполнилась раскаяния.
— Ах, миссис Милдмей, прошу прощения, что я так отозвалась о вашей родственнице, но, право же, эта женщина не в себе, если ездит верхом по-мужски в сопровождении джентльмена в тюрбане.
— Мистера Ахмеда, — пробормотала миссис Милдмей.
— Да пусть он будет самим великим ханом Аравийским, если ему так хочется, все равно это неприлично. И всем известно, что ее слуги ушли от нее без предупреждения, а новый кухонный мальчик Лиззи Берри рассказывает о том, что творится в доме леди Базингсток: такие жуткие истории, что кровь стынет в жилах.
Чувствуя, что леди Гленкора смотрит на нее с живейшим любопытством, миссис Милдмей сумела придать чертам своего лица выражение кроткого огорчения.
— В какое трудное положение это ставит леди Берри!
Вот все, что она сказала, но ее сердце налилось свинцом, и ей вспомнилось поразительное утверждение леди Базингсток: Англией управляют колдуны. Про Плантагенета Паллистера, супруга леди Гленкоры, говорили, что на посту канцлера казначейства он творит чудеса. А вдруг это подлинные чудеса? Эти тяжелые мысли понудили миссис Милдмей распрощаться, и она отправилась домой, горько сожалея, что Алворд не счел нужным довериться ей.
Прошел месяц. Светские балы и карточные вечера оживлялись рассказами об эксцентричных выходках леди Базингсток, которые выглядели все более и более несдержанными. Леди Базингсток швыряла булочки в официанта кондитерской «Либерти»; леди Базингсток вырвала у торговки корзину с яблоками и убежала прочь; леди Базингсток укусила полисмена в плечо. Миссис Милдмей была крайне удручена поведением невестки и, воспользовавшись тем, что носила траур, отказывалась от приглашений, которые могли привести ее к соприкосновению с непредсказуемой орбитой леди Базингсток. Однако она не могла избежать утренних визитов светских сплетниц. Столь же неизбежными были редкие столкновения с вдовой брата — тощей, растрепанной, повисшей на руке мистера Ахмеда, словно только эта рука помогала ей держаться прямо.
Затем столь же внезапно леди Базингсток скрылась от посторонних глаз в своем особняке на Гросвенор-сквер. Бомонд увлекся другими сплетнями, и миссис Милдмей позволила себе надеяться, что подобное не повторится. В середине июля ее надеждам положил конец мистер Чесс, который вновь посетил сестру своего усопшего клиента. На этот раз он пришел в сопровождении одного из клерков.
— Я, право, не представляю, как вы сможете меня простить, — сказал мистер Чесс. Его честные глаза ирландского волкодава были исполнены страдания.
— Это не вина мистера Чесса, сударыня, — вмешался клерк. — А только моя. Если вы намерены подать жалобу на кого-то, то подайте ее на меня, и я не стану опровергать обвинение, нет, ни в коем случае.
— Не будем говорить о подаче жалоб, — перебила его миссис Милдмей. — Пожалуйста, объясните мне, что произошло.
Вот так она узнала всю печальную историю. Оказалось, что к вечеру того дня, когда сэр Алворд изменил свое завещание, он вернулся в контору мистера Чесса и оставил у клерка (мистера Аспида) толстый пакет, распорядившись, чтобы бумаги были доставлены миссис Милдмей елико возможно быстрее.
— Но это было невозможно, никак невозможно перед самым началом судебного разбирательства по делу Финеаса Финна[7], и к десяти часам я просто с ног валился. А потому отнес пакет домой, чтобы уж наверняка доставить его с утра по дороге в контору. Да только ночью моя старенькая матушка тяжко захворала, и я совсем забыл о пакете, пока не начал вчера разбирать вещи в доме — должен с прискорбием сообщить, что в итоге она скончалась, и дом идет на продажу — и нашел пакет за подставкой для чистки обуви.
Бедняга, казалось, вот-вот расплачется, и сердце миссис Милдмей дрогнуло.
— В конце концов я получила пакет, и нам остается надеяться, что задержка особого вреда не причинила. Почему бы вам, мистер Чесс, не подождать в библиотеке, пока я буду читать, на случай, если что-нибудь поставит меня в тупик?
— Разумеется, миссис Милдмей, — сказал мистер Чесс, уводя с собой злополучного клерка.
Так вот, если любезный читатель склонен пожалеть мистера Аспида, как пожалела его миссис Милдмей, ему не стоит затрудняться. Мистер Аспид, чья честность уступала его предусмотрительности, ни малейшей жалости не заслуживает: обнаружив пакет сэра Алворда за подставкой для чистки обуви, он распечатал его с помощью раскаленного ножа, прочел содержимое с начала и до конца, присвистнул и немедля сел его переписывать. Документ был очень длинным, и он просидел над ним до глубокой ночи, но труд его был хорошо оплачен: он продал копию одной из наиболее падких на сенсации газет за сумму, достаточную, чтобы оплатить проезд в Америку, где, нам остается только уповать, он нашел для себя честное занятие. Впрочем, трудолюбие мистера Аспида избавляет автора этих строк от необходимости воспроизвести здесь письмо сэра Алворда своей сестре, поскольку оно было целиком напечатано вскоре после того, как случившееся в особняке на Гросвенор-сквер стало достоянием гласности, и может быть прочитано всяким, кто пожелает заглянуть в номер «Народного знамени» от… июля.
Вкратце в письме рассказывалось, как вскоре после своей женитьбы на Маргарет Кеннеди сэр Алворд Базингсток отправился на Цейлон, где почти два года блуждал по непроходимым лесным дебрям. Приключения его там были многочисленными, но в письме он ограничился месяцем, который провел с племенем дикарей, поклонявшимся идолу в облике гигантской обезьяны, вырезанному из дерева и инкрустированному золотом и драгоценными камнями.
Зубами ему служили жемчужины, превосходно подобранные и величиной превосходившие все, какие мне доводилось видеть. Его венчала тиара, выкованная из золота, усаженная грубо отшлифованными сапфирами, изумрудами и рубинами. Но особенно великолепны были его глаза, два совершенно одинаковых рубина кабошоновой огранки, таящие каждый по безупречной чистой сияющей звезде, которые создавали впечатление, будто монстр был наделен злобным разумом. Я вступил в переговоры с царьком племени, мудрой, дальновидной женщиной, и сумел убедить ее, что к ее большой выгоде будет принять от меня половину оружия и боеприпасов, которые я привез, а также некоторые заклинания, которым меня научил в Катманду некий колдун-воин. Все это, конечно, обеспечит ей победу над двумя-тремя соседними племенами, я же удовольствуюсь глазом обезьяны-бога.
Дар этот я получил с многочисленными предупреждениями и ограничениями, но сумел обойти или обезвредить значительную их часть. Однако мне не удалось воздействовать на исконную природу камня, и она может проявиться в виде ужаснейшего проклятия. Мне оно не угрожает, как и всем, связанным со мной узами крови. Но кто бы еще ни надел его на палец, будь то королева Англии, или мистер Грэшем, или его преосвященство архиепископ Кентерберийский, непременно об этом пожалеет. Если, дорогая Каролина, ты не найдешь в себе силы стать его хранительницей или у тебя возникнут сомнения, насколько юный Уилсон способен взять на себя подобную ответственность, прошу тебя отослать перстень (сэр Алворд далее назвал имя и адрес джентльмена, чье положение в обществе требует от нас полной секретности) и объяснить ему положение дел. Он знает, как поступить. В любом случае тебе необходимо будет обратиться к нему, чтобы он посвятил тебя и твоего сына в тайны применения камня и необходимые для этого обряды.
Прочитав это необыкновенное послание, миссис Милдмей была вынуждена позвонить, чтобы ей принесли рюмочку коньяку, а допив его, она еще несколько минут сидела, глядя на разложенные на коленях листы. Бедный Алворд, думала она. И бедная Маргарет. Она снова позвонила и распорядилась, чтобы к ней пригласили мистера Чесса с его клерком, а также принесли ей шляпу и тальму и заложили карету, чтобы они могли незамедлительно отправиться на Гросвенор-сквер.
— Полагаю, вы мне понадобитесь или как свидетели, или как помощники, а может, и то, и другое, — объяснила она этим господам. — Нельзя терять ни минуты, хотя, скорее всего, уже поздно.
Карета остановилась перед особняком леди Базингсток, который выглядел как обычно, если не считать того, что крыльцо не подметалось, а дверной молоток и ручка не начищались уже довольно давно.
— Вы видите! — воскликнула миссис Милдмей. — Случилось что-то ужасное. Чтобы Маргарет не наняла новую прислугу!..
— Может быть, ей не удалось найти никого подходящего? — высказал предположение мистер Чесс.
— В Лондоне всегда можно нанять прислугу, — заверила миссис Милдмей. — В такие тяжелые времена, как сейчас.
Грохот внутри дома прервал этот бесполезный разговор и побудил мистера Чесса нажать на дверную ручку, однако дверь была заперта. Пронзительный нечеловеческий вопль с верхнего этажа заставил его поспешно ретироваться от двери, увлекая с собой за локоть протестующую миссис Милдмей.
— Тут нужна полиция, дражайшая дама, а возможно, и врач из дома умалишенных. Аспид, найдите констебля.
Пока Аспид искал блюстителя порядка, мистер Чесс высказал мнение, что им следует сочинить какую-нибудь историю, чтобы объяснить необходимость вломиться в особняк респектабельной вдовы баронета. Впрочем, никакого объяснения не потребовалось, так как приветствовавшие констебля вопли и грохот внутри дома придали достаточную убедительность мольбам миссис Милдмей немедленно взломать дверь.
Ударом полицейской дубинки замок был сломан. Констебль налег на дверь массивным плечом и с помощью мистера Чесса и мистера Аспида выломал ее. За ней открылось зрелище неописуемого хаоса: ковры свалены в кучу и перепачканы, мебель опрокинута, гардины сорваны с окон, картины — со стен, как и развешенная на них коллекция туземного оружия. Едва они вошли, шум замер, и над разгромленным вестибюлем повисла жуткая зловещая тишина.
Первой из четверки опомнилась миссис Милдмей. Она подошла к подножию лестницы и крикнула:
— Маргарет, вы там? Это Каролина Милдмей с мистером Чессом и констеблем. Ответьте мне, если можете.
Едва отзвучал ее голос, как грохот возобновился под яростное бормотание и визг, словно душа терзалась в адском пламени. Внезапно на галерее над вестибюлем возникла какая-то фигура. Миссис Милдмей подумала было, что это леди Базингсток, исхудавшая и согбенная болезнью, потому что фигура была закутана в пышный кремовый пеньюар. Но тут же существо сорвало с себя пеньюар, швырнуло его вниз на обращенные к ней лица, перепрыгнуло у них над головами с галереи на огромную люстру посреди потолка и скорчилось на ней, свирепо бормоча.
— Это большая обезьяна, — сообщил мистер Чесс, хотя в таком пояснении не было ни малейшей надобности.
— Да уж, большущая, черт бы ее побрал! Прошу прощения, сударыня, — исправил оплошность констебль.
Но миссис Милдмей не обратила никакого внимания на непристойность его выражения, потому что пристально разглядывала страшную тварь (и правда, одну из тех огромных обезьян, которые обитают в самых дальних и недоступных уголках Востока) более с растерянностью, нежели с ужасом.
— Так это же Маргарет! — воскликнула она. — Ее подбородок я узнаю где угодно. Ах, мистер Чесс!
— Прошу вас, успокойтесь, миссис Милдмей. Мистер Аспид сообщит начальству этого грубого малого о нашем затруднительном положении, и ему пришлют подмогу, а когда они укротят эту тварь, мы сможем обыскать дом и узнать, что случилось с леди Базингсток.
— Но мы уже знаем, что случилось с леди Базингсток, говорю вам! Поглядите на нее! — И миссис Милдмей кивнула в сторону обезьяны на люстре, а тварь разразилась свирепыми криками и запрыгала вверх-вниз.
— Умоляю, миссис Милдмей, не дразните ее, не то она спрыгнет нам на голову. Не лучше ли вам выйти на улицу, пока тварь не поймают? Здесь не место для благородной дамы, сударыня. Пусть представители власти исполняют свой долг, а мы разберемся во всем этом попозже.
Но миссис Милдмей сказала, что не уйдет отсюда, разве что мистер Чесс уведет ее силой. Они все еще спорили, когда обезьяна испустила почти человеческий крик ярости и спрыгнула с люстры.
Она явно намеревалась упасть на голову миссис Милдмей и сломать ей шею, что было бы неизбежно при такой высоте и весе обезьяны. К счастью, констебль, который успел за это время извлечь из кучи оружия смертоносное копье, метнул его в обезьяну и поразил ее в грудь. Обезьяна испустила пронзительный визг и тяжело ударилась о мраморный пол.
В мгновение ока миссис Милдмей оказалась на коленях рядом с раненой, не замечая растекающейся лужи крови. А мистер Чесс ломал руки и умолял ее во имя всего святого отойти, оставив гнусную тварь на усмотрение властей.
— Да замолчите же, мистер Чесс, — рассеянно сказала миссис Милдмей. — Я не вижу перстня. А мы должны найти его — ну как вы не понимаете! — до того, как он натворит новые беды. Я полагала, что кольцо будет у нее на пальце, но ошиблась.
Когда она начала осторожно ощупывать неподвижное тело, обезьяна вдруг застонала и открыла глаза. Миссис Милдмей невольно прижала ладонь ко рту, с трудом подавив крик. Правый глаз обезьяны был серым, исполненным боли и страха. А левый ее глаз… был красным, как огонь, однотонным и затуманенным, если не считать ясной звезды, которая мерцала и скользила в его глубине. Рубин «Парват»!
— Бедная Маргарет, — сказала миссис Милдмей и извлекла камень из глазницы твари. Едва рубин оказался у нее в пальцах, как обезьяна перестала быть обезьяной, превратившись в труп пожилой женщины, из груди которой торчало копье.
О последствиях этой ужасающей истории сказать почти нечего. Сразу же после того, как обезьяна повисла на люстре, мистер Аспид потихоньку выбрался на улицу, побывал в редакции скандальной газеты, а оттуда поспешил в контору пароходной компании. Мистер Чесс вместе с констеблем обыскали особняк на Гросвенор-сквер. Никаких следов мистера Ахмеда они не нашли, если не считать порядочного количества окровавленной воды в медном тазу для мытья ног и нескольких гладко обглоданных костей в спальне миледи.
Среди хаоса в кабинете сэра Алворда мистер Чесс обнаружил кое-какие обрывки документов, которые позволяли заключить, что леди Базингсток похитила приписку к завещанию из ящика с документами в конторе мистера Чесса. Но он счел за благо не допытываться, каким именно способом. Кроме того, он считал весьма вероятным, что леди Базингсток способствовала смерти своего мужа. К тому же выводу пришла и миссис Милдмей.
Однако все согласились, что леди Базингсток понесла наистрашнейшую кару за свое преступление, и потому не стали ворошить это дело.
Наступило недолгое время, когда лондонским ювелирам не удавалось продать ни единого рубина, даже со скидкой, и ни одно светское собрание не обходилось без подробнейшего обсуждения рокового проклятия, его сути и последствий. Но затем пришел август, месяц охоты на куропаток, поездок к друзьям в поместья, лисьей травли, и сенсация была забыта.
Что до самого рубина, то миссис Милдмей надела перстень себе на палец. Возможно, лишь по чистому совпадению всегда живой интерес мистера Милдмея к политике еще больше усилился, и он успешно выставил свою кандидатуру от либеральной партии на парламентских выборах в Лессингем-Парве. После того как он стал министром внутренних дел, он внес и провел через парламент «Закон о бедных», который гарантировал занятость для всех работоспособных мужчин и женщин и постоянное вспомоществование для убогих и сирых. В этих усилиях его рьяно поддерживала супруга, которая к закату своих дней стала блестящей хозяйкой политического салона и покровительницей молодых идеалистов — членов парламента от либеральной партии. После кончины своего мужа миссис Каролина Милдмей в возрасте, когда большинство женщин выбирает сельский покой, возглавила экспедицию в непроходимые дебри Цейлона. Из этого путешествия ни она, ни рубин «Парват» не вернулись…
Его настоящее имя — Жан Жиро. Мёбиусом, в честь немецкого математика, придумавшего ленту с одной стороной, Жан Жиро стал в 1973 году, когда в журнале комиксов «Пилот» появился сюрреалистический «Объезд» с лохматым очкастым математическим гением. Сегодня это имя хорошо известно поклонникам НФ-иллюстрации, анимации и комиксов.
Жан Жиро родился в 1938 году в парижском пригороде, детство провел у бабушки с дедушкой, листая альбомы великого графика XIX века Гюстава Доре, в 16 лет начал посещать Академию изящных искусств и тогда же опубликовал свои первые иллюстрации… Академию он закончил, но дорога традиционного художника его не привлекла. Когда будущему иллюстратору исполнилось семнадцать, он купил билет на самолет и отправился в Мексику, где провел восемь месяцев. В Париж он вернулся совсем другим человеком: Жан увидел прерию и был ею буквально пленен…
Известность художнику (еще под своим именем) принесла серия рисованных вестернов о похождениях лейтенанта (позже — капитана) Блюберри на Диком Западе, радовавшая публику на протяжении целых 25 лет. Собственно, и первым опубликованным комиксом Жиро был вестерн «Фрэнк и Джереми», а позже, после двухлетней службы в армии, в журнале «Спиро» он занимался исключительно «лошадиными операми». Отчаянные ковбои и конокрады с разогретыми от стрельбы кольтами в руках, несущиеся на взмыленных лошадях сквозь мексиканские ландшафты, сделали Жиро популярным автором. Однако художник уже мечтал о другом — всем прериям он теперь предпочитал мир абсурдного юмора журнала «Псих», неизменно называя любимым художником шутника Вилла Элдера, автора гротескного цикла «Невидимые люди» о люмпенах Нью-Йорка.
Время от времени Жиро делал вылазки на территорию абсурдизма в рамках полулюбительского-полуподпольного сатирического журнала «Хара Кири», а после успеха дебютной публикации в «Пилоте» решительно порвал с романтическим реализмом «Лейтенанта Блюберри», передал серию в руки других художников и с головой окунулся в научно-фантастический авангард «Новой волны», подыскивая графические аналогии произведениям Роджера Желязны, Джека Вэнса и Майкла Муркока. «Белый кошмар», «Хорош ли человек?» и «Охота на французов в отпуске» стали сенсациями в мире арт-комикса и спровоцировали моду на интеллектуальные рисованные романы. Именно тогда под пером Мёбиуса родился элегантный, но крайне неудачливый супершпион в тропическом пробковом шлеме — майор Грубер, первоначально именовавшийся Ваней Бувэ. Он был нарисован для газеты «Франс Суар», однако читатели восприняли комикс как чистое издевательство, и Грубер был изгнан из газеты на неопределенный срок.
Как раз в это время взошла звезда «Тяжелого металла» («Metal Hurlant») лучшего ежемесячного комикс-журнала. Именно там появлялись работы Филипа Друлле, Тарди, Энки Билала (автора незабываемой трилогии «Александр Никополь в XXI веке») и других революционеров комикса. Фантастические истории этого журнала кардинально отличались от стандартной продукции американских анонимных групп, вроде «Марвелл», изощренностью графики, сложными сюжетами и утонченным психологизмом. Каждый фрагмент подобных комиксов — вполне законченное произведение графики. Друлле живописал широкоформатные космические битвы, Тарди «злодействовал» в имитациях криминальных и фантастических романов XIX века (его серия «Аделла» высмеивала разом «Фантомаса» и романы Жюля Верна), Энки Билал адаптировал к комиксам сюжеты и темы Филипа Дика, а Мёбиус искал себя в многочисленных бессюжетных юморесках.
Вот тут-то и пригодился майор Грубер, получивший научно-фантастический фон для своих приключений и столкнувшийся с развязным плейбоем Джерри Корнелиусом, который выскочил на страницы комикса «Герметичный гараж» прямиком из романов Майкла Муркока. Во вселенной Грубера оказалось великое множество уровней, и через узкий лаз в инопланетной пирамиде, неизвестно когда воздвигнутой посреди пустыни, можно было попасть в парижское метро, двери заурядных врачебных кабинетов открывались в кокпиты межзвездных кораблей, профессиональные убийцы оказывались наивными девушками, нежными, как цветы, а уличные клоуны — переодетыми инопланетянами… Для книжного издания «Герметичного гаража Джерри Корнелиуса» Мёбиус пояснил, что конкретно разыскивает майор: тетрадку первых комиксов Жана Жиро, которую у него заиграли одноклассники в школьные годы! Абсурдный повод для интеллектуальной игры — однако это действительно интеллектуальный графический роман, а не затянувшаяся шутка.
Рядом с неописуемым майором материализовался и ставший культовым персонаж Арзах — хмурый герой бессюжетных миниатюр, летающий на спине гигантского птеродактиля над безводными песками, из которых вздымаются в сухое небо кости павших гигантов. Каждый комикс с Арзахом содержит одно приключение, но эти приключения не складываются в единый рассказ, а позволяют нагромождать все новые и новые подробности жизни на опустошенной непонятным катаклизмом планете.
Стиль Мёбиуса сложился окончательно. Тонкие линии стремительно обегают контур фигур, краски легки и прозрачны. Знатоки при взгляде на листы Мёбиуса не без основания вспоминают изысканный стиль начала XX века, именовавшийся «арт-нуво», «югендштиль» и «модерн».
Постепенно Мёбиус расширяет контакты и даже выходит за рамки субкультуры комикса. Он знакомится с Алессандро Ходоровским, автором известного в кругах поклонников киноавангарда метафизического вестерна «Крот» («Еl Торо»). Ходоровский, друг Карлоса Кастанеды и мистик, сыграл в жизни художника важную роль, он ввел Мёбиуса в круг эзотериков и посвятил в основы той разновидности дзен-буддизма, которой подпитывалась контркультура середины 70-х.
В 1975 году Ходоровский пригласил Мёбиуса работать над проектом фильма по роману Фрэнка Херберта «Дюна». Это была идея знаменитого продюсера Дино де Лаурентиса, решившего перекрыть рекорд «Звездных войн» Джорджа Лукаса, создав серьезную космическую оперу с новаторскими философскими и эстетическими мотивами. Кроме Ходоровского и Мёбиуса в группу разработчиков проекта в 1976 году вошли швейцарский художник Гигер и испанец Сальвадор Дали. Роли распределялись следующим образом: Дали обеспечивал фантастику «видений будущего», Гигер продумывал облик песчаных червей и ландшафты, Мёбиус должен был нарисовать костюмы, детали интерьеров космических станций и раскадровку фильма, а Ходоровский разрабатывал философский контекст этого мегапроекта.
Де Лаурентис, ознакомившись с разработками, разогнал группу и передал проект Ридли Скотту. Но Ридли Скотт вызвал все ту же команду, включая Мёбиуса, и попытался завершить дело (он даже пригласил Ходоровского как консультанта) в том же стиле. Однако и Скотт вскоре покинул проект «Дюны». Этот сверхдорогой фильм в конце концов поставил Дэвид Линч, который хвастался тем, что «Дюну» вообще не читал, потому что фантастику терпеть не может.
Все же Мёбиусу довелось поработать в кино: Ридли Скотт пригласил его и Гигера для создания дизайна знаменитого «Чужого». Гигер придумал монстров, Мёбиус — скафандры и отсеки звездолета.
Между делом Мёбиус свел знакомство с лидером французского Общества дзен-буддистов Жан-Пьером Аппель-Гури и по совету Ходоровского начал работу над серией комиксов «Джон Дифуль» о похождениях частного детектива во Вселенной.
А тем временем журнал «Metal Hurlant» вышел на международную арену и превратился в «Heavy Metal», существующий до сего дня. Художники журнала стали мировыми звездами, их завалили заказами. Для Мебиуса это означало год работы над полнометражным мультфильмом «Властелин Времени» (режиссер Рене Лалу) по роману Стефана Вуля. Этот фильм в 1979 году вышел и на советские экраны. Увы, он не так хорош, как «Дикая планета», предыдущий мультфильм Лалу, и все же это увлекательное и весьма красочное зрелище.
Одновременно с «Властелином Времени» Мёбиус работал над мрачнейшим комиксом «Глазами кошки», в котором высказался против субкультуры мегаполиса, показав жизнь гигантского города полной бессмысленного насилия. В мотивах этого триллера ощущается влияние Харлана Эллисона, его короткой повести «Скулеж бичуемых собак». В том же 1979 году Мёбиус выпустил и новую серию приключений лейтенанта Блюберри, создал еще одного героя Дикого Запада — одинокого стрелка Джима Катласса, завершил наконец «Герметичный гараж Джерри Корнелиуса» и начал новую сюрреалистическую серию под названием «Убийцы Мира», вступление к которой написал сам Джордж Лукас.
Год спустя Мёбиус вступил в новую фазу своего творчества, разработав образ Джона Дифуля, рыщущего по задворкам виртуальных вселенных в поисках загадочного кристалла Инкал. С тех пор альбомы Джона Дифуля, лейтенанта Блюберри, графические романы «Звездная Стража», «К звездам», а также сборники внесюжетной графики Мёбиуса стали регулярно появляться на прилавках магазинов…
Дружба с Ходоровским не прошла даром, и знаменитый художник посетил-таки Таити, где в течение года «пил из чаши мудрости» своего дзен-мастера, а по возвращении снова углубился в удивительный мир кино. Он работал над дизайном первого в истории компьютерного фильма «Тгоn» и вполне традиционной фэнтези «Повелители Вселенной», набросал раскадровки к фильму «Уиллоу», поставленному Роном Хоуардом, упражнялся в анимации к классическим комиксам Уиндзора Маккея для японского мультфильма «Малыш Немо»… Это слишком много для одного Мёбиуса, и он «раздваивается», для международных проектов используя псевдоним Жан Гир. Под этим именем, в частности, появляется квазиамериканская серия с типичным супергероем «Серебряный Серфингист», которую пытался пять лет назад экранизировать Сэм Рейми.
Планов много, работы тоже много, но времена меняются, и комиксы теряют свою привлекательность для массового читателя. Мода прошла. К середине 90-х уже никто и слышать не хотел о рисованных романах — тем более об интеллектуальных рисованных романах. «Heavy Metal» превратился в серию антологий и потерял интерес к новым художникам, большинство журналов прогорели, а Мёбиус занялся созданием изысканно-эротических альбомов, действие которых разворачивается на идиллической планете Парадиз № 9.
Последний по времени масштабный проект Мёбиуса и Ходоровского — оккультный триллер «Страсть и вера», напряженный и увлекательный, но лишенный легкости старых работ великого дуэта.
В принципе, Мёбиус уже все сделал для того, чтобы остаться в истории культуры XX века, он даже получил высшую награду для художников комикса — Премию Альфреда, и чуть позже, в 1985 году, из рук министра культуры Франции Джека Ланга — Национальный гран-при искусства графики. Захочет ли он перейти рубеж тысячелетия и отметиться в искусстве нового века, неизвестно. Можно лишь с надеждой ждать его новых работ — в дополнение к 40 альбомам Мёбиуса прошлого века.
Изменение застало меня в огромном городе, и виной тому лишь случай — из тех, что невозможно предугадать и оттого именуемых несчастными. Я оказался здесь в краткой однодневной командировке, которую, по сути, и называть-то так неудобно: мне нужно было всего лишь передать смежникам нашего предприятия кое-какую техническую документацию. Два часа на электричке туда, два обратно плюс еще какое-то время на все дела в городе. Вернуться домой я намеревался даже раньше окончания официального рабочего дня на нашей фирме.
Я стоял на остановке автобуса в плотной кучке горожан, когда ревущий, объятый сизым облаком выхлопа КамАЗ, не снижая скорости, въехал на тротуар. Не знаю, что стало причиной аварии — внезапный отказ рулевого управления или ошибка водителя. Все произошло в течение одной-двух секунд; этого времени мне было достаточно, чтобы избежать опасности, отпрыгнув в сторону, но вокруг меня стояли люди. Единственное, что мне удалось — вытолкнуть из-под надвигающегося бампера какого-то парня в вязаной шапочке, а потом надолго наступила темнота.
Сознание возвращалось ко мне медленно. Вначале пришли запахи. Остро пахло лекарствами, дезинфекцией и чужими вещами, эти запахи были так сильны и неприятны, что меня затошнило, я дернулся и очнулся. Стояла ночь. В больничной палате реанимации я оказался один, и в этом мне чрезвычайно повезло, потому что Изменение, которое приходит к нам каждый месяц в отведенные сроки, уже совершилось. Палата освещалась лишь слабым отблеском уличного фонаря, но сейчас этого зыбкого света мне было достаточно. Помогая себе зубами, я высвободился из бинтов и тесного гипсового кокона, в который было заковано правое плечо, бесшумно спрыгнул на пол и отряхнулся. Я чувствовал себя вполне здоровым — после Изменения наши раны заживают поразительно быстро.
Нужно было немедленно выбираться отсюда. Я подошел к двери и прислушался. Где-то в десятке метров по коридору от моей палаты на дежурном посту медсестра читала книгу: я отчетливо слышал шорох перелистываемых страниц. Этот путь мне не годился, пугать до смерти ни в чем не повинный персонал было совершенно лишним. Я подбежал к окну и поднялся передними лапами на подоконник. Кажется, мне повезло еще раз. Палата находилась на втором этаже, да к тому же окно оказалось открытым.
Фыркнув от отвращения, я взял в зубы гипс, провонявшие антисептиком повязки, больничную одежду и вытолкнул все это на улицу. Мне придется зарыть эти вещи где-нибудь подальше. Не стоило давать врачам повода для ненужных фантазий. Ночное бегство пациента может выглядеть странным, но все же хоть как-то объяснимым, если, конечно, он отправляется в путь не нагишом. Гипс почти без звука упал на мягкую почву, а следом прыгнул и я.
К сожалению, я совершенно не представлял, в каком районе города нахожусь и куда следует двигаться, чтобы поскорее выбраться за его пределы. И даже мои чувства, как обычно, невероятно обострившиеся, тут ничем не могли помочь. Отовсюду одинаково пахло бетоном, асфальтом и автомобилями. Я решил, пока позволит темнота, бежать в юго-восточном направлении. Если же мне не удастся достичь окраин до утра, придется потратить какую-то часть темного времени на поиски убежища, где я буду ждать наступления следующей ночи. Для передвижения по улицам днем мой вид слишком необычен, и дело не столько в моих размерах — в конце концов, доги и мастифы выглядят не менее внушительно. В состоянии Изменения я похож на огромного волка-альбиноса: совершенно белая шерсть и красноватые глаза. Этакая причудливая и непонятная игра генов, удивлявшая и друзей, и родственников. Тем более что в другом моем облике я шатен с самой рядовой внешностью.
По человеческим меркам на улице было темно, и это меня радовало. В последние годы горожане, напуганные ростом преступности, старались не выходить на улицу в темное время суток, и по дороге мне почти никто не встречался. Я бежал широкой, ровной рысью, избегая освещенных мест, быстро минуя перекрестки, и в какой-то момент мне стало казаться, что самый трудный участок пути я смогу преодолеть еще до наступления утра. От городской черты до дома мн& предстояло пробежать почти двести километров, но это не имело никакого значения: в состоянии Изменения нам случается покрывать и гораздо более длинные маршруты. В одном из дворов ко мне, не разобравшись сгоряча, со свирепым рыком кинулась крупная овчарка, гулявшая с хозяином. Не сбавляя шага, я лишь повернул голову в ее сторону. Овчарка затормозила всеми четырьмя лапами и опрометью бросилась прочь, оглашая окрестности жалобным воем.
Я повернул за угол дома и замедлил шаги, учуяв острые людские запахи. Впереди была станция метро. Последние пассажиры растекались редкими ручейками по улицам и переулкам. Чтобы не привлекать внимания, мне пришлось осторожно красться, скрываясь за густым кустарником бульвара, и в этот момент я услышал разговор двух мужчин. Собственно, это был не разговор, а короткий обмен репликами, настолько тихий, что в своей человеческой ипостаси я бы не услышал ни слова. Но сейчас слух мой позволял различать намного больше. Мужчины стояли возле старого тополя, скрытые тенью его толстого ствола, и пристально смотрели на другую сторону улицы, освещенную яркими фонарями.
— Вон она! — сказал один.
— Вижу! — отозвался второй. — Пошли. Только тихо!
От них исходил острый запах угрозы и предвкушения насилия, по которому я всегда узнаю этих существ. Он настолько отличается от обычного человеческого запаха, что я не считаю его обладателей людьми в полном смысле этого слова. Большинство моих собратьев не разделяет этого мнения, хотя некоторые старики со мной согласны.
Они пошли по краю тротуара, стараясь держаться в тени. Я следовал за ними, движимый не столько любопытством, сколько тем простым обстоятельством, что путь мой лежал в том же направлении. Очень скоро я обнаружил объект их внимания. Это была молодая женщина, девушка. Прижав к груди сумочку, пугливо озираясь, она быстро шла по освещенной стороне и, конечно же, не могла видеть своих преследователей. На перекрестке она чуть помедлила, а потом направилась через бульвар, в темноту. Она ускорила шаг, почти бежала, не подозревая, что опасность ждет ее именно там, куда она так упрямо стремится.
Двое появились перед ней настолько внезапно, что девушка даже не успела вскрикнуть. Один из нападавших тут же зажал ей рот ладонью, и они потащили ее к стоявшей у тротуара машине. В измененном состоянии мы обычно не вмешиваемся в дела двуногих. Просто потому, что не хотим привлекать к себе излишнего внимания. Но сейчас я находился далеко от дома, в огромном городе, полном людей и животных. Здесь гнездилось достаточно своих собственных страхов, чтобы придумывать новые легенды или вспоминать старые. К тому же я всегда испытывал к этим существам, так похожим на человека, сильнейшую неприязнь.
Я двигался бесшумно и не предупреждал о нападении. Существа поняли, что атакованы, когда мои клыки сомкнулись на ягодице одного, фактически превратив ее в месиво изодранной плоти, а спустя всего полсекунды распороли бедро другого. Дикие вопли боли и ужаса одновременно исторглись из их глоток. Забыв о своей жертве, они бросились бежать — пока еще у них хватало на это сил, — хотя я был уверен, что по крайней мере один из них уже через час истечет кровью. Хлопнули дверцы машины, взревел мотор, и черная иномарка, даже не включив огней, умчала нападавших. Я облизнулся и сел на задние лапы. Девушка была перепугана моим появлением ничуть не меньше своих врагов. Она неподвижно сидела на траве, боясь шелохнуться. Я слышал пулеметный стук ее сердца и судорожное дыхание, которое она безуспешно пыталась сдержать. На вид ей было лет двадцать, худенькая, с трогательным детским испугом на лице, она вдруг остро напомнила мне Лизу — в тот день, когда мы с ней впервые встретились. Моя жена погибла много лет назад, и я не мог ее спасти, потому что находился слишком далеко от нее в тот час…
К сожалению, наша анатомия такова, что имитировать в полной мере поведение собак мы не способны. Например — вилять хвостом. В некоторых случаях я пытался это делать, но, подозреваю, зрелище выглядело не вполне эстетично. Поэтому я просто улегся и положил морду на лапы, всем своим видом показывая, что я обыкновенный и вполне безобидный пес, хотя и очень большой. Я лежал совершенно неподвижно, и постепенно девушка начала успокаиваться. Не спуская с меня глаз, она нашарила оброненную сумочку и осторожно поднялась. Я не шевелился. Она сделала шаг назад, еще один, потом повернулась и тихо пошла, то и дело на меня оглядываясь. Тогда я тоже встал, демонстрируя полнейшее равнодушие к девушке, отряхнулся и тихонько затрусил параллельным маршрутом.
Она тут же остановилась. Не пересекая ее пути, я забежал чуть вперед и уселся. Я не смотрел на нее — просто ждал, когда она продолжит движение. После первого ее нерешительного шага я поднялся, выражая готовность продолжать совместный путь. Девушка все еще боялась меня, но я ощущал: страх ее быстро уходит, сменяясь любопытством. Кажется, мои маневры приносили первые плоды, она начинала понимать, что большая белая собака ведет себя просто как спутник, вовсе не лишний для нее в этот час в этом городе.
— Хорошая собачка, — дрожащим голоском проговорила она.
Низко опустив морду, я подошел к ней и лизнул ладонь. Новая волна ужаса охватила ее, но она с этим успешно справилась. Ее рука легла мне на загривок и робко погладила густую шерсть. Кажется, контакт был установлен. Я развернулся и побежал вперед, изредка оглядываясь на свою спутницу, как бы приглашая спокойно следовать своей дорогой в моем сопровождении. Девушка так и сделала. Мы перешли улицу и углубились во дворы. Я молил небеса лишь о том, чтобы на нашем пути не встретилась какая-нибудь собака, и небеса меня услышали. Хозяева вместе со своими шавками в этот час благополучно спали, и до подъезда мы добрались без приключений.
Девушка отомкнула входную дверь и задержалась на пороге.
— Спасибо тебе, собачка, — сказала она. — До свидания.
Такой финал меня ни в коей мере не устраивал. До рассвета оставалось не более двух часов, мне необходимо было какое-то убежище на дневное время, и по справедливости я вправе был рассчитывать на минимальную благодарность-девушки, спасенной мной от немалых неприятностей. Поэтому я принялся старательно изображать, как мне хочется, чтобы меня пригласили в дом: повизгивал, поскуливал, поднимал то одну, то другую лапу и жалобно смотрел ей в глаза. И по-своему она меня поняла.
— Кушать хочешь? — спросила она. — Ладно, заходи. Только маму не перепугай. Договорились?
В маленькой кабине лифта мы с ней едва уместились. Показывая свою воспитанность, я скорчился и прижался к стенке, стараясь занять как можно меньшую площадь, однако это было уже ни к чему. Страх оставил девушку окончательно, она вновь потрепала меня по загривку, словно давнего знакомого, и нажала кнопку седьмого этажа.
Предвидя реакцию мамы, я хотел сразу же спрятаться перед квартирой за спиной девушки, но не успел. Дверь квартиры открылась немедленно после остановки лифта — девушку давно и с тревогой ждали; женщина средних лет ступила на площадку и тут же, охнув, отпрянула.
— Мамочка, не пугайся! — твердо сказала девушка. — Это… Джек. Да, Джек. Он очень хороший, я тебе сейчас все объясню. Джек! Заходи!
Опустив голову и прижав уши, я — живая иллюстрация покорности и смирения — вошел в квартиру, плюхнулся на половик, уткнул нос в стену и замер в ожидании дальнейших команд.
— Что это? Откуда? Леночка, почему ты так поздно? Я вся извелась, — бормотала мама, перескакивая от испытанного потрясения с темы на тему. — Где ты его взяла?
— Джек меня спас, — объяснила девушка. — Мамочка, ты даже не представляешь, что со мной произошло. Они меня выследили, мама! Они напали на меня только что, на бульваре! Если бы не Джек…
Она всхлипнула, и мать девушки, тут же вспомнив другую, видимо, главную для них опасность, на какое-то время позабыла о моем присутствии.
— Невероятно! — с отчаянием сказала она. — Никто не может знать, что мы сюда переехали!
— Это были они, мама, — грустно кивнула девушка. — Одного я узнала. Помнишь — такой гадкий, с короткой стрижкой и бычьей шеей?
Приметы эти отнюдь не показались мне исчерпывающими, но мама девушки поняла, о ком идет речь, и вновь потрясенно охнула.
— Но как же… Что же нам делать?
— Сначала надо накормить Джека, — сказала девушка. — Он хочет есть и пить. Мама, что у нас есть из еды?
— Борщ, — растерянно ответила мама. — И колбаса. Разве он будет есть борщ?
Она взглянула на меня и непроизвольно вздрогнула.
— Что это за порода? Я никогда не видала таких собак.
— Очень хорошая порода, — ответила девушка. — Просто замечательная. — Давай, мамочка, свой борщ. Джек! Пойдем на кухню!
Честно говоря, есть мне совершенно не хотелось. Тем более борщ с колбасой. В состоянии Изменения мы предпочитаем питаться свежим мясом. Разумеется, не человеческим: большая часть того, что говорится о нас в сказках и легендах, выдумки или преднамеренная ложь. Мы отнюдь не людоеды, а в лесах для хорошего охотника до сих пор достаточно дичи. Но выхода у меня не оставалось. Вслед за девушкой я поплелся на кухню и покорно засунул морду в кастрюлю.
Пока я возился с кастрюлей, девушка рассказывала матери о том, что произошло. Та всплескивала руками, ахала, хваталась за голову, но к концу рассказа смотрела на меня ничуть не благосклонней.
— Он бросился на них? — спросила мать. — И тебя не тронул?
— Мама! Ну ты же сама видишь! — недовольно ответила Лена. — Я цела и невредима. А они… им Джек показал!
— Откуда ты знаешь, что его зовут Джек?
— Потому что он откликается, — сказала девушка с легкомысленной уверенностью. — Джек!
Я повернулся в ее сторону и шевельнул хвостом. Не могу сказать, что я испытал восторг от своего нового имени, первого пришедшего девушке на ум, но делать было нечего.
— Ну вот! — торжествующе воскликнула она. — Что я тебе говорила!
— Странно, — с сомнением произнесла мать, но мысли ее уже переключились на иную, гораздо более тревожную тему. — Как же они смогли тебя найти, Лена?
— Я не знаю, — в отчаянии дочь всплеснула руками. — Давыдов гарантировал, что об этой квартире никто не может знать. Нужно ему позвонить, прямо сейчас…
Она потянулась к телефону, но мать перехватила ее руку.
— Подожди! Никому не звони. Собирайся! Мы должны немедленно уехать!
— Куда, мама?
— Туда, куда я хотела с самого начала. У меня ключи от Вериной дачи. Там они нас не найдут, не смогут найти.
— Но следователь сказал…
— Он обещал нас охранять, твой следователь! Он уверял, что ты будешь в безопасности! Зачем ты вообще в это ввязалась?!
— Они убийцы, мама, — тихо сказала девушка. — Они убили человека у меня на глазах.
— Нас они тоже убьют, — горько проговорила мать. — Если только мы немедленно не уедем. Собирайся!
На дачу… значит, туда, где есть лес. Это меня устраивало. Если, конечно, женщины возьмут меня с собой. Вот об этом следовало позаботиться. Я встал, подошел к матери и положил голову ей на колени. Она машинально коснулась меня и тут же отдернула руку.
— Нужно взять его с собой, — твердо сказала девушка. — Мама, пусть Джек поедет с нами.
— Ты с ума сошла! — воскликнула мать. — Как мы его довезем? Что мы там с ним будем делать? Его же нужно кормить!. Не выдумывай, Лена. Мы выпустим его на улице, и если он такой умный, как ты говоришь, он спокойно отыщет свой дом.
Я поднял голову и посмотрел в глаза матери. Она испуганно отвела взгляд.
— Скажи ему, чтобы он сел на место, — попросила она.
— Место, Джек! — приказала девушка, и я покорно вернулся в угол.
— Ты видишь, какой он! — торжествующе сказала дочь. — Он все понимает. Его нельзя оставлять, он хочет поехать с нами. А повезем очень просто: сначала в такси, потом в электричке. Поезда сейчас идут совсем пустые, никто нам ничего не скажет.
— Даже слишком умный, — заметила мать. — И от этого мне почему-то жутковато.
Я принялся старательно чесаться: нет и не может быть во мне ничего страшного, я просто обыкновенная большая собака.
— Ну, мама! Ты пойми, кроме него, у нас нет никакой защиты, — настаивала девушка.
— Даже это чудовище не защитит нас от бандитов, — горько усмехнулась мать. — Впрочем, поступай, как знаешь.
Небольшой дачный поселок находился на востоке в тридцати километрах от города, и мы добрались туда без особых приключений. Всю дорогу я вел себя, словно многократный победитель соревнований по служебной выучке — шел строго рядом с девушкой, ни разу не натянув веревку, привязанную к импровизированному ошейнику из старого пояска. Я боялся, что некоторые проблемы для моего образа создадут сторожевые дворняжки, но собаки учуяли мой запах задолго до того, как мы подошли к воротам, и благоразумно разбежались. Аккуратный домик стоял на участке, обнесенном сплошным полутораметровым забором. Участок густо зарос плодовыми деревьями и кустарником и не просматривался насквозь. Девушка заперла калитку на задвижку и сняла с меня ошейник — этот символ собачьей несвободы.
— Вот мы и пришли, Джек, — сказала она. — Теперь можешь отдохнуть.
Все складывалось как нельзя удачно. Метрах в двухстах от забора начинался лес. В выходные дни он наверняка полон грибников и дачников, но сегодняшним утром поселок был практически пуст, я мог в любую минуту отправляться домой, что, собственно, и намеревался сделать немедленно. Я легко перепрыгнул забор и широкой рысью помчался прочь.
— Джек! Джек! — услышал я растерянный оклик девушки, но бега не замедлил. Увы, наш совместный путь завершился навсегда.
Густой кустарник обдал меня росистым ливнем, на полянке я остановился и отряхнулся, с наслаждением ощущая лесные запахи. Этот лес был полон жизни и свежей пищи, меня ждали прекрасные шесть дней измененного состояния.
— Мама, Джек убежал, — пожаловалась девушка.
— Ну и слава Богу, — ответила мать с немалым облегчением. — Он на меня просто ужас наводил, твой Джек.
Даже сейчас, на расстоянии четверти километра, в утренней тишине я слышал их разговор совершенно ясно.
— Он вернется, — убежденно проговорила девушка. — Погуляет и вернется.
Я услышал пение мобильного телефона.
— Да! — сказала девушка. — Сережа, это ты?.. Мы уехали из города… На дачу к тете Вере, так было нужно… Не волнуйся, Сережа, у нас все в порядке… Никому ничего не говори, пожалуйста!.. Хорошо, приезжай, если хочешь.
— Не надо было ему говорить, где мы, — проворчала мать.
— Ну, мама! — обиделась девушка. — Это же Сережа! Ты готова всех подряд подозревать. Очень хорошо, что Сережа приедет, мы с ним сходим за грибами.
Пожалуй, все устроилось к лучшему. Этот неведомый Сережа послужит им защитой и поддержкой, теперь я могу уходить со спокойной совестью. Так бы я и поступил, если бы не ощущение неясной тревоги, зашевелившееся где-то в отдаленном уголке сознания. В состоянии Изменения мы становимся особенно чуткими — иначе нашему виду трудно было бы выжить в течение тысячелетий. И сейчас я ощутил запах опасности. Запах этот всегда означал, что я должен уходить. Но опасность не грозила немедленно, к тому же сейчас она была адресована вовсе не мне. Я сел и задумчиво обвил хвостом передние лапы.
Конечно, мы не должны вмешиваться в дела людей, если желаем оставаться незамеченными, однако мне не хотелось бросать девушку, в судьбе которой я уже принял участие. И она была так похожа на Лизу… От дома меня отделял всего лишь один ночной переход, до окончания Изменения оставалась масса времени. Я решил задержаться. К тому же мне нравился этот лес. Толстые сосны и ели, из-под кроны которых в солнечный день не увидеть неба, сменялись дубовыми и березовыми рощицами; маленькие болотца в оврагах были наполнены прохладной, вечно спокойной темной водой, а подлесок, где так уютно отдыхать после охоты, в иных местах совершенно непроходим для двуногих.
Лес звал меня с такой силой, что я не мог не ответить на его зов. Я побежал, заложив широкую дугу с центром в дачном поселке, и уже через сотню шагов наткнулся на свежий след дичи. Это был заяц — мускулистый неутомимый бегун в расцвете сил. Гнаться и настигнуть его, ощутить на зубах вкус живой плоти — вот что означает наслаждение настоящей охоты. В упоении погони я забыл обо всем, моя жертва увела меня глубоко в чащу, и лишь заканчивая трапезу, догрызая нежные косточки добычи, я вновь подумал о девушке.
Охота и возвращение заняли немало времени. Когда я добрался до поселка, уже смеркалось. К несчастью, мой недавний прыжок через забор на улицу угодил точно в середину стаи дворняжек, которая бегала по поселку, почитая себя его хозяевами. Жуткий вой и визг бросившихся врассыпную животных означал смертельный ужас, и этот сигнал был понятен всем живым существам одинаково. Хорошо, что ни девушка, ни ее мать не оказались свидетелями произошедшего, хотя поднявшийся тогда шум слышали наверняка. Чтобы его не связали со мной, прежде чем поскрестись в дверь, я минут десять пролежал в смородине возле крыльца дачи.
Друг девушки, которого она называла Сережей, был уже здесь: я почувствовал его запах, и он мне не понравился. Человеческий запах имеет множество оттенков. Он передает внутреннее состояние не в пример точнее и правдивее, чем лицо или голос. Именно поэтому, преуспев в искусстве изощренно лгать друг другу, люди не в состоянии обмануть даже комнатную собачонку. Радость и горе, боль и злоба, страдание и страх — все имеет свой собственный запах. Друг девушки источал острый запах предательства.
— Джек вернулся! — обрадовалась девушка, впуская меня. — Сережа! Это Джек, который меня спас.
Молодой человек посмотрел на меня с неприязнью и опаской.
— Какое кошмарное чудовище, — пробормотал он.
У него были длинные волосы и смазливое лицо с безвольным подбородком.
— Джек красивый и умный, — обиделась за меня девушка. — Не говори так про него. Он все понимает.
— Это меня и пугает, — негромко сказала мать.
В углу стояла предназначенная мне кастрюлька с какой-то человеческой едой. Я вежливо понюхал и отвернулся, показывая, что вполне сыт. Постукивая по полу когтями, я пересек комнату и улегся рядом с креслом девушки. Мужчина с некоторым усилием отвел от меня взгляд, возвращаясь к прерванному разговору.
— Ты должна отказаться от своих показаний, Лена, — убеждал он.
— Ну зачем тебе это нужно?!
— Но я не могу, как ты не понимаешь, — возразила девушка. — Я опознала его, я уже рассказала все, что видела.
— Наплевать! — воскликнул мужчина. — Ты скажешь, что ошиблась, что тебя ввел в заблуждение следователь, что ты находилась в состоянии стресса… да что угодно, в конце концов!
— И тогда дело закроют?
— Не знаю… да какое это имеет значение?
— Он преступник, — сказала девушка. — Он убил человека на моих глазах. Он и меня бы убил, если бы мне не удалось убежать. Ты хочешь, чтобы его выпустили, чтобы он ходил по улицам рядом с нами, как ни в чем не бывало? Чтобы он убил кого-нибудь еще?
— Как ты не понимаешь! — взмахнул руками мужчина. — Ну как ты не можешь понять? Тебе никогда не справиться с ними. Неужели тебя ничему не научил последний урок? Несмотря на все обещания следователя, они легко нашли тебя, и просто чудо, что все закончилось благополучно.
— Не чудо, — поправил девушка, — а Джек.
Мужчина поглядел на меня с явным отвращением.
— Джек, Джек! — раздраженно сказал он. — Даже эта зубастая тварь тебя не защитит. Если уж не смогла защитить милиция…
— Чего ты хочешь? — спросила девушка. — Чтобы я отказалась от показаний? Думаешь, это что-нибудь изменит? Они все равно не оставят меня в покое.
— Ты не права, Леночка! — торопливо проговорил мужчина. — Мне точно известно, что они не желают тебе ничего плохого. Они даже готовы заплатить.
— Откуда ты это знаешь, Сережа? — настороженно спросила мать.
— Просто знаю… — глаза его забегали. — Они отыскали меня, их человек со мной разговаривал. Он просил убедить тебя принять правильное решение. Поверь мне, с ними можно иметь дело.
— С ними? С убийцами? — девушка смотрела на него с гневным возмущением. — О чем ты говоришь?
— Да открой ты глаза, наконец! — воскликнул он. — Я тебя очень прошу! Посмотри, что делается вокруг! Неужели ты надеешься на какие-то перемены? У них деньги, сила, власть. Ну что мы можем сделать?
— Может быть, Сережа не так уж не прав? — вздохнула мать. — Действительно, что мы можем сделать? Сейчас такое время…
— Я не знаю, — беспомощно сказала девушка. — Не знаю.
— Вот и хорошо, — мужчина облегченно вздохнул. — Не нужно совершать необдуманных поступков. Мы спокойно, разумно разрешим ситуацию. Пусть каждый занимается своим делом: милиция — своим, мы — своим.
— А убийцы — своим? — спросила девушка. — Ты это хотел сказать, Сережа?
— Ну что ты, — испугался он, — я вовсе не это имел в виду. Они получат по заслугам, я не сомневаюсь, но сейчас мы должны думать прежде всего о твоей безопасности. У нас просто нет иного выхода. Ну, скажите же ей, Наталья Петровна!
— Лена… — начала мать, но девушка ее перебила.
— Я все поняла, не нужно повторять. И я не хочу больше об этом говорить.
— Если я правильно тебя понял?.. — осторожно произнес мужчина.
— Ты понял правильно, — подтвердила девушка. — Извини, Сережа, я очень устала. Мы совсем не спали прошлой ночью.
— Да-да, конечно, — заторопился он. — Я не буду больше вам надоедать.
— Сережа, ты можешь остаться переночевать, — предложила мать.
— Свободных комнат достаточно.
— Нет-нет, я должен ехать, у меня завтра с самого утра очень много дел.
Собираясь, он говорил что-то незначительное искусственно бодрым тоном, пытался шутить, но ответом ему было молчание. Наконец он попрощался и исчез.
— У меня такое ощущение, будто меня вываляли в грязи, — пожаловалась девушка. — Неужели все действительно так плохо?
— Ты же сама понимаешь, — махнула рукой мать. — Мы совершенно беспомощны перед ними.
Я встал, потянулся и неторопливо подошел к двери, оглянувшись на женщин.
— Он хочет погулять, — сказала девушка.
— Он весь день гулял, неужели еще не нагулялся? — проворчала мать, но тем не менее откинула задвижку и распахнула дверь, выпуская меня на улицу.
Мужчина не успел уйти далеко, я ощущал его верхним чутьем. Миновав ворота поселка, он шел по лесной дороге. И хотя он очень торопился, почти бежал, я легко догнал его через несколько минут, двигаясь по лесу параллельным маршрутом. Меня изрядно удивила его поспешность. Электрички здесь ходили каждые пятнадцать минут, он отнюдь не был обречен на долгое ожидание и, конечно же, знал об этом. На развилке он свернул вовсе не к станции, а к шоссе, озадачив меня еще больше.
Размышляя о происходящем, я сопровождал его, пока до шоссе не осталось около двухсот метров. И здесь я затормозил всеми четырьмя лапами. Легкий ветерок, дувший со стороны шоссе, донес до моего носа запахи людей, горячего металла, ружейного масла и собак. Собак! Насколько я мог определить, там было пятеро людей и четыре злобные твари, натасканные на охоту за человеком, хотя их взяли, конечно же, из-за меня. Собаки мне были не опасны: древний жуткий ужас, который мы вызываем у их племени, не вытравить никакой дрессировкой. Однако они могли меня учуять. Пока этого не произошло только потому, что я находился с подветренной стороны. По лесу я передвигаюсь почти бесшумно, но сейчас превратился в абсолютно бесплотную тень. Последние десятки метров до рубежа, за которым меня неминуемо обнаружат, я не шел, а скользил, плыл, не потревожив ни листа, ни ветки. Зато отсюда я слышал все, что происходило на шоссе, ветерок помогал мне и в этом: нетерпеливое поскуливание собак, шаги и короткие реплики их хозяев.
— Ты чего так долго? — спросил грубый и хриплый голос. — Они там?
— Там, — с готовностью труса ответил Сергей.
— А эта тварь четвероногая?
— Тоже. На вид вполне добродушный пес.
— Добродушный! — раздраженно сказал Хриплый. — Двоих пацанов в клочки порвал. Один даже до больницы не дожил. Нет, эта девка за все ответит. И старуха тоже.
— Вы же обещали! — занервничал Сергей. — Вы говорили, что если мне удастся ее уговорить, им не сделают ничего плохого. И я ее действительно убедил. Она изменит свои показания.
— А кто говорит о плохом? — вмешался новый голос, молодой тенорок. — С бабами по-плохому нельзя. Только лаской да любовью.
Раздалось довольное ржанье. Почувствовав возбуждение хозяев, затявкали собаки.
— Но вы не можете так поступить! — плачущим голосом заговорил Сергей. — Вы мне твердо обещали…
— Ладно, глохни! — оборвал его Хриплый, — Что обещано, то получишь, я свое слово держу. Вот твоя штука баксов. Бери и вали отсюда.
— Подождите! Не делайте этого! Я вас прошу!
— Ты что, не понял? — мерзким тоном произнес Тенор. — Тебе что, конкретно объяснять надо?
— Нет! Нет! — испугался Сергей. — Я все понял.
— Тогда вали отсюда, тебе же сказали. И не вздумай где-нибудь пасть открыть не по делу. Закопаем. Въехал?
— Да, — покорно отвечал предатель.
— Тогда — иди.
Я услышал торопливые удаляющиеся шаги. Я не видел его, но ясно представлял трусливо сгорбленную спину, опущенную голову и от отвращения негромко фыркнул.
— Не надо было его отпускать, — сказал Тенор.
— Ничего, пусть еще почирикает, — ответил Хриплый. — Ладно, братаны, кончай курить, дело делать надо.
— Не заплутаем в темноте? — спросил Тенор.
— Чего тут плутать? — удивился Хриплый. — Одна дорога всего. Не бойся, в случае чего собачки выведут. Ну, пошли!
В тот же момент я развернулся и понесся обратно что было сил. Я не мог остановить вооруженных бандитов. Вся моя стремительность и мощные клыки — слабые аргументы против пуль, потому что собаки не дадут мне приблизиться незамеченным на расстояние броска. Единственное, что мне оставалось — как можно скорее увести девушку с матерью из дома, который очень скоро превратится в ловушку. Сколько у меня в запасе? Пожалуй, не более получаса. Не слишком много, если учесть, что мне предстояло еще сообщить жертвам о приближающейся опасности и заставить следовать за собой. Впервые в жизни я остро пожалел, что вместе с человеческим обликом утратил способность к речи.
Недалеко от перекрестка я старательно пометил дорогу. Это заставит собак сильно поволноваться, а их хозяев потратить некоторое время на то, чтобы успокоить свою свору и заставить продолжить путь. Значит, в моем распоряжении будет еще десять минут.
Дверь, к счастью, была не заперта. Я ворвался в комнату, демонстрируя всем своим обликом крайнюю тревогу. Осторожно, нежно сжал клыками руку девушки, потянув ее к двери. Отпустил, подскочил к матери и точно так же деликатно принялся подталкивать ее мордой в том же направлении. Снова отпрыгнул к девушке, толкнул ее, вернулся к матери и потянул за подол.
— Джек, ты что, Джек? — растерянно и взволнованно спросила девушка.
— Он хочет, чтобы мы вышли на улицу, — пояснила мать, несказанно меня обрадовав, и тут же огорчила: — Может быть, с Сергеем что-то случилось?
Они поспешили на крыльцо в чем были — домашних тапочках и халатиках, что меня никак не могло устроить. Поэтому, прыгнув, я сдернул с вешалки куртку девушки, потом матери, выволок их на улицу, бросил наземь и проделал то же самое с обувью. Теперь уж только совсем тупой не догадался бы, что мне нужно, поэтому реакция обеих женщин — полное замешательство, переходящее в ступор — меня здорово разозлила. Я даже секунду колебался перед искушением: а не куснуть ли их легонько для придания сообразительности и скорости? Но вместо этого я принялся подпрыгивать перед ними на всех четырех лапах, поскуливать и бросаться к калитке.
— Ну, конечно, что-то случилось с Сережей, — определила девушка. — Джек хочет нас отвести к нему. Пойдем скорее, мама!
Они быстро натянули обувь, куртки и выбежали на улицу, явно намереваясь направиться к станции, однако я преградил дорогу и грозно зарычал, заставив их отпрянуть.
— Ты что, Джек? — опять спросила девушка.
И тут возле ворот взлаяли, взвыли, всхрипели собаки. Местная свора отметила появление пришлой и обменялась с ней любезностями. Тревогу, угрозу, опасность несли эти звериные вопли. И женщины наконец услышали их правильно.
— Мама! Мы должны бежать за Джеком! — негромко вскрикнула девушка, увлекая за собой мать.
Приноравливаясь к их скорости, я трусил впереди к маленькой калитке, что выводила из поселка в лес, и думал о том, что преследователи добрались до ворот слишком уж быстро. Собаки не могли не заметить моих меток, если только их хозяева не избрали иной путь.
Лес принял нас, объял и укрыл своим мраком. Женщинам нетрудно было следовать за мной: даже в темноте ночи моя белая шерсть достаточно хорошо видна, я не убегал слишком далеко и старательно выбирал наиболее удобную дорогу. Проблема в том, куда она могла нас привести. Путь к железнодорожной станции и к шоссе был отрезан. Сейчас я вел их на юг, к небольшой деревеньке, на которую наткнулся сегодня во время охоты. Деревенька была из тех, где заканчивается асфальт. Но асфальт там был, а значит, начинался он непременно на какой-то магистрали, которая должна была унести девушку и ее мать от опасности. Беда в том, что от деревеньки нас отделяло около двенадцати километров (менее часа спокойного, размеренного бега для меня), которые для этих женщин сейчас были совершенно непреодолимы.
Но самым неприятным было то, что за нашими спинами я ощущал погоню. Собаки шли по нашему следу, и мой запах их не отпугивал, хотя и заставлял волноваться. Такое случалось со мной впервые. О причинах смелости животных я пока что мог лишь догадываться, и догадка эта совсем меня не радовала. Как бы то ни было, погоня приближалась и через час или меньше неминуемо должна была нас настигнуть. Поэтому я решил сделать единственное, что мне оставалось. Под кроной огромного дуба я остановился. Женщины были благодарны мне за возможность передохнуть и тут же в изнеможении буквально повалились на мягкий мох. Тогда я помчался назад по собственному следу, надеясь, что девушка с матерью не тронутся с места до моего возвращения.
Через несколько минут стремительного бега я услышал впереди возбужденный лай: собаки почуяли мой запах верхним чутьем и рвались с поводков. Так, мой замысел сработал: я уведу погоню за собой далеко в лес, женщины окажутся вне опасности. Теперь я не торопился, выдерживая между собой и преследователями минимальное расстояние, все больше распаляя охотничий азарт животных, который передавался их хозяевам. Через полчаса я почти успокоился и был наказан за легкомыслие. Собачий лай вдруг зазвучал совсем близко: хозяева спустили свору, схватки было не избежать.
Выбирая место боя, я помчался изо всех сил. Деревья расступились, я выбежал на небольшую поляну, поросшую низкой травой, и развернулся. Через минуту они выскочили сюда, все четверо, и в полусвете наступающего утра я наконец смог их разглядеть. Три из ииХ меня не беспокоили: мощные ротвейлеры, смертельно опасные для человека, были обыкновенными собаками. Но четвертый, огромный мохнатый зверь со стальными клыками, нес в себе настоящую угрозу. К несчастью, догадка моя подтвердилась. Это был потомок генби — древнейших родичей измененных, сотни тысяч лет назад утерявших по прихоти природы способность к Изменению. По отношению к нам генби занимали на древе эволюции примерно такое же положение, как человекообразные обезьяны к человеку. Обладая зачатками разума, генби были свободны от инстинктивного страха перед нами. Напротив, они питали к нам смертельную ненависть, причины которой до сих пор остаются тайной. На протяжении веков и тысячелетий мы вели с ними кровавую борьбу за существование, борьбу, закончившуюся нашей победой. Однако генби не исчезли с лица Земли бесследно. Их гены, растворенные среди собачьего племени, время от времени взрывались мутациями.
Результат одной из них мчался сейчас на меня, роняя на траву клочья пены. Он был вожаком, именно его воля сумела подавить в остальных собаках на время погони страх передо мной, но сейчас ротвейлеры вовсе не рвались в схватку. Смущенные, они даже не осмеливались выйти на поляну и лишь взволнованно брехали из-под деревьев. Много лет назад стая генби убила мою жену Лизу. Мы все охотились за ними да самого конца Изменения, пока не уничтожили…
Генби следовал обычной тактике псового боя. Он собирался сбить меня широкой грудью и вцепиться в горло, однако противостояла ему вовсе не собака. Неуловимым движением я ушел с линии атаки, ударил его в плечо и полоснул клыками по загривку. Генби потерял равновесие и покатился по земле, однако, извернувшись, вскочил с быстротой, которой я от него не ожидал. Мы вновь стояли друг перед другом. Теперь генби не спешил. Он принялся медленно кружить, выбирая момент для броска. Секунды текли очень быстро, у меня было слишком мало времени в запасе. Хозяева псов ломились через лес с обнаженным оружием в руках, и все должно было решиться немедленно.
Я бросился прочь, имитируя паническое бегство. С победным рычанием генби прыгнул за мной, и тогда я упал ему под ноги, сомкнув челюсти на правой передней лапе. Хрустнула перекушенная кость, генби вновь упал и теперь уже я не позволил ему подняться. Мой удар в сонную артерию оказался точен. Генби бился в агонии, почва под ним быстро темнела. Гибель вожака оказала на ротвейлеров ошеломляющий эффект. Визжа, словно беспородные дворняги, они бросились врассыпную и тут же исчезли в лесу. И все же я опоздал. Сильный удар в плечо свалил меня, а спустя мгновение я услышал грохот выстрела.
Теперь мне нужно было бороться за свою жизнь. Прижимаясь к земле, я метнулся под защиту ветвей. Пули вспарывали вокруг меня воздух, но ни одна из них больше не попала в цель. Кровь из раны обильно заливала белую шерсть, однако я чувствовал, что ни один жизненно важный орган не задет. Боль достигла моего мозга, затопила его и выплеснулась лавиной оглушающей ярости. Мы опасны, когда на нас нападают: утрачиваем способность контролировать свое животное начало. Мрак безумия, словно шторкой, отделил сознание от рефлексов, дальнейшее я воспринимал лишь урывками.
Если бы преследователи держались тесной группой, у них бы оставался какой-то шанс выжить. Но в азарте погони они рассыпались по лесу, теряя друг друга из виду, и это решило все. Первый погиб сразу же, не успев этого осознать: я практически оторвал ему голову. Второму перекусил руку, сжимавшую пистолет, и вспорол живот. Третий, напуганный истошным криком умирающего, вертел оружием из стороны в сторону, но, конечно же, не смог заметить моего броска. Я прыгнул ему на спину и прокусил затылок. В этот момент двое оставшихся поняли, что гибель неминуема. Выпустив веер пуль, они бежали в панике и ужасе. Сейчас они ничем не отличались от своих перепуганных псов и сделались легкой добычей. Смерть в образе белого окровавленного зверя следовала за ними, она была вокруг них, невидимая и неслышимая. Я забежал вперед, напал из засады и тут же исчез, оставив за собой еще одно агонизирующее тело. Перед угрозой гибели последнему удалось на какое-то время взять себя в руки. Прижавшись спиной к толстому древесному стволу и выставив перед собой пистолет, он чутко вслушивался в звуки леса, пытаясь обнаружить источник опасности, а потом зашагал, то и дело озираясь и держась наиболее открытых участков. Я крался за ним в отдалении, выбирая удобный момент для последней атаки.
Развязка не заставила бы себя ждать, но моему врагу повезло. Почувствовав сильное головокружение, я был вынужден остановиться. Моя жизненная мощь огромна, но отнюдь не беспредельна. Я потерял слишком много крови, и плечо продолжало кровоточить. Тела наши устроены так, что травмы и раны приближают начало Изменения, и сейчас я почувствовал: пребывать в ипостаси зверя мне осталось недолго, максимум до следующей ночи. С этим нужно было немедленно что-то делать: перспектива оказаться голым посреди леса меня никак не устраивала. Добраться к себе домой я был не в состоянии. Силы стремительно покидали меня с каждой каплей вытекающей крови. Хромая, я побежал в направлении поселка.
Летний рассвет наступал быстро, но мне повезло не встретить на пути ни единой живой души. Я думал об оставленных мной в лесу женщинах. Сейчас я ничем не мог им помочь. Надежда была лишь на то, что от поселка их отделяет чуть более километра, и они сумеют отыскать дорогу самостоятельно. Последние десятки метров я преодолевал с огромным трудом. Меня шатало из стороны в сторону, я спотыкался, глаза то и дело застилала чернота. Дверь в дом была закрыта на защелку, не стоило даже пытаться ее отворить сейчас. Я потащился к дощатому сарайчику в глубине участка — набитого садовым инвентарем и разным старым хламом. Мне еще достало сил протиснуться в щель меж подгнивших досок пола и забиться в темный угол, а потом слабость и темнота навалились на меня окончательно. Я потерял сознание с последним мысленным вопросом: удастся ли мне очнуться на этот раз…
Мне было холодно, рука затекла так, что я ее почти не чувствовал. Я открыл глаза. Сквозь щели сарая пробивался дневной свет. Я лежал голым на подстилке из старого тряпья. Плечо мое стискивала немыслимо тугая повязка, от которой я немедленно освободился — когда ее накладывали, она предназначалась вовсе не для человеческой руки. Значит, с девушкой и ее матерью все в порядке, они выбрались из леса, нашли меня и перевязали. Изменение произошло со мной этой ночью, следовательно, я пролежал в этом сарае больше суток. Снаружи раздавались голоса — мужские и женские. Лена и ее мать (я поспешил вспомнить, что ее зовут Наталья Петровна) разговаривали с несколькими мужчинами, но в тоне разговора я не услышал опасности. Видимо, за время моего беспамятства ситуация намного улучшилась. Однако нужно было поскорее привести себя в надлежащий человеку вид.
Стараясь не шуметь, я поднялся и осмотрелся. На стенах была развешана старая одежда — рабочий комбинезон, брезентовая куртка, а возле двери стояли разбитые кирзовые сапоги. На первое время сойдет… Я заканчивал одеваться, когда голоса начали приближаться к сараю.
— Вы о чем думаете женщины? — возмущенно выговаривал мужчина. — Таких зверей держать! Это же опасней, чем огнестрельное оружие! Шутка ли — четыре трупа за одну ночь! Милиция со всего района съехалась, прокурор области… Тут вам что, Африка, что ли?!
— Я вам повторяю, что это не наша собака, — со сдержанным нетерпением говорила девушка. — У нас собак никогда не было, мы вообще не видели никакой собаки.
— Зато ее с вами видели, — настаивал мужчина. — Сторож нам рассказал, как вы сюда приехали.
— Что он мог рассказать? — вмешалась мать. — Что видел какую-то собаку? Но мы-то здесь при чем? Да и вообще там у ворот полно собак бегает, я сама их боюсь.
— Что у вас там в сарае? — спросил мужчина.
— Ничего, — ответили женщины в один голос. — Лопаты, инструменты… всякая мелочь.
— Ну, а это что такое? — торжествующе воскликнул мужчина. — Это же кровь! Засохшая кровь.
— Почему кровь? — нерешительно возразила девушка. — Это… это краска.
— Ну-ка, показывайте, что у вас там в сарае, — распорядился мужчина. — Пойдемте! Открывайте дверь, открывайте! Нет! Погодите! Самсонов, приготовь автомат! Ты затвор передерни! Вот теперь, женщина, открывайте. И сразу в сторону.
— Там никого нет! Что вы себе выдумываете?! — закричала девушка. — И вообще вы не имеете права!
— Отойдите в сторону! — разозлился мужчина. — А то за сопротивление сотрудникам оформлю на пятнадцать суток. Ну, что я вам сказал!
Я быстро спрятал бинт в карман куртки и осторожно тронул дверь. Она приоткрылась медленно, с противным скрипом. Я высунул наружу голову. Два милиционера — лейтенант и сержант — с выпученными от возбуждения глазами целились меня из автомата и пистолета.
— Здравствуйте, — смущенно проговорил я. — Я тут… по хозяйству разбирался.
— Собака там? — спросил лейтенант.
— Нет, — сказал я с недоумением. — Какая собака?
— А ну-ка, отойди!
Лейтенант отпихнул меня в сторону, осторожно заглянул внутрь и покрутил головой.
— А где собака?
— Да не было тут никакой собаки, — пожал я плечами. — Позавчера одна забегала из этих, уличных. Вообще-то они возле сторожки живут…
— А ну не крути, — погрозил лейтенант. — Ты, вообще, кто такой? Бомж, что ли?
— Да нет, что вы, — сказал я. — Я под Калугой живу и работаю там же. А тут просто немного помогаю по хозяйству Наталье Петровне и Лене. У меня сейчас отпуск…
Лейтенант смотрел на меня с сильным недоверием, хотя пистолет убрал в кобуру.
— Документы! — потребовал он.
— Вот с этим у меня проблема, — вздохнул я. — Обчистили меня на вокзале какие-то жулики. И документы, и деньги, и вещи — все отобрали. Хорошо еще, что сюда ехать недалеко. Вот жду, когда друзья подъедут, подвезут документы и деньги. Но вы можете позвонить в мое отделение и все проверить.
С минуту лейтенант колебался: не забрать ли меня в участок. Но, видимо, представив, что возня со мной затянется надолго и никакого толку не принесет, передумал.
— Значит, большой белой собаки ты тут не видел?
— Не видел, — подтвердил я.
— А кровь откуда?
— Кровь? Да это же я гвоздем плечо пропорол! — я с готовностью сбросил куртку и показал ссадину на плече, покрытую свежей коростой.
— Ты мне баки не заливай, — без особого убеждения сказал лейтенант. — У тебя ссадина недельной давности, а кровь на траве максимум вчерашняя.
— Моя это кровь, моя, — настаивал я. — Просто на мне все заживает, как на собаке. Лена, подтвердите товарищу лейтенанту!
— Это правда, — быстро и механически проговорила она. — Гвоздем… заживает…
— Ну да, — невозмутимо продолжал я, вытаскивая из кармана бинт.
— Вот, только сегодня утром повязку снял. Чего ее зря носить.
Лейтенант посмотрел и брезгливо отвернулся.
— Завтра зайду и проверю. Смотри, если документов не окажется! Пошли, Самсонов!
Он вышел с участка, хлопнув калиткой. Лена и ее мать стояли совершенно неподвижно, глядя на меня с изумлением, к которому примешивалась изрядная доля страха.
— Кто вы такой? — спросила мать. — Как вы здесь оказались? Откуда знаете, как нас зовут?
— Не бойтесь меня, прошу вас, — сказал я. — Я здесь совершенно случайно. Я сказал правду, меня ограбили на станции. Я долго шел пешком и утром забрался от холода в ваш сарайчик. Извините, если я вас побеспокоил. Но вы не должны волноваться, я сейчас уйду. Только я должен попросить вашего разрешения воспользоваться этой одеждой. Я ее обязательно верну…
— Откуда вы знаете наши имена?
— Просто услышал… сейчас услышал, когда вы разговаривали с сотрудниками. Извините, что я на вас сослался — иначе они бы от меня так быстро не отстали.
— Но они вовсе не называли нас по имени! — воскликнула мать.
— Мама, перестань! — вдруг сказала Лена. — Человек попал в трудное положение, нечего его допрашивать. Ты не следователь, в конце концов. Вы хотите есть?
— Нет, — сказал я и автоматически сглотнул слюну. — Спасибо. Я лучше пойду.
— Нет, сначала вы должны поесть, — она подошла ко мне, взяла за плечо и тут же испуганно отдернула руку. — Вы правда не видели в сарае собаку?
— Не видел, — ответил я, бестрепетно глядя в ее глаза. Ведь это была чистая правда. — Мне действительно нужно идти. Извините меня еще раз.
Я шагнул по дорожке к калитке, и мать отпрянула в сторону. Лена шла за мной, провожая.
— Джек, — произнесла она совсем негромко, словно бы сама себе.
— Что вы сказали? — переспросил я.
— Ничего. Просто так. У меня была однажды собака по имени Джек. У вас действительно не болит рука?
— Совершенно, — подтвердил я. — Пустяковая царапина.
Я вышел на улицу и остановился.
— До свидания.
— Вы… вы к нам еще зайдете? — спросила она. — Мне хотелось бы… я бы хотела кое о чем с вами поговорить. Произошло так много странного.
— Обязательно, — сказал я. — Мне ведь нужно будет вернуть вам одежду.
Она была так похожа на Лизу. В моей груди вдруг образовался горький комок. После гибели Лизы я оставался один, и, вероятно, теперь так будет всегда. Подруг мы могли находить только среди измененных. Любовь к обычным женщинам имела слишком дорогую цену, хотя такое — очень редко — все же случалось.
— Когда вы придете? — требовательно спросила она.
— Скоро, — улыбнулся я. — Очень скоро. Я обещаю.
Я вышел на улицу и зашагал к лесной калитке.
— Подождите! — окликнула меня она. — Вы не сказали, как вас зовут?
Прежде чем исчезнуть за оградой, я смотрел на нее несколько мгновений.
— Джек, — сказал я.
Потом закрыл калитку, сбросил тяжелые неудобные сапоги и побежал к лесу.
Стук палочки по паркету неизменно предваряет мое появление в комнате, подобно тому, как астматический хрип аппарата искусственного дыхания предшествует явлению Дарта Бейдера — мистического ужаса в непроницаемой маске. Так говаривал Джим, наскакивая на меня из-за угла с метровой линейкой, которую он втайне от Кристофера и Клары однажды ночью выкрасил флуоресцентной краской в зеленый цвет. Подозреваю, мы с ним, дед и внук, пали жертвами заговора Рэйчел и нашей невестки Клары. Иначе как объяснить, что в течение нескольких лет мы оба, независимо от моего желания и планов на выходные, регулярно обнаруживали себя в темном зале, где Джим, стискивая от возбуждения мою руку, едва слышно подвывал реву двигателей имперских штурмовиков. А дома таращил круглые голубые глаза, точь-в-точь такие, как те, что смотрели на него с экрана, с грохотом рушился с лестницы через перила и за завтраком донимал невозмутимую бабушку особенностями устройства мотиватора гипердрайва.
Что вы хотите, сказала тогда Клара (воплощенное ехидство), чтобы Джим, как девочка Симмонсов, пальцем расковырял все бутоны в поисках цветочных эльфов? Я вынужден был согласиться с невесткой, не из опасения за ее дражайшие гипиаструсы, а потому, что мальчику в десять лет, по моему мнению, надлежит смотреть вперед, пусть даже в самое фантастическое будущее, а не оглядываться назад, с сожалениями о каких угодно драконах.
Я и сам замечаю, что в пустом доме стук раздается громко, как удар молотка. Пожалуй, в течение последних двадцати лет это был самый громкий в доме звук. Иной раз я чувствую себя горошиной в резонаторе. Твердой, морщинистой, забытой горошиной в невероятно пустом и гулком корпусе из клееной фанеры.
Я никогда не забивал себе голову вопросами любви к детям: для любви к детям в доме было достаточно женщин. Но я никогда не испытывал сомнений в своей любви к тишине. Мысль оформляется в молчании, тогда как звуки созданы для заблуждений и лжи. Шумы провоцируют нас совершать поступки, о которых мы сожалеем. Мысль вызревает в молчании.
Более того, именно в тишине пишутся лекции для Тринити и статьи, благодаря которым содержится дом в аристократическом районе на берегу Кема и весь болтливый и суетный женский обезьянник в нем.
Путь по лестнице вверх труден для меня. Ладонь касается темных перил, оставляя на них отпечаток влаги. Столбики перил почти черны, ни одно новомодное химическое средство по уходу за мебелью не касалось их с тех пор, когда мать, держа за руку, впервые отвела меня в Круглую церковь и в моей голове зародилось понятие «так надо».
Они старались изменить этот дом, но я им не позволил. Я был научен горьким опытом, когда они притащили в дом телевизор, и он заменил камин в роли объединяющего центра семьи. Клара могла сколько угодно высмеивать бархатные портьеры с кистями, цветные стекла, бронзу и позолоту архаичных светильников и дверных ручек, высокие чопорные шкафы с коллекционным фарфором еще моей бабушки, во избежание несчастий запертые на ключ. Вот он, этот ключ, в кармане моего халата, соседствует с другими ключами домохозяина. Клара никогда не любила и не понимала этот дом. Наша вражда стала смертельной, когда я не позволил переоборудовать гараж, чтобы туда помещалась ее машина.
В конце концов, она всегда могла оставить автомобиль припаркованным у тротуара или на платной стоянке. Кристофер, искренне стараясь найти компромисс, предложил ей занять место в гараже, согласившись переместиться на стоянку. За мной из колледжа присылали служебное авто, а Рэйчел для поездок по магазинам вызывала такси. Но, думаю, война была уже развязана. По настоянию Клары они забрали Джима и уехали в Лондон, где обосновались в многоквартирном Муравейнике в массиве «Тектоник». За несколько лет, однако, я достаточно изучил эту крашеную гарпию из Челси. Унаследовав дом, она без содрогания наводнит его модными дизайнерами. А то и агентами по недвижимости. И это его убьет.
Но не сегодня. В ком я вовремя не распознал врага, так это в Рэйчел. В этом доме она чувствует себя законсервированной, сказала Рэйчел. Два чемодана, такси, очки и шарф, прикрывающий с утонченной женственностью волосы — родом из сороковых, когда женщины умели красиво плакать и красиво уходить. Она обосновалась на Ривьере, где лето удовлетворяло ее тягу к воздуху, свету и обществу, а средиземноморская зима — естественную для человека потребность в одиночестве. Шелестящий голос в телефонной трубке, дважды в год, на Рождество и в день рождения, сообщавший мне, кто женился и кто чем болен. Новости, которые я даже не хотел знать. Смешная обреченная попытка перебросить между нашими островами паутинно тонкие мосты.
Моим оставался тут лишь дом. Глядя друг на друга, мы лелеяли обоюдную гордыню.
Слишком много мыслей для одной лестницы. Раньше, с более легкой головой, я взлетал по ней в несколько секунд.
Дверь библиотеки — дальняя по коридору. В этом есть смысл: не достигают шумы из гостиной. Иду туда, простукивая перед собой каждый шаг, налегаю на бронзовую ручку — она тугая, а дверь тяжела. Перешагиваю порог, как всегда, с чувством мрачноватого удовлетворения. Библиотека — мое логово. Сердце мое принадлежит черному дубу.
Здесь темно. Ну, не настолько, конечно, чтобы вовсе глаз выколи. Вдоль стен и до самого потолка — высокие застекленные шкафы. Во всю высоту противоположной от входа стены — узкая балконная дверь «французское окно». Всего света — щель между портьерами, яркая от свежего снега. Книгам вреден солнечный свет. В особенности — старым книгам. Шкафы прикреплены к стене, поперек — два полированных полоза, по которым перемещается лестница: один на высоте двух футов от пола, другой на высоте семи, почти вплотную к стеклам. Лестница, таким образом, наклонена ровно настолько, чтобы вектор действия силы тяжести оставался правильным. Классическая английская библиотека, как сказала Рэйчел, появившаяся здесь с суровым выражением лица, исполненная желания доказать моему отцу, что никто не печатает чище ее. Классическая настолько, что теперь таких в об-щем-то и не бывает. Я в тот день как раз отдирал бумагу, которой были крест-накрест заклеены окна. Студентов нашей специальности в армию не брали, и я просидел эти годы, сжав кулаки и стиснув зубы, согласно графику обходя улицы в составе патруля гражданской обороны и сходя с ума от ощущения крошечности и хрустальной хрупкости центра империи, которая до сих пор казалась вросшей корнями в самый центр земли. Мой вклад в обустройство берлоги выразился в установке компьютера на столе. С тех пор как перестал пользоваться услугами безграмотных наемных секретарш, я осознал, что проще исправить ошибку в памяти, не набивая текст заново и не комкая неудачный лист. Как раз сегодня я собирался дополнить лекции из подборки материалов, присланных Джимом из Макгиллского университета Монреаля. Я нажал кнопку «Power», включил монитор и подошел раздвинуть портьеры.
Сначала я подумал, что по ошибке надел не те очки. Или вовсе забыл надеть их. Пыль, парящая в узком солнечном луче, выглядела не как обычное мелкое, играющее алмазными гранями крошево. Она вообще не выглядела как пыль. Сказать по правде, это были настоящие хлопья, светящиеся по краям и хаотически перемещающиеся в столбе света. Я снял очки и протер, попутно убедившись в их наличии. Спускаться за ними вниз было бы немыслимо. Потом водрузил их себе на нос. Потом задумался о звонке в ректорат на предмет кандидатуры студента, который за несколько фунтов в неделю и сладкую мечту о послаблении на моих экзаменах согласился бы пройтись здесь влажной тряпкой. С Нового года, желательно раз в неделю. Последнего я уволил как раз перед наступлением рождественских каникул, когда застал его при попытке пройтись по корешкам драгоценных книг пылесосом. Убивая в прах свои последние надежды, парень кричал, что в этом доме-музее согласится работать только музейный работник, да и то не всякий, а только исключительный фанатик своего дела. К калитке он шествовал, приседая, разводя руками и на разные лады издевательски приговаривая: «Метелочка для пыли!»
Ах да, пыль!
Возможно, виной всему были мои сосуды. Вам, без сомнения, знакомы эти светящиеся червячки с черными хвостиками, время от времени появляющиеся перед глазами.
Для того чтобы успокоились эти мечущиеся искры, надобно расслабиться и посидеть. Пятясь, я нащупал рукой позади себя кресло и опустился в него. Потом так же на ощупь обнаружил на столе очки «для близи» и надел их.
Если сфокусировать взгляд на искре из глаз, она исчезнет.
Эта не исчезла. Перед моим лицом в раздражающем трепете прозрачных крылышек завис субъект размером с мой мизинец, одетый в лосины, подпоясанную широким ремнем тунику и шапочку, в точности как в мультфильмах про эльфов или Робин Гуда.
Я не испугался, а только нервно сглотнул, когда легчайшее прикосновение задело кончик моего носа. Человек, восемьдесят семь раз встречавший Рождество, едва ли способен бояться того, во что не верит. В данном случае я не поверил собственным глазам. Но пока я на него моргал, существо подняло к лицу кулак, приложив его к носу оттопыренным большим пальцем, а направленным ко мне мизинцем несколько раз качнуло из стороны в сторону. Вероятно, таким образом оно передразнило броуновское перемещение моего взгляда. За это время я рассмотрел его полусапожки с длинными острыми носами и висевший на поясе рожок. С противоположного конца комнаты сквозь стекло книжного шкафа на меня издевательски уставились подшивки бюллетеней Кавендишской лаборатории. Резерфорд и Томсон, Резерфорд и Гейгер, Резерфорд и Содци… Белые обложки утверждали материальность мира вплоть до строения атомного ядра.
Мой резкий выдох отбросил его в сторону на пару футов и спровоцировал возмущенный комариный писк. Потом… потом я оказался в самой середине стрекозиной стаи.
— Фрике, немедленно прекрати! — раздался повелительный голос.
Дамский. Стервозный, знаете ли, голос; такому проще повиноваться, нежели сопротивляться. И Фрике — таково было, по-видимому, имя молодца в зеленом — послушно порскнул прочь. Дама заняла его место, зависнув перед моим носом.
Одета она была во что-то прозрачное, причудливо обернутое вокруг изящного стана, вихрящееся у ног, переливчато-обильное… И все равно оставляющее неудобное ощущение того, что миниатюрная госпожа не одета. По меркам Кембриджа подобное декольте было вызывающе непристойно. Дамы нашего круга называют таких особ «роскошными», ухитряясь шипеть на этом слове. Исходя из субъективного ощущения, оторвать от них глаз практически невозможно.
Она была брюнетка, с волосами, уложенными наверху в невероятно сложный «слоеный пирог», с открытой шеей, недлинной, но гордой и с изысканным изгибом. И она смотрела на меня, явно ожидая какого-то действия. Я замешкался. Если бы на мне была шляпа, я бы ее снял.
— Я их королева, — сказала она. — Меня зовут Маб.
Естественно, как же иначе!
— Я много слышал о вас, — в прежнем замешательстве отозвался я. — Хотя, признаться…
— Я привыкла к обращению «Ваше Величество», — перебила она. Впрямь привыкла, ее ледяной тон трудно было назвать доброжелательным. — Но поскольку вы не являетесь моим подданным, вероятно, меня устроит обращение «миледи».
Я, вспомнил, что я — в своем доме.
— Не могли бы вы, — я дернул рукой в воздухе, — перестать…
Ее прекрасные брови приподнялись, что означало, по-видимому, изумление.
— Я могу пойти на такую уступку, — температура ее голоса понизилась еще на несколько градусов. — Но обычно я соглашаюсь подвергнуть себя этому роду неудобств только в дипломатических целях. Должна я понять, что вы предлагаете мне официальные переговоры?
— Я… э-э-э… прошу вас, миледи… будьте так любезны.
Все еще сохраняя напряженное выражение лица, миледи Маб изменила ритм трепыхания крылышек и плавно опустилась на стол передо мной. То есть на клавиатуру, которая немедленно отозвалась протестующим писком.
— Эй! Эй! То есть… прошу прощения, миледи! — к своему стыду я обнаружил, что пытаюсь нервическими жестами согнать ее на твердую поверхность, словно какое-нибудь насекомое, и даже зажал для этого в руке лист лекции, свернутый в трубочку. В последнее время в этом доме я был самой высокой и, более того, единственной из договаривающихся сторон. Похоже, это испортило мои манеры. Сохраняя совершенно невозмутимое выражение лица и переступая с клавиши на клавишу — с паническим ужасом я следил, как вычитанная и готовая к передаче в издательство лекция в совершенно произвольных местах разбавляется сериями «ttttt», «fffff», «ххххх», — она проследовала к раскрытой папке и села на край сложенных в стопку листов лекции. Сцепленные на коленях руки придали ей вид одновременно и соблазнительный, и достойный. Будь она моего размера, она без труда добилась бы от меня любых уступок.
— Итак, миледи, чему обязан?
Перед тем как ответить, она огляделась по сторонам, и этот оценивающий взгляд мне не понравился.
— Мы будем тут жить, — сказала она.
Это прозвучало настолько немыслимо и невозможно, что я лишился дара речи. Во всяком случае, следующая реплика тоже принадлежала ей.
— Это единственный дом в округе, где могут обитать эльфы.
Вот как. Значит — эльфы.
Можно было самому догадаться.
Я посмотрел в сторону рамы, главным образом, чтобы убедиться, что она плотно закрыта. Миледи Маб проследила за моим взглядом.
— Это не те стены, что нас остановят. Мы не настолько физические сущности. Пока это все, что вам следует о нас знать.
— Да, — выдавил я. — Но почему… такая честь?
— Пыль, — пояснила она, как будто это было совершенно элементарно. — Ваш дом единственный, где нет кондиционера.
— Пыль? — я сдвинул брови, пытаясь самостоятельно провести параллели между пылью и основами жизнедеятельности эльфов! Потом подозрительно огляделся по сторонам. Неужели свежему взгляду…
— Ну, разумеется, речь идет не об этих кошмарных хлопьях, свисающих с полок и стропил, и не о полах, где остаются отпечатки крысиных лап. Вынужденные ютиться в подобных условиях, существа нашего вида изменяются к своей противоположности. Но сейчас речь не о том. Все эти пылесосы, кондиционеры, озонаторы, кварцевые лампы, антибактериальные излучатели и дезодораторы, которыми люди — доминирующий вид! — обставили свою жизнь, делают невозможным даже самый минимальный симбиоз.
— А собственно, почему? Что в ней такого особенного, в пыли?
Королева Маб улыбнулась мне, как ребенку. Ну, то есть я не знаю, как она улыбается детям, но сейчас в ее улыбке читались снисходительность, терпение и явное ощущение превосходства.
— Пыль, танцующая в воздухе — это смех влюбленных богов, отрицающих законы, — сказала она мягко. — Из нее родились радость и ее близнец — счастье. Очищая и обеззараживая воздух до той степени, до какой это сейчас позволяет ваша технология, люди свели понятие волшебства к статическому электричеству, а жизни — к простому химическому взаимодействию веществ.
— Простому?
— Ну, чтобы пощадить ваши чувства, могу назвать их «достаточно сложными», — съязвила королева, выделяя ударением слово «достаточно». — Даже старые книги сейчас хранят чуть ли не в вакууме. У вас, — она обвела библиотеку взглядом, — еще сохранился этот неповторимый влекущий аромат. Так же притягательно пахнут только вино, натуральный шелк, фарфор, расписанный вручную, да еще, может, настоящий огонь в настоящем камине. Эльфы не живут без ощущения волшебства и ожидания чуда.
— А это, — я кивнул на компьютер, — вас не пугает?
Дама бросила через плечо небрежный взгляд.
— Обычный артефакт. Известный как палантир или яблочко на тарелочке, разве что в варианте, адаптированном для обывателя. Если не ошибаюсь — интернет? Немножко магии в обычную жизнь. Время от времени такое происходит, но хорошего в этом мало. Компьютерная графика понемногу отучила вашу расу удивляться. Избыточность технологии здесь сродни эффекту обеззараживания, который мы уже обсудили. Создать настоящее чудо по-прежнему способны немногие, однако почти все теперь воспринимают чудо как должное.
Мышка, задетая рукавом моего халата, сдвинулась, погасший было экран засветился вновь. Открылась первая страница. Я всегда начинал вводную лекцию, записывая на доске как главный постулат и исходную точку:
Глаза миледи Маб расширились, ноздри дрогнули. Фрике тут же обозначился над ее левым плечом, положив ладонь на шпагу, готовый противостоять даже бумаге, свернутой в рулон.
— Вы сами занимаетесь магией? — спросила она. — Вы служите Злому Властелину? Что означает начертание здесь сего знака всемогущества?
Я чуть было не переспросил, что именно она подразумевает под всемогуществом, однако мне уже надоело повторять за ней слова. От этого я выглядел полным идиотом.
— Я служу только собственному ученому авторитету и чуть в меньшей степени — своему кошельку, миледи, — отрезал я. — Я пожилой и, надеюсь, свободный, материалистически настроенный англичанин. Перед вами простейшая формула соотношения Эйнштейна, известная каждому школьнику. Судя по комментариям, какие вы только что отпускали тут в адрес современной науки, едва ли я мог рассчитывать вас ею напугать. Эта формула — краеугольный камень всей теории относительности.
Миледи Маб покачала головой, сохраняя скорбное выражение лица. Как будто ей выпала обременительная обязанность ознакомить несмышленого младенца с нелицеприятными сторонами взрослой жизни.
— И опираясь на камень сей, вы отказались от абсолютов этики, эстетики и норм рыцарский морали, смешав добро и зло в единый серый цвет. И восхитились множеством полученных оттенков, как будто в самом деле произошли от обезьян.
Я хотел возразить, что на Эйнштейна в данном случае она возводит напраслину, что в раскрепощении общества повинен Фрейд, а возможно, и Дарвин, но промолчал, потому что в этот самый момент был осенен другой, более насущной мыслью.
— Сколько вас?
— Все, сколько есть. Весь народ.
Я ахнул.
— А если я против?
— Я это не обсуждаю, — просто сказала миледи Маб. — Только поверьте, вам будет дешевле обойтись без войны.
Я был невежлив. Точнее, я был достаточно вежлив, чтобы уделить этому продолжающемуся бреду или, скорее, галлюцинации столько драгоценного времени, какой бы прелестной ни была крошечная особа на моем письменном столе. Дипломатия — дипломатией, дама любого размера вправе рассчитывать на мою учтивость, но до определенной степени. Предел есть всему, и учтивость не сковывает меня, когда я вижу, что ею пользуются для ущемления моих интересов. Писк и возня за прижизненным изданием «De nova Stella» Тихо Браге заставили меня подняться на ноги, решительно пересечь комнату и поднять книгу, за которой обнаружилась взлохмаченная парочка. Девушка попыталась втиснуться в щель между переплетами, молодой человек отважно выхватил булавочную шпажонку. Я легко прихлопнул бы обоих одной газетой.
— Вы что же, — растерянно произнес я, — намерены тут размножаться?
От королевы, взвившейся в воздух в районе моего виска, тянуло холодом, как от зависшего в невесомости кубика льда.
— Мои подданные будут наказаны за неуместную торопливость и нарушение правил дипломатического этикета. Но налагать жесткие постоянные ограничения в деле вроде этого было бы неоправданной жестокостью, вы не находите?
— Ну нет! Только через мой труп! — заявил я и решительно покинул библиотеку. Я нуждался в одиночестве, дабы продумать планы войны.
Пыльные эльфы. Отлично. У меня завелись паразиты.
Я скверно спал. Мне снилась королева Маб, повисшая в воздухе над моей головой. Рыжеволосый Фрике шнырял за ее спиной вверх-вниз, и я без труда распознал в нем мелкую бездарную сволочь из тех, что паразитируют на особенном расположении высокопоставленных дам. В данный момент функция его состояла в том, чтобы держать перед собой крохотный фонарик. Благодаря фонарику я, собственно, их и видел.
— Ваше Величество, — сказал он, приглушив голос, но так, что я все равно слышал, — вы же могли бы решить эту проблему раз и навсегда. Для вас его сон — все равно что для скульптора глина.
— Он слишком стар, — отозвалась Владычица Снов. — Что толку щекотать ему ноздри? Пробуждение в этом разбитом дряхлом теле только разочарует его.
Фрике высокомерно пожал плечами. Похоже, наши с ним чувства по отношению друг к другу были взаимны.
— Я говорю о другом. Ты, — от меня не ускользнула эта смена местоимения на более доверительное, — могла бы сделать что-то более… радикальное. В конце концов, он несносный старик, никому не нужный, злой и обремененный дурными мыслями. Насколько мне хватает опыта, смертные желали бы, чтобы их существование завершалось именно так, в спокойном мирном сне.
Я хотел пошевелиться, проснуться, разогнать этот дурацкий, страшный, сказочный, порожденный комплексами сон, но был не в состоянии заставить себя ни повернуться, ни крикнуть, как это обычно бывает во сне. Мне было бы смешно наблюдать себя приговариваемым высокомерной маленькой леди — в сущности, плодом моей фантазии или маразма, — когда бы я не был так возмущен. Мало того, что они в грош не ставили презумпцию невиновности, так я еще и слова в свою защиту произнести не мог!
— Таким образом мы ничего не выиграем, — возразила Маб, и я на удивление взбодрился. — Сейчас не те времена, когда мы могли столетиями оставаться в заброшенных замках, тревожимые лишь дерзкими деревенскими мальчишками. Только он один содержит дом в пригодном для нас состоянии. Если он умрет, его наследники немедленно выхолостят тут всю атмосферу, и нам предоставится прелестный выбор: снова ютиться в тесной второсортной квартирке-сарае.
— Маб, — прошептал Фрике прочувствованно, — мне больно видеть, как ты поступаешься королевским достоинством!
— В противном случае эту восхитительную жилплощадь займут гремлины — молодая раса, порожденная человеческой фантазией в эру электричества. Они устойчивы к дисбактериозу.
— Гремлины нам не страшны! — воскликнул ее отважный рыцарь.
— Для того чтобы вывести гремлинов, достаточно отключить электричество.
— Дом без электричества? — Маб фыркнула. — Это намного интереснее, чем дом без кондиционера! Нет, я сказала. Пока — нет.
Мудрено ли, что поднялся я в дурном настроении. Что может быть глупее, чем на восемьдесят седьмом году жизни увидеть эльфов во сне?
Привычно прячась от депрессии за кругом повседневных дел, я принял душ и сварил себе кофе в турке, на жаровне с горячим песком. Я категорически отрицаю существование депрессии и не верю в оправдательную силу мигреней. Накрыл себе на кухне, налил сливок в сливочник, положил масло в масленку, выставил на стол перед собой серебряную сахарницу и приступил.
Среди повадок аристократии есть одна — пить кофе без сахара. В этом смысле я отступаю от традиций. Мозгу необходимы простые углеводы. Левой рукой приподнял «крышу» сахарницы-башни, нацелился ложечкой…
И замер.
Первым моим чувством был рвотный спазм. На крупинчатой поверхности сахарного песка отчетливо обозначились оспинки. Осторожно приблизив лицо к краю сахарницы, я рассмотрел ямки вблизи. Кто-то как будто хватал сахар горстями… или ступал по нему крохотными ножками. Даже если я попытаюсь заключить с ними пакт, их дети все равно доведут меня до инсульта.
Кошмар продолжался.
— Чтоб через два часа, — заявил я, глядя в обманчиво пустое пространство библиотеки, — вашего духу тут не было! Я предупредил. Иначе пеняйте на себя.
Системный блок гудел, подмигивая красным и зеленым огоньками. Неужели я не выключил его, уходя отсюда вчера в растерянности и гневе? Подобные промахи числились за мной, и я сильно не удивился. Дернул мышью, чтобы высветить экран, и отправил лекцию на принтер. Предупреждение было сделано, помочь принтеру я не мог. Поэтому я их оставил. Я ведь не изверг. Два часа им на эвакуацию. Кто не спрятался — я не виноват.
Джим называл наш старенький пылесос АрТуДиТу. Поднять его на второй этаж оказалось для меня задачей непосильной. Поэтому я позвонил в службу проката и к полудню дождался пикапа, откуда посыльный на руках вынес блестящую круглую кроху «Скарлетт». Парень задержался ровно настолько, чтобы продемонстрировать мне ее мощность: силой всасывания трубка удерживалась на раскрытой ладони, обращенной к полу. Бумажный пакет, встроенная в ручку система «Торнадо» и кварцеватель воздуха. Поскольку АрТуДиТу не был способен ни на что даже приблизительно в этом роде, малышка меня впечатлила. Посыльный сердился: в сочельник рабочий день у него был сокращенный.
Накинув на плечо ремень переноски и перехватывая перила, я вновь, с трудом переводя дыхание, вскарабкался в библиотеку и замер на пороге. Меня встретила оглушительная тишина. С телескопической трубкой в руках, увенчанной насадкой для щелей, с ребристым шлангом, напоминавшим шею птеродактиля, я внезапно почувствовал себя полным идиотом, как будто всем своим профессорским авторитетом взгромоздился на дракона и готов был обрушиться из поднебесья на плодородные равнины.
Никто не шнырял возле моего лица, но тем не менее я знал, что они здесь. Трепет прозрачных крылышек на периферии зрения подсказывал: эти ублюдочные порождения фантазии отважились принять мой вызов. Во имя основ моего существования я не мог пойти на попятный.
Держа «Скарлетт» за спиной наподобие баллона с инсектицидом, я решительно шагнул вперед. Я буквально кожей ощущал окружавшую меня панику. О, они уже знали, что такое пылесос. Поплотнее сжав губы, я посмотрел на свою руку, лежавшую поверх кнопки.
Кисть показалась мне чудовищно некрасивой. Костлявая, по-зимнему белая, морщинистая, перевитая вздутыми жилами и испещренная пятнами. Рука Смерти на ядерной кнопке, не иначе. Непроизвольно меня передернуло. С другой стороны, какое бы это имело значение в случае, скажем, с муравьями? Или, тем паче, с шершнями, заведись они под моей крышей?
Выставив перед собой долотообразный клюв, я шагнул вперед, одновременно нажимая кнопку. «Скарлетт» взревела как большая. Воздух вокруг меня дрогнул и начал закручиваться в спираль. Вибрация трубки прошла по трубкам моих костей, и вокруг меня начал формироваться кокон жара. В рев пылесоса влился многоголосый стон, и меня охватило ощущение необратимой жути. Тоненько задребезжали стекла в дверцах книжных шкафов, затрепетали портьеры, бахрома на них вытянулась, подобно растопыренным пальцам, как будто сослепу нащупывая меня. Трубка, казалось, рвалась вперед, словно обладала своим собственным аппетитом. Глаза мои расширились так, что стали, наверное, больше очков. Я упивался восхитительным испугом перед силой в своих руках.
Кое-что, однако, следовало предусмотреть! Пачка листов в выходном лотке принтера — мой обновленный курс лекций — захлопала белыми крыльями и взвилась, словно из гнезда на волю. Глядя, как бумага порхает в воздухе, я с трудом нашарил на ручке кнопку и выключил пылесос.
Рев стих, бахрома опала, бархатные шторы с видимым облегчением повисли. Распечатанная лекция с тихим шорохом опадала на пол. Все вернулось на свои места. Воздух вокруг меня оставался горячим, но все же понемногу остывал.
Поспешно выпутавшись из лямки пылесоса, я опустился на колено, попутно вспоминая все о классическом английском ревматизме, и принялся собирать листы обратно в пачку…
О ужас! Они не были пронумерованы!
Весь трясясь, двумя припадающими шагами я пересек пространство, отделяющее меня от монитора. Ей-же-ей, я помнил, как вставлял нумерацию. Однако нижний колонтитул был пуст. Чист. С чувством нарастающего отчаяния я несколько раз ткнул пиктограмму «Undo». Бесполезно. Файл с лекциями был заботливо сохранен. Для верности, видимо, даже закрыт и открыт. Сколько их трудилось над этой пакостью? Десятеро? Или мерзавец Фрике лично перепархивал тут с одной клавиши на другую? Машинально я выполнил команду «Вставить. Нумерация страниц», потом сел, опустив руки на колени. Я поднимусь на кафедру третьего числа, сразу по окончании мишурно-конфетного безумия встречи Нового года. Что еще они попортили?
Нет, конечно, стоя перед студентами, я не держу взгляд на листе. Но наличие текста — это костыль, который заметишь только тогда, когда он настоятельно потребуется. Стоит исчезнуть одному индексу или степени, и Тринити будет показывать на меня пальцем на протяжении нескольких поколений.
Все так же механически я сбросил обновленный файл на печать. Ничего не произошло. Чуть слышное гудение «Хьюлетт-паккарда» и мигающая на нем лампочка объяснили мне, что в подающем лотке нет бумаги. Я пошарил рукой в пачке и обнаружил: обертка пуста. Поднялся с кряхтением на ноги, но только для того, чтобы убедиться — пачка была последней.
Уже темнело. Сочельник. Рождественские каникулы. Я потянулся к телефону, почти безнадежно набрав номер магазина, и обреченно выслушал долгие гудки.
В следующий раз я поднимусь сюда с дустом. А пылесосом пройдусь позже. Но не сейчас. Сейчас у меня на руках кипа из двух сотен разрозненных листов и несколько дней в наличии, чтобы вычитать их на предмет спрятанных мин и разложить в нужном порядке. Я взял со стола несколько карандашей, сунул под мышку папку и, нащупывая палочкой путь, вышел за дверь.
Они все еще были здесь. Я слышал их присутствие, пока шел: сдерживаемое дыхание, возбужденный шепот, шорох крылышек буквально из-за каждого переплета. Ужо вам!
Затворив за собой дверь, я остановился в пустом и темном коридоре, главным образом, чтобы унять сердцебиение. Потом нашарил на стене выключатель и нажал кнопку. Ничего не произошло. Лампочка перегорела. Или совершена новая диверсия.
Спускаться в темноте по лестнице я не отважился. Слишком много факторов риска для старика, живущего в одиночестве. Простукивая пол тростью, я двинулся вдоль коридора, толкая двери, попадающиеся мне по пути.
Вторая справа подалась. И свет зажегся, позволив мне окинуть взглядом старую детскую Джима. Пикейное покрывало, наброшенное на постель двадцать лет назад, детский письменный стол, полка над изголовьем, уставленная фигурками-сувенирами. Пластмассовый Питер Пэн с мечом из фольги, синий стеклянный Флиппер на волне, даже шоколадный Шалтай-Болтай, подаренный Кларой. Джим, помнится, категорически отказался откусывать ему голову. Для съедения, заявил он, есть шоколад в плитках. Еще был маленький медвежонок, окрещенный Эвоком Виккетом, белый фарфоровый единорог, детский браслет-цепочка с кусочками янтаря — от Рэйчел, рабы гороскопов, поскольку Джим родился под знаком Льва, и, конечно, полный набор персонажей «Звездных войн», неотличимых друг от друга под слоем пыли. Хотя Дарт Вейдер, конечно, был крупнее остальных.
Внезапно мне расхотелось идти куда-либо еще. Спускаться по лестнице, подниматься по лестнице… С тем же успехом я мог перебирать свои лекции здесь. Всю рождественскую ночь, если захочется. Стол и стул Джима были мне, разумеется, малы, поэтому я вытащил из-под покрывала пару подушек, прислонил их к изголовью стоймя и устроился на кровати, как в мягком кресле, предварительно включив лампу на полке и погасив верхний свет. Яркость была достаточной, в свое время я сам проследил за этим, поскольку Джим постоянно читал в постели. И еще в лампу были встроены часы, подмигивавшие мне зелеными секундами. Лампа настраивалась так, чтобы погаснуть в заданное время: Джим засыпал, забывая выключить ее, и постепенно высота светящегося столбика плафона уменьшалась, погружая комнату во тьму. Игрушка эта, помнится, очаровала меня, когда — сколько же лет назад? — я выбирал ее в подарок.
Это мой дом. Тут нет места, где мне было бы неуютно.
Погружаясь в тишину, я теряю чувство времени. Сперва появляется ощущение песка под веками. Пальцы становятся медленными, голова опускается на грудь. Потом… потом следует толчок, грубый, как удар локтем в бок, и ты испуганно озираешься, пытаясь понять, где ты и что кругом происходит.
Я распахнул глаза в окружающую меня бурую тьму. Четко очерченное круглое пятно бледно-желтого света лежало на противоположной стене. И в нем, выгибая крутую шею, двигался гигантский единорог.
Я дернулся вскочить, ни зги, кроме этого чудовища, не видя. Полка над моей головой, рассчитанная на рост десятилетнего ребенка, встретилась мне на пути, и встреча наша немедленно ознаменовалась снопом разноцветных искр. Старые гвозди, вбитые в стену, не смогли ее удержать, но это я сообразил уже после, а сейчас на меня, оглушенного сильнейшим ударом, градом посыпалась сверху какая-то неразличимая мелочь, от которой я беспомощно отмахивался руками. В довершение всего меня тюкнула в темечко сама лампа. И погасла.
Некоторое время я сидел в темноте неподвижно, ожидая еще Бог знает каких неприятных сюрпризов. Хотя нет, я льщу себе. Просто приходил в себя с перепугу. Потом с трудом встал, шаря руками вокруг в поисках опоры и инстинктивно втягивая голову в плечи: ведь неизвестно, что еще могло рухнуть на меня из темноты. В этот момент я отчаянно желал, чтобы пришла хотя бы уборщица миссис Уиттекер, которую я ожидал не ранее третьего числа.
Темная комната с тенью единорога, отпечатавшейся у меня на сетчатке, внезапно стала ловушкой. Вытянув перед собой руку и шаркая ногами, я нащупал дверь, выпал в коридор и прижался спиной к стене. Не помню, куда в процессе этих перемещений я дел трость.
Так, держась за стену, я дополз до библиотеки и ввалился в нее, ударив ладонью по выключателю, благо, тот был рядом с косяком.
Плафон вспыхнул, на мгновение ослепив меня; несколько секунд я стоял, закрыв глаза и любуясь зелеными пятнами на внутренней стороне век.
Когда я открыл глаза, все они были здесь. Выстроились в воздухе ровными рядами, окруженные ореолом без устали трепещущих крыльев. С обложки Оксфордского Словаря грянул бравурную музыку живой оркестр. И все равнялись на меня, словно гвардейцы — на королеву.
— Ну? — хрипло каркнул я. — Что?..
Ряды их дрогнули, а я вытаращил глаза. Все они, как один, и рыцари в зеленом, и дамы в шелках, преклонили колена. Прямо так, повиснув в воздухе. И то же самое сделала миледи Маб — напротив моего носа. Несколько странный способ принимать капитуляцию, вы не находите?
— Ты спас единорога, — сказала она глубоким, дрогнувшим голосом. — Народ благодарит тебя.
С бессмысленным выражением лица я посмотрел сперва на руку, которой ощупывал стены и включал свет, потом вспомнил о другой, сжатой почему-то в кулак.
В кулаке был фарфоровый единорог с упавшей полки. Как я подхватил его в темноте — немыслимо. Краем сознания я сообразил, что он-то меня и напугал, отбрасывая на стену тень в свете угасавшей лампы. Столбик света уменьшался, тень двигалась и росла. И вовсе необязательно было обзаводиться по этому поводу шишкой на маковке. Я подхватил хрупкую фарфоровую фитюльку каким-то чудом, сам того не сознавая. Им впору бы надо мной смеяться…
— Ты спас единорога, — повторил за королевой хор голосов. — Народ благодарит тебя.
— Народ наилучшим образом отблагодарит меня, — резко сказал я,
— если перестанет мельтешить перед глазами, когда я этого не хочу. Вы можете прикинуться невидимыми, я знаю. И еще… если народ желает сахару, я выставлю вам блюдечко отдельно. Мой — не трогать.
— Народ согласен.
— То-то же.
Я покинул библиотеку в сопровождении процессии светляков, повисших вдоль лестничных перил: таким образом они лишили меня возможности расшибиться при падении вниз. Не могу сказать, чтобы услуга эта была неуместна. Эскорт проводил меня до дверей спальни, где я и упокоился на ночь, ожидая, что завтрашний день расставит все по местам и что свидетелей моей дури никто поутру не сыщет.
Я проснулся, когда уже рассвело. Свет лился в окно, совершенно прозрачный, ломкий и хрустальный до звона. Видимо, там, на воле, было очень холодно. Вымороженный из воздуха конденсат инеем осел на ветвях вязов. Я смотрел на них минут пять, вообще не имея никакого желания шевелиться.
Единорог ждал меня на ночном столике. Витой рог у него во лбу был остро заточен и направлен в мою сторону. Весь зверюга — не более моей ладони. Я осторожно взял его поперек туловища и пошел наверх, отнести в комнату Джима, где ему самое место.
Но, как оказалось, норма чудес была еще не выработана за ночь. Комната, пустая вчера, оказалась занята. Из Джимовой кровати на меня глянул незнакомый ребенок в полосатой пижаме. Мальчик лет десяти. Светло-русые волосы, круглые, откуда-то смутно-знакомые голубые глаза. Мое: «Ты кто?» — прозвучало одновременно с его: «Я где?»
Минуту мы молчали, уставившись друг на друга.
— Твоих родителей зовут Кристофер и Клара?
Он, помотал головой:
— Нет! Папа Джим и мама Трейси.
Я… начал понимать. Понимать все, кроме того, как я начну письмо к Джиму. Поперек стола красовалась линейка, выкрашенная флуоресцентной краской в зеленый цвет.
— Ты в Англии, — как можно будничнее сказал я. — И, судя по всему, мой правнук. Как тебя называть?
— Люк, — заявил он так, словно это само собой разумелось.
«Джим, — напишу я, — объяснить это невозможно». Общеизвестно, что среди их талантов числится способность воровать детей. Едва ли Джим мог назвать сына иначе. Я подавил улыбку.
— «Звездные войны» или «Властелин Колец»? — быстро спросил я.
— Отвечай не думая, это тест.
— Ха! — сказал он, спуская на пол босую ногу. — Поровну. Свет — левая рука Тьмы.
— Можешь называть меня Дартом Вейдером.
Утвердившись на полу, он серьезно протянул мне ладошку.
— Много о тебе слышал. Рад.
Я хмыкнул и отвернулся к окну. Вместе мы будем править галактикой.
Смерть с экрана? А вдруг эта метафора станет реальностью? Или, по счастью, так и будет экранной фантазией режиссеров? О взаимопроникновении кино и обыденности рассуждает киновед.
Лет пятнадцать назад, когда мне довелось впервые увидеть замечательный мистический триллер Стэнли Кубрика «Сияние», ощущение страха продолжало преследовать меня и после знакомства с этой картиной. При взгляде на лежащую рядом с видеомагнитофоном кассету поневоле приходили в голову дикие фантазии — будто безумный герой Джека Николсона (фактически, возрожденный призрак, гонявшийся с топором за женой и малолетним сыном) может выбраться наружу из пластиковой коробки и устроить кровавую резню уже по эту сторону экрана!
Примерно тогда же на нашем видеорынке появилась фантастическая лента Дэвида Кроненберга «Видеодром», как будто специально созданная для видеоманов. Владелец пиратской станции кабельного телевидения, занимающийся производством порнографических программ, оказался жертвой интриги, в которой реальность и запечатленное на экране менялись местами. Видеокошмары проникали за пределы телеканала, подобно галлюциногенам подчиняя волю человека. Как минимум на десятилетие Кроненберг предвосхитил внедрение в наше сознание виртуальной реальности, к которой позднее вернулся уже на совершенно новом уровне в фильме «Экзистенция».
О «Видеодроме» вспомнили несколько лет назад после появления японского мистического хоррора «Звонок» Хидео Накаты, посчитав, что здесь присутствует определенная перекличка в использовании мотива «перетекания» экранной действительности в подлинный мир. Однако оригинальность «Звонка», созданного по роману японского писателя Кодзи Судзуки заключается в том, что эта идея нарочито «вписана» в контекст современного технократического общества. Ведь теперь люди, особенно молодые, с легкостью, даже не задумываясь, обращаются с предметами электроники, действуя по принципу: включил-выключил. Похоже на водопроводный кран: течет — не течет.
Кстати, мотив воды — один из центральных в творчестве Судзуки (позднее Наката экранизировал его роман «Из глубин темных вод», фильм получил в международном прокате упрощенное название «Темные воды»). Вода из типичного символа жизни превращается в пугающий знак смерти. Но в «Звонке» не только колодец, в котором оказалась заживо погребенной маленькая девочка, своеобразно мстящая всем спустя десятилетия, является страшным образом «текучего кошмара». То же самое относится к похожему на «каменное окно в бездну» пустому экрану телевизора, откуда персонифицированное зло зримо перетекает в комнату случайного очевидца[8]. Кроме того, на онтологическом уровне схвачено свойство экранного искусства гипнотически воздействовать на зрителей как раз благодаря ритму. Сам процесс просмотра становится похожим на погружение в глубины вод, затягивание в круговорот… Между прочим, японское «рингу» — вариант произношения английского слова the ring, которое весьма многозначно: кроме звонка, кольца и ринга, это еще и круг.
На самом-то деле, если внимательно разобраться, способность кинематографа оказывать подчас устрашающее влияние на зрителей заложена в природе этого зрелища, обращенного как к коллективному бессознательному, так и к индивидуальным человеческим страхам, с давних пор гнездящимся глубоко внутри. Первые зрители люмьеровского «Прибытия поезда», бежавшие прочь от надвигающейся громады «ожившего паровоза», в своей инстинктивной реакции уподобились первобытным людям, боявшимся своеобразных «доисторических киносеансов» игры теней в пещере.
Один из немногих режиссеров, почувствовавших именно бытийную сущность кино как нового способа не только фиксации, но и преображения реальности, в которой также есть место для материализации наших страхов и маний, это испанец Виктор Эрисе. Тридцать лет назад в своем гениальном дебюте «Дух улья» он рассказал о маленькой девочке Ане, находящейся под впечатлением от просмотра знаменитого «Франкенштейна» Джеймса Уэйла и «страшилок» о духе, поведанных шепотом перед сном старшей сестрой. Ана искренне верит в то, что призрак однажды явится, поэтому, закрыв глаза, призывает его во тьме по-детски нежным и сладостно звучащим голоском. В ответ доносится лишь слабый, отдаленный гудок паровоза и стук колес. Пока наконец-то монстр Виктора Франкенштейна не возникает в ее видении — чуть похожим на кинематографический образ актера Бориса Карлоффа из прославленной голливудской ленты 1931 года.
А в одной из сцен Эрисе (не без вызова) точь-в-точь повторяет люмьеровский кинопримитив, по ошибке считающийся самой первой’лентой в истории мирового кино. Ведь хитрые братья-французы догадались поставить ее в самое начало своей программы и из-за этого произвести поистине шоковый эффект на публику. Их поезд — как воскрешенный монстр из «Франкенштейна», реализовавшаяся фантазия, прорыв в человеческое подсознание. Кино — это не что иное, как настоящий «дух улья», одновременно манящий и пугающий, преодолевающий власть времени.
Между прочим, семилетняя Ана Торрент, с блеском сыгравшая юную поклонницу «Франкенштейна», через 23 года появится в страшном испанском фильме «Курсовая» Алехандро Аменабара в роли студентки кинофакультета, которая готовит первую экранную работу и узнает о существовании в институте подпольной студии, где нашли прибежище любители snuff-movie[9]. Какой-нибудь американский перехваленный (якобы новаторский) «молодежный ужастик» типа «Ведьмы из Блэр» (манерно обозванный в нашем кинопрокате «Курсовой с того света») покажется детским лепетом, по сравнению с «Курсовой» Аменабара, где атмосфера труднопереносимой тревоги возникает отнюдь не на пустом месте, а именно из-за умения кинематографа делать реальное еще более реальным. Пытки, насилие над людьми и убийство прямо перед камерой ради переживания особо острых ощущений (не
столько своей причастности к преступлению, творящемуся буквально/на глазах, сколько собственной необходимости быть действительно существующими, а не кажущимися персонами) — вот тот своеобразный наркотик, который одурманивает приверженцев «убийственного кино». Помимо того, что камера оказывается своего рода орудием убийства, немаловажна слепая вера потребителей snuff-movie в объективизацию зрелища, будто снабженного дополнительным сертификатом подлинности, зафиксированным на пленке. Пожалуй, впервые данный мотив возник более 40 лет назад в «Подглядывающем» Майкла Пауэлла, где одержимый кинолюбитель снимал своих жертв, прежде чем убить их.
В упомянутой «Ведьме из Блэр» ловко использована идея максимального доверия зрителей к заснятой реальности. Трое студентов кинофакультета снимают видеокамерой на шестнадцатимиллиметровую пленку все, что происходит с ними во время блуждания по лесу — но бесконечные споры, ссоры, выяснения отношений занимают куда больше места в действии, нежели загадочные и пугающие знаки присутствия какой-то злой силы. В самом первом титре, якобы свидетельствующем, что предлагаемый фильм основан на документальных съемках исчезнувшей троицы, заявлено, что герои пропали при невыясненных обстоятельствах. Но, в принципе, это не столь уж волнует — и чем дальше от США, тем в меньшей степени. Причина же успеха у американцев, особенно у молодежной аудитории, выросшей в эпоху всеобщей компьютеризации и проникновения высокотехнологических средств связи в любую глухомань, состоит в том, что очень сложно поверить в возможность «потеряться в Америке». Однако именно иррациональный, чуть ли не первобытный страх, позволяет всему этому продвинутому Generation Next приходить в неописуемый ужас от того, что неподвластно пониманию.
Сочиненная от начала и до конца кинолента, намеренно выдаваемая за документальную, это еще один случай виртуализации сознания современных янки, желающих хотя бы на полтора часа полностью поменять местами реальность и выдумку.
Некоторое повышение уровня условности зрелища сразу приводит к потере зрительского интереса. В фильме «Странные дни» Кэтрин Бигелоу, снятом еще в 1995 году, речь шла о подпольной торговле виртуальными дисками, которые позволяют любому желающему выступить в роли стороннего наблюдателя, своеобразного вуайериста, получающего удовольствие от лицезрения чужого секса. Но не только. Можно отождествить себя как с тем, кто совершает преступное действие, так и с самой жертвой, посмотрев на все происходящее ее глазами. Интерактивность достигает предела, за которым находится прямое участие в садомазохистских играх со смертельным исходом.
Легче всего заподозрить, что нарисованная мрачными красками картина конца века и тысячелетия не понравилась публике своей жестокостью и безысходностью. Но дело в том, что Бигелоу в соответствии с сюжетным замыслом Джеймса Камерона, отца двух серий «Терминатора», постоянно разрушает границу между мнимым и действительным, лишая зрителей представления, что кинематограф — это не сплошная фикция, искусно выдаваемая за нечто настоящее, а своеобразный предтеча виртуальной реальности, некий сон наяву. Особенно неестественно, даже неожиданно комично выглядят персонажи в тот момент, когда нам зачем-то показывают не то, что они видят, а их реакцию на происходящее в несуществующем мире. Мы, зрители, оказываемся в положении «двойных вуайеристов», то есть наблюдаем за тем, кто наблюдает со стороны чужие порочные и агрессивные склонности. Такая множественная отраженность не каждому придется по душе.
Не по этой ли причине и новая картина «Страх. сот» сильно проиграла в прокате практически параллельно вышедшему американскому римейку японского «Звонка», явно уступающему оригиналу. Веб-сайт Fear.com, посетить который зазывает красивая девушка на экране монитора, оказывается поистине «дьявольским пактом» без возможности выйти вон и заново переиграть судьбу. Летальный исход в течение 48 часов абсолютно неотвратим. Любой, кто хоть мельком взглянет на заставку «самого страшного уголка интернета», уже не сможет избежать страхов и своей ужасной кончины всего через двое суток.
Однако пугающий рассказ о маниях эпохи интернета плохо увязывается с поднадоевшей историей очередного психопата, жестоко и мучительно пытающего своих жертв перед смертью и записывающего все это на видеопленку для онлайновой трансляции на сайте Fear.com. Кино, гипотетически рассчитанное на молодых зрителей, которые являются не только посетителями кинотеатров, но и пользователями Сети, не достигает своего адреса. Хотя бы потому, что главные герои (инспектор полиции, женщина-ученый из министерства здравоохранения, компьютерная программистка) отнюдь не молоды. Вот если бы все происходило в школьной или университетской среде…
Но пока американцы по-своему развлекаются, снимая «молодежные ужастики», в том числе и ироничные (как, допустим, цикл «Крик»), часто обыгрывая в духе черного юмора взаимопроникновение кино и реальности, европейцы ставят эту проблему в более острой, действительно шокирующей форме грозного социального предупреждения. Например, уже немолодой австриец Михаэль Ханеке создал фильмы-притчи «Видео Бенни» и «Забавные игры» о том, как юное поколение вообще перестает замечать границу между выдуманным и настоящим, закономерно переходя еще и преступную грань, совершая убийства в некоем кино-, теле-, видеонаркотическом угаре.
Эти убийцы играют со смертью в кошки-мышки, горделиво присваивая себе роль демиургов, якобы вечно держа в руках пресловутый дистанционный пульт, превращаясь уже не в Deus ex machina, а в Mort en direct («Смерть по прямому проводу», если вспомнить оригинальное название умной социально-фантастической картины француза Бертрана Тавернье, которую у нас в прокате зачем-то обозвали «Преступным репортажем»).
Между прочим, и «Забавные игры» — это тоже своего рода преступный репортаж, точнее, воображаемая видеосъемка самих преступников, которые иногда обращаются прямо в камеру и хотят видеть себя героями экрана, словно лишь визуализация событий может сделать действие более подлинным. Мотив тотальной видеофикации реальности или виртуализации действительности здесь приобретает более интерактивное воплощение. Remote control позволяет самому заурядному убийце хоть на миг почувствовать себя Властителем душ, чуть ли не Высшим Судией. Тем не менее техника тут совершенно ни при чем — сбои «дистанционного управления» происходят в самом человеке. Вспомним, как виртуозно эффект замедления или ускорения реальности, воспринимаемой молодым садистом Алексом, использовал Стэнли Кубрик в «Заводном апельсине» — эта антиутопия о будущих временах, можно сказать, воплощается сейчас в жизнь.
Все экранные формы, от кинематографа до виртуальной реальности, нейтральны — лишь гипотетические зрители делают их проекцией собственных маний, дремлющих в глубинах сознания, но рано или поздно всплывающих на поверхность. Преступниками становятся не благодаря визуализации насилия на экране, а из-за катализации невидимого в себе. Потенциально способные к жестокости и убийствам таким образом ускоряют процесс своего избавления от самоконтроля. А усматриваемое кое-кем губительное влияние кино, телевидения и видео на рост преступности на самом деле можно уподобить «режиму быстрой перемотки», когда скорее обнаруживается то, что рано или поздно должно было стать явным.
Правда, скептики и циники в качестве контрдовода опять вспомнят «Заводной апельсин» — о напрасных стремлениях экспериментаторов насильно заставить Алекса смотреть в профилактических целях хронику преступлений человечества. Суть же в том, что ничего нельзя добиваться при помощи силы — тогда добро и благие поступки превращаются в собственную противоположность…
Держать контроль — значит, управлять собой и миром, будь он реальный или экранный, настоящий или же скопированный, как, допустим, на Солярисе. Между прочим, американский римейк фильма Андрея Тарковского, осуществленный Стивеном Содербергом, не очень внятно пытается развить тему установления контакта человека с Океаном Неизвестного по линии своеобразного замещения памяти и создания в космосе второй земной реальности. Поначалу словно наблюдая со стороны и испытывая людей на психологическую прочность при помощи воздействия своих материализованных посланников (чем не перекличка с японским «Звонком»), Солярис, как гигантский инопланетный экран, в итоге будто готов перейти к тотальному клонированию всего сущего на Земле, моделируя новый мир вдали от человеческой цивилизации. Но будет ли счастлив человек, получивший в свое полное распоряжение подмену действительности?
Собственно говоря, кинематограф — это тот же Солярис, который поставляет буквально реализованные мысли и образы человеческого сознания, стремясь выдать их за подлинные субъекты, пока не переходит к общему генерированию бытия. И как, в конечном счете, относиться к этому малозаметному для взгляда вытеснению истинной реальности? Убивают ли экранные формы сам процесс естественного существования? Ответа, разумеется, нет и быть не может. Поскольку кинематограф и его производные давно перемешались с реальным миром, из-за чего трудно отличить одно от другого. Мы на самом-то деле уже пропустили тот момент, когда оказались во власти подобного Соляриса.
Производство компаний Castle Rock Entertainment (США) и SSDD Films Inc. (Канада), 2003.
Режиссер Лоуренс Касдан.
В ролях: Морган Фримен, Дэниёл Льюис, Томас Джейн, Джейсон Ли, Том Сайзмор и др.
2 ч. 16 мин.
Коктейли бывают разные. Особенно популярны в современном кинематографе коктейли из жанров. Берется фантастика, в шейкер добавляется мелодрама, приправляется саспенсом, взбивается вместе с боевиком — и получается годный к массовому употреблению продукт.
Нечто подобное произошло и с экранизацией очередного романа Стивена Кинга от компании Castle Rock, на этих экранизациях и специализирующейся. На этот раз в напиток добавлен хоррор разного вкусового качества и почти все кинговские мотивы, ставшие уже штампами. Здесь вам и телепатия, и экскурсы в детство героев, и космические пришельцы, и подмена сознания, и жестокая армия, и натужный «кровавый натурализм».
Нелегко живется четверым друзьям в современном мире. Дело в том, что они телепаты и могут не только чувствовать друг друга на расстоянии, но и проникать в суть людей. А научил их подобным фокусам еще в детстве их пятый друг — сумасшедший Даддис. Телепатия иногда помогает друзьям в работе, но чаще висит на душе неподъемным грузом. Дабы расслабиться, четверка отправляется в зимний лесной домик — пообщаться и поохотиться на волков. Тут-то все и начинается. Недалеко в лесу приземляется корабль злобных пришельцев. Подобно классическим Чужим или хайнлайновским Кукловодам, они используют тела людей и животных для размножения. Но доблестная американская армия (как выясняется, уже много лет обороняющая Землю от подобных нападений — ведь стоит хоть одному червю-личинке попасть в систему водоснабжения, и человечество обречено) не дремлет. Лес оцеплен, и все, кто в нем находятся, подлежат уничтожению…
Нашим героям придется не только отбиваться от отвратительных пиявок, но и спасаться от людей в форме. Выживут далеко не все: что поделать — законы жанра… Как ни разбавляй хоррор научной фантастикой — он таковым и останется.
Производство компаний Universal Piet, и Spyglass Ent., 2003.
Режиссер Том Шэдьяк.
В ролях: Джим Керри, Дженнифер Энистон, Морган Фримен и др.
1 ч. 35 мин.
«О, Господи, за какие грехи Ты меня так наказываешь?!» Каждый из нас в сердцах хотя бы раз в жизни задавал небесам такой вопрос. По обыкновению, ответа мы вовсе и не ожидаем. Однако когда неплохой, но уж очень неудачливый телерепортер Брюс Нолан, в очередной раз проклиная свою жизнь, воззвал к Создателю, его богохульства все же переполнили чашу терпения Господа. Оставив на пейджере Брюса номер своего телефона (!), призвал Бог его к себе и наказал ему, раз он такой умный, исполнять обязанности Всевышнего. Вот тут-то и началось то, о чем журналист-неудачник даже помыслить не мог: властвовать над миром может каждый, а вот слышать зов сердца…
В принципе, все деяния ставшего всемогущим Брюса довольно предсказуемы: для красоты притянуть Луну, устроить падение астероида… И грехи отпускал оптом, и даже мелкими пакостями своим обидчикам не брезговал. Пока совсем не испортил жизнь и себе, и окружающим…
Веселая лента, снятая по сценарию, купленному за миллион долларов, получилась на удивление милой и трогательной. И между прочим, почти окупилась в первую неделю проката, обогнав по сборам даже сиквел «Матрицы». А жизнерадостный чернокожий Господь с добрыми глазами великолепного Моргана Фримена — настоящая находка Тома Шэдьяка, вернувшегося к излюбленному им жанру комедии после неудачной драмы «Стрекоза».
Горькая реплика героя Джима Керри («Мне уже сорок лет, а я до сих пор из себя клоуна строю») подтверждает, что после «Шоу Трумана» гуттаперчевая «маска» актера уже не может сковать его драматургический талант. И пусть кривляний и ужимок в фильме предостаточно — как-никак это визитная карточка тандема режиссера и актера со времени «Эйса Вентуры» — однако, в отличие от «Догмы», также снятой на тему отношений с Богом, создателям все же удалось не перейти ту грань, когда юмор превращается в пошлость.
Производство компаний: British Film Council (Великобритания), Fox Searchlight Pictures (США) и Canal+ (Франция), 2002.
Режиссер Дэнни Бойл.
В ролях: Силиан Мерфи, Наоми Харрис и др.
1 ч. 52 мин.
Лоточник, долго и неумело пытавшийся всучить очередные супербоевики и убойные комедии, насупился и, нарушая все законы мелкого бизнеса, произнес: «А этот фильм не берите. Плохой. Скучища — ходят и ходят, и зомби там неинтересные». Это настораживало, но больше интриговало — если не понравилось мальчишке-лоточнику, то на кассете, разукрашенной под очередной дешевый хоррор, вполне может оказаться действительно хорошее кино. Предчувствия не обманули.
Сюжет картины вроде бы незамысловат и довольно стандартен. Из секретной английской лаборатории на свободу вырывается вирус, способный при попадании в кровь за двадцать секунд превратить человека в агрессивного, но недолго живущего зомби, стремящегося укусить всех подряд и тем самым разнести вирус дальше. За месяц практически все население Альбиона уничтожено. Оставшимся в живых помогает только то, что зомби не выносят света и нападают лишь в темноте. Главный герой фильма, молодой парень Джим, работавший курьером и попавший в аварию, приходит в сознание после комы на двадцать восьмой день от начала пандемии. В абсолютно пустой больнице. В абсолютно пустом Лондоне. Дальше начинается цепь стандартных событий — встречи с выжившими, спасение от толп инфицированных и т. д. Вроде все банально, но…
Но это все-таки европейское кино, снятое в лучших традициях. Во-первых, герои — абсолютно не американские — это люди, которые просто пытаются выжить в сложившейся ситуации и постоянно сталкиваются с нравственными императивами (несколько выпадает из общей канвы явно коммерческий финал ленты, но иначе фильм вообще не смог бы попасть этим летом в американский прокат). Во-вторых, потрясает режиссерская и операторская работа. Невероятно красивые виды опустевших британских городов и весей, необычное и стильное визуальное отображение событий, игра света, цвета и тени, завораживающая музыка. Все это плюс весьма неплохая актерская работа с лихвой компенсируют некоторую затянутость и предсказуемость сюжета. Впрочем, экшн тоже присутствует, особенно в финале ленты.
В начале 2003 года, в юбилейном, сотом номере уважаемого британского журнала SFX, специализирующегося на новинках кинофантастики, появился хит-парад 100 самых лучших героев в истории НФ и фэнтези. Не исполнителей ролей, не авторов, а тех, кто появлялся в текстах книг, на страничках комиксов, экранах кинотеатров и ТВ за всю многолетнюю историю жанра.
«Главное, в историю не попасть, памяти о себе не оставить.
Иначе по кроссвордам затаскают».
Неблагодарное это дело — анализировать рейтинги популярности, хит-парады, списки «самых-самых». Тем более, в таком жанре, как фантастика. Любит жанр каждый по-своему, и любовь эта нередко принимает весьма странные и неожиданные формы.
Разумеется, охватить всех героев без исключения не удалось бы даже более специализированному изданию. Однако главное не в этом. Сам выбор читателей британского журнала оказался до такой степени неожиданным, что не заметить его просто невозможно. Обратимся к нему хотя бы для того, чтобы узнать, а что же интересно нынешнему зарубежному поклоннику фантастики и попробуем поразмышлять о том, к чему может привести увлечение телесериалами и комиксами.
Так, например, в Соединенном Королевстве чрезвычайно знамениты шесть членов экипажа космического корабля «Энтерпрайз». Бесспорно, сорокалетнее мелькание «Стар Трека» на телеэкранах кого угодно сроднит со зрителем. Также шестикратного упоминания удостоились герои «Звездных войн» и «Властелина Колец». Но это как раз понятно.
Изумляет же наличие в топ-листе семи персонажей телесериала «На краю Вселенной» (Farscape) и двенадцати(!) героев — партнеров сексапильненькой Сары Мишель Геллар по сериалу «Баффи — истребительница вампиров», а также его параллельному сиквелу «Ангел». В списке — почти все!
Впрочем, чему тут изумляться… В последнее время просмотр телепрограмм и серфинг в интернете с его бесчисленными фан-сайтами стали отнимать все возрастающую часть свободного времени. Да и обзорно-рекламные статьи практически в каждом номере SFX усиленно продвигают «вампирбастерс» в массы. Плюс к тому «местом прописки» журнала обусловлена популярность аж 15 британских сериалов. К счастью или к беде российских телезрителей, практически все они постоянно крутятся на нашем телевидении, прививая несколько ущербное отношение к жанру НФ.
Разумеется, у каждого зрителя-читателя своя «портретная галерея», и наивно было бы надеяться увидеть в итоговом списке всех обожаемых тобою героев без исключения. Но все же обидно, что герои, составляющие (субъективно!) подлинный Пантеон Фантастики, оказались вовсе не на первых позициях. Флэш Гордон, например, занял всего лишь девяностое место, могучий Супермен — двадцать седьмое, а крылатый Бэтмен — пятнадцатое. Предельно вымотавшаяся за свою почти тридцатилетнюю экранную жизнь Леночка Рипли занимает место под номером 17, а обожаемые фанатами джедаи Оби-Ван Кеноби и Люк Скайуокер с магистром Йодой — на 53, 30 и 37 позициях соответственно.
В особенности болит душа за Черного рыцаря Темной стороны Силы Дарта Вейдера, занимающего восьмое место. Могучий инвалид оказался куда менее популярным и известным, чем блондинистая каратистка Баффи (№ 2), обогнавшая по количеству набранных очков старину Хана Соло (№ 6). Вообще-то, персонажи, сыгранные Харрисоном Фордом — и Индиана Джонс (№ 35), и впервые появившийся не в кино, а из-под пера Филипа Дика в 1968 году бегущий по лезвию охотник за репликантами Рик Декард (№ 51), — тоже присутствуют в списке. Там же наличествуют не только попрыгунчик Спайдермен (№ 23) с малолетним волшебником Гарри Поттером (№ 88), но и («Меня зовут Бонд. Джеймс Бонд») агент Ее Величества, владеющий лицензией на убийство (№ 38). Все-таки британцы — настоящие патриоты!
Кстати, о популярности. Могучий робот-киллер из 2029 года с непроницаемым лицом и мускулистым торсом Арнольда Шварценеггера занимает только 63 позицию, немного обогнав своего спарринг-партнера, робота Т-1000 (№ 79) из «Терминатора-2». Исполнивший эту жидкометаллическую роль Роберт Патрик засветился еще разок Джоном Дод-жеттом (№ 60) — новым компаньоном зануды Скалли из последних сезонов «Секретных материалов». Его предшественник и любимчик интеллектуальных леди Фокс Малдер занимает почетную двадцатую позицию, сама же рыжеволосая Дана на 34-м месте.
Дамы вообще странно «укомплектованы» в хит-параде. Особей женского пола, включая и гуманоидов и инопланетянок — всего ничего, числом пятнадцать. Кроме героинь подростковых сериалов здесь присутствуют: персонаж видеоигры компании «Arse Dimension» (а вовсе не киногероиня Анжелины Джоли) «гробокопательница» Лара Крофт (№ 94), красотка и наша «землячка» Сьюзан Иванова, лейтенант-коммандер станции «Вавилон-5» (№ 58) и некая Эмма Пил в обтягивающей тело черной коже — персонаж сериала «Мстители» 1965 года, занявшая 41-е место. К слову, Ума Турман, спустя 30 лет снявшаяся в римейке «Мстителей», английскими зрителями попросту забыта.
Сладкие грезы молодых людей пубертатного возраста слегка размазывают не только немногочисленные уродцы — Горлум (№ 91) и Чужой из одноименного кинофильма (№ 62), но и два страховидных инопланетянина из популярного сериала «Вавилон-5»: нарнский посол Г Кар (№ 46) в исполнении маявшегося пять лет в латексной маске Андреаса Кацуласа, и центаврианский — Лондо Моллари (№ 41). А вот Чубакки, Джаббы и плюшевых мишек-эвоков нет. Забавный Джа-Джа Бинге из «Скрытой Угрозы» тоже не набрал ни единого голоса. Выходит, зря парни Лукаса рисовали забавную утино-лягушачью физиономию…
Непостижимым образом места в Топ-100 не достались чудовищу Франкенштейна (между прочим, Дракула занимает 45-ю позицию) и головастым шотландским горцам — бессмертным Конраду и Дункану Маклаудам. Также, по опросу журнала, не пользуется популярностью и, соответственно, не приткнулась к сотне любимчиков Принцесса Лея из «Звездных войн» (как, впрочем, и ее мама королева Амидала). А вот мелькавший в первых трех эпизодах саги закованный в броню охотник за головами Боба Фетт закрывает список 100-й позицией. Но появляющегося во всех «Хрониках» Энн Райс, дважды экранизированного вампира Лестата; весельчака Джокера — главного врага Бэтмена; старичка-хоббита Бильбо Бэггинса (его племянник Фродо на 22-м месте) и Громилу Халка из одноименного комикса — не ищите. Их нет.
С зеленокожим Громилой ситуация, вероятно, была бы иной, выйди ожидаемая экранизация марвеловских комиксов годом раньше. Что, впрочем, вовсе и не обязательно: из Мутантов Икс присутствует лишь герой Хью Джекмана — сердитый и безжалостный Росомаха (№ 28).
Вообще, «картинки с пузыриками» сильно повлияли на хит-парад. Например, «британец» Судья Дредд (известный по ленте со Сталлоне и компьютерной игре) попал в список (№ 59), только благодаря своей невероятной популярности, возникшей еще в те времена, когда большинство его нынешних почитателей еще не появились на свет.
В списке не упомянуты ни Тринити, ни Морфеус — герои суперблокбастера «Матрица». Но все же присутствует мистер Андерсон, он же — Нео (№ 69). Однако, если бы столь долго ожидаемое и так разочаровавшее продолжение вышло на экраны в 2002 году, был бы Избранный упомянут почти в середине списка? И не опередили бы его бесчисленные дубли Агента Смита? По-видимому, возможен и такой вариант, ведь список популярности подтверждает, что известность героев «со спецэффектами» побивает все рекорды.
А как же дела обстоят с персонажами, характеры которых тщательно прописаны авторами, а внешность существует лишь у нас в воображении? То есть литературными героями. Не хотелось бы думать, что интересы тех, кто ЧИТАЕТ журнал, заканчиваются на сериалах и красочных историях в картинках, а популярность любимых героев навеяна их экзотической и/или привлекательной внешностью.
Однако судите сами: в «золотой» сотне из героев практически не экранизированных книг наличествуют: Друсс-Легенда (№ 83) — герой «дренайского цикла» Дэвида Геммела; коммандер Самуэль Ваймс (№ 44), волшебник Ринсвинд (№ 75) и Смерть (№ 25) — все трое из сериала «Плоский мир» Терри Пратчетта; и матерый Майлз Форкосиган (№ 48) из «барраярского цикла» Лоис Макмастер Буджолд.
На 61-м месте оказался Пауль Атрейдес, герой «Дюны», сыгранный Кайлом Маклахланом. Конечно, популярность этого персонажа поддержал одноименный фильм Дэвида Линча, но, в первую очередь, участники голосования ориентировались, видимо, на книгу Фрэнка Герберта, пользующуюся бешеной популярностью в Англии и Америке. Кстати, актер удостоился еще и 36-го места — на этот раз в роли агента Купера из «Твин Пике».
На 89-й ступени пьедестала — Форд Префект, на 76-й — андроид-параноик Марвин, впервые появившиеся в 1978 году в радиопостановке, которая год спустя была переработана в невероятно популярный во всем мире роман «Путеводитель по Галактике для путешествующих автостопом» Дугласа Адамса.
На основе вышеизложенного можно с уверенностью заявить: англичане мало читают! Смешно же чтением называть разглядывание красочных картинок в многочисленных комиксах? И пусть книги издаются тысячными и миллионными тиражами — результат налицо. Популярность фантастике приносит телевидение и кино. Или же те, кто голосует за книги, не опускаются до голосования, либо наоборот: те, кто голосует, не желают напрягаться с чтением.
Впрочем, все основные герои трилогии Толкина заявлены: и Леголас (№ 55), и Гэндальф Серый (№ 10), и Арагорн (№ 43), и добряк Сэм (№ 74)… Но вряд ли причиной этому невероятная популярность книг Профессора: настырная реклама трилогии Джексона, сотни и сотни миллионов сборов от фильма просто-таки вознесли персонажей на пьедестал известности. И, вероятно, заслуженно.
А вот из Герберта Уэллса, ставшего прародителем половины произведений научной фантастики, никого в списке нет. Ведь сколько героев, например, пользовались Машиной Времени? Как упомянутый на 66-й строчке рейтинга популярности вечный тинейджер со скейтом Марти Макфлай. А какое количество авторов эксплуатировали идею перемещения в четвертом измерении?..
А многочисленные персонажи Айзека Азимова, Артура Кларка и иже с ними… Где они? Так неужели все, что так популярно сейчас — однодневки? Ведь случись опрос лет эдак через пятнадцать, вряд ли результаты оказались бы похожими на нынешние.
Когда-то невероятной известностью пользовались и Кинг Конг и Годзилла… Но признание получает то, что перед глазами. Героев надо знать в лицо.
P.S. Ну, а первое место занимает персонаж, сыгранный за сорок лет девятью актерами. Впервые появившийся на британском ТВ в 1963 году, он побывал героем книг, фильмов, видеоигр, радиопостановок и комиксов… Невероятно популярен!
Doctor Who…
Я сидел в своем кабинете, посасывая из стакана самогон, и лениво чистил свой автоматический пистолет. По стеклам мерно барабанил дождь, с неба непрерывно лилась вода — почти постоянное явление в нашем прекрасном городе, что бы там ни твердил туристический совет. Черт, не все ли равно? Я не член туристического совета. Я частный детектив, причем один из лучших, хотя по моему офису этого не скажешь: потолок вот-вот рухнет на голову, арендная плата давно не вносится, и даже самогон в стакане последний.
Что же, времена сейчас повсюду тяжелые.
В довершение всего единственный за эту неделю клиент так и не пришел на угол, где была назначена встреча. Он все твердил, какое у него выгодное для меня дельце, но сути я толком не узнал: оказалось, что он как раз успел на предыдущее свидание — с некоей особой в саване и с косой, так что теперь отдыхал в морге.
Поэтому, когда порог переступила дама, я преисполнился уверенности, что мне наконец-то улыбнулась удача.
— Чем торгуете, леди?
Она ответила взглядом, от которого даже бесчувственная тыква затрепетала бы в волнении, ну а мое сердцебиение участилось раза в три. Еще бы: длинные светлые волосы и восхитительная фигурка — тут даже Фома Аквинский забыл бы свои обеты! Во всяком случае, у меня мигом вылетела из головы клятва никогда не связываться с клиентами противоположного пола.
— Надеюсь, вам не помешает немного «зелени»? — осведомилась она низким грудным голосом, сразу переходя к делу.
— Продолжай, сестричка.
Я вовсе не хотел показывать ей, что мне позарез нужна «капуста», поэтому поспешно прикрыл рукой рот: ни к чему клиенту видеть, как у тебя слюнки текут.
Дама открыла сумочку и извлекла снимок: глянцевое фото размером восемь на десять.
— Узнаете его?
В моем бизнесе полагается знать, кто есть кто.
— Ага.
— Он мертв.
— Мне и это известно, сердце мое. Ничего нового. Несчастный случай.
Ее взгляд мгновенно застыл, как река зимой.
— Гибель моего брата не была несчастным случаем.
Я чуть вскинул бровь: в моем бизнесе просто-таки необходимо время от времени напускать на себя таинственность.
— Ваш братец, вот как?
Странно. На мой вкус, она не из тех, кто обзаводится братьями.
— Я Джилл Болтай.
— Значит, вы сестра Шалтая-Болтая[10]?
— И он не падал с той стены, мистер Хорнер. Его толкнули.
Интересно… если, конечно, это правда. Шалтай-Болтай ухитрился запустить свои пальчики во все криминальные пироги этого города. Лично я без труда могу припомнить не менее пяти человек, которые были бы счастливы увидеть его в могиле.
Во всяком случае, без особого труда.
— А вы говорили с копами?
— Нет. Королевская Рать не желает заниматься обстоятельствами его смерти. Твердят, что уже сделали все от них зависящее, пытаясь собрать беднягу после падения.
Я поудобнее развалился в кресле.
— И что вам теперь нужно? Зачем понадобился я?
— Хочу, чтобы вы нашли убийцу, мистер Хорнер. И чтобы правосудие его настигло! Да, и еще одна деталь, — словно между делом добавила она. — Перед смертью Болтай получил небольшой пакет из оберточной бумаги, с фотографиями, которые намеревался послать мне. Снимки медицинской операции. Сама я учусь на медсестру, и они необходимы для моей дипломной работы.
Я долго изучал свои ногти, прежде чем поднять глаза, медленно оглядывая неправдоподобно тонкую талию и пасхальные яички грудок. Ничего не скажешь, красотка, хотя миленький носик чуть сильнее, чем следовало бы, поблескивал от пота.
— Я берусь за ваше дело. Семьдесят пять в день и две сотни в качестве бонуса в случае успеха.
Она улыбнулась. Мой желудок перевернулся и независимо от моей воли вышел на орбиту.
— Получите лишние две сотни, если раздобудете снимки. Мне в самом деле до смерти хочется стать медсестрой.
С этими словами она уронила на стол три пятидесятки.
Я позволил беззаботной улыбке осветить свое суровое лицо.
— Эй, сестренка, как насчет того, чтобы поужинать вместе? У меня только что появились деньжата.
Ее пронизала невольная дрожь предвкушения. Мало того, она даже пробормотала что-то насчет слабости к лилипутам и одарила меня кривоватой улыбкой, от которой Альберт Эйнштейн позабыл бы о точке, отделяющей дробь от целого. И тут я понял: мне крупно повезло. Однако ответ не слишком обнадеживал.
— Сначала найдите убийцу, мистер Хорнер. И мои фотографии. А уж потом мы сможем поиграть.
Она тихо прикрыла за собой дверь. Может, дождь еще шел, только я не заметил. Плевать мне на дождь.
В городе есть кварталы, о которых туристический совет предпочитает не упоминать. Из тех, где полицейские ходят по трое, если ходят вообще. Но значительная часть моей работы состоит в том, чтобы посещать их чаще, нежели этого требует забота о здоровье.
Для здоровья полезно вообще не совать туда носа.
Он ждал меня под дверью «У Луиджи». Я остановился у него за спиной. Туфли на резиновой подошве не производили ни малейшего шума на мокром от дождя тротуаре.
— Как ваше ничего, Красношейка?
Он подпрыгнул и круто развернулся. Я тупо уставился в дуло сорок пятого.
— А, это ты, Хорнер, — проворчал он, убирая пистолет. — Какой еще Красношейка? Для тебя, Коротышка, я Берни Робин, и прошу этого не забывать.
— Для меня сойдет и Робин Красношейка… Кто убил Шалтая-Болтая?
Птичка, конечно, выглядела несколько странновато, но в моей профессии не до разборчивости. Лучшего информатора с самого «дна» мне найти не удалось.
— Сперва посмотрим, какого цвета твои денежки.
Я показал ему пятидесятидолларовую купюру.
— Дьявол, — пробормотал он. — Зелененькая. Почему бы им для разнообразия не выпустить розовые или желтые?
Однако он удовлетворился тем, что есть, и спрятал бумажку.
— Мне известно только, что Жирняк сунул пальцы в целую кучу пирогов.
— И что?
— Только вот в одном сидели сорок семь сорок…
— Ну?
— Может, тебе еще разжевать, и в рот положить? Гр-р-р…
Из глотки Красношейки вырвалось неприятное бульканье. Сложившись вдвое, бедняга рухнул на тротуар. Из спины торчало древко стрелы. Похоже, Петушку Робину больше не кукарекать.
Сержант ОТрейди перевел взгляд с трупа на меня и чуть прищурился.
— Клянусь Богом, — пробормотал он, — и пропади я пропадом, если это не сам Малыш Джек Хорнер.
— Я не убивал Робина Красношейку, сержант.
— Хочешь уверить меня, будто звонок в участок с предупреждением о том, что сегодня вечером ты собираешься шлепнуть ныне покойного мистера Робина, был чистым враньем, и ты невинен, как новорожденный агнец?
— Если я киллер, где мои стрелы?
Я поддел большим пальцем ярлычок на пачке жевательной резинки и принялся работать челюстями.
— Это подстава.
Он затянулся пенковой трубкой, отложил ее и лениво проиграл на гобое пару фраз из увертюры к «Вильгельму Теллю».
— Может быть. А может, и нет. Но тем не менее ты все равно подозреваемый. Никуда не уезжай из города. Кстати, Хорнер…
— Да, сержант?
— Смерть Болтая была несчастным случаем. Так сказал коронер. И так говорю я. Оставь это дело.
Я немного поразмыслил, вспомнил о деньгах и покачал головой.
— Не катит…
— Что же, петля твоя, суй голову, — пожав плечами, буркнул он.
— Ты забыл свое место, Хорнер. Играешь со взрослыми парнями, а это вредит здоровью.
Судя по моим школьным воспоминаниям, он недалеко ушел от истины. Каждый раз, когда я заигрывал со взрослыми парнями, дело кончалось плохо, и из меня непременно выбивали всю начинку. Но как мог ОТрейди узнать об этом?!
И тут я вспомнил кое-что еще. Больше всего мне попадало именно от ОТрейди.
Настало время, как говорят мои коллеги, «поработать ногами». Я побродил по городу, навел кое-какие справки, но не узнал о Болтае ничего новенького, во всяком случае сколько-нибудь интересного.
Шалтай-Болтай был протухшим яйцом. Я помнил то время, когда он только появился в городе, способный молодой циркач, потомственный дрессировщик мышей, которых натаскивал дергать гири часов. Правда, сбился он с пути в два счета: азартные игры, пьянство, женщины — словом, ничего нового. Смышленый парнишка воображает, будто улицы Страны Детства вымощены золотом, а к тому времени, когда до него доходит горькая правда, бывает уже поздно.
Болтай начал с мелкого вымогательства и краж: обучил команду пауков отпугивать маленьких девочек от конфет, и пирожных, и сластей всевозможных, которые потом забирал и продавал на черном рынке. Потом перешел к шантажу: самый что ни на есть гнусный промысел. Однажды наши дорожки пересеклись, когда меня нанял тот самый парень из общества… назовем его Джорджи-Порджи, с заданием вернуть кое-какие компрометирующие снимки, на которых этот нахал насильно целовал девушек. Те обижались, пускались за ним в погоню, но безуспешно. Снимки я раздобыл, но при этом усвоил: связываться с Жирняком вредно для здоровья. А я учусь на своих ошибках и никогда не повторяю одну и ту же дважды. Дьявол, да при моем занятии просто нельзя себе такого позволить!
Помню, когда Крошка Бо-Пип впервые оказалась в городе… но вам вряд ли захочется слышать о моих проблемах. Если вы еще не отправились на тот свет, у вас полно своих.
Я просмотрел газетные сообщения о смерти Болтая. Вот только что он сидел на стене, а в следующую секунду осколки разлетелись по земле. Вся Королевская Конница и вся Королевская Рать прибыли на место буквально через несколько минут, но ему требовалось нечто большее, чем первая помощь. Пришлось послать за врачом по имени Фостер, другом Болтая еще со времен жизни в Глостере, хотя я представить не в состоянии, что может сделать док, когда ты мертв.
Задумайтесь над этим именем: доктор Фостер!
Меня охватило то странное чувство, которое знакомо только людям моей профессии. Две маленькие мозговые клеточки сходятся под нужным углом — и через секунду происходит вспышка: это и называется озарением.
Помните клиента, который так и не пришел на свидание? Того самого, которого я весь день прождал на углу? Случайная смерть. Я не потрудился проверить справедливость этого утверждения: глупо тратить время на клиентов, которые не собираются за это платить.
Похоже, тут три смерти.
Я потянулся к телефонной трубке и позвонил в участок.
— Это Хорнер, — пояснил я дежурному — Дайте сержанта ОТрейди.
В трубке что-то затрещало, и послышался голос:
— ОТрейди у телефона.
— Хорнер говорит.
— Привет, Малыш Джек.
Что же, ОТрейди в своем репертуаре. Он вечно дразнил меня моим ростом, еще когда мы оба были сосунками.
— Наконец-то уяснил, что гибель Болтая была несчастным случаем? — спросил он.
— Ничего подобного. Теперь я расследую сразу три смерти: Жирняка, Берни Робина и доктора Фостера.
— Фостера? Пластического хирурга? Несчастный случай, ничего больше.
— Ну да, точно. А твоя мать была замужем за твоим отцом.
Последовала пауза.
— Хорнер, если ты позвонил, чтобы отпускать грязные шуточки, учти, мне не смешно.
— Ладно, мудрец ты наш. Если смерть Шалтая-Болтая и доктора Фостера — чистая случайность, скажи мне только одно: кто убил Робина Красношейку?
Меня никто и никогда не обвинял в избытке воображения, но сейчас я готов был прозакладывать голову, потому что буквально слышал, как он ухмыляется в телефон.
— Ты, Хорнер. И я готов спорить на свой жетон, что так оно и есть.
В трубке запиликали короткие гудки.
Мой офис показался холодным и одиноким, поэтому я побрел в бар «У Джо» в поисках общества и выпивки.
Сорок семь сорок. Мертвый доктор. Жирняк. Робин Красношейка. Дьявол, да в этом деле дыр больше, чем в швейцарском сыре, и больше свободных концов, чем в рваном вязаном жилете. И каким образом сюда вписывается аппетитная мисс Болтай? Джек и Джилл — прекрасная из нас вышла команда. Когда все это кончится, может, нам удастся отправиться в уютный уголок Луи на холме, где никого не интересует, имеется у тебя брачное свидетельство или нет. Как называется это местечко? «Ведерко воды», вот как!
— Эй, Джо, — окликнул я бармена.
— Что угодно, мистер Хорнер?
Джо протирал стакан тряпкой, видавшей и лучшие дни. Только тогда она именовалась рубашкой.
— Ты когда-нибудь видел сестру Жирняка?
Джо задумчиво поскреб щеку.
— Не могу сказать… а у него была сестра? Эй, да у Жирняка не было никаких сестер.
— Уверен?
— Еще бы! Вот как раз в тот день, когда моя сестра родила первенца… я тогда сказал Жирняку, что стал дядей. А он только посмотрел на меня и вздохнул: «А вот мне, Джо, дядей не бывать. Ни сестер, ни братьев. Один я, как перст, и родни никакой».
Но если таинственная мисс Болтай не его сестра, кто же она тогда?!
— Скажи-ка, Джо, ты никогда не видел его с дамой, роста примерно такого, и формы у нее… — Я изобразил руками пару парабол.
— В жизни не встречал его ни с какими дамами, — покачал головой Джо. — Недавно он вроде бы закорешился с каким-то лекарем, но единственное, что у него было на уме — дурацкие психованные птицы и животные.
Я осушил стаканчик. Спиртное едва не сожгло мне небо. Напрочь.
— Животные? Я думал, он все это забросил.
— Нет: Пару недель назад явился сюда с целой стаей сорок, которых учил петь: «Ну разве это блюдо недостойно предстать пред Ммм, предстать пред Ммм?»
— Ммм Ммм?
— Да. Понятия не имею, кто это.
Я отставил стакан. Несколько капель огненной жидкости упало на стойку, с которой мгновенно полез лак.
— Спасибо, Джо. Ты очень помог мне, — поблагодарил я, вручив ему десятку. — Это за ценную информацию. Только не трать все сразу.
В моей профессии именно такие вот шуточки помогают вам сохранить рассудок.
Еще один контакт — и все будет ясно. Я нашел телефон-автомат и набрал номер.
— Буфет Старой Матушки Хаббард.
— Это Хорнер, ма.
— Джек? С тобой опасно говорить.
— Ради старых времен, милая. Ты у меня в долгу, помнишь?
Как-то двое жалких, никудышных мошенников обчистили Буфет до последней крошки. Я выследил их и вернул пироги и суп.
— …Так и быть, но мне это не нравится.
— Ты знаешь все, что творится на фронте жратвы, ма. В чем смысл пирога с сорока семью сороками?
Матушка тихо и длинно присвистнула.
— Ты в самом деле не знаешь?
— Стал бы я спрашивать!
— Тебе не мешает почаще читать дворцовую хронику, лапочка. Совсем отстал от жизни.
— Ну же, ма, давай выкладывай!
— Случилось так, что несколько недель назад королю поднесли особенное блюдо… Джек! Ты еще здесь?
— Я все еще здесь, — тихо ответил я. Многое неожиданно прояснилось и приобрело новый смысл. Я положил трубку.
Похоже, что Малыш Джек Хорнер все-таки слизал сливу с этого пирога.
Шел дождь — упорный, непрерывный, холодный.
Я вызвал такси.
Четверть часа спустя из темноты вынырнула машина.
— Вы опоздали.
— Жалуйтесь в туристический совет.
Я уселся на заднее сиденье, открыл окно и закурил.
Вот так я отправился с визитом к даме.
Дверь в личные апартаменты дворца была закрыта. В эти помещения обычной публике доступа нет. Но я никогда не принадлежал к публике, и какой-то жалкий замочек не послужил препятствием. Дверь, ведущая в покои Ее Величества, была отперта, так что я постучал и сразу вошел.
Дама Бубен, в одиночестве стоя перед зеркалом, держала тарелку, полную пирожных с джемом, одной рукой и пудрила нос другой. Увидев мое отражение, она повернулась, охнула и уронила пирожные.
— Эй, дамочка, как живется? — приветствовал я. — Или предпочитаете, чтобы я называл вас Джилл?
Выглядела она по-прежнему на все сто, даже без блондинистого парика.
— Вон отсюда! — прошипела она.
— Не торопись, милашка, — бросил я, садясь на кровать. — Послушай прежде, что я тут накопал.
— Так и быть, давай, — процедила Дама, заводя руку за спину и нажимая скрытую кнопку тревоги. Я позволил ей сделать это, поскольку по пути сюда успел обрезать провода: в моей профессии никакая предосторожность не может быть излишней.
— Послушай, что я тут накопал, — повторил я.
— Эту фразу ты уже произносил.
— Вот что, леди, я буду выражаться, как мне угодно.
Я закурил, и тонкое перышко голубого дыма поплыло к потолку, вернее, к небесам, куда вскоре отправлюсь и я, если окажется, что все мои построения ложны. Но я привык доверять собственной интуиции.
— Скажем так: Болтай-Жирняк не был твоим братом. Мало того, он даже не был твоим другом. На самом деле он тебя шантажировал. Потому что знал про твой нос.
На моих глазах она стала белее всех тех трупов, которые мне в свое время приходилось видеть. Рука ее инстинктивно потянулась вверх и легла на только что напудренный носик.
— Видишь ли, я много лет знал Жирняка, и уже тогда у него было процветающее дело: дрессировка животных, которых он заставлял выполнять самые непристойные трюки. И тут я подумал… У меня наклевывался клиент, которого я напрасно прождал целый день, поскольку, как потом обнаружил, из бедняги выпустили кишки. Доктор Фостер из Глостера, пластический хирург. Официальная версия его гибели гласит: он сел слишком близко к огню и растаял. А если предположить, что его убили, дабы надежно заткнуть рот? Не позволить выболтать некую тайну? Я сложил два и два — и выиграл джекпот! Разреши мне восстановить картину случившегося. Ты была в саду… возможно, стирала ленту для волос, когда неожиданно появилась одна из дрессированных сорок Болтая и отщипнула твой нос.
Ты стояла в полном отчаянии, прикрывая ладонью лицо, и тут возник Жирняк — с предложением, от которого невозможно было отказаться. Он мог познакомить тебя с пластическим хирургом, вполне способным восстановить нос лучше прежнего… не бесплатно, разумеется. И никто ничего не узнает. Пока все верно?
Дама тупо кивнула, но, обретя голос, пробормотала:
— Вполне. Только после нападения я помчалась в гостиную, перекусить хлебом с вареньем. Там он меня и нашел.
— Согласен и с этой версией.
Ее щеки постепенно розовели.
— Итак, Фостер сделал операцию, и все было шито-крыто, — продолжал я. — Пока Болтай не объявил, что у него имеются снимки, так сказать, процесса. Возникла необходимость избавиться от шантажиста. Пару дней спустя ты отправилась на прогулку по окрестностям дворца и увидела Болтая. Он сидел на стене, спиной к тебе, глядя вдаль. В приступе безумия ты подкралась к нему и столкнула вниз. И в этом была твоя главная ошибка, сестричка.
Ее нижняя губа дрогнула, и мое сердце перевернулось.
— Вы не выдадите меня, правда?
— Сестричка, сегодня днем ты пыталась меня подставить. Мне это не слишком нравится.
Дама трясущимися пальцами начала расстегивать блузку.
— Может, мы сумеем прийти к соглашению?
Я покачал головой.
— Простите, Ваше Величество. Джек, маленький сынок миссис Хорнер, с детства приучен держать руки подальше от особ королевского рода. Жаль, но уж так обстоят дела.
На всякий случай я огляделся, что и оказалось роковым.
Не успели бы вы спеть песенку о шести пенсах, как в руках Дамы появился элегантный дамский пистолет, нацеленный мне в лоб. Пусть пушечка была невелика, но в ней наверняка имелось достаточно патронов, чтобы навсегда вывести меня из игры.
Ничего не скажешь, эта особа поистине смертоубийственна.
— Бросьте оружие, Ваше Величество, — предупредил сержант ОТрейди, возникая на пороге покоев. Табельный пистолет был зажат в его дюжем кулаке.
— Извини, сначала я подозревал тебя, Хорнер, — сухо пробурчал он. — Зато, клянусь Богом, тебе повезло, что я вздумал за тобой приглядеть, и поэтому предотвратил очередное злодеяние.
— Привет, сержант, тронут вашим вниманием. Но я еще не все объяснил. Если изволите присесть, я быстренько закончу.
Он коротко кивнул и сел у двери, так и не выпустив пистолета.
Я поднялся с постели и подошел к Даме.
— Видишь, милашка, я так и не сказал, у кого в действительности были снимки твоего носика. У Болтая, и как раз в тот момент, когда ты его прикончила.
Идеально гладкий лоб пересекла очаровательная морщинка.
— Не понимаю… я велела обыскать тело.
— Да, потом. Но первой до Жирняка добралась Королевская Рать. Копы. И один из них прикарманил конверт. Думаю, стоило суматохе улечься, и тебя снова начали бы шантажировать. Только на этот раз ты бы не знала, кого убивать. И я должен покаяться перед тобой.
Я нагнулся, чтобы завязать шнурки на туфлях.
— В чем именно?
— Напрасно инкриминировал тебе попытку подставить меня сегодня днем. Это не твоя работа. Стрела принадлежала парню, который в моей школе был первым лучником. Я в любую минуту распознал бы и тонкую работу, и непревзойденное мастерство. Не правда ли, — спросил я, поворачиваясь к двери, — Воробей О’Грейди?
Признаюсь, я только делал вид, что завязываю шнурки, а тем временем подхватил с пола пару пирожных с джемом и теперь с силой подбросил их в воздух, едва не разбив единственную лампочку. Участники драмы отвлеклись на долю секунды, но именно этой доли мне вполне хватило, и когда Дама Бубен и Воробей О’Грейди принялись самозабвенно палить, превращая друг друга в решето, я благоразумно смылся.
В моем деле самое важное — позаботиться о Номере Первом.
Мирно жуя пирожное с джемом, я вышел из дворца на улицу. Остановился возле урны, пытаясь сжечь конверт с фотографиями, который мимоходом вытащил из кармана ОТрейди, но ливень хлестал с такой силой, что бумага не загоралась.
Вернувшись в свой офис, я позвонил в туристический совет и заявил протест, каковой был отвергнут. «Дождь необходим фермерам», — отрезали они, а я в ответ посоветовал им, как поступить с этим самым дождем.
Они сказали, что времена нынче повсюду тяжелые.
И я согласился.
…IV-м указом совета Отцов-Основателей каждому младенцу, рожденному в пределах вольного города Гульденберга, будь он чадом бургомистра или незаконнорожденным отпрыском бродяжки, от щедрот казны отписать незамедлительно в беспошлинное владение пансион, достаточный для беспрепятственного достижения полного совершеннолетия и еще на три года сверх того; а ежели магистрат преступно промедлит в сем деле, так бить виновника плетьми у позорного столба в назидание…
Монетка
на дне.
Мне?
У Петера болели пальцы, а в глотке поселился колючий еж.
— Играй!
Он играл.
— Пой!
Он пел.
А Юрген пил и плясал вторую неделю без просыпа. Маленький, сердитый, с птичьим хохолком на макушке, бывший стряпчий Хенингской ратуши, а теперь никто, Юрген Маахлиб вколачивал каблуки в половицы, лил «Глухого егеря» в ликер бенедиктинцев, полезный от разлития флегмы, красную малагу — в золотую данцигскую водку, смешивал, взбалтывал, булькал, хлюпал, опрокидывал адскую смесь в пиво, темное, густое, с шапкой седой пены, и хлестал кружку за кружкой, наливаясь граненым, хрустальным безумием. Там, где любой другой свалился бы под лавку, Юрген на эту лавку вскакивал и бил шапкой оземь; там, где портовый грузчик, дикий во хмелю, охнул бы и упал щекой в миску кислой капусты, Юрген кормил этой капустой всю харчевню задарма, и посмей кто отказаться! — пришлось бы пить страшную откупную чару, после которой чертов пьяница поминался трехъярусной бранью, и то лишь сутки спустя.
На лице маленького человека застыла, словно примерзла, брюзгливая гримаса: с ней он плясал, с ней пил, с ней проваливался в краткий, тревожный сон, чтобы опять вынырнуть к буйству. «За что?» — спрашивало лицо или кто-то трезвый, больной, скрытый за окаменелыми чертами — как честный обыватель, схваченный по облыжной клевете, упрятанный за решетку «Каземата весельчаков».
Но ответ, сатана его дери, гулял совсем в другой харчевне.
А в «Звезду волхвов» ни ногой.
Сейчас Петер, привалясь к стене, торопливо глотал одно за другим сырые яйца, утоляя голод и пытаясь хоть как-то спасти измученное горло; подогретый «Вестбальдер» с корицей уже не помогал. Конечно, можно было послать Юргена к монахам на покаяние, встать и выйти из харчевни на свободу, где дозволено молчать, пока не онемеешь, а пальцы мало-помалу забывают пытку долгой лютней. Увы, при ближайшем рассмотрении свобода оказывалась подлой обманкой. На дворе вбитым в мерзлую землю колом стоял ноябрь — умелый палач, только и дожидавшийся, пока Сьлядек попадет к нему в стылые объятия. «Оставался бы в Венеции! — насмешливым бельканто зудел внутренний подлец-голос. — Тепло, сытно… гондолы плавают. Маэстро д’Аньоло, добрая душа, деньги сулил, работу, а ты, дурень!..»
Дурень, соглашался Петер. Как есть дурень.
Даже яйцом подавился от согласия.
Кашлял, кашлял, всего Юргена забрызгал. А тот и не заметил.
— «Кочевряку» давай!
Эта дьявольская «Кочевряка», плясовая школяров университета в Керпенесе и вообще сочинение Их Неподобия Люцифера, заказываемая мучителем сто раз на дню, достала больше всего. Аж в животе от нее, развеселой, яйца в пляс пустились. Лютня булькнула, горло всхлипнуло:
Кочевряка, кочевряй!
Сучьим раком кочевряй!
Хоть — в ад,
Хоть — в рай,
Небу зраком козыряй!
Под жаргон ученого ворья и драчунов-бакалавров, годных лишь на виселицу, под разбойничий свист тесаков, любимого оружия буршей (не считая латыни), под беззаконное веселье струн Юрген пошел долбить пол вприсядку. Еще в начале осени, когда обочина Хенингской Окружной сверкнула первым дутым золотишком, а небо лгало доверчивым людям, обещая вечную лазурь вместо разверстых хлябей, этот запойный бражник был примерным бюргером. Все законы доподлинно исполнял. Даже нудный «Устав об одежде»: кто имеет восемьдесят марок серебра состояния, тому носить камзол из доброго сукна, имеющему вдвое больше — поверх камзола еще и кафтан, а кто вчетверо скопил, тому — плащ, но без меховой подкладки… Служба, дом. Пиво по воскресеньям, супружеский долг по пятницам. Женушка, милая толстушка, как раз была на пятом месяце, когда старуха-цыганка убила ее мужа. Наповал, навылет. Сказав Юргену на рынке:
— Дай монетку, сокровище.
Юрген дал.
— Дай волосок, сокровище. Правду скажу. За вторую монетку.
Юрген не дал.
— Скаред ты, сокровище. Я тебе и так правду скажу. Даром. Уйдешь на Рождество дорогой дальней, для других истоптанной, для тебя нехоженой. Отпоют тебя вслед, плюнут и забудут. И памяти от тебя на этой земле не останется. Помни мое слово, сокровище. Кому Рождество, а кому и свиной хрящик. На, держи. Чтоб было за какой грош гульнуть перед уходом.
И первую монетку под ноги швырнула, стерва.
В грязь.
Юрген вслед кукиш показал, только не успел обидеть. Сгинула цветастая пакость. А он остался стоять с кукишем, как с писаной торбой. Сокровище, из трех пальцев. На большом ноготь плоский, обкусанный. Глянул стряпчий, маленький человек с хохолком, на свой ноготь, и покатилась душа кубарем.
— Эй!., стой, дура!
Куда там стой! — была дура, да сплыла.
Кочевряка, чур, я кочет! —
Чёт подначит, чирей вскочит,
Чушка чешет,
Черт хохочет,
Во хмелю школяр стрекочет!
Весь сентябрь Юрген жил прежней жизнью. Жене ничего не сказал, в ратуше отмолчался; к отцу в гости зашел, помянуть матушку, чистую душу, которую пятый год как зарыли на кладбище Всех Святых, в народе прозванном Отпетым погостом. Спросил отец, чего сын скучен, а сын плечами пожал. Так и пожимал до октября. Идет-идет, встанет и пожмет. А по скулам желваки катаются. И хохолок трепещет; от ветра, должно быть. Шляпу-то из-за рассеянности забывать стал: дома, в ратуше, в лавке зеленщика.
С октября по гадалкам кинулся. Ну, тут дело не сложилось: гадалок тьма, все брехливые, хуже шавок подзаборных. Поди их пойми! Кто скажет: «Соврала цыганка! Живи-радуйся!» — а ты думай: в картах увидела? от фонаря брякнула? Кто скажет: «Берегись, правду вещунья напророчила!» — а ты чеши затылок: остерегает? запугивает? Кто прибавит: «Сглаз на тебе, дядюшка! Снимать будем?» — а ты снова-здорово в догадках, словно плохой танцор в трех соснах, путаешься: ради лишнего грошика врет? впрямь помочь хочет?! С середины октября решился: стал сглаз снимать, порчу отводить. Молебны заказал — три штуки. Дорогущие, одно разоренье: святые отцы вцепились в кошелек, не отодрать. Деньжищ потратил гору! Если б по году за каждую монету, имел бы Мафусаилов век. А душа не на месте. От гадалок воротит, на святых отцов еретиком смотришь, кошель подальше прячешь. Жить хочется, только жизнь не в жизнь.
Кочевряка, кочевряй!
В полночь злаком вечеряй!
В четь святых,
В сычий грай, —
Буйных дракой усмиряй!
В начале ноября к колдуну пошел. Колдун серьезный оказался: борода, нос крючком, в горшке суп из нетопырей кипит, с луком-пореем. Взял прядь с головы (прямо из хохолка драл! больно!..), взял ноготь с пальца (обкусанный, из кукиша…), взял срамоты ложку да еще плюнуть в ту ложку велел. Юрген плюнул. Как не плюнуть, когда цену колдун заломил — ровно знаменитый Мерлин из склепа вылез, народ обирать! Через три дня получил бедняга от чародея, сизого с обильного похмелья, дюжину фигурок. И еще одну в придачу, для верности. Леплены кое-как, сикось-накось: гончар, и тот в рожу рассмеется. Но сила в фигурках немереная. Велено было идолов по друзьям раздать, а еще жене, отцу-матери… Что? Померла мать? Ну тогда первую фигурку в ее могилку зарыть, поглубже. А остальных лже-Юргенов пусть казнят жена-друзья-отец лютой смертью. Топят, значит, в кипятке, головы ножиками режут, в печку бросают или чего нового изобретут. Лишь бы лютей да ужасней. Смерть за господином Маахлибом придет под Рождество — растеряется. Глядь-поглядь, тринадцать раз уже помер, несчастный. Чего зря косу щербить? Отвели глаза смертушке, убирайся, Безносая, дай пожить молодцу.
Раздал Юрген фигурки.
Тут все плечами пожали: отец, друзья. У женушки любимой от таких страстей чуть выкидыш не случился. Нет, уперся Юрген. Убивайте. А то в монастырь от вас уйду. Взял отец ножик, друзья кипятку заварили, жена печку растопила. Погибла колдовская обманка. Юрген друзьям выпивку поставил, родителю в пояс поклонился, жену в щечку поцеловал, чтоб перед родами не волновать. День прошел, другой. Тут и задумался маленький человек: а как проверить, соврал колдун или впрямь жизнь продлил? Думал-думал, всего один способ проверки надумал. Ох, моим врагам такие способы! Моим врагам такие проверки!
С того дня — запил.
Смертно.
Кочевряка, чур, я кречет! —
Кости мечет чалый нечет,
Вечер чист,
Чихай на свечи! —
Сатана трещит о встрече!
В этот поздний час «Звезда волхвов» пустовала. Служанка-приживала Криста скребла изгвазданную дегтем половицу, упав на четвереньки и смачно оттопырив пышный зад. За холмом в юбках, за Эдемским садом, разделенным надвое роскошной ложбиной, пристально следил молодой Пьеркин, правя на оселке мясницкий нож. Отец парня, хозяин заведения, третий год скорбел чревом, редко спускаясь в зал из верхней комнатенки, Где куковал сутки напролет в кислом аромате снадобий, так что молодой Пьеркин готовился вскорости стать Стариной Пьеркином, каких «Звезда волхвов» перевидала уже с десяток. Впрочем, дело откладывалось со дня на день, старик хворал, но уступать место молодежи не торопился, а подсыпать любимому папаше мышьяку в куриный бульончик парень еще не решился. Хотя и подумывал между делом. Суть злодейства, как всегда, упиралась в женщину: дебелая Криста была подкидышем, взрастил ее не кто иной, как хворый Старина, во исполнение какого-то давным-давно забытого обета, и теперь твердо намеревался дожить до заветного дня, когда отдаст девку в хорошие руки, взамен слупив изрядный барыш. Оттого портить красавицу не позволял, грозя лишить наследства; о законном же браке сына с приживалой и речи не шло. Сидел парень на отцовской цепи, любовался вожделенным задом вприглядку и тосковал смертно.
Вот, например, сейчас: хоть всю харчевню Юрген перепляши вдоль и поперек, не оторвать молодому Пьеркину глаз от красоты несусветной.
Зато были другие глаза, что смотрели на плясуна. Без радости, но и без осуждения. Гость прибыл утром, сказался с ночлегом, собираясь назавтра уехать восвояси. Человек статный, дородный, средних лет; одет строго, но денежно. Одна досада: серьга в ухе, золотой маятник на цепочке. Никак не вязалась эта серьга с обликом гостя. И еще: будь Петер повнимательней, сумел бы подметить, что гость весь вечер пил вровень с Юргеном. Только хмель его был иным. У Юргена — буря-хмель, пурга-хмель, пьяная завируха, хоть стой, хоть падай А у этого, с серьгой — гора-хмель, утес-хмель, поросшая мхом громада. Толкни плечом со всей своей трезвости! — пупок развяжется. Сидел гость, молчал гость, «нюрнбергское яйцо» над столом качал. Часы дорогущие, тоже на цепочке, как серьга, из кулака маятником свесились: тик-так, тик-так. Так? Значит, так.
И нервный тик щеку подергивал.
Кочевряка, кочевряй!
Тощей сракой пузыряй!
Чай, ничей, —
Сто хрычей
Густо ёрзают сарай!
Потеряв равновесие, Юрген ухватился за край столешницы. Согнулся в три погибели, перхая сорванным горлом. Возле его носа качались часы. Отмеряя время. И кто-то, спрятанный за лицом сердитого гуляки, беззвучно вскричал от боли и страха.
— Выпьем? — спросил Юрген.
Гость молча плеснул из кувшина в две кружки.
— За что? — спросил Юрген.
— За время, — качнулся маятник.
Петер поймал себя на том, что тоже раскачивается от усталости. Очень хотелось спать. Подушечки пальцев горели огнем. Еж в глотке фыркал, бегая вверх-вниз. К счастью, Юрген Маахлиб забыл об измученном Сьлядеке. Сейчас он тряс хохолком над кружкой, не спеша отхлебнуть.
— За время? Что ж, славный повод. Поговори со мной, незнакомец. Я уже давно ни с кем не говорил по-настоящему. Если время — деньги, подай мне грошик. От тебя не убудет, ты богач. Дай нищему Юргену грошик, а я тебе погадаю на свою судьбу. У меня судьба простая, короткая. Я про нее все знаю.
— И я знаю. Ты целый день об этом кричал.
— Кричал? Не помню. Мне кажется, я уже больше недели молчу. Поговори со мной, а? Расскажи мне историю со счастливым концом. Мне очень надо, чтоб со счастливым. Иначе, не дождавшись Рождества, я подарю сам себе веревку, мыло и добрый крюк.
— Историю? — маятник отмерил еще одно-два мгновения. — Хорошо. Я подам тебе не грошик, а целый кошелек. Один мой друг по имени Освальд тоже задумывался о веревке. Это было давно, но веревки с тех пор не изменились: они по-прежнему легко скручиваются в петли. И снег по-прежнему хлещет в лицо, если сбиваешься с дороги…
…Метель подкралась исподтишка: низинами, заснеженными перелесками. Долго ждала в засаде и вдруг — плюнула в лицо иглами льда, со злорадным воем вырвалась из-за холма, вцепилась, завертела мохнатыми лапами, проникая под шубу, в рукава, в сапоги, за воротник. Освальд сомневался, есть ли в гордой латыни или в других благородных языках словечко «зга» — но сейчас это было не важно, потому что не видно стало именно ни зги. Он хотел выругаться, но только закашлялся: благочестивая метель забила брань обратно в глотку. Оставалось натянуть шляпу на самые уши, плотнее запахнуться и отпустить поводья в надежде, что умная коняга никуда не свернет с тракта. До Лейдена, к счастью, оставалось две мили. Доберемся! Дернул же черт…
Видимо, упомянутый черт в этот момент шлялся поблизости и сумел подслушать мысли. Подтверждая злокозненную репутацию адова семени, из мглистой круговерти донесся волчий вой, в котором стыла вселенская, смертная тоска. Кляча, разом бросив понурую меланхолию, взвилась на дыбы, ветер подхватил отчаянное ржание, земля кувыркнулась и чувствительно припечатала по спине корявой ладонью. Что-то навалилось сверху. «Волк!» — ужас обжег душу. Однако клыки медлили вцепиться в горло, да и вообще волк не подавал особых признаков жизни. Проморгавшись, Освальд с проклятьями отпихнул в сторону собственный дорожный мешок. Кряхтя, поднялся на ноги. Все его большое, нагулявшее лишний жирок тело саднило, а мерзавка-метель куражилась над жертвой, щекоча холодным ножичком в подреберье.
Клячи и след простыл. Лишь в недрах бурана затихал издевательский стук копыт: так небось скачет вавилонская блудница на драконе, преисполненном именами богохульными. Под ногами кишели змеи поземки, вокруг ярилась вьюга — поди-пойми: на тракте ты еще или проклятая лошадь успела свернуть наугад. Ветер! Пока ехал, ветер дул (какое там «дул!» — рвал и метал, как бешеный!) справа. А Кюрцев тракт на подъездах к Лейдену прямой. Если только ветер не поменял направление!.. Матерь Божья, спаси и помилуй! Направь на путь истинный! Пурга секла наотмашь, но Освальд медленно поворачивался, пока не нашел нужное положение. Постоял, убеждая себя, что не ошибся. И двинулся вперед, примостив мешок на правое плечо, чтобы защитить отмороженное напрочь ухо. Дернул же ч-ч-ч… прости, Господи! — и надоумил же злой советчик гере ван Схелфена и гере Йонге отправить своего поверенного для осмотра монастырских угодий! Что, спрашивается, там зимой смотреть? Мерзлая, как камень, земля. Сухие соломинки местами торчат из снега. Нет, угодья-то изрядные, не обманули святые отцы. Значит, будет к следующей осени, чем вернуть ссуду с процентами. Строиться святым отцам приспичило под Рождество. Ссуда им понадобилась. Вот и обратились в «Схелфен и Йонге». Монахам — заем, банкирам — прибыль. Обещали, конечно, хозяева ради Господа, ради страстей Его за нас, грешных, льготный заем выделить, только Йонге за лишнюю монетку удавится, а ван Схелфен сам кого угодно за ломаный грош удавит. Давай, милый Освальд, в седле трясись, мерзни почем зря, три дня монастырской постной кашей брюхо набивай, вместо любимой поджаренной грудинки… Хрусти, снег, на зубах, взамен румяной корочки! Небось и за лошадь спросят…
Разумеется, Освальд ван дер Гроот трясся в седле, мерз в пути и давился кашей, мечтая о грудинке, отнюдь не из любви к чистому искусству. Но о жалованье он совершенно забыл, ломясь сквозь пургу и перебирая горести-злосчастья. Занятый этим важным и, несомненно, увлекательным делом, бедолага едва не, налетел на большое, темное, с растопыренными…
Черт?!
Нет, дерево. Откуда на тракте дерево?
Заблудился! — набатом ударила паника. Освальд метнулся обратно, угодив в объятья матерой ели, близкой родственницы первой чертовки; мешок зацепился за обросшую хвоей лапу… Под сапогами хрустел наст, деревья выныривали из пурги десятками, сотнями и, словно издеваясь, заслоняли дорогу. А тут еще издалека, на пределе слышимости, эхо подбросило знакомый вой стаи. Несмотря на холод, путник вспотел, ноги подкосились, и, чтобы не упасть, он прислонился спиной к ближайшему стволу. Дерево уберегло от ветра, сейчас дувшего в затылок, да и вьюга начала стихать. Можно было не щуриться до рези в глазах, спасаясь от колючей крупы. Сердце радостно встрепенулось: огонек! Почудилось? Да нет же: теплый, живой, мерцает сквозь буран. И еще один! И еще…
Дошел! Дошел все-таки! Вот он, Лейден, рукой подать.
Усталость как рукой сняло. Теперь лес послушно расступался, спасительные огни спешили навстречу, ноги сами находили дорогу, чудесным образом минуя скрытые снегом колдобины. Открылся ровный, укатанный тракт, по обочинам тихо дремали предместья, метель смолкала позади, с сожалением выпустив добычу, и волки бросили отпевать заблудшую душу. Он почти дома.
Почти…
Ловкий черт подсуетился и здесь. «Почти дома» превратилось в «совсем не дома», едва Освальд заметил отсутствие родных ворот. Городской стены тоже не было. И, соответственно, стражников: что сторожить, когда ни стены, ни ворот? Гаага? В Гааге он бывал трижды, и этот городишко походил на красавицу Гаагу, как сам Освальд — на Св. Себастьяна. Делфт? Вряд ли. А больше в округе и городов-то нет, одни деревни. Здесь же дома каменные, многие двухэтажные, с островерхими крышами, похожими на шапочки сквалыг-лепреконов. Шаги гулко отдавались на брусчатке улиц: тихих, безлюдных и удивительно чистых. Даже снег аккуратно подметен. «От добра добра не ищут! — здраво рассудил господин поверенный. — Переночую, выясню у местных, как отсюда лучше добраться до Лейдена, и поутру…»
Поднявшись по ступенькам на крыльцо ближайшего дома, Ьн решительно взялся за дверной молоток.
— …А вот еще рыбной соляночки, гере ван дер Гроот! С мускатом, с гвоздичкой!
Отказаться от кулинарных соблазнов из рук фру ван Хемеарт было непосильно даже для монаха-постника. Освальд таял в жарком облаке радушия и домашнего уюта, которым буквально с порога окружили гостя хозяева. Пышка Клара — румяная, сдобная, пухлая, в домашнем чепце и необъятном платье с оборками — хлопотала, спеша подать на стол очередное блюдо. Супруг хлопотуньи, Мориц ван Хемеарт (по его собственным словам — владелец сукновальной мануфактуры), поначалу больше молчал, тактично давая замерзшему путнику возможность насытиться и отогреться. Шуба, сапоги и широкополая шляпа уже сушились подле очага (но не у самого огня, чтобы не испортить кожу и мех лишним жаром), а сам Освальд трудился за столом во благо родной утробы. Горячее вино с корицей, белые хлебцы с сырной, густо перченой начинкой, запеканка из гусиной печени, пивной суп и — чудо, Господне чудо! — обожаемая грудинка, с хрустящей корочкой, поджаренная на решетке! Добрым людям поистине воздастся в раю за гостеприимство. Иной вообще побоится на ночь глядя незнакомцу дверь открыть. Собак спустит!
Последние соображения Освальд не преминул высказать вслух.
Чета ван Хемеарт, переглянувшись, выслушала его сбивчивую благодарность с удивлением.
— Сразу видно, что вы не местный, гере ван дер Гроот, — многочисленные складки на вытянутом лошадином лице хозяина сложились в мягкую понимающую улыбку.
— Освальд. Для вас просто Освальд, — поспешил вставить гость.
Сухощавый и прямой, как старое, но упорно цепляющееся за жизнь дерево, Мориц ван Хемеарт откинулся на высокую спинку кресла. Кивнул, сделал глоток из кубка, приглашая гостя последовать его примеру.
— У нас в Гульденберге, милейший Освальд, такие зверства не приняты. Отказать в гостеприимстве, прогнать несчастного… Собаками травить! Если человек стучится в дверь, значит, нуждается в помощи. А долг всякого честного христианина — помогать ближнему. Разве не так?
— Конечно, вы правы, любезный гере ван Хемеарт!
Добродушный взмах рукой: «Мориц, просто Мориц!»
— Но, дорогой Мориц, в дверь не всегда стучатся добрые и благочестивые люди. Окажись на моем месте разбойник? Грабитель? Отчаявшийся бродяга?
Лишь заканчивая тираду, Освальд задним числом сообразил: только что ему сообщили, в какой именно город он попал. Однако — Гульденберг? Странно. Очень странно. Городок расположен поблизости от Лейдена (иначе как бы он сюда забрел?), а поверенный банкирского дома «Схелфен и Йонге» о таком месте ни слухом, ни духом!
— У нас жизнь тесная, спокойная. Все друг друга знают, воровать да разбойничать — себе дороже. Лихой человек сразу на виду окажется. А из пришлых… Не припомню, чтоб чужие люди в Гульденберге озорничали. Может, ты помнишь, Клара?
Хозяйка задумчиво поджала губы, возвела очи горе, словно надеясь высмотреть ответ на беленом потолке.
— Нет, Мориц. Не помню. Не бывает у нас такого, гере…
— Освальд. Умоляю, просто Освальд!
— Нет, Освальд. Не бывает.
— А далеко отсюда до Лейдена?
Хозяин задумался, попыхивая свежераскуренной трубочкой.
— Лейден, Лейден… Сам у вас в Лейдене не бывал, врать не стану, но знающие господа сказывали, — слова «знающие господа» Мориц выговорил вкусно, причмокнув, словно вспомнив о чем-то безусловно полезном и нужном, — что пешком за сутки добраться можно. Если пораньше выйти. А верхом — к ужину поспеете. Только лучше вам задержаться в Гульденберге: сами видели, какие сейчас метели! Собьетесь с пути, замерзнете, не дай Бог. Вот наладится погодка, и поезжайте на здоровье…
— Боюсь злоупотребить вашим гостеприимством…
— Да вы нас совершенно не стесните! Мы с Кларой домоседы, гостей принимаем редко, а так хочется иногда потолковать с новым человечком. Но, если настаиваете, можете позже перебраться в гостиницу…
Потекла ленивая, теплая, как носки тройной вязки, беседа. Здоровье, погода, цены на шерсть и сукно, кожу и пеньку, мед и овес. Пошлины, ссуды, проценты. Словом, обычный разговор двух бюргеров с достатком, коротающих вечер за кубком вина. Клара в беседе участия не принимала, однако слушала внимательно, с интересом: у пышки отросли длинные чуткие ушки, словно у горных альвов. Приметив интерес хозяйки, Освальд лишний раз напомнил себе: сверх меры не откровенничать. Радушие радушием, но банкирский дом «Схелфен и Йонге» болтунов карал без жалости. И еще кое-что отметил про себя гере ван дер Гроот, ибо в силу профессии был человеком наблюдательным: едва речь заходила о ценах, лицо Морица сразу становилось сосредоточенным, а взгляд — слегка отсутствующим и вроде как устремленным внутрь. Будто всякий раз сукновал производил в уме некие арифметические действия, переводя ставки в гульденах, дукатах или флоринах в какую-то другую монету. Может, он вообще в торговле профан? Вряд ли. Для человека, имеющего пусть малое, но собственное дело, путаться в ценах — абсурд. А когда Освальд повествовал о вояжах в Гаагу, Хенинг, Роттердам или Утрехт, то сразу замечал, что хозяева слушают с восторгом, жадно ловя каждое слово. Будто не о близлежащих местах шла речь, а о дивных заморских странах, где медведи бегают по улицам, дети рождаются с бородой, а пьяницы пьют ведерную чару в один дых.
Впрочем, сказал ведь Мориц: домоседы они с Кларой.
Месяц за окном толкался рогами в стекло, расписанное узорами, и постепенно беседа стала угасать. Клонило в сон: трудная дорога, сытный ужин и выпитое вино давали себя знать.
— Клара постелила вам на втором этаже, — угадал мысли гостя хозяин.
Неуклюже встав из-за стола, Освальд поклонился.
— Благодарю от всей души. Господь воздаст вам в раю за гостеприимство. Я же, кроме жалких денег, ничего не могу предложить. Возьмите…
Он принялся развязывать висевший на поясе кошель.
— Право, как вам не совестно?! Разве вы не обогрели бы усталого путника, окажись вы на нашем месте? Без расчета, без желания обогатиться?..
Вот в этом Освальд как раз сомневался. Стыд ел глаза, и еще больше хотелось отблагодарить милое семейство. Завязки кошеля отсырели, набухли, узлы никак не желали распускаться.
— Я настаиваю! Если вы откажетесь, я обижусь…
— Ну, раз настаиваете…
Мориц оказался рядом. Протянул руку — невесомую, похожую на ветку зимнего клена — и с ловкостью площадного фигляра извлек у гостя из-за уха пару монеток. В отблесках свечей тускло блеснуло серебро.
— Мы в расчете.
Однако, ловок! Видит, что гость — упрямец, вот и свел дело к шутке. Улыбаясь в ответ, Освальд проследовал за смеющейся Кларой на второй этаж.
Утром, когда после теплого молока с гренками ван дер Гроот предпринял очередную попытку расплатиться, Мориц обиделся всерьез:
— За кого вы нас принимаете?! Грех обирать гостя!
В итоге пришлось долго извиняться: мол, от чистого сердца, и все такое. Мир, хоть и с трудом, но был восстановлен, так что поверенный из Лейдена покинул гостеприимный дом в самом радужном настроении. «Надо будет подарок им купить, в благодарность!» — думал он, спускаясь с крыльца.
Свежее зимнее утро, румяное, как молодица на выданье, подмигивало искрами сосулек, веселыми блестками инея, пускало вдогон стаю зайчиков из чисто вымытых окон. Воздух хотелось пить, как ключевую воду. Морозец задиристо щиплет кожу — и не скажешь, что родной брат вчерашней пурги, назойливой любовницы, бесстыже лезущей под шубу. Ни ветерка, столбы дыма из труб прямо в небо упираются, что твои колонны в свод собора. Выходит, ошиблись ван Хе-меарты насчет погодки-то! Заподозрить милейших хозяев во лжи даже в голову не пришло. Всем известно: погода — девка вертлявая, никому не уследить.
Махнет подолом, скромница, да и бурю нагуляет.
Околица была совсем близко. Отсюда начиналась заснеженная дорога, которая привела Освальда в Гульденберг. Мориц говорил, до Лейдена пешком — сутки. Так может, не мешкать? Выбрести на Кюрцев тракт, переночевать в харчевне: их на тракте — пропасть, какая-то обязательно подвернется… Разом позабыв о намерении купить Морицу с Кларой подарок, Освальд решительно направился вперед. Погостил — пора и честь знать. Брусчатка быстро кончилась, под ноги легла мерзлая спина дороги, припорошенная снежной крупой: домой, домой! Ветер, разгулявшийся на чистом пространстве, не смог испортить настроения. Прощай, дружище Гульденберг, даст Бог, свидимся!..
Ветер усилился.
Теперь он не просто дул: рвался с цепи, злобным псом норовил цапнуть за лодыжку, за бок, кидался в лицо, желая сбить с ног, растерзать в клочья. Небо впереди насупилось, сдвинув хмурые брови туч; частокол рощи, редкой и голой, скрыла клубящаяся пелена, и гере ван дер Гроот понял: надо срочно возвращаться. Правы, выходит, Мориц с Кларой: надвигалась пурга, матушка вчерашней завирухи.
Настойчиво подталкиваемый в спину, он поспешил обратно.
До города ветер не добрался: бессильно угас на окраинах, запутался в узеньких улочках, прилег на островерхих крышах. Лишь столбы дыма разлохматил, наподобие собачьих хвостов. «С монахами я за три дня обернулся, а на осмотр угодий Йонге неделю положил. Не считая дороги. Если и задержусь, ничего страшного. Деньги есть, не пропаду», — размышлял Освальд, спрашивая у торговки сдобой путь к ближайшей гостинице. Он не спешил, наслаждаясь покоем. Здесь ему положительно нравилось. В кои-то веки выпал из деловой сутолоки: разъезды, описи, векселя, тяжбы, счета… Сейчас поверенному «Схелфена и Йонге» казалось, что время остановилось передохнуть вместе с ним.
«ПередохнУть или передОхнуть?» — дурацкий каламбур вызвал усмешку.
Сапоги топтали булыжник мостовой, поскрипывая уверенностью в завтрашнем дне. Первое впечатление не обмануло: таких чистых и уютных городков, как Гульденберг, поискать. Причуды флюгеров, пузаны-балкончики с хитрым литьем оград, резные наличники и ставенки, фигурки амуров и святых, витражные стекла в слуховых окнах. Даже черепица на крышах была разная, и всяк норовил уложить ее наособицу. За очередным поворотом, на углу, обнаружился нищий. Надо сказать, первый нищий, встреченный здесь. Благообразный старичок в ветхом, но чистом одеянии тихо стоял у стены. Рядом лежала аккуратно заштопанная шляпа. Пустая. Удивило, что при виде прохожего нищий не принялся гнусавить обычные жалобы, клянча подачку: лишь молча проводил незнакомца тоскливым взглядом. Медяк сам собой оказался в руке. Ван дер Гроот подметил, что ему приятно расстаться с деньгами. Приятно сделать добро для нуждающегося человека. Однако ответный взгляд нищего обескуражил доброхота: вместо благодарности в глазах старичка явственно читалось недоумение. Как если бы Освальд бросил в шляпу не монету, а камешек или ржавый гвоздь. Потом во взгляде проступила догадка, столь же странная, сколь и непонятная, и жалостливое сочувствие!
Как будто нищим был не старик, а он, Освальд.
Зачесался язык: очень хотелось сказать попрошайке «пару ласковых»! Не удивительно, что шляпа пустая. Кто нахалу подаст? Но гере ван дер Гроот сдержался. Блаженный, видать; грех на такого обижаться.
Вскоре он уже стучал в дверь под жестяной, заметной издали вывеской: «Приют добродетели».
— Милости просим! Входите, будьте как дома!..
Хозяин гостиницы, улыбчивый гере Троствейк, встретил Освальда с распростертыми объятиями. Круглая физиономия лучилась от удовольствия, а шишковатый нос жил при этом собственной, весьма увлекательной жизнью, принюхиваясь ко всему и вертясь во все стороны. Так и казалось: сейчас оторвется и проворно ускачет прочь в поисках добычи. У Освальда создалось впечатление, что в «Приюте добродетели» он — единственный постоялец. То ли другие путники не блистали добродетелями, больше склоняясь к пороку, то ли вообще сюда не заглядывали. Впрочем, гостиница оказалась уютной, с крохотной харчевенкой во дворике, где Освальд немедленно изъявил желание завтракать по утрам. Хозяин предложил также обеды и ужины, но ван дер Гроот ответил вежливым отказом: хотелось всласть побродить по городу, не будучи привязанным к месту. Оплатишь еду вперед, и расстраивайся потом, обедая в другом месте!
— Задаток? Или рассчитаетесь при отъезде?
— Плачу за весь пансион вперед.
Он еще только взялся за кошель, намереваясь уточнить цены, но гере Троствейк на диво знакомым жестом протянул пухлую руку, и на ладони у хозяина звякнули монеты.
— Вы удивительно щедры, мой великодушный гере! Комната и завтраки на три дня вперед. Можете удостовериться, — Троствейк продемонстрировал пять монет незнакомой чеканки и проворно спрятал деньги за пазуху.
Освальд готов был поклясться, что монеты шутник выхватил у него из-за уха. Или из-за воротника. Надо же — город ловкачей! Карманники здесь должны быть просто виртуозами. Целое состояние из-за ушей перетаскают, охнуть не успеешь! Видно, в «Приюте…» не принято платить вперед. Считается дурным тоном: вроде как ты решил, что хозяин тебе не доверяет. А хозяин понял, что гость не в курсе здешних обычаев, и свел дело к шутке. Весьма деликатный человек. Надеюсь, завтраки в его харчевне не разочаруют.
В светлой, чисто убранной комнате имелся сундук, куда Освальд спрятал мешок с пожитками. На всякий случай проверил кошель.
Деньги были на месте, до последнего патара. Он присел на кровать, с хрустом потянулся, расправляя затекшие плечи. Крыша над головой есть, денег хватает, свободного времени навалом. Можно отправляться на прогулку.
Змей-многохвост сбросил кожу, и ее распластали по улицам города. Проезжая часть ровнехонька, стык в стык вымощена тесаными чешуйками камня. Ни клочка земли! Такое Освальд видел впервые. Хорошо они тут устроились, в своем Гульденберге. Лавки, лавочки, лавчонки, жилые дома… Площадь. Ратуша. Напротив — церковь. Чего тебе не хватает, приезжий? — а-а, понял, чего! Стражников. Единственный представитель этой древней мужской профессии торчал, зевая, у входа в ратушу. Вид страж имел отнюдь не воинственный. У них что же, и воров нету? Грабителей? Жуликов? Пьяных дебоширов? Подати в срок платят? Долги вовремя возвращают? Ну, жену-блудню хотя бы иногда грозный супруг тростью вразумляет?
Матерь Божья, может, у них и тюрьмы нет?!
Освальд хотел пристать с вопросами к стражнику, но постеснялся. Глупо как-то, да и неловко… Вспоминая принятое в Аугсбурге «Установление о преобразовании хорошей полиции», которое не удалось воплотить в жизнь даже под угрозой штрафа в размере двух марок золотом, он миновал площадь и двинулся дальше по спуску Андрея Мускулуса, как утверждала табличка в начале. Вскоре на пути обнаружилась скобяная лавка. Еще утром, покидая дом ван Хемеартов, поверенный обнаружил, что малые ножны на поясе пусты. Видать, нож выпал, когда лошадь сбросила всадника. А вещь в дороге полезная, разъездному человеку без этого нельзя!
— Что угодно? — выскочил навстречу шустрый скобарь, топорща ежик седых усов.
— Нож желаю подобрать. К старым ножнам.
— Давайте-ка сюда ваши ножны, уважаемый. Сейчас, сейчас… — скобарь был подслеповат: ножны поднес к самым глазам, долго разглядывал, отчаянно щурясь и моргая, потом нырнул за прилавок. — Прошу! Извольте примерить!
Первый клинок болтался цветком в проруби. Освальд хотел выругаться, но промедлил и верно сделал: четыре остальных ножа вошли в ножны идеально. Выбор пал на третий: легкий муар по лезвию, рукоять из оленьего рога. Заточка — бриться впору.
— Берете?
— Беру. Сколько с меня?
В ответ лавочник звонко щелкнул пальцами у самого уха клиента. Подкинул на ладони возникшую монету.
— Вам со скидкой, уважаемый. Сами видите: лишнего не беру.
— Спасибо. Рад был знакомству, товар превосходен… — мямлил Освальд, пятясь к выходу. Он все ждал, что хозяин сейчас его окликнет: «Ладно, я пошутил. С вас четверть флорина». Клянусь спасением души, заплатил бы с чистым сердцем. Не привык ходить в должниках, а здесь, в леденцовом чистеньком Гульденберге…
Скобарь промолчал, и ван дер Гроот беспрепятственно вышел из лавки. Тронул пальцем нож: не растаял ли в воздухе? Ощупал кошель под полой шубы. «Может, у них обычай такой: приезжим в первый день всякую мелочь бесплатно дарить? — ухватился Освальд за соломинку. — Мориц говорил: гости тут редкость, значит, убыток невелик…»
Мысль выглядела бредом. Хихикнув, господин поверенный перешел спуск. Здесь располагалась винная лавка, где, как принято в подобных заведениях, торговали «на вынос и распивочно». Бегло осмотрев ряды пыльных бутылей и бочонков, он с самым непринужденным видом спросил кубок мальвазии. Вино оказалось отменным, а хозяин лавки не замедлил подтвердить безумную догадку: вынул плату из-под воротника Освальдовой шубы и сунул себе в карман. Даже не вздумал препятствовать, когда клиент заказал второй кубок, выпил залпом и пошел прочь!
«Кто из нас двоих рехнулся — я или город?!»
В течение последующих трех часов ван дер Гроот стал счастливым обладателем новой шляпы, походной чернильницы с крышкой, футляра для перьев, перстня-печатки, флакончика с розовым маслом, пояса с массивной пряжкой из серебра, умывального таза, вызолоченного снаружи, дражуара для конфет, подсвечника в виде Нептунова трезубца, набора столовых ложек с самоцветами на черенках, а также объемистой сумки из прекрасно выделанной телячьей кожи, куда счастливчик сложил все приобретения, кроме шляпы (ее надел вместо старой). Все это досталось господину поверенному совершенно бесплатно, если, конечно, не считать платой монеты из-за уха, исправно выхватываемые продавцами.
Нагруженный имуществом, он утомился бродить по городу, собирая дань с общего безумия, и ощутил голод. К счастью, харчевня под соблазнительным названием «Грех чревоугодия» уже манила страждущих ароматами жаркого. Расположившись в уголке и сделав заказ (миска серого гороха со шкварками, каплун на вертеле и большая кружка темного пива), Освальд с увлечением предался означенному на вывеске греху, мимоходом наблюдая за другими посетителями. Милейшие гульденбергцы чем дальше, тем больше вызывали в нем самый живой интерес. Тем паче, что с недавнего времени интерес получил новый, отнюдь не бескорыстный толчок. Вскоре внимание было вознаграждено. Да так, что сердце на миг, словно в балладе хлыща-трубадура, «сладко замерло в груди». Все посетители — все?! все! абсолютно все!!! — рассчитывались за еду-питье уже знакомым способом: монетка из-за уха! Предположить, что сегодня в харчевне собрались пообедать исключительно приезжие, отмечая первый день прибытия в славный Гульденберг, было невозможно. Местные же обыватели воспринимали царящий альтруизм, как должное. Как сам Освальд воспринял бы три-четыре патара серебром, отданные за хороший обед.
Оглушенный внезапным озарением, ван дер Гроот залил два кубка мальвазии и выпитую кружку пива изрядным кубком малаги. Феерические, дивно прекрасные мысли табунами бродили в голове, и сейчас важно было заставить эти табуны двигаться в нужном направлении. Все — ДАРОМ! Надо быть последним дураком, чтобы не воспользоваться расположением судьбы! Вот она, счастливая звезда Освальда ван дер Гроота! Она сияет здесь, в маленьком городке. Протяни руку — и срывай удачу с неба.
Хлопнув чарку данцигской водки, он вдруг понял ясно и окончательно: «Я попал в рай».
Мало кто из нас при жизни (да и перед смертью, чего греха таить!) задумывается о том, что будет делать, попав на небеса. Небеса — обитель блаженства, этим все сказано. Лучше и много полезнее время от времени задумываться: как туда попасть? Вот это — действительно проблема, ибо жизнь земная полна соблазнов и искушений. А если заслужил, и Святой Петр открыл ворота, то какого рожна тебе еще надо?!
Бряцай на арфе и молчи в тряпочку.
В этом смысле Освальд ван дер Гроот ничуть не отличался от большинства людей: изыски прикладной теософии обходили его стороной. Хватало дел поважнее, чем досужие рассуждения на возвышенные темы. Словом, к жизни в райских кущах гере ван дер Гроот был никак не подготовлен. Правда, и «кущи» изрядно отличались от тех, что поминались святыми отцами в проповедях, зато были куда понятнее и, признаемся честно, куда приятнее обещанного после смерти Эдемского Сада. Реальность вызывала детский восторг и головокружение.
Отяжелев от выпитого и съеденного, распираемый грандиозными замыслами, с головой, затуманенной мечтами о грядущем величии, Освальд покинул харчевню и долго блуждал по улицам Гульденберга, плохо понимая, куда его несут ноги и нисколько не беспокоясь этим вопросом. Что плохого может случиться с доброй душой в раю?! Отсутствие стражников, ставшее теперь понятным, умиляло: и впрямь, кто ж станет грабить, воровать и жульничать, когда все можно взять бесплатно?! До гостиницы он добрался поздним вечером, когда иссиня-фиолетовая кожа небес покрылась первой сыпью звезд. Грузно топая, взобрался на второй этаж. Хотел пинком распахнуть дверь — не вышло: дверь оказалась запертой. После долгих поисков нашарил в кармане ключ, отпер и, шагнув за порог, свалил трофеи у кровати, прямо на пол. В шубе, в сапогах упал на жалобно заскрипевшее ложе.
Вскоре комнату сотряс богатырский храп счастливого человека.
Но господин, вышедший утром из «Приюта добродетели», мало напоминал вчерашнего Освальда ван дер Гроота. Собранность, здравомыслие и разумная осторожность читались во всем его облике. Радость и возбуждение были загнаны в самый дальний уголок сердца, уступив место природной недоверчивости и трезвому расчету. А вдруг рай на поверку окажется сном? Хитроумным обманом?! Что ж, он приготовился к подобному разочарованию, хотя все существо его вопило: «Ты, Фома Неверный! Вложи персты в раны и убедись!» Для начала гере ван дер Гроот учинил два малых опыта: в одной лавке приобрел образок Святой Девы Марии на витой цепочке, а в другой — позолоченный кубок с надписью, согревающей сердце: «In vino veritas». До такой степени латынь знал даже он. И хвала Господу: чудо длилось! Однако, даже получив однозначное подтверждение, поверенный из Лейдена не потерял головы. Он отнюдь не собирался провести в этом раю весь остаток жизни, полагая визит в Гульденберг лишь ступенью перед воистину сказочным бытием. Чего можно добиться здесь, если с толком распорядиться даром судьбы? Ну, богатства. А много ли стоит богатство там, где деньги — мусор, и каждый берет все даром, хоть богатей, хоть нищий?!
…Нищий…
Откуда взялся здесь, в царстве дармовщины, памятный старичок?! A-а, ясно. Еще тогда подумалось: «Блаженный, видать». Кто ж, кроме блажного безумца или сумасброда, станет просить подаяния в Гульденберге? Понятно теперь, почему он на монету рожу скорчил… Да, но почему тогда все поголовно не ходят здесь в собольих шубах, увешанные бриллиантами? Почему не едят дроздов с трюфелями на драгоценных блюдах? Разве здесь живут (почему не во дворцах?!) сплошь простаки и бессребреники?! А с другой стороны, какой резон хвастаться достатком, если ты — один из многих? Если каждый способен позволить себе то же самое? Вполне возможно, поначалу многие и ели дроздов с золота. Пока не пресытились. Человеку хочется разнообразия. Тут разнообразие — в подобии жизни «как везде». Но в другом месте… например, в Лейдене… да что там Лейден! Гаага, Роттердам, Хенинг, Майнц — там он сможет развернуться! Открыть свое дело, разбогатеть, приобрести дворянство, титул, собственный замок, положение в обществе…
Великое начинается с малого. Деньги (настоящие, полновесные флорины или дублоны) здесь, похоже, не в ходу. Что же, в таком случае, отсюда лучше увезти? Что-нибудь ценное и не слишком громоздкое… Украшения! Перстни, серьги, цепи: золотые поделки с дорогими камнями! Обязательно хорошей работы! Как он определит качество работы, Освальд еще не знал, но самонадеянно положился на собственный вкус.
И он направился к центру города, деловито осматриваясь в поисках ювелирных лавок. Предмет поисков обнаружился довольно быстро. От изобилия разбежались глаза — броши, подвески, ожерелья, браслеты, диадемы… Вкус подсказывал: украшения превосходны, хватай, пока дают! Бриллианты, рубины, сапфиры, изумруды и аметисты заговорщицки подмигивали буквально отовсюду. Из ассортимента не понравился только хозяин лавки: жирный карлик с порога окинул клиента оценивающим взглядом, словно прикидывая платежеспособность. Наглец! Какая тут у вас, к дьяволу (прости, Господи!), платежеспособность?!
«Что, братец? Собьем спесь с коротышки?!»
Он уже хотел было выгрести лавку подчистую, но разумная осторожность взяла верх. Освальд придирчиво осмотрел товар, ткнул пальцем в массивный перстень с изумрудом и нитку розового жемчуга:
— А под заказ работаете? Или только готовым торгуете?
Из лавки он вышел, беззаботно насвистывая. Перстень чудесно смотрелся на безымянном пальце; жемчуг дремал в кошельке на поясе, вместе с ненужными здесь деньгами. А еще ювелир принял заказ на умопомрачительную диадему — червонного золота с рубинами. Выкуси, карлик! Будет впредь наука: не косись на покупателей. Сгребать с прилавка все подряд Освальд поостерегся, избегая привлекать лишнее внимание. В Гульденберге и другие мастера сыщутся: тут подвеска, там браслетик… Спешить некуда: на службу в «Схелфен и Йонге» он уж точно не вернется. Ищите дурака! Освальд ван дер Гроот теперь сам себе голова! И еще какая голова! А может, ювелир был в чем-то прав? Вид у клиента… не испанский король, скажем прямо. Надо срочно сменить шубу! И сапоги. Ну-ка, где тут соответствующая лавка?
Переодевшись в новье, бывший (да, теперь — бывший!) поверенный собрался было продолжить охоту за счастьем, но тут в голову с залихватским свистом влетела шальная-удалая мыслишка. К черту дела! Успеется! Почему бы не урвать смачный кус удовольствий прямо здесь и сейчас?! Все — даром! Вино, еда, веселые потаскушки! Пользуйся, счастливчик! Остатки благоразумия пали под натиском превосходящих сил противника. Чего, собственно, опасаться? Башка наутро разболится с перепою? Шлюхи до смерти залюбят? Ха! Напугали козла капустой, а волка — козлятиной!
Имей Освальд представление о магометанском рае, то уверился бы, что по ошибке Аллаха, милостивого и милосердного, попал именно туда. Ибо на рай христиан следующие три дня пребывания в Гульденберге походили мало. Гурии, вино, разухабистые песни, жратва от пуза — и пухлые бедра, груди, ягодицы… Щечки с губками тоже имелись, хотя запомнились меньше. Особенно возбуждало то, что девочки отдавались даром.
Приятно, когда тебя любят просто так.
Время от времени выныривая из тихого омута наслаждений, где кишмя кишели разнообразные черти, Освальд заставлял себя вернуться к делам. Коллекция ювелирных изделий пополнилась гранатовым браслетом, алмазными подвесками и кольцом с шестиконечной звездой-печаткой. Во дворе гостиницы заржал гнедой жеребец, в сундуке дремала сбруя и объемистые седельные сумки. И настал день, когда душа сказала: все. Пора заканчивать. Он лежал в постели, рядом тихо посапывала шлюха. В слюдяное оконце маленького, уютного дома терпимости вползал злодей-рассвет, бормоча: хорошего понемножку! Сопьешься, потеряешь интерес ко всему и останешься здесь навсегда. Он решительно выбрался из постели, качнулся, но устоял. Какое сегодня число? Ага, диадема будет готова завтра. Для первого раза вполне достаточно. Вернуться в Лейден, распродаться, открыть банкирский дом «Ван дер Гроот», время от времени навещая гостеприимный Гульденберг… Проклятье! Его ведь могут ограбить по дороге! Нанять охрану? Местные тихони мало подходят для роли головорезов-наемников. Вооружиться самому? Мечом или шпагой Освальд не владел, из аркебузы стрелял однажды, по пьяной лавочке, но любой грабитель сперва подумает, прежде чем связаться с хорошо вооруженным путником. Кроме того, оружие потом можно будет выгодно продать!
Стояло раннее утро, однако оружейник — матерый бородач самого что ни на есть разбойного вида — уже открыл свое заведение. Покупателей, кроме Освальда, не было: видимо, боялись заглядывать к такому красавцу. Со стен блестели мечи, сабли, алебарды, протазаны, моргенштерны, булавы, кинжалы и прочие орудия любви к ближнему. Ага, вот и аркебуза! Из огнестрельного оружия имелся также пистоль с раструбом на конце дула и — о чудо! — замечательная ручная бомбарда.
— Я беру ее. Добавьте пороха и зарядов на дюжину выстрелов.
— Нет, не берете, — мрачно пророкотал детина.
В первый миг Освальд решил, что ослышался.
— Почему это не беру, если беру?!
— Это дорогое оружие. У вас не хватит средств.
Гере ван дер Гроот успел отвыкнуть от подобного обращения.
— И на что же, по-вашему, у меня достаточно средств? — с нескрываемой издевкой осведомился он. — К примеру, на эту аркебузу?
— Нет.
— На этот меч?
— Нет.
— На эту…
— Лучше уходите, — ровным голосом, без всякой угрозы, сообщил оружейник. И оскорбленный до глубины души Освальд счел за благо покинуть лавку. «Шиш тебе, а не фарт! Хрен тебе, а не рай! Был, да весь вышел!» — бубнил в мозгу мерзкий паяц. Зайти что ли, в другую лавку? Может, здесь просто хозяин — грубиян? Но вместо визита к конкурентам наглеца Освальд заглянул в ближайшую харчевню. Долго сидел, глядя в стену. Выпил воды с медом. Домой, пора ехать домой. Давно пора.
Плату в харчевне с него взяли обычным образом, и это успокоило. Выйдя на улицу, двинулся наугад. До глубокого вечера бродил по городу, ничего не покупая, не чувствуя голода: просто смотрел, будто запоминал перед расставанием.
Хватит.
Завтра Гульденберг останется за спиной.
— Присоединяйтесь, гере ван дер Гроот! Я угощаю.
— Есть повод, гере Троствейк?
— Есть. У меня сын родился.
Хозяин «Приюта добродетели» в одиночестве сидел за дальним от входа столом, сплошь заставленным разнообразной снедью. Истекал жиром нежнейший лосось, жареные в масле колбаски оглушающе пахли чесночком, ломтики сыра оплакивали несовершенство мира, и гордо озирали поле боя полководцы — кувшины с вином. Пить не хотелось. Отказаться? Неловко. Поздравив счастливого отца, Освальд присел напротив; с кислой физиономией следил, как Троствейк наполняет второй кубок. Стол явно накрывали на целую толпу. Где в таком случае остальные гости?
Опаздывают?
В гостинице стояла мертвая тишина. Лишь громко тикали в углу напольные часы: золоченые усы стрелок показывали четверть восьмого. Зловещая, угнетающая тень крылась в этой странной тишине. Когда рождается ребенок, а тем более — сын, продолжатель рода! — это всегда радость. В доме царит веселый кавардак, суетятся женщины, наверху орет новорожденный, мужчины поднимают тост за тостом, хлопая счастливого отца по спине, — одним словом, праздник! А тут…
Все ли в порядке с малышом? С роженицей?
Напрямую спросить об этом Освальд постеснялся. Каждую минуту собираясь встать, чтобы начать готовить вещи к отъезду, он, сам не зная почему, продолжал сидеть за столом, без аппетита жуя кусочек лососины. Троствейк словно забыл о нем, все чаще с нескрываемым раздражением поглядывая то на часы, то на входную дверь. Почему хозяин так взволнован? Ну, опаздывают гости…
Троствейк судорожно осушил кубок. Вновь налил — доверху.
Рука счастливого отца дрожала.
— Вы пейте, угощайтесь! — хозяин вдруг очнулся. Впрочем, нарочитая бодрость тона не обманула бы и самого последнего простака. Приглашая следовать его примеру, Троствейк вновь припал к кубку, проливая алые капли на кафтан. Забыв утереться, вскочил на ноги, забегал из угла в угол. От часов — к двери. Не человек — маятник. «Интересно, а на какие доходы живет наш папашка? Барыш с пустой гостиницы — дай Бог вообще свести концы с концами… Ах, да, здесь же все даром! Тогда зачем ему вообще «Приют добродетели»? Для развлечения?» Тем временем предмет размышлений Освальда толкнул дверь и выбежал наружу. В свете фонаря над входом можно было разглядеть, как гере Троствейк что-то возбужденно втолковывает закутанному в шаль мальчишке, а тот кивает в ответ. Потом хозяин гостиницы сунул мальчишке… монетку? конечно, что же еще!.. — махнул рукой в сторону центра города, и малец припустил со всех ног в указанном направлении.
Вернувшись, всегда улыбчивый, а сейчас мрачней тучи, счастливый отец вновь принялся мерить шагами помещение. Часы монотонно тикали, ожидание тянулось мокрой вожжой; Освальд глотнул вина и совсем было собрался уйти, когда гере Троствейк взвизгнул:
— Это безобразие! Я буду жаловаться! Я член городского совета, я этого так не оставлю! Вы представляете?! Посыльный отправился в магистрат еще ночью, едва у Оттилии начались схватки! А служащего до сих пор нет!
— Конечно, безобразие. Я вас отлично понимаю, — на всякий случай поспешил согласиться Освальд, туго соображая, почему при схватках у роженицы надо отправлять посыльного не к повитухе, а в магистрат.
— Это больше, чем нерасторопность! Это преступление! Если мой сын умрет, я добьюсь, чтобы негодяя не просто высекли плетьми! Его уволят! Без выходного пособия! И больше никто, никогда, ни за что не возьмет этого убийцу…
С грохотом распахнулась входная дверь. Дернулось в испуге, едва не погаснув, пламя оплывших свечей. В облаке морозного пара с улицы буквально влетел человек: без шапки, плащ бьется по ветру. Волосы смерзлись сосульками, лицо пунцовое от быстрого бега, изо рта с шумом вырывается тяжелое дыхание загнанного зверя. На груди посыльного болталась бляха служащего магистрата, а в руках он судорожно сжимал плоскую кожаную суму.
— Где вас черти носили, Паннекук?! — в вопле Троствейка, несмотря на ярость, слышалось явное облегчение. — Где вы шлялись целый день?!
— С-с-сегодня н-н-не моя оч-ч-чередь! — с трудом прохрипел служащий, пытаясь отдышаться. — К вам отп-п-п-равился Олле. Олле кх- кх- кх- Колтхоф!
— Потом расскажете! — сменил гнев на милость содержатель «Приюта добродетели». — Время не ждет. Грамота, надеюсь, при вас?
— Д-д-д-да…
— Давайте ее скорее сюда! Вот свечи, цветной воск…
Он помог Паннекуку извлечь из сумы свернутый в трубку пергамент со шнурком и коробочку с печатью. Укрепив грамоту на заблаговременно вбитом гвозде, схватил блюдце из бронзы, где лежал комочек воска, и вместе со служащим принялся разогревать воск над пламенем свечи.
— Олле спешил к в-в-вам, но поскользнулся и сломал ногу. Г-г-головой ударился. Пока его нашли, отнесли к лекарю, п-п-пока он оч-ч-нулся, п-п-пока послали в магистрат, а от-т-туда — за мной… Я сп-п-пешил, как мог, гере Троствейк! Я… — бормотал Паннекук.
— Ладно, ладно, я не в обиде. Вы успели, вы торопились… Но поймите и меня! Я весь извелся! Целый день! С самого утра мой сын между жизнью и смертью… гости боятся зайти, поздравить!..
— Я вас чудесно понимаю, гере Троствейк…
В отличие от понятливого служащего, Освальд сидел дурак дураком. Умом они тронулись, эти двое? Или прямо сейчас, на глазах свидетеля, готовятся провести сатанинский обряд?! Правда, помимо свечей, воска и идиотской грамоты для вызова дьявола, как говорят сведущие люди, требуются кровавые жертвы, оскверненное распятие…
— Ф-фух, растаял. Давайте!
Троствейк, держа щипцами блюдце с жидким воском, на цыпочках подбежал к грамоте, расправил пергамент свободной рукой, а служащий магистрата извлек из футляра печать. Серебряной лопаточкой зачерпнул воска, ловко шлепнул горячую лепешку в нижний правый угол грамоты. Со стуком припечатал. Облегченно выдохнул. И сразу, словно в ответ, со второго этажа донесся требовательный крик.
Младенец хотел есть.
И завертелось! Воистину счастливый отец тащил слабо сопротивлявшегося Паннекука за стол, посыльный стеснительно отказывался, выпил кубок, выпил два и откланялся, насвистывая, как хозяин ни упрашивал остаться. Потом Троствейк умчался наверх — проведать жену с ребенком. Но только ван дер Гроот собрался, воспользовавшись отсутствием почтенного родителя, уединиться наконец в своей комнате — как гере Троствейк вернулся.
Освальд встал навстречу:
— Не сочтите праздным любопытством… я хотел бы спросить вас…
— Все, что угодно! — хозяин гостиницы лучился счастьем, как печка — жаром.
— В чем причины вашего волнения? Я же видел, вы просто места себе не находили. И так обрадовались, когда пришел служащий…
— Но он должен был прийти! Обязан! До полуночи. А на дворе стемнело, восьмой час… — в голосе Троствейка звенело искреннее недоумение: как можно не понимать таких простых вещей? Даже ребенку ясно…
— А грамота? Зачем она?
— Зачем?! Как это зачем? — на миг Освальду показалось, что собеседника хватит удар. — Это же пансион! От магистрата. Пансион моему сыну, до полного совершеннолетия!
— Но к чему такая спешка? Зашел бы служащий завтра, занес пансион… Что бы изменилось?
— Вы с ума сошли! — лицо хозяина гостиницы пошло багровыми пятнами. — Завтра? Как ребенок дожил бы до завтра без пансиона?!
— Что вы городите, почтенный гере? И какой же вашему сыну причитается пансион, если без него он жить не может?!
— Обычный пансион. От городской казны, как и всем новорожденным в Гульденберге. Двадцать четыре года, как одна минутка.
— Двадцать четыре — чего?!
— Двадцать четыре года. Вы что, прикидываетесь? Хотя насчет детей… Виноват. Тут вы могли и не сообразить. Очень хорошо, что вы заговорили со мной о делах. Очень, очень хорошо. Я и сам хотел, да замотался… — тон гере Троствейка изменился, став назидательным до оскомины и одновременно сочувственным. — Должен заметить: вам следовало бы быть осмотрительней. Или впрямь решили, что попали в сказку? Если так, тогда вы, извините, или простак-деревенщина, или глупец, или вас ослепила жадность. Даром и в раю арфы не выдадут. Но я же вижу, вы вполне разумный молодой человек. Вы мне сразу понравились. Ах, молодо-зелено! — тратить средства без оглядки, с таким размахом… У вас ведь на счету остались жалкие гроши! Дней десять, не больше.
— Вы издеваетесь?!
— Не притворяйтесь идиотом, любезный гере ван дер Гроот. Сами небось сто раз повторяли: время — деньги. Только всем временем мира вправе распорядиться лишь один вкладчик: Господь. А временем собственной жизни… Смотрите.
Знакомым движением Троствейк потянулся к собственному уху. Извлек серебряную монету. Таких монет Освальд перевидал порядочно, но лишь здесь, в Гульденберге. Больше — нигде.
— Это день. А это…
Пальцы вытащили из воздуха монету побольше.
— Неделя. Вот месяц, — на ладони весомо звякнул золотой. — Такие дела, молодой человек.
Троствейк сжал кулак жестом фокусника, дунул, раскрыл ладонь.
Денег на ладони не было. Одни линии жизни, и все.
Огарок свечи трещал, коптил, временами угасая, потом спохватывался и выбрасывал язычок пламени, как белый флаг из сдающейся крепости. Огарку было страшно. Он боялся смерти. И в отчаянии металась по стенам, разрастаясь до потолка, съеживаясь в комок, неприкаянная тень Освальда ван дер Гроота.
— Мерзкий содержатель «Логова порока» нагло врет! Уехать отсюда, убежать немедленно, оставив чертова фигляра с носом, с вынюхивающим пакость за пакостью носом, и забыть проклятый Гульденберг, как страшный сон!
«…и на одиннадцатый день бегства отдать Богу душу? Хорошо еще, если Богу…»
— Чушь! Подлый розыгрыш! Взять и умереть без видимой причины?! Я молод, здоров, полон сил, уже почти богат…
«…кому нужно твое богатство? Костлявой? От смерти не откупишься…»
— Не откупишься? Дудки! Если время — деньги… Продать все к чертовой матери (прости, Господи!) и уехать!..
«…уехать полным дураком. Раздавшим кучу добра за призрак монет-минут. И весь леденцовый городишко станет хохотать дураку в спину. Небось на таких остолопах и наживаются…»
— Я проверю слова мерзавца! Я узнаю правду!
«Проверишь? Как?!»
Десять дней. Десять дней… Ведя спор с самим собой, Освальд уже знал, что чувствует смертник в преддверии эшафота. Помилуют? Повесят? Может быть, судья жестоко пошутил? И через десять дней стражники, отомкнув темницу, с хохотом выпустят беднягу, обмочившегося от страха… Единственный очевидный способ проверки никак не устраивал. Если Троствейк сказал правду…
Утром из гостиницы вышел живой мертвец: землистое лицо, круги под глазами. Ноги держали плохо, но слабая искра надежды гнала тело вперед.
— Сколько у меня на счету?
— Десять дней без малого, — ответил пекарь, ничуть не удивясь.
— Сколько у меня на счету?
— Девять с хвостиком, — ответил кондитер.
— Сколько у меня?
— Девять с мелочью, — ответил портной.
— Сколько?..
— Девять, — ответила молочница.
— Вы сговорились! Все!!!
— Извините…
— Я хотел бы вернуть обратно дражуар.
— Мы не принимаем обратно проданные вещи.
— Я хочу вернуть коня. Он засекается.
— Надо было смотреть при покупке.
— Верните задаток за диадему!
— Вы не хотите забрать украшение? Оно готово.
— Не хочу. Я передумал.
— Я не возвращаю задатков.
— Я буду жаловаться!
— Ваше право.
— Негодяй!
— Если вы не уйдете, я велю сыновьям вышвырнуть вас вон.
— Вы старьевщик?
— Я.
— Сколько вы дадите за все эти вещи?
— Очень мало, господин. На вашем месте я бы не согласился.
— Это сговор!
— Нет, господин мой. Это Гульденберг.
— Кошелек или жизнь!
Подвыпивший щеголь качнулся, скосив по-птичьи левый глаз на грабителя. «Вы шутите?» — скрипнул снег под сапогом. Щеголю было хорошо. Щеголь недоумевал. Он хотел домой: в кресло у горящего камина, вытянуть ноги к теплу, взять кубок глинтвейна, сунуть нос в аромат жарких пряностей и сделать из «хорошо» — «лучше некуда». Этот гульденбергский обыватель несомненно заслуживал ограбления, если не казни, ибо сам был злостным преступником: во Фрейсбурге его арестовали бы за шаубе на куньем меху с воротником шалью, разрешенной лишь дворянам, в Майнце — за берет с перьями, стоившими дороже позволенных десяти гульденов, в Нижней Австрии — за камку и бархат камзола, запрещенные всем, кроме обладателей высоких титулов, а в чопорном Кюстрине или, скажем, Магдебурге щеголь пострадал бы за вязаные штаны из шелка, надетые под панталоны с чулками. За такие в высшей степени вольнодумные штаны маркграф Иоганн Кюстринский сделал выговор своему тайному советнику Бартольду фон Мандельсо, сказав с укором: «Милейший, даже я надеваю сию роскошь по воскресеньям и в святые праздники!»
— Ты что, не понял? Кошелек или жизнь!
Освальд достал нож, за который (проклятье!..), пребывая в блаженном неведеньи, отдал горсть мгновений собственной жизни, и показал оружие щеголю. Пусть знает, с каким грозным лиходеем имеет дело. Господину ван дер Грооту человека зарезать — пустяки. Господин ван дер Гроот, заплечных дел мастер банкирского дома «Схелфен и Йонге», стольких без ножа зарезал, что уж если с ножом — ого-го, берегись! Тем паче щеголь сам напросился. Ибо сказано в «Уставе против роскоши»: «В связи со щегольством распространяется зависть, ненависть и дурные мысли, чем нарушается христианская любовь и уничтожается исконное различие меж сословиями!» Вот пусть поделится от беззаконных щедрот, прекратив нарушать христианскую любовь. Все вышеупомянутые соображения подогревали душу, словно дровишки, подкинутые в еле дымящую печь, потому что нрава господин поверенный был скорее мирного, чем воинственного, и сейчас чувствовал себя не лучшим образом.
— Кошелек? Жизнь? — переспросил щеголь, отступая к дому.
Лицо его внезапно стало белее снега. Видимо, до затуманенного хмелем рассудка дошел смысл вопроса, которого житель Гульденберга не мог, не смел… да что там! — попросту не умел понять. «Кошелек? Жизнь?..» — несчастный с детской обидой вперился в грабителя, пожал плечами и кулем осел под стену дома. Губы дернулись, бессильны выговорить ответ; так и не сделав выбора из двух предложенных вариантов, щеголь закрыл глаза, вздохнул и умер.
От страха. Или от невозможности предпочесть одно другому.
У него было слабое сердце.
Испуганный Освальд смотрел на мертвеца, бормоча слова, неизвестные на языках человеческих. Оправдывался? молил о прощении? пытался заставить ватные ноги шагнуть к добыче, беспомощной и беззащитной? Бог весть. Рослый, дородный, с ножом в руке, господин поверенный выглядел сейчас нашкодившим щенком, кружившим у сахарной косточки подле конуры сторожевика-волкодава: схватить? бежать? Легкий ветер кружил поземку у ног щеголя, провожая душу в дальний путь. Луна каталась по небу, слабо звеня. Искорки гуляли по сугробам. Маленькая, ослепительно яркая монетка скатилась с шалевого воротника: словно умерший прятал денежку в меху, от дурного глаза.
Еще одна монетка.
Еще.
Кругляшами денежек, звонким лунным светом распадалась шаубе на куньем меху. Россыпью монет упал в снег берет с перьями. Пригоршня лет незнакомой чеканки — вязаные штаны, панталоны и чулки. Сапоги с загнутыми носами — золотишко в ладонь поземки. Золотая цепь на груди, за чей вес, явно сверх положенного, щеголя арестовали бы в Цюрихе, — ручейком звеньев. Кольца с пальцев — наземь. Камзол с бархатными вставками, кафтан на застежках, ермолка под беретом, украшенная бисером и мелким жемчугом — деньги, деньги, деньги… В бесстыдно рассыпанной казне, в груде монет сидел он, привалясь к равнодушной стене, мертвый житель Гульденберга, нагой, как при рождении, и все его имущество становилось в этот миг драгоценным чеканом: минутами, днями, годами.
В следующий миг деньги покатились прочь.
— К-куда?! Стойте!..
Ветер подхватил крик, сбил в снег и окутал им босые ноги мертвеца. Луна, смеясь, смотрела на дивное чудо: по переулку катились деньги. Блестя, подпрыгивая, растворяясь в сверкании сугробов, в свисте поземки, в сокровищнице зимы. Исчезли. Убежали. Были — и нет.
Лишь нагая мумия глубокого старца улыбалась горе-грабителю оскалом черепа.
Когда пухлый щеголь, человек средних лет, успел жутко одряхлеть? Куда удрали деньги? Что за чертовщина?!
— У него были наследники. По смерти все досталось им.
Отпрыгнув зайцем и едва не споткнувшись о чертова мертвеца, Освальд извернулся, выставляя нож. Испуг ударил в голову молотом, оставив после себя пустоту и гул. Знакомый нищий, аккуратненький старичок стоял неподалеку, скорбно кивая. Шляпа качалась в такт: сейчас шляпа не была распахнута для подаяния, а хранила от мороза лысую макушку хозяина.
— Наследники, говорю. Вы поймите, уважаемый: у нас покойника обобрать — гнилое дело. Все — до последней минутки — наследникам укатится. Если бездетный и вдовый, значит, родителям. Если померли родители — в городскую казну. Был бы жив, бедняга, могли б поживиться, только сдал бы он вас назавтра. Чужих здесь долго не ищут: раз-два, и на виселицу. А так… зря вы ножик, зря…
— Донесешь? — губы стали каменными.
— Что? A-а… Нет, не донесу. Зачем? Платили б за доносы, тогда конечно. Бегом побежал бы. Подают здесь скупо, любой грошик кстати… Даром же нет резону бегать. И человек вы хороший, жалко мне вас. Шли бы вы в магистрат. Верное дело советую: идите в магистрат.
— В темницу? В петлю?!
— Ну зачем так? Шел человечек, помер от сердца, тут ему и конец. Вас здесь не было, я ничего не видел. Откуда петле взяться? А в магистрат зайдите, пригодится. Глядишь, работенку подкинут. Давайте я вас провожу, чтоб не заблудились.
— Ночью? В магистрат? Ты бредишь!
— Ночью не надо. Я вас утречком близ гостиницы встречу и проведу. А вы мне потом, если дельце выгорит, за хлопоты подкинете. Годик там или полтора. Если выгорит, вам хоть три года отстегнуть будет — плюнуть и растереть. Будто пуговку обронили.
Подозрительность швырнула в Освальда странной догадкой.
— Погоди! Ты в возрасте, ты на склоне лет… А говорил: подают здесь скупо…
— Говорил. И сейчас скажу: скупо. Одежонку, хлебца — еще да, а монетку — не допросишься. Бывало, стоишь, плачешься, а душа леденеет: до вечера не наберешь, завтра, глядишь, не подымешься!
— Так как же ты дожил до своих лет?!
— А кто вам сказал, господин хороший, что я местный? Из Виллалара я, бродячий музыкант. В позапрошлом году забрел сюда и остался. Ну, вы сами знаете, как это делается… Только не спрашивайте, чего я в магистрат за работой не пошел. Пошел, да не нашел. Не нужны им музыканты. Пришлось шляпу снимать на углу. А вы подойдете, вы человек цепкий, с хваткой…
Нагой, иссохший мертвец смотрел им вслед, провожая до конца переулка. В глубоких провалах глазниц уже копились снежинки.
Белые, ажурные.
Мертвец знал, что утром нищий отведет Освальда в магистрат. Потом нищий зайдет в канцелярию, где получит расписку: выдать от городской казны бывшему волынщику Феликсу Озиандеру вознаграждение в размере полутора лет. За услуги, оцененные по достоинству.
Мертвые, они все знают.
Только молчат.
— Вы задержались! — сварливым тоном объявил Мориц ван Хемеарт.
От милейшего сукновала, готового ночь напролет развлекать гостя с кубком глинтвейна в руках, не осталось и следа. Член городского совета сидел перед Освальдом, и надо заметить, в его влиятельности мог усомниться только безумец.
— Мы ждали вас позавчера. В крайнем случае, вчера. Нельзя так много пить и шляться по девкам, это ужасно вредно для здоровья. А для репутации просто губительно. Человек в вашем положении должен понимать: репутация — последний товар, который у него остался. И не растрачивать этот товар попусту.
Маленький кулачок пристукнул по столу, украшенному резьбой в мавританском стиле. Освальд молча стоял перед рассерженным сукновалом, слушая выговор. В его положении… Одно было известно с точностью приговора: в его положении не обижаются. Выходит, ждали. Что из этого следует? Выводы утешали плохо. Но Мориц внезапно смягчился. Перестал стучать, вытер лоб клетчатым платком. Обвел взглядом коллег: содержателя гостиницы гере Троствейка и карлика-ювелира, чье имя было Освальду неизвестно по сей день. Маленький городок, куда ни ткни, хоть в магистрат — угодишь в знакомца.
Ткни, приятель! — кулаком, ножом, копьем…
Если бы это вернуло растраченную жизнь, Освальд задушил бы всех троих. Мирный, слегка трусоватый поверенный, он вытряс бы из каждого по отдельности и из всех вместе свои апрели и октябри, зимы и лета, ночи и дни, восходы и закаты. Но идти на эшафот, зная, что порыв растрачен зря…
— Ладно, оставим упреки. Гере Троствейк, вы хотите что-то добавить?
— Мой милый Мориц, полно! Зачем вы браните нашего дорогого гере ван дер Гроота? В отличие от нас, здесь собравшихся, он молод, а молодость не что иное, как дар Господа! — нос защитника шмыгнул, принюхиваясь: видимо, желал ощутить Господни эманации в полной мере. — Правда, дар сей довольно буен, но достаточно выждать, и из вчерашнего кутилы может получиться добрый семьянин и превосходный работник. Не правда ли, Освальд, дружище?
Дружище Освальд кивнул. Правда.
Мало-помалу становилось ясно, на какие шиши живет хозяин «Приюта добродетели», пустой гостиницы в городе, где очень мало приезжих. И поэтому каждый гость на вес золота — или, лучше сказать, на вес сотни лет жизни. Сейчас что-то предложат. Скажут: продай душу. Скажут: брось образок Девы Марии на пол и наступи сапогом. Стань палачом, а то наш дурак запил. Иди чистить выгребные ямы руками. Ведь нищий музыкант почему-то не согласился на предложение магистрата. Отказался, пошел на улицу клянчить подаяние.
Господи Боже, сколько им лет?! Рассуждают о молодости…
Тощий, длинный сукновал выбрался из-за стола, сложившись циркулем. Прошелся по комнате. Остановился у напольных часов с само-движущимися фигурками, наподобие тех, что были изготовлены знаменитым Якобом Маркартом по заказу императора Рудольфа II в подарок турецкому султану. Подтянул гирю, словно запуская маятник впервые от сотворения мира:
— Вы правы, гере Троствейк. Я погорячился. Итак, Освальд (вы позволите называть вас так?), магистрат вольного города Гульденбёрга в нашем лице намерен предложить вам работу. Должность, замечу, почетная и доходная. Если вы согласитесь, то сумеете в течение двух-трех лет полностью восстановить растраченную вами казну, отведенную при рождении, а также обеспечить себе безбедное существование в дальнейшем. Сумма последующих накоплений будет зависеть исключительно от вашей расторопности и деловой сметки. Поверьте, мы не скупцы. А род ваших занятий предполагает ответную щедрость со стороны работодателей.
— Гере ван Хемеарт, вы забегаете вперед, — вмешался ювелир. Макушка его едва торчала над столом, напоминая яйцо. Парик или головной убор карлик почему-то носить не желал. — Сперва надо бы объяснить, какую именно должность мы предлагаем этому молодому человеку.
— Разумеется, гере Эммозер. Сегодня я на удивление рассеян. Итак, наш юный друг, мы хотели бы предложить вам должность…
Ну! Ну же!
Капли холодного пота сползли вниз по хребту.
— …стряпчего при магистрате. Разъездного стряпчего. Если угодно, можете по-прежнему считать себя поверенным, только при городском совете Гульденберга, а не при банкирском доме ваших прежних хозяев…
Сухой голос шуршал песком. Дитя набирает полную горсть, и песчинки струятся между пальцами. Но в интонациях Морица крылся намек на живительную влагу: смочи песок и лепи чудесные куличики. Так не бывает… Или ты все-таки счастливчик, Освальд ван дер Гроот? Но почему же тогда отказался нищий?! Старичок говорил: «Не нужны им музыканты. А вы подойдете, вы человек цепкий, с хваткой…» Дева Мария, хвала тебе! Оказывается, все проще простого: им нужны деловые люди, а душу можно оставить при себе, кому она нужна, твоя душа!..
Впрочем, подозрительность давала себя знать. Один раз Освальд уже утратил ее, матушку-подозрительность, и чем дело кончилось?
— Предложение заманчивое. Стоит подумать.
Он приблизился к окну и спиной к троице советников оперся о подоконник. Это была замечательная спина. Опытная, уверенная. Сразу объявляла во всеуслышание: думали, я загнан в угол? Нет, братцы, мы еще поторгуемся!
— Ну, допустим, жалованье мы обсудим позднее, в более приватной обстановке. Имейте в виду, я буду настаивать на крупном задатке — как пострадавший от предумышленного замалчивания сведений, причинившего мне прямой материальный и косвенный моральный ущерб. Также меня интересуют определенные льготы и привилегии, если я поселюсь в пределах Гульденберга, как то: беспроцентный займ от магистрата на строительство дома, снижение податей сроком до трех лет…
— Ха! Я тебе говорил, Мориц, этот человек нам подойдет! — карлик-ювелир расхохотался басом, неподходящим для его телосложения. — Каков наглец! Мы еще возблагодарим Провидение, ниспославшее нам этого шалопая!
Освальд правильно понял комплимент.
— Но один вопрос я задам прямо сейчас. И жду прямого, недвусмысленного ответа. Итак, мои господа: почему бы вам не найти разъездного поверенного среди местных жителей? Неужели почтенные гульденбергцы столь неспособны к сделкам и переговорам, что вы готовы были предложить сию должность даже бродячему старику-волынщику?
— Сколько мне лет? — туманно осведомился ювелир, сдвинув брови. И, не дожидаясь мнения Освальда по сему поводу, продолжил: — Мне много лет, юный нахал. Очень много. Мафусаиловым веком хвастать не стану, мой мальчик, но пожил, пожил на белом свете. Дай Бог вам так пожить. И намерен продолжать в том же духе. Способ эмалирования Мельхиора Эммозера вкупе с рельефной финифтью хорошо известен в Вене и Нюрнберге, Ульме и Торгау. Я надолго обеспечил детей и внуков. Я в силах получать от жизни все удовольствия, которые она способна предоставить… но я бессилен перед малым, очень простым обстоятельством.
Мориц ван Хемеарт взмахнул длинной рукой:
— Не слишком ли теперь вы разговорчивы, гере Эммозер?
— Господа, мы имеем дело с опытным человеком. И недомолвки лишь помешают найти общий язык. Зная правду, гере ван дер Гроот примет решение быстрее и спокойнее… Итак, на чем мы остановились?
— Вы бессильны перед неким обстоятельством, — Освальд по-прежнему стоял лицом к окну и спиной к советникам. Ему казалось: поворот сочтут согласием. Надо выждать. Надо окончательно убедиться в отсутствии подводных камней.
И все-таки не выдержал.
Повернулся.
— Да, конечно. И это обстоятельство налицо: я не в силах покинуть Гульденберг. Потому что не пройдет и суток, как Мельхиор Эммозер умрет в дороге. Я родился здесь. Вы уже знаете, что любому уроженцу Гульденберга написан на роду один день. И лишь пансион от городской казны продлевает сей день до срока полного совершеннолетия. Плюс еще три года. Будет ли человек существовать дальше
— зависит от его талантов и умений. Но вне Гульденберга наш срок — один день. Отправься я в Кельн — мне не доехать до Кельна. Отправься в Аугсбург — не доехать и туда. Разве что в ваш Лейден… Чтобы умереть при въезде в город. День! — вне родины у нас больше нет ни монетки. В отличие от вас, юноша. Вы не местный, вам Господь отвел больший аванс… — карлик пригляделся, уставясь Освальду за левое ухо. — Шестьдесят восемь, как одна копеечка. Верней, было шестьдесят восемь, пока вы не кинулись в разгул. Ну ничего, это мы быстро восстановим, иначе как вы будете работать в поездках? Вне Гульденберга только Божий аванс имеет значение, скопи ты хоть Крезовы сокровища! Правда, в дороге отныне вам придется быть осторожным, если уж работаете на магистрат нашего славного городка…
— Гере Эммозер! — вмешался Мориц ван Хемеарт, и на этот раз ювелир послушно осекся.
Сукновал бросил острый взгляд на Освальда:
— Время — деньги, милейший. Не будем транжирить его попусту. Особенно это касается вас. Итак: вы согласны?
Через три дня после заключения контракта и выплаты обещанного задатка Мориц отвел меня в сторонку. Подмигнул с доброй усмешкой — как своему, близкому, приятному во всех отношениях человеку.
— Позвольте добрый совет. Сотрудничество, думаю, у нас сложится превосходно, тут нет никаких сомнений. Но, памятуя вашу прошлую опрометчивость… Сразу озаботьтесь поиском замены. Не откладывая в долгий ящик.
— Замены?
— Ну, вы же не собираетесь разъезжать вечно?
Еще через два года я женился на младшей дочери ювелира Эммозера. Спустя девять месяцев у нас родился сын. Назвали Карлом. Затем — дочь Катлина.
Займ на строительство собственного дома был выписан льготный.
Магистрат ценил нового стряпчего: человека расторопного, сметливого и с недавних пор более чем обеспеченного.
— Я! Я тот человек, кто тебе нужен! Замена!
На Юргена было страшно смотреть. Так, наверное, ползет за инквизитором, пытаясь ухватить край мантии, приговоренный к сожжению еретик, усмотрев в последней реплике обвинителя намек на снисхождение. Хохолок плясал над макушкой, униженно кланяясь. Губы вспухли: казалось, крик сейчас вцепится в углы рта клещами, дернет без жалости и кровью из разрывов хлынет:
— Я!!!
— Ты уверен? — качнулся маятник в кулаке.
За время рассказа Освальд забыл, что история якобы относится к его таинственному другу, а не к самому гостю «Звезды волхвов», превратив тайну в пшик, но часов из руки не выпустил. Шелестела цепочка, кивало серебряное яйцо в такт словам: тик-так, тракт-такт… Оба слушателя, Петер Сьлядек и Юрген Маахлиб, лютнист и стряпчий, а верней сказать, сейчас бродяга и пьяница, — оба они все это долгое время смотрели не в лицо рассказчику, а на блестящую точку лжемаятника. Завороженно, очарованно, видя в мерном колебании часов сказку, похожую на правду: вольный город Гульденберг, маленькое королевство невозможного, и путь от метели к солнцу, от безнадежности к счастью.
Палец Сьлядека дрожал на первой струне лютни. Не мелодия, голый ритм: тик-так. Монетки минут осыпались на пол, катились прочь, забивались в щели…
Исчезали.
— Да! Я стряпчий, я знаю толк в этих делах! Возьми меня с собой, не пожалеешь!
Брюзгливая гримаса, казавшаяся вечной, покинула лицо Юргена. Сгорела в пламени надежды, будто грехи — на костре чистилища. Взамен наружу выглянул удивительный кто-то: узник остервенело тряс прутья решетки, чувствуя, что преграда поддается.
— Утром я уезжаю. Ждать не стану. Успеешь?
— Успею! Я никуда не уйду из этой харчевни! Я уеду утром вместе с тобой!
— Собрать вещи в дорогу?
— Нагишом побегу! Босиком!
— Родители? Друзья? Жена? Я слышал, ты ждешь ребенка…
— Пусть! Позже вернусь, объясню… Они поймут!
— А если не поймут? Не простят?
— Плевать!
— Хорошо. Ты мне подходишь. Будь готов утром к отъезду. В Гульденберге я выдам тебе задаток в счет будущих доходов. Год, может, полтора… Устраивает?
— Освальд! Благодетель!..
Юрген вскочил, желая поцеловать руку спасителя. Его шатнуло, будто движение маятника в кулаке и серьги в ухе Освальда ван дер Гроота передалось несчастному; маленький человек схватился за живот, охнул, заглушая гулкое бурчание в утробе.
— Я… я сейчас…
Опрометью Юрген вылетел на двор, забыв одеться потеплее. Хлопнула дверь. Лишь теперь Петер заметил, что остался один на один с Освальдом. Стояла глухая ночь, со второго этажа несся храп молодого Пьеркина и еле слышный свист: у Старины Пьеркина на храп недоставало сил. Со стороны каморки служанки Кристы никаких звуков не доносилось. Синий от беспробудного пьянства месяц заглядывал в оконце: эй! чего не спите, братцы? Оцепенение мало-помалу отпускало, тело успело отдохнуть, ёж покинул горло, и лютнист чувствовал бы себя совсем хорошо, если бы не понимал: спроси кто завтра о внешности господина ван дер Гроота, и Сьлядек ничего не сможет ответить. Только часы на цепочке, серьга в ухе да страх перед чем-то большим, нависшим над тобой и готовым рухнуть в любую секунду.
Время — деньги.
Засыплет лавиной монет, не откопают.
Пальцы, соскочив с назойливой лесенки ритма, сами вспомнили забытую мелодию. Слова этой баллады сочинил некий школяр-висельник, ворюга из Парижа, родной брат буйных авторов «Кочевря-ки», который, по слухам, продался дьяволу за способность избегать петли на Монфоконе:
…Рай — место для его души!
О Господи, в честь дружбы старой
С покойным бочку осуши
За душу стряпчего Котара!..
— Ты ошибаешься, юноша, — в слове «юноша» царила откровенная зависть. — Моего нового стряпчего зовут Юрген, а не Котар. И я не беру его на небо. Мы едем в Гульденберг. Ночь умрет, взойдет солнце, и мы уедем.
Освальд наклонился вперед, опрокинув пустой кувшин. Стало ясно: за лицом ван дер Гроота, за строгим, малоподвижным лицом, каких двенадцать на дюжину, тоже заперт кто-то: больной узник, чья решетка сделана из чистого золота, но вряд ли поддастся, тряси не тряси. Он смертельно пьян, в ужасе подумал Петер Сьлядек. Господи, он в сто раз пьянее Юргена!., он наврал!., он все наврал, а Юрген сойдет с ума, когда узнает…
— Хочешь поехать с нами?
— Н-нет…
— Твое дело. А я поеду. Это будет моя последняя дорога. Больше я из Гульденберга ни ногой. Ни шагу! С места не двинусь!
Безумие хмеля или отчаяния рвалось наружу, брызжа слюной. Рушились запоры, ломались запреты. Освальд сейчас говорил не с Петером, скорее всего, он вообще не видел лютниста, выкрикивая обвинения в адрес людей далеких и не слышавших господина ван дер Гроота, своего поверенного. Щеки обвисли, набрякли кровяными прожилками, рот исказился гневом:
— Все! Приехал! Контракт? К бесу ваш контракт! Подавитесь!
Он резко встал. Упав, громыхнула лавка. Часы, по-прежнему зажатые в кулаке, ускорили движение; вдвое, втрое быстрее закачалась серьга в ухе. Огромный человек грозил призракам, и маятник спешил, задыхаясь, вперед и вперед, к концу дороги.
Деньги сыпались из прорехи в кошеле: тик-так.
— Я уже ваш! Я давно ваш! Думаете, не знаю? Знаю! Все знаю! Мое время в дороге бежит, сломя голову! Я ваш! Целиком! С потрохами! Менялы сдохнут от зависти: такой курс им не снился… Год пути за два! День за неделю! Ночь за месяц! Проклятье… страсти Господни!.. как заработок у пьянчужки бежит оно, как жалованье транжиры! Как вода меж пальцев… Пять лет дороги!.. Вы гоните меня вон, вы ласково убиваете меня, выталкивая прочь… Черт бы вас побрал, убийцы… Я трачу, трачу, трачу, я скоро буду нищий везде, кроме вашего треклятого Гульденберга, но вы отправляете меня наперегонки с Безносой, снова и снова! Я богач, моих денег хватит на долгую безбедную жизнь детям и внукам, но контракт! Нарушь я договор, откажись ехать по вашим поручениям, и что? Я разорен! Неустойка, возмещение убытков… Моя жена падет в ноги гнусному карлику-папа-ше: вымаливать лишнюю минутку! Моя дочь ляжет под жирного, похотливого борова, лишь бы он, уходя, оставил ей на столике у кровати полторы недели! Мой сын… дочурка Катхен, моя маленькая… Даже покинуть ваше кубло они не смогут: сутки пути, и солнце больше не застанет их на земле! И вы, лицемеры, смеетесь: «Поезжай, Освальд! Пока не отыщешь себе замены…» Нет! Выкусите! Я не умру в пути! Я родился в Лейдене, где деньги — деньги, а время — время! Моей казны, отпущенной не вами — Господом! — при рождении, хватит, чтобы доставить замену в ваши лапы, и потом… ни ногой!., ни шагу!.. Жить! Сами себя тратьте, сволочи…
Левой ладонью он с размаху запечатал рот. Захрипел, давясь несказанным. В три шага оказался рядом с Петером; ухватив за лацканы куртки обеими руками, вознес щуплого лютниста к своим бешеным глазам.
— Молчи! Убью!
— Д-д-д… — сказать «да» не получалось. Не хватало воздуха. Зубы выстукивали «Кочевряку». А ведь убьет… Безумец…
— Скажешь этому — прикончу! Понял?
Петер хрипел, судорожно пытаясь кивнуть и боясь, что кивок сломает ему шею раньше, чем лапы сумасшедшего Освальда. У груди бродяги качался маятник «нюрнбергского яйца»; у его лица качался маятник серьги.
Храбрый месяц бодал окно, спеша на помощь.
«Так! так!..» — кричали звезды, рукоплеща вожаку, и наконец последний удар прорвал плотину.
Позже Сьлядек не сумеет вспомнить миг изменения. Просто узник, укрытый за искаженными чертами Освальда, вырвался на свободу, напоследок опьянев от хмеля воли, и Петер почувствовал, что больше не боится. Бояться этого несчастного, насмерть перепуганного горемыку было невозможно. Пожалеть — да. Но страх ушел и не вернулся, даже когда господин ван дер Гроот стал меняться. Богатая одежда осыпалась с дородного тела, катились кольца с пальцев, распадались башмаки, оплывал кафтан — монеты, монеты, монеты звонкой гурьбой бежали по полу, каплями впитываясь в доски, исчезая навсегда. Нет — снегами, дорогами, перелесками, путями нехожеными возвращаясь в вольный город Гульденберг, где наследники ждали своей доли имущества. Кожа лица натянулась пергаментом, перо-невидимка вспахало лоб беглыми морщинами. Глубже, больше, отчетливей. Выгребными ямами запали глаза, теряя цвет. На запястьях вздулись синие вены, ключицы заострились, плечи поникли, не в силах больше выдерживать тяжесть Петера. Рухнув на лавку, Сьлядек смотрел, как перед ним, третьим маятником, качается глубокий старик — нагой, словно младенец в момент рождения.
Останавливалась серьга. Остановились часы в костлявом кулаке.
Рассыпались в драгоценный прах.
— Это страшно? — успел спросить последний маятник, еще качаясь.
— Нет, — ответил Петер, не понимая вопроса, вообще ничего не понимая, но зная, что отвечает верно.
Старик улыбнулся, прежде чем упасть.
Старик теперь знал, что это не страшно. Страшно ждать. Страшно бояться. А когда дождался, то уже не страшно. Казну с собой не прихватишь, кому она там нужна, твоя казна, твои сбережения — хватай воздух, падая в колодец, будешь им дышать, нахватанным…
— Освальд! Стой! Куда ты?.. Зачем?!
От порога Юрген кинулся к умирающему. Забыв обо всем, пал волком на добычу, вцепился в холодеющее тело:
— Стой! Погоди! Как туда добраться?!
Улыбка, схваченная судорогой, была ответом.
— Дорогу! Укажи дорогу!
Нет. Освальд ван дер Гроот теперь знал лишь одну дорогу. По ней и ушел.
Маленький человек выпрямился. Огонь безумия пылал в глазах Юргена Маахлиба, и не было невозможного для этого огня, потому что узник вкусил свободы.
— Найду, — тихо сказал маленький человек. — Будьте вы прокляты! Сам найду…
Взгляд Юргена упал на трясущегося лютниста:
— «Кочевряку» давай! Отходную!
Горло булькнуло, лютня всхлипнула:
Кочевряка, кочевряй!
Путь подошвой ковыряй!
Хоть во сне,
Хоть в весне,
Хоть в метели января!..
Дико расхохотавшись, пьяница кинулся прочь из «Звезды волхвов».
Петер лишь самую малость отстал от него.
Две тени бежали под синим месяцем, расходясь все дальше друг от друга.
Через двенадцать лет автор «Баллады опыта», начинавшейся с подозрительных строк:
Гроза за горизонтом — немая.
В молчании небесных страстей
Не опытом, — умом понимаю:
Как больно умирать на кресте…
усталый и опустошенный Петер Сьлядек сбежит из чопорного Аморбаха, притона ханжей, от преследований Святого Трибунала. Страшный призрак «Каролины», иначе «Уголовно-судебного уложения императора Карла V», статья 44-я «О подозрениях достаточных и необходимых», будет гнаться за лютнистом долго и о^танет лишь на границе Хенингского герцогства, терпимого к вольностям. Впрочем, глупое эхо еще долго кричало вдогонку беглецу, что сделка с Дьяволом есть преступление исключительное, а значит, в таком деле для обвинения достаточно слухов, проистекающих даже от детей или душевнобольных. Не оглядываясь, Петер двинется дальше. Вскоре на площади Трех Гульденов, как раз напротив церкви Фомы и Андрея, начнет собираться толпа народа, желая послушать опального певца. Еще через полгода, отдышавшись, он покинет Хенинг, направляясь в Эйсфельдскую марку, а дальше — время покажет. Кому время — деньги, а кому и поводырь.
На Хенингской Окружной он свернет в «Звезду волхвов».
Харчевня покажется ему брошенной и одинокой, как ребенок, потерявший няньку в базарной толчее. Впрочем, утром понедельника здесь всегда так. Бывший молодой Пьеркин — а теперь, после смерти хворого батюшки, очередной Старина Пьеркин — поднесет кружку легкого пива. Вдыхая запах солода и хмеля, Сьлядек будет долго смотреть на раздобревшего хозяина, на его руки, больше напоминающие окорока, на монументальное брюхо, украшенное фартуком, и от этого ходячего праздника жизни, от усмешки румяного, приветливого толстуна душа станет чистой, словно простыня у опытной прачки. Дальше взгляд лютниста скользнет по двору, где у колодца верхом на хворостинах носились двое голопузых ребятишек, мимоходом огладит зад Кристы, бывший предмет вожделений Пьеркина, теперь же — священный холм в честь богини Чадородия. У коновязи в это время отвязывал чалую кобылу гость, покидая харчевню после ночлега.
Петер глянет и на гостя, но внимательно рассмотреть не успеет.
Маленький человек, искоса сощурясь в адрес Сьлядека, вдруг махнет в седло и, теряя шляпу, ускачет прочь по Окружной — словно средь бела дня встретил призрака. Седеющий хохолок спляшет над макушкой беглеца «Кочевряку», кобыла свернет за поворот, а солнце вприсядку запутается меж столбов пыли.
— Часто наезжает? — спросит Петер у хозяина, имея в виду ускакавшего Юргена Маахлиба.
— Нет, — ответит Пьеркин, равнодушный к интересу случайного прохожего, но всегда готовый почесать язык о чужой оселок. — Раз-два в год. Бывает, что реже.
— По делам?
— Ага. Закупки, сделки всякие. Явится, договорится — и поминай, как звали. Говорит, дом у него в каком-то Гульденберге. Знатный, мол, дом: два этажа, флигель. Врет, должно быть. Или не врет. Мне-то что, мое дело — сторона…
— Нашел, значит. Нашел…
Хозяин «Звезды волхвов» обернется к лютнисту, нахмурит брови, вспоминая что-то свое, давнее, хмыкнет, но промолчит. Лишь качнет курчавой головой, где проседь недавно свила гнездо, и тайная, озорная лихость сверкнет под бровями, словно память сбросила с загривка дюжину лет.
— Выходит, соврала цыганка? — весело спросит Петер, отхлебнув пива.
— Выходит, что так.
Тогда Петер Сьлядек кивнет на ребятишек:
— Твои?
— Не-а, — пожмет грузными плечами Пьеркин, раньше молодой, а теперь Старина.
— Чьи тогда?
— Ее, — толстая рука укажет на Кристу, а потом ткнет в сторону, за поворот дороги. — И его. Юргеновы мальцы. Что смотришь? Муж он Кристин. Пьянствовал, потом сбежал, потом вернулся, через восемь месяцев, а супружница его родами померла. И младенчик задохся. Погоревал вдовец, поплакал, а там к родителю моему подкатился. Родитель мой, царство ему небесное, жадный был — страсть! Деньги взял, девку отдал. Повенчались, честь по чести, простыню с первой кровью народу показали… Тут Юрген возьми и уберись восвояси. С тех пор наезжает: детей делать.
— А что ж к себе не забирает? В дом с флигелем?
— Дурит, наверное. Или не хочет. Говорит: желаю, чтоб мои детишки здесь рождались. Только не фартит ему: как дитё родится, так к вечеру помирает. Криста уж рожать замаялась. Только эти вот и живы, пострелята…
Петер еще раз повернется к детям. Толстенькие, задастые. Голые животы оттопырены, торчат пупами. Близнецы. С возрастом, несомненно, раздобреют вконец: руки сделаются окороками, брюхо гордо выпятится вперед, подставкой для третьего подбородка. Курчавые оба: на таких ягнятках хохолка не завить.
Хорошие детки.
— Чего уставился? — беззлобно хмыкнет Старина Пьеркин. — Сглаз кладешь?
— У меня глаз добрый.
— У всех у вас добрый. Ходите, пялитесь… Только и думаете, как к чужой бабе под бочок!..
Пьеркин смачно расхохочется, всколыхнув большое, сильное, налитое соками тело. Словно углядел в своем упреке нечто смешное до одури. Хлопнет собеседника по спине: не бери, мол, в голову, шутки шучу! Тогда Сьлядек еще раз глянет за поворот, где скрылся всадник. И солнце, золотая серьга, качнется маятником в ухе неба: тик-так.
— Выходит, не соврала цыганка? — задумчиво спросит он.
— Выходит, что нет, — ответит хозяин, ухмыляясь. — Ушел, отпели, и памяти не осталось. Разве ж это память? — одна насмешка.
И закричит на Кристу:
— Эй, раззява! Гони парней от колодца: утопнут, не дай Бог…
Не всех чудовищ жутких должны страшиться мы:
Есть чудища такие, что нас ведут из тьмы.
Удержат мандрагоры у топи на краю…
Но ласковый пушистик лакает кровь твою.
Журнал капитана исследовательского космолета «Заратустра». Задача — разведка глубокого космоса. В данный момент местонахождение неизвестно.
Слейд умолк и оглянулся через плечо. Далеко позади него в бухте космолет уже почти полностью скрылся под водой, виднелось только окутанное клубящимся паром машинное отделение. Он вдруг вспомнил, как воздействует морская вода на распределительную коробку нейтронноимпульсного реактора, и укрылся за ближайшей скалой.
Вовремя. Земля затряслась, как захохотавшее желе, больше половины содержимого бухты взлетело в воздух, на миг замерло — и тут же обрушилось вниз, будто всесокрушающий ливень, промочив Слейда до костей. Впрочем, это он перенес достаточно стойко, но мысль, что космолет исчез навсегда, настолько ошеломила его, что Слейд зашатался и шлепнулся на медузу неизвестной разновидности.
Где бы он сейчас ни находился, с этого дня его дом здесь.
Как это ни прискорбно.
Он осмотрелся. С одной стороны, было даже лишним указывать, что аварийную посадку он совершил на планету, которая по первому впечатлению казалась пригодной для человека. Далее он должен был признать, что свалиться на планету, по-видимому, отличающуюся богатейшей органической жизнью, — бесспорная удача. Вероятность подобного неизмеримо мала; согласно статистике он должен был либо утонуть в ядовитых газах, либо оказаться в положении Кливленда постиндустриальной эпохи. А вместо этого… ну, могло оказаться куда хуже.
С другой стороны…
Космолет погиб, а добираться домой пешком было немножко затруднительно. Случился кошмар, от которого все бороздящие космос звездолетчики просыпались в холодном поту и вспоминали, что поужинали цыплячьим рагу, высушенным в глубокой заморозке. Кошмар оказаться на чужой планете без всего, если не считать защитного костюма и аварийного набора инструментов. В Академии, разумеется, проводился инструктаж, как действовать в подобной ситуации. Он помнил все от первого и до последнего слова.
«Отыщите обрыв и спрыгните с него. Наилучший выход для вас».
В чем в чем, но в отсутствии афористичности академические инструктажи упрекнуть никак нельзя. Только вот в окрестностях никаких обрывов не наблюдалось, да и вообще, он пока сдаваться не собирался.
— Журнал капитана, — продолжил он диктовать в портативный диктофон. — Космолет погиб, я нахожусь на неизвестной планете. Спасти что-нибудь с космолета возможности нет. Дело дрянь. Конец записи.
Перед ним уходил вверх ровный склон, на гребне которого виднелся лес. Укрытие, подумал он. А возможно, пища и строительные материалы. И он, не оглядываясь, зашагал туда.
Деревья больше всего на свете смахивали на добрые старые сосны Земли, и запах их принес с собой поток детских воспоминаний, по большей части о пикниках под дождем, бранящихся родителях и о тех случаях, когда ему доводилось заблудиться в лесу. Однако в нынешнем его положении понятие «заблудиться» было полностью лишено смысла. Уж это-то его не тревожило, как, вероятно, Жанна д’Арк в ожидании, когда запалят ее костер, не слишком беспокоилась, что она без шляпы и солнце напечет ей голову. Шел Слейд около часа, равнодушно отмечая про себя, что лес выглядит на редкость чистым — ни колючих зарослей, ни подлеска. Насколько он мог судить, лес занимал не менее ста акров. И казался неестественно тихим — птицы не пели, нигде не наблюдалось никакого движения, только концы веток чуть покачивались под легким ветерком. Даже жуков не было.
Очень странно.
Тут он услышал отчаянный женский вопль.
Слейд огляделся, стараясь определить направление звука. И увидел ее. Она, несомненно, была женщиной, к тому же молодой высокой блондинкой, одетой в какое-то тряпье, причем в малом количестве. Хотя она была босой, но бежала, будто на трехдюймовых каблуках. Ногти у нее были той безупречной удлиненно-овальной формы, какая в природе обычно встречается только в непосредственной близости от косметического салона. Блондинка вдруг остановилась, чтобы поглядеть через плечо, и снова испустила вопль.
— Йи-ик! — прокричала она совершенно отчетливо — и упала, споткнувшись о корень.
Слейд присел на корточки. «А мне тут может понравиться», — подумал он. Эволюция на этой планете явно следовала каким-то другим правилам — Чарлз Дарвин, окажись он здесь, бросил бы свою биологию и занялся производством черепаховых гребней — но кто говорит, что природа любит однообразие?
Тут космолетчик услышал еще один звук, слабый и далекий, но лесная акустика ведь заведомо обманчива. Казалось, где-то из бутылок вылетают пробки.
«Далековато», — подумал Слейд, встал и подбежал к блондинке, заметив на ходу, что волосы у нее прямые и выглядят так, словно она только что от парикмахера.
— Не могу ли я помочь… — начал он, но женщина застыла на одной ноге и уставилась на него, разинув рот, а в ее глазах (океанской синевы) не было ничего, хотя бы отдаленно свидетельствующего о мыслительных способностях.
«Эгей! — подумал Слейд. — Может, эта планета — лечебница для душевнобольных?»
Пробки хлопали все ближе. Блондинка услышала звуки и испустила новое «Йи-ик!». Она попыталась бежать, однако лодыжка явно причиняла ей сильную боль.
— Ну-ка, дайте, я вам помогу, — предложил Слейд, но она, казалось, опять не поняла, причем не слова, но сам язык, как будто он вообще был ей неизвестен.
Слейд справился с широкой ухмылкой и шагнул вперед…
И тут на сухой поляне, не дальше чем в двадцати пяти ярдах от него, появилась группа гигантских медведей. Они, мягко выражаясь, были совсем не похожи на тех медведей, которых ему доводилось видеть. Во-первых, они поражали огромным, футов девяти-десяти, ростом и передвигались на задних лапах, совсем как люди. Во-вторых, на них были короткие тесные красные куртки, а в лапах они держали какие-то штуки, напомина…
…простенькие пугачи. Ну да, те короткие деревянные трубочки с плунжером в одном конце, которые стреляют пробками.
Один медведь увидел чужака, поднял пугач к плечу и выстрелил. Может, в последний момент лапа у него дернулась, решить трудно. Как бы то ни было, пробка просвистела мимо Слейдова уха и угодила в дерево. Оно качнулось и рухнуло.
Та еще пробка.
У капитана хватило ума отпрыгнуть в сторону. И как раз вовремя, потому что теперь в него палили другие медведи.
— Хватай его! — прорычал один, и три чудовища двинулись вперед, на ходу запихивая новые пробки в дула своих пугачей. Пробка ударила в землю в полушаге перед Слейдом, обдав его вихрем полусгнивших листьев.
К счастью, медведям было нелегко лавировать между деревьями, и Слейд сумел оторваться от них — а может, им просто надоело гоняться за человеком. Удостоверившись, что больше ему ничто не угрожает (относительно, конечно), он прокрался вверх по откосу к гребню над тем местом, где покинул блондинку, укрылся за высоким пнем и поглядел вниз.
Ему открылось поразительное зрелище: там собралась целая толпа людей, тоже одетых в тряпье. Некоторые из несчастных вопили (слов он не различал и вдруг сообразил, что зверя-то прекрасно понял!). Людей кольцом окружали гигантские медведи, тесня их, грозно крича и стреляя в воздух из своих пугачей; некоторые щелкали бичами. Все это напоминало вооруженное восстание на фабрике игрушек Санта-Клауса.
Звери принуждали людей карабкаться на деревья.
«Какого черта?» — подумал Слейд и тут заметил, что уже некоторое время слышит низкое зловещее жужжание колоссального подземного генератора — да только доносилось оно сверху, откуда-то с древесных макушек.
Нет, не генератор. Пчелы.
— Люди, несомненно, проделывали эти упражнения не впервые, хотя, столь же несомненно, без малейшего удовольствия. Когда они добрались до верхних веток, оттуда выплыли тучи пчел, будто флотилии крохотных боевых кораблей, полностью обволакивая верхолазов. Слейд слышал страдальческие крики и глухие удары, когда кто-то разжимал руки и падал. Медведей, казалось, это ничуть не заботило, они следили за невольниками и скалили зубы.
Все упиралось в численность: на каждых трех верхолазов, окутанных пчелами, приходился четвертый, который относительно благополучно добирался до ульев, укрепленных в верхних развилках, успевал высвободить улей и сбросить его наземь. Улей распадался пополам. «Мед! — понял Слейд. — Почему меня это удивляет?»
Капитан не стал дожидаться завершения. Зрелище было не из приятных, и он уже насмотрелся более чем достаточно. Каким-то образом, благодаря неизвестному финту эволюции, на этой планете люди оказались бессловесной скотиной, а медведи — доминирующим биологическим видом. Огромные, массивные золотистые медведи в красных курточках.
Более того: пахли они отвратительно, как, осознал Слейд, и вся планета — тяжелое амбре фиалок, лаванды, розовой воды и свежей сосновой хвои. Он покачал головой, последний раз взглянул на медведей и решительно зажал нос.
— Пу-у-у-у-ух! — выдохнул он.
Сколько времени Слейд в одиночестве блуждал по лесу, он не мог бы сказать. Поскольку идти ему было некуда, блуждания эти изначально выглядели бессмысленными, если не сказать чрезвычайно опасными: а вдруг медведи снова устроят облаву? Но идея затаиться, спрятаться почему-то не прельщала капитана — быть может, он все еще оставался настолько человеком, что сохранял чуточку надежды, вроде последней капли меда на дне банки…
Ловушку он заметил с опозданием, когда веревочная петля уже затянулась на его щиколотке. Согнутая сосенка распрямилась, и он повис в воздухе вниз головой. «Чудесно», — подумал он, и тут из кустов появились две твари. Он шли на двух ногах, ростом были примерно с него, ярко-розовые с лихо торчащими ушками…
Поросята?
Да, но в одежде, причем очень своеобразной — вроде алых распашонок. И они разговаривали — словами, которые он понимал.
— Какая странная особь, — сказал один. — Ты только погляди, что оно на себя напялило!
«Полегче на поворотах», — подумал Слейд.
— А глаза-то, глаза, — заметил второй и слегка наклонил голову, разглядывая космолетчика. — Так и кажется, что оно разумно.
Второй поросенок засмеялся.
— Опять ты за свое, — сказал он. — Уж эта мне твоя сентиментальность. Ну давай: я его спущу, а ты приготовь транквилайзер.
— Э-эй! — закричал Слейд.
Болтаясь в воздухе, не так-то просто придать голосу властность, но он постарался. В конце-то концов, они же были всего лишь поросятами. Так ведь?
Поросенок повыше ростом насторожился.
— Удивительно, — сказал он.
— Мне всегда казалось, что некоторые из них обладают способностью подражать речи, — заключил второй. — Я убежден, что после терпеливой дрёссировки…
— Вы там, двое, — взвыл Слейд. — Спустите меня! И поскорей!
Оба поросенка уставились на человека так, будто он выпрыгнул из торта.
— Поразительно! — воскликнул более высокий.
— А что я тебе говорил? — ответил второй. — Недаром у него такие глаза.
— Может, вы там кончите болтать и… — Слейд успел сказать только это, когда услышал тихое шипение транквилайзера и вокруг него сомкнулась тьма.
Он находился в клетке.
Кстати, достаточно высокой, чтобы выпрямиться. В углу стояла большая миска с водой и вполне хватало места, чтобы прогуливаться взад-вперед. По сравнению, например, с квартирой в Токио, эта клетка была более чем просторной.
Однако оставалась клеткой: в таких держат лесных зверюшек или (Слейд содрогнулся при этой мысли) подопытных животных.
— Эй! — позвал он.
Клетка стояла в пещере, и кроме пленника в ней был только один из распроклятых медведей. Он тут же поднял голову и посмотрел на человека.
— Заткнись! — буркнул стражник и продолжил свое бессмысленное ворчание. Слейд заметил, что на коленях он держит пугач.
— Извините меня… — начал он.
— Заткнись! — повторил медведь, насупившись. — И вообще, ты не можешь разговаривать.
Что-то в идее говорящего человека явно встревожило медведя-стражника до чертиков. Даже в своем углу пещеры Слейд почти физически ощущал нарастающее напряжение.
— Туи-ип, — прощебетал он. — Туи-ип. Йи-ик.
Медведь немного расслабился, отвернулся и заворчал чуть громче (трам-пам-пам-тирарам-пам-па, трам-пам-пам-тиририм-пим-пи, — в глубинах памяти Слейда что-то тревожно шевельнулось). Слейд встал к медведю спиной и, сохраняя полную неподвижность, принялся изучать конструкцию клетки: толстые жерди, примитивно, но крепко стянутые бледно-желтыми сыромятными ремнями (лучше о них не думать!). Без инструментов…
Инструменты! Он вспомнил.
Аварийный набор исчез. Предназначенный для него карман был пуст. Есть из-за чего встревожиться, если реакция медведя-стражника на разумного человека может послужить точкой отсчета.
— Человек!
Он инстинктивно обернулся, слишком поздно вспомнив свое решение притворяться бессловесным. И увидел двух изловивших его поросят.
— Ты ведь понимаешь то, что я говорю? — обратился к нему высокий поросенок.
— Туи-ип, — ответил Слейд, но сердце у него не лежало к такому притворству. — Туи-ип. Йи-ик?
Поросенок нахмурился.
— Человек?
Слейд принял решение. Надежда на общение, в котором он отчаянно нуждался, перевесила предостережения его вопящих инстинктов.
— Туи-ип, — прочирикал он, чуть качнув головой в сторону стражника. — Туи-ип, туи-ип!
— Что?.. А! — Поросенок кивнул, изумленно глядя на узника. — Эй ты! — окликнул он стражника. — Почему бы тебе не устроить обеденный перерыв? А мы пока приглядим за особью.
— У меня инструкции, — донесся медвежий голос.
— Ну а я тебе даю дополнительные, — тон поросенка позволил понять очень многое об иерархии этого общества: прозвучал приказ, но Слейд уловил в голосе опаску. Совершенно очевидно, что поросята стояли ступенькой выше, но все равно боялись медведей. — Иди и подзакуси… погуляй… ну, что захочешь. У нас все будет в ажуре.
Слейд не оглянулся, но услышал топот тяжелых медвежьих лап. И даже в такую минуту невольно подумал: «Медведи так не ходят — они двигаются с грацией охотников и собирателей, их приспособленность оттачивалась и утюжилась в течение миллионов лет». А эти медведи ходили вперевалку, будто опасались, что иначе лопнут по 1ивам.
— Все в порядке, — сказал поросенок, — он ушел. Ну ты просто исключительная особь. За все годы моих профессиональных…
— Слейд. Мое имя Слейд.
— Слейд? — Поросенок взвесил услышанное. — Не очень миленькое, — сказал он.
Слейда словно хлопнули по голове мокрой рыбиной.
— Миленькое? — переспросил он.
— Миленькое, — подтвердил поросенок. — Ты ведь знаешь, что означает «миленький», верно? — продолжал он тоном, намекавшим на категорию огромной важности — возможно, даже сакральную. Представьте себе евангелиста, читающего проповедь, или бухгалтера, объясняющего необходимость сохранения всех квитанций, и вы получите некоторое представление об этой интонации.
— Да, конечно. Вы оба очень миленькие, — сказал Слейд с легкой дрожью в голосе. — Даже чертовы медведи очень миленькие. Только не пойму, какое это имеет значение.
Поросята переглянулись. В шоке.
— Ничего, — сказал низенький после долгой секунды молчания. — Это всего лишь человек. Не думаю, чтобы он понимал то, что говорит.
— Ты прав. Но… — Поросенок грозно взглянул на Слейда. — Никогда больше ничего подобного не говори, понял? И так сохранить тебя живым будет нелегко — говорящий человек все-таки. С нами-то можно, мы ученые, но если примешься богохульствовать в присутствии других…
Слейд кивнул.
— Сожалею, — сказал он.
— И правильно делаешь! — Поросенок утер симпатичный пятачок забавным копытцем. Миллион мультипликаторов, трудясь тысячу лет, не сумели бы добиться такого обаятельного, такого трогательного жеста. Слейду почудилось, что он только что умял целую коробку яблочного зефира.
— Я не знал, что это вас встревожит, — признался он. — Понимаете… ну как, как это выразить? Понимаете, я, собственно говоря, нездешний. Я…
— Так я и знал! — возбужденно перебил второй поросенок. — Ну, конечно же, он из Аутландии. Ведь так, человек? С той стороны Великой Пустыни? Значит, там есть другая страна и ты оттуда.
«Дерьмово!» — подумал Слейд.
— В определенном смысле, — произнес он вслух. — Послушайте, ребята, а не могли бы вы?..
— Скажи, — поросенок смотрел на него с отчаянной требовательностью в глазах-пуговках. — Скажи мне, человек: там, откуда ты пришел, есть мыши?
— И забавные прелестные оленята, — нетерпеливо подхватил второй поросенок, — которые поскальзываются на льду и разбивают носы?
— И белые собаки с черными пятнами? И летающие слоны с огромными ушами?
В трясине подсознания Слейда зашевелилась крайне тревожная идея и начала было медленно подниматься к поверхности, но он подавил ее.
— В определенном смысле, — ответил он. — Я видел что-то подобное. Очень давно, — добавил он с дрожью. — Но это было в другой стране, и к тому же…
Поросята переглянулись.
— Мы не можем скрывать такую информацию, — сказал высокий.
— А если медведи…
— Мне все равно, — перебил высокий. — Как ты не понимаешь? Перед нами объективное доказательство, что жизнь существует и за долиной, и когда они собственными глазами увидят…
Поросенок пониже кивнул, словно принял поистине судьбоносное решение.
— Ты прав, — сказал он. — Да, конечно. Мы должны сообщить Профессору.
Старый серый осел уставился на него сквозь жерди, и Слейд поежился, словно его обожгли. Злоба этого сверлящего взгляда вызывала неприятные ассоциации с адвокатом его бывшей жены.
— Поразительно, — наконец изрек осел. — Кому еще вы говорили о нем?
— Никому.
Поросята не выдержали его взгляда. И Слейд мог их понять. В этой твари было что-то крайне обескураживающее: грусть, перебродившая в безумие. И что-то в его имени… Оно восходило к чему-то в прошлом, как и благоухание сосновой хвои.
— А вы его уже испытали? — голос осла был негромким и почти лихорадочным. — Оно плавает?
Поросята переглянулись.
— Собственно говоря, Профессор… нет, не испытали. Собственно говоря, нас больше интересовал возможный аспект недостающего звена. Ну, вы знаете. Великая Пустыня… возможность, что где-то еще есть…
Они умолкли. Неподвижный взгляд осла, казалось, впитывал слова, как махровое полотенце.
— Значит, оно не испытано, — изрек осел, закатывая продолговатые печальные глаза. — Следует заняться этим теперь же, не правда ли? Разумеется, было бы непростительным оптимизмом полагать, что кто-нибудь сам додумается до такой очевидной вещи.
В глазах поросят застыл ужас.
— Но, Профессор…
— Немедленно.
— Да, Профессор.
Слейд с тревогой наблюдал, как они отпирают дверцу.
— Что он имеет в виду? Плаваю ли я? — спросил человек, но поросята только шикнули в ответ.
— Ничего не говори, ладно? — шепнул поросенок пониже. — Все будет в порядке. Предположительно, — добавил он. — Может, ты и плаваешь, если уж на то пошло.
Слейд не назвал бы эти слова самыми успокаивающими из всех, какие ему довелось услышать за свою жизнь. Но дискутировать на эту тему не решился. Коли они отпирают клетку, значит, он выйдет наружу, а если он не сумеет удрать от двух поросят и дряхлого осла, значит, он не тот человек, каким себя считает.
От дневного света он почти ослеп и, пока беспомощно моргал, услышал медвежьи голоса.
— Шеф, — пробурчал один.
— Вы! — В голосе осла, когда он обратился к медведям, вне всякого сомнения не прозвучало ни намека на колебания или страх. — Арестуйте этих двоих. Они богохульники и нечестивцы. И закуйте в цепи человека, я не хочу, чтобы особь сбежала.
Воспрепятствовать им Слейд не мог. «Следовало бы предвидеть, — попрекнул он себя, когда браслеты защелкнулись у него на лодыжках, а обруч — на шее. Цепи были новенькие, блестящие и вспыхивали веселыми искорками. — Ну, во всяком случае, от меня ничего не зависело».
Медведи провели его через подобие поселка, как ему показалось. Во всяком случае, на деревьях лепились странные хлипкие сооружения, в некоторых стволах виднелись маленькие (в смысле «миленькие») выкрашенные дверцы, хотя краски были странноватые: ярко-красные, и желтые, и ядовито-зеленые — и все такие, черт бы их побрал, лоснящиеся… Даже самый оголтелый абстракционист в гневе своем никогда не насиловал основные цвета с подобной яростью.
Поляна кишела животными. В основном это были медведи, некоторые бродили без дела, другие сидели на задних лапах, погрузив носы в горшки. Кое-где он заметил кроликов — огромных кроликов с тяпками и вилами на плечах. Они переговаривались во всю силу своих писклявых голосов. Был момент, когда его вместе с конвойными чуть было не затоптало нечто полосатое и невероятно быстрое, и Слейд даже предполагать не захотел, что это могло быть.
Шли они долго, в полном молчании и наконец вышли из леса в окруженное горами иное пространство. Осел возглавлял процессию, да так стремительно, что остальные еле успевали за ним. Оба поросенка пребывали в тоске, медведи угрюмо ворчали, а Слейд давно понял, что ему лучше держать язык за зубами. Вообще-то более унылой прогулки ему не доводилось совершать со времен школьных каникул в горах Уэльса.
Полчаса они карабкались вверх по крутой каменистой тропе, которая вывела их к узкому ущелью, на дне которого между высокими острыми камнями металась и шипела речка. Через ущелье был перекинут подвесной мост, ветхий и шаткий. Осел остановился.
— Теперь мы увидим, — изрек он.
Даже медведи явно занервничали.
— Нам что — идти по этим дощечкам, шеф? — пробурчал один.
Осел ухмыльнулся.
— Только до половины, — ответил он.
И вот тут в сознание Слейда словно провалилась монетка. У него не было никакого ключа, кроме непонятного слова:
— Пухапалочки, — сказал он.
Осел медленно поднял голову.
— Значит, я не ошибся, — произнес он медленно. — Так и есть. Ты отродье Мальчика. Вы понимаете, что это означает? — спросил он у двух поросят, которые, трепеща от страха, вжимались спинами в каменный обрыв. — Конечно, нет. Называете себя учеными, исследователями, творите такие хорошенькие фантазии о далекой стране по ту сторону раскаленных песков, о зачарованном месте, где ребенок и его медведь продолжают свои вечные игры.
Поросята ничего не поняли — а Слейд и подавно, — но осла это, видимо, не трогало.
— Говорящий человек, решили вы, — продолжал он, устремив взгляд на белые брызги пены, взлетающие над камнями внизу. — Как чудесно! Возможно, настанет день, когда удастся выучить говорить всех человеков, и тогда они смогут занять свое место во вселенском братстве разумных существ. Идиоты! — вздохнул осел, так растянув грудь, что между его шеей и плечом возник шов, из которого высунулся крохотный завиток чего-то белого. — Вы смеетесь над ними (кивок в сторону стражников), когда знаете, что они на вас не смотрят, вы называете их медведями с опилками вместо мозгов и повторяете древние наветы, которые выучили у ног своих дедушек. Но ни единый медведь не мог бы и помыслить о том, чтобы якшаться с отродьем Мальчика или повернуться спиной к Миленькому. И потому я скажу, — добавил он, и его черные глаза-пуговицы внезапно запылали яростью: — Миленькое может вас простить, но я не прощу. Никогда.
— Извините меня… — вклинился Слейд.
Осел обернулся к нему (шестиэтапный маневр в узком пространстве перед мостом).
— Ну?
— Простите, что вмешиваюсь, — сказал Слейд, — но сделайте одолжение, объясните, о чем, собственно, речь? Видите ли, я понятия не имею, о чем вы тут говорите.
Осел уставился на него, потом рассмеялся.
— Знаешь, — сказал он, — я чуть было тебе не поверил. Какая тонкая ирония крылась бы в том, что отродье Мальчика забыло Повесть. Разумеется, это слишком хорошо, чтобы оказаться правдой. А кроме того, ты уже доказал, что знаешь Слово.
— Вы про «пухапалочки»? Но я же понятия не имею, почему я сказал так. Вроде как чихнулось, клянусь честью.
— Оно у тебя в крови, это слово, — торжественно ответил осел. — Ты есть то, что ты есть. Но скажи, ты правда не знаешь Повести?
— Давным-давно, — сказал осел, прежде чем река прокопала долину, жил еще один человек, который разговаривал совсем как ты. Он был еще детеныш, Мальчик, но животные, обитавшие в лесу, не только щадили его, они даже приняли его к себе как равного. Я знаю, что поверить в это почти невозможно, — добавил он в сторону сердито заворчавших медведей, — но так гласит Повесть. Мальчик разговаривал. И не только. Животные слушали то, что он им говорил, так как он научил их Слову «Миленький». Он и никто другой. И это мальчик одел тогдашнего медведя в его щегольскую красную курточку и облек тогдашнего поросенка в нелепое одеяние. Он постановил, что Тигра должен прыгать, а Кролик будет его укрощать. Он решил, что мать будет Кенгой, а ее малыш — Ру. Все, чем мы являемся, даже любовь медведей к меду и ворчанию, мы получили от него. Он был нашим богом. Он дал нам Слово «Миленький».
Из-за него, — продолжал осел, — все, что мы говорим, делаем и представляем собой, неправильно, пусть самую чуточку, но неправильно. Из-за него Сова не может грамотно написать собственное имя. Из-за него мы верим, будто северный полюс — это палка, воткнутая в землю. Мы прекрасно знаем, что такое северный полюс на самом деле, но должны верить — или же погибнуть страшной смертью за ересь. Из-за него мы должны сидеть на стульях, которые нам никак не подходят, за столами, не соответствующими нашему телосложению; мы вынуждены носить одежду, которая нам ни к чему, есть пищу, которая медленно нас отравляет. Да способен ли ты вообразить, — осел буквально взвыл, — до чего МУЧИТЕЛЬНО не есть ничего, кроме чертополоха? И всю нашу жизнь пребывать в состоянии какой-то жуткой пародии из-за того, чему он научил нас и называл Милым. Это был Мальчик, говорящий человек. И вот почему, — закончил осел, глядя на Слейда с такой ненавистью, что тот спрятал лицо в ладонях и отвернулся, — вот почему нельзя допустить, чтобы человеки когда-нибудь снова заговорили…
Если только, — продолжал он смягчившимся голосом, — они не поплывут.
Слейд отнял ладони от глаз.
— Простите? — переспросил он.
Вздох осла вырвался из самого его брюха.
— Так написано, — сказал он просто. — Был момент, когда Мальчик рассердился на Первого Осла и сбросил его с этого моста в бездну. Но, упав в реку, осел не утонул, он проплыл под мостом на спине, задрав вверх все четыре ноги, а Мальчик поглядел на лоно вод, и — внемлите — было это очень Миленьким. И потому Мальчик пощадил осла, первого в моем роду; и с тех пор мы поклялись, что попади отродье Мальчика в наши копыта, мы окажем ему точно такое же милосердие, не больше и не меньше.
— Ладно, — сказал Слейд, поглядев на глубокую заводь прямо под мостом. — Я не против. Ну, и как мы это обставим? Хотите, чтобы я прыгнул, или предпочтете столкнуть меня? Оба способа меня устроят, решать вам…
— Нет! — перебил высокий поросенок. — Мы не можем этого допустить. Он — одушевленное существо, Профессор; у него есть разум и, не исключено, сердце. Как знать, не имеют ли души все человеки вообще? И вы не можете…
— Да нет, все в порядке, — попытался вмешаться Слейд. — Я ничего против не имею. Собственно говоря…
— Богохульник! — Осел поскреб копытами каменистую землю, с презрением глядя на поросенка. — Как у тебя язык поворачивается говорить подобное? Неужели ты не видишь его, это непотребство…
— Никакое он не непотребство! — закричал поросенок пониже. — Он… провалиться мне, он, по-моему, миленький. Да вы только поглядите, — добавил он, когда все остальные животные, включая второго поросенка, уставились на него в немом ужасе, — вы только посмотрите на его прелестное личико. На его забавные лапки в ямочках. И как очаровательно вздернут его носик…
— Довольно! — Осел теперь совсем обезумел от ярости. — Больше ни единого слова! Медведи, сбросьте это… это животное с моста.
— Нет!
— И ты тоже? — простонал осел, когда высокий поросенок загородил от медведей своего коллегу. — Ну, в таком случае и этого сбросьте. Обоих. Когда соблаговолите, — добавил он раздраженно, заметив, что медведи застыли в нерешительности. — Действуйте же!
Медведи продолжали смотреть на осла.
— Но, шеф… — начал один из них.
— Что такое?
— Поросят нельзя кидать с обрывов, шеф. Так не годится.
— Поросята тоже миленькие, — заявил второй медведь. — По правде говоря, поросята очень даже миленькие.
— Дозволено ли мне будет сказать, что я ничего против не имею? — попытался вмешаться Слейд, но его никто не слушал.
Осел принялся хлестать хвостом с такой силой, что тот вдруг оторвался. Один из медведей торопливо приделал его на место.
— Я тоже думаю, что он миленький, — промямлил стражник.
— Да что вы такое несете! — взвыл осел. — Вы же слышали, что оно говорило, какими непотребствами сыпало? Как вы можете оставить жизнь подобному существу? С обрыва его, и немедленно! Если вы оба не хотите отправиться туда же!
— Может, я все-таки прыгну сам, а вы все останетесь здесь? Таким образом…
С быстротой, какой Слейд никак от него не ожидал, осел ринулся в атаку и с разгона опрокинул высокого поросенка на веревку, служившую перилами. С леденящим душу «йи-ик!» поросенок зашатался и свалился вниз.
— О Боже, — закричал его друг, — ты убил Пятачка! Ах ты су…
Осел ринулся на него, но этот поросенок сделал точный шажок влево, так что осел проскочил под веревкой и слетел с моста. Но в то мгновение, когда он уже исчезал под мостом, осел захлестнул хвостом ногу второго поросенка и стащил его за собой. Оба они падали вместе, и их крики слились в единый вопль ужаса, который внезапно оборвался. Медведи подскочили к веревке и перевесились через нее, то ли пытаясь схватить падающих, то ли торопясь занять место в первом ряду. Но результат был единственно возможным, независимо от их намерений: мост всколыхнулся, накренился под тяжестью, и они соскользнули под веревку в бездну. Секундой позже Слейд услышал громкий всплеск.
Он подождал, пока мост не перестал покачиваться, потом осторожненько ступил на него и поглядел вниз. Он смотрел, как течение увлекало всех пятерых животных к бешено клокочущим порогам. И все они прыгали по волнам на спине, задрав ноги вверх. Они выглядели…
…Они выглядели очень миленькими.
Шел ли он неделю, три недели, три месяца — Слейд не знал и знать не хотел. Если его мучил голод, он находил орехи и ягоды. Если его мучила жажда, то даже посреди Великой Пустыни он отыскивал удобные водопои и оазисы с положенными пальмами стандартной высоты и стандартным размером отбрасываемой тени. Его это ничуть не удивляло.
За пустыней начиналась другая страна. Там он тоже наткнулся на говорящих животных, и все они были пушистыми, мягонькими, все были милыми. За этой страной лежала другая страна, а за этой еще одна — все чуть-чуть разные и все по сути одинаковые. Он прошел через страну, где животные не только разговаривали, но еще и пели — там имелись пантера, медведь, питон и множество до чрезвычайности надоедливых обезьян, но никто ему особенно не обрадовался. Когда он наконец добрался до моря, то повстречал говорящих дельфинов, говорящих китов и даже говорящего краба, на которого сумел наступить, прежде чем тот слишком уж разошелся. Всюду, где бы ни ступала его нога, разговаривали все и вся, черт бы их побрал. Кроме людей. Люди были бессловесными. Бессловесными до идиотизма. И это тоже было понятно.
В один прекрасный день много месяцев или лет спустя он шел по пляжу, озаренному ярким солнцем. Он был совсем один — ни единой говорящей чайки или болтливой касатки вокруг. Когда солнце поднялось выше, он огляделся в поисках укрытия от полуденного жара. И случайно заметил, что из берегового обрыва торчит небольшой круглый выступ. Под выступом было почти прохладно, Слейд лег на спину и провел часа два с закрытыми глазами. Он дремал, пока солнце не покинуло зенит и легкое изменение температуры не подсказало ему, что пора двигаться дальше.
Он открыл глаза и только теперь заметил что-то вроде абриса. Сначала он толком не понял, что, собственно, привлекло его внимание: смутное, почти дробное ощущение чего-то знакомого. И почему-то он уже не мог просто пойти дальше, не выяснив прежде, что к чему. Подобрав выброшенную на песок толстую палку, он начал расковыривать сыпучий песок. Через некоторое время он остановился, вгляделся и принялся бешено разгребать песок, будто от этого зависела его жизнь.
Час спустя он выпрямился перед своей находкой, машинально сжимая забытую палку. Это была статуя. Большое черное пластмассовое изображение стилизованной мышиной головы с круглыми ушами. С задорной зубастой ухмылкой на изогнутых губах.
Тысячи лет исчезли, будто их никогда и не было.
Слейд упал на колени и неудержимо зарыдал. Наконец лег грудью на разбитую табличку, гласившую: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ ДИСНЕ…»
— Идиоты! — закричал Слейд в бесчувственное небо. — Вы все-таки добились своего!
Он лежал, уткнув лицо в песок, и плакал, как ребенок, а над его головой великая пластмассовая мышь улыбалась своей беспощадной улыбкой.
У меня есть рот. У других есть глаза, красота, всякое очарование — а я получила рот. Лидия, моя красотка-сестрица, расхаживает вокруг и смотрит своими голубыми, как у младенца, глазами на небо, на птичек… смотрит круглыми глазами и млеет. Тупа, как моя левая сиська, но очаровательна, и когда облаченный в доспехи рыцарь слезает со своего боевого коня и заходит в тенек, нетрудно заметить, как он поворачивает голову, провожая Лидию, направившуюся к уткам.
Она лишь на это и годится; домашняя птица, вскормленная черствым хлебом и кукурузой; этой же смесью мы потчуем и гусей.
Когда гусенок подавится коркой, я думаю так: хоть куницам-то бедняжка не достанется. Ну а Лидия со слезами смотрит на дергающегося гусенка, набившего зоб сердцевиной початка; я же хохочу. Здесь за весь день ничего веселого не увидишь; только когда домашняя птица выкинет что-нибудь подобное.
Не знаю, что вы там успели подумать, но ладили мы с ней достаточно хорошо. Думать ни Лид, ни Ма не умели, и я думала за них. Выполняла всю работу и ходила за псами, о которых вы, наверное, слышали: глазища, как ведра, но лисицу выследят, беги она отсюда хоть до Содома. Я поступала так: мелких топила, гончих досыта кормила мясом, сучек в поре кормила, уварив в пасту послед и кровь течки. Они щенились до упора. А потом я рубила их топором, крошила на мелкие кусочки и скармливала псам. Придворные валили со всех сторон, нащупывая в своих карманах флорины. Иногда летом, к вечеру, мой фартук отягощало одно золото самой чистой чеканки — ни монетки серебра. Цену я поддерживала, уменьшая количество брехунов.
Однажды какой-то пес цапнул меня за лодыжку — чуть-чуть, но нога распухла. Мне пришлось остаться дома и следить за тем, как Лид тянет гусей и уток к пруду. Вид согревал сердце: вот она, моя невинная сестричка, сражается со своими милыми пичугами.
С помощью Ма я соорудила припарку и пристроила ее к охромевшей ноге.
А потом окликнула Лидию:
— Возьми ведра из козьих шкур и принеси воды из колодца, да не стой там на тропе, пялясь на парней. Словом, живо туда, живо обратно — и за шитье.
Лид мне поклонилась (а как иначе), и Ма поглядела на нас, как женщина, проклятая знанием и прошлого, и будущего. Нельзя сказать, чтобы она ненавидела жизнь, просто жесткое лицо ее производило подобное впечатление; и когда она входила в комнату, отважные мужчины почему-то отворачивались. Однако у нас с Ма есть чувство юмора — гранитное снаружи, но почти человеческое в сердце.
По правде сказать, я не без слабости: иногда и щенка поглажу или щенной суке кусочек дам из руки. Когда никто не видит. Я искренне признаюсь в своей нежности к Ма и Лид. Я не могу противиться этому теплому чувству.
В то ужасное утро Лид прибежала домой, пыхтя и задыхаясь, шнуровка на ее груди едва не лопалась. Сперва она даже не могла говорить.
Краснота уже сходила с укушенного места, и я попробовала примириться с действительностью.
— Бекки! — выкрикнула Лид. — Мама!
Каждый знакомый слог заканчивался отрыжкой, выбрасывающей к нашим ногам по паре самоцветов. Топазу и рубину, сапфиру и аметисту.
Лид вытошнила весь свой рассказ — изумруд за каждое существительное, алмаз за каждый глагол, кашель был вознагражден чистым золотом.
Ей было неприятно и страшно, однако к концу повествования перед нами на соломе поблескивала целая горка сокровищ.
— Дорогая Лидия, — сказала я, гладя ее по голове. — Это такое испытание для тебя.
Думала я только об одном: кто это мог так жестоко обойтись с бедной Лид. Я лишь наполовину поверила ее рассказу. В этом графстве старухи не сидят без дела около колодцев. К источнику ходят быстро и ловко. Последняя старуха, бездельничавшая возле него, утверждала, что ее младенец только что свалился в воду и утонул, и она, мол, оплакивает его. А самой уже двадцать лет назад пора было забыть о родах. Вовсе свихнулась. Вот мы и сожгли ее.
У нас не принято попусту тратить время на дарованной нам Богом земле; нам некогда произносить всякие здрасьте и до свидания. У нас рты затем, чтобы говорить людям то, что мы о них думаем, и в итоге от Пасхи до Рождества мы чаще всего слышим одно лишь доброе молчание. Если кто-то надевает новые чулки или запевает новую песню, мы встаем и говорим, что прошлогодние чулки были лучше. Или как, мол, нам жаль, что голос ничуть не милее рожи.
Поэтому на улицу я отправилась не за тем, что мне тоже хотелось икать каменьями — с больной-то ногой. Мне дорога была честь собственной родины, и я хотела разыскать эту незнакомку, у которой не было других дел, кроме как портить невинных и безмозглых девчонок.
У колодца не было никого. Одна или две женщины выглянули из-за кустов, заметили, что это я, и спрятались снова. Я по очереди бросила ведра в воду — потому что с испугу и второпях Лид забыла о своем деле; тут-то и объявилась эта ведьма, беззубая и вся в шишках. Обнаружилась она прямо возле меня, потевшей, вытаскивающей полную воды козлиную шкуру с самого дна колодца.
— Дай мне попить, добрая девушка, — сказала эта особа, истинное оскорбление человеческому роду, опровергавшая нашу веру в то, что Господь сотворил людей по образу Своему.
Я слыхала звенящий золотыми монетами отчет Лид об этом приветствии, однако же не могла не поддержать обычаев нашего городка.
— И ты называешь это лицом, старуха? И считаешь, что можно ползать вот так, ясным днем, щериться, словно рана, и щуриться, как свинячья задница? Позволь-ка мне дать тебе один совет…
Я закашлялась, почувствовав в горле комок.
И отхаркнула жабу, блестевшею моей слюной, моргавшую — блинк, блинк — посреди грязи, довольную собой и важную, как Соломон.
— Зачем тебе пить, умойся сперва, — я рыгнула, произведя на свет ящерицу, двух змей и ночную бабочку.
Старуха ухмыльнулась.
— Да я ж тебе шкуру спущу до костей! — пригрозила я, и по подбородку посыпались вниз пауки.
— Да я ж тебя запорю! — завопила я, видя, как шлепаются в пыль сверчки.
— Ты у меня простоишь в колодках на ярмарке до Дня Всех Святых, — заорала я, извергая при каждом слове по червяку.
И тут только вспомнила про манеры, традиционную честность и доброту, которой славится наш городок, откровенную и открытую манеру нашего люда. Нечего сусальничать с этой каргой. И попыталась удавить ее колодезной веревкой, но старуха внезапно исчезла.
После начались недели, полные гнева, бессонницы, горечи. Мама выметала всяких гусениц, сенокосцев, червяков и терпеливо копила гранаты, опалы, камеи и кольца. Я переживала время несчастья. Мне было жалко себя, и выплакивалась я каждый день насухо.
Однажды утром в амбар въехал принц — слухи привели — и с ласковыми словами поцеловал руку бедной Лидии. И взял ее в жены.
— Вы обе будете желанными гостьями. — Улыбнулся нам с Ма принц в шестьдесят четыре зуба.
Свадьбу праздновали три долгих ночи, и все, даже служанки, расхаживали в произведенных Лидией золоте и тиарах. Ма благоухала духами — совсем другая женщина. Я сидела, прикрывшись вуалью, молчаливая, как монахиня.
Как все справедливо, судачили соседки. У поганой и рот проклят, а ласковая и добрая в чести да богатстве.
Однако вскоре шепотки переменились. Купцы разносили с моря на озеро и обратно постыдный рассказ о прекрасной, но слабоумной Лидии, которую королевский сын заточил в башню. Когда слугам отказывало вдохновение, они щипали ее, чтобы Лидия хоть что-то сказала. Теперь она отрыгивала еще больше бриллиантов, жемчужин и янтаря — да без толку.
Хуже, чем без толку. Вы же знаете, что в наши дни гусям дают глотать бриллианты для пищеварения, а золотом вместо свинца заливают щели между камнями шпилей. Серебро теперь идет на подковки сапог. Рубины мелют для наждачной бумаги. Опалами стреляют из рогатки. Одни мостят дорожки топазами, другие сапфирами. И все потому, что Лидия нашептывает каждой ночью своими молитвами целую — в бушель — корзину драгоценных камней; банкиры и менялы их теперь не берут. Муж ее, принц, пребывает в отчаянии, он превратился в настоящую тень.
Ну а я больше не плачу. Щенков своих я распродала и занимаюсь теперь существами более низменными и экзотическими: всяких комаров да чешуйниц я просто давлю и стряхиваю. Головастиков скармливаю гадюкам, саламандр — аспидам. Рожденных мной насекомых я прореживаю — топлю, сжигаю, давлю — и оставляю только самых прекрасных, только самых редких.
На это необходимо время, но у меня его довольно.
Дело мое процветает, я обслуживаю пилигримов, странствующих сквайров, рыцарей, направляющихся ко Гробу Господню. Мои знамена полощутся на ветру: вот гадюка, губительница Клеопатры, а вот змей, бич Эдема, а вот шелкопряд — сокровище Востока… посмотрите, как он ест, посмотрите, как он прядет, посмотрите, как спит.
Монахи становятся в очередь. Посланцы бьются на мечах. Жулики платят, чтобы оказаться в начале хвоста. Ма водит их от клетки к вольеру, показывая злобным — ядовитых пауков, обрученным — бабочек, любопытным — скарабеев и сороконожек… Все они — удивительны.
Мы с Ма собираемся выкупить Лидию — за стрекозу и осиное гнездо. Принц готов продать ее за что угодно — улитку, змеиную шкурку, блестящего мотылька или жабу, чтобы отравлять ее слизью стрелы.
Или, если он предпочтет, за пчелиный рой, воск и яблоневый мед. За бабочку-сфинкса, хамелеона, летучую мышь. Любое животное драгоценнее самоцвета.
Каждую ночь мы закладываем ставни — чтобы не ворвались стреко-зокрады, вооруженные золотыми дубинками. Разбойники бродят по большой дороге с ножами, усыпанными изумрудами, дети пускают серебряными тарелками круги по воде. Ни одно живое создание не бывает слишком крохотным и обыкновенным — что детеныш ящерицы, что цирковая блоха, — и нет червяка, в котором не содержится чуда, даже в такой низменной твари, как я, обильная любовью и жабами.
Не случайно фантастику называют Золушкой науки и поэзии. В самом деле, фантастику и поэзию связывает много общего — например, похожий взгляд на реальность, на мир через систему гипербол. В пользу «незримого родства» говорит и тот факт литературной истории, что поэты «Серебряного века» пытались даже вывести теорию «научной поэзии» — особого поэтического жанра, основанного на использовании атрибутики и тематики НФ. Впрочем, фантастическая поэзия — тема отдельного разговора, и мы, несомненно, к ней еще вернемся. Не менее интересной нам показалась связь иного рода, а именно — бытование (и весьма гармоничное) поэзии внутри НФ-прозы. Вы ведь замечали, что редкий фантаст проявляет равнодушие к стихосложению и стихоцитированию. Давайте вместе с московским критиком попробуем разобраться в этом феномене.
В бессмертном «Понедельнике…» А. и Б. Стругацкие ехидно отмечали, что если уж в НФ-текстах попадаются стихи, то либо известные, либо плохие. До какого-то времени так оно и было.
Начнем с известных.
«В мыслях настойчиво прозвучал рефрен стихотворения поэта эры Разобщенного Мира, переведенного и недавно положенного на музыку Арком Гиром…
И не ангелы неба, ни духи пучин
Разлучить никогда б не могли,
Не могли разлучить мою душу с душой
Обольстительной Аннабель-Лu!
Это был вызов древнего мужчины силам природы, взявшим его возлюбленную».
«Веда Конг стала читать:
Гаснут во времени, тонут
в пространстве
Мысли, событья, мечты,
корабли…
Я ж уношу в свое странствие странствий
Лучшее из наваждений Земли!..
— Это великолепно! — Эвда Наль поднялась на колени. — Современный поэт не сказал бы ярче про мощь времени. Хотелось бы знать, какое из наваждений Земли он считал лучшим и унес с собой в предсмертных мыслях?»
«…Они торжественно запели древний иранский гимн: «Хмельная и влюбленная, луной озарена, в шелках полурасстегнутых и с чашею вина… Лихой задор в глазах ее, тоска в изгибе губ!». Гром инструментов рассыпался дробно и насмешливо, заставив зрителей затаить дыхание…»
«…В этот хаос ломающейся, скачущей мелодии вступил голос Фай Родис:
Земля, оставь шутить со мною,
Одежды нищенские сбрось
И стань, как ты и есть, —
звездою,
Огнем пронизанной насквозь!
— Что это было? Откуда? — задыхаясь, спросила Чеди.
— «Прощание с планетой скорби и гнева», пятый период ЭРМ. Стихи более древние, и я подозреваю, что поэт некогда вложил в них иной, лирический смысл…»
Сейчас этот пафосный стиль кажется смешным. Но в середине XX века он выглядел вполне органично, а благодаря славе И. А. Ефремова вызвал немало подражаний. Я же хочу обратить ваше внимание на полную анонимность этих цитат! Отгадки оставлю знатокам поэзии: мне же в «Часе Быка» удалось опознать только Эдгара По («Аннабель-Ли»), Хафиза («Древний иранский гимн») и, наконец, Николая Гумилёва («Двадцать дней как плыли каравеллы»).
«Час Быка» впервые опубликован в 1968 году, когда имя Гумилёва находилось под запретом, и можно предположить, что дымовой завесой всеобщей анонимности Иван Ефремов воспользовался для того, чтобы «нелегально протащить» строки поэта. Примерно тогда же (и по той же причине) Гумилёва анонимно цитировал в своих новеллах, например, Константин Паустовский, а астроному Иосифу Шкловскому удалось даже опубликовать «анонимный» отрывок из стихотворения «На далекой звезде Венере» в «Правде» (!), прицепив к статье об изучении Венеры. Можно лишь отдать должное такому улиссовскому хитроумию в битве с государственной машиной, но с легкой руки Ефремова этот прием был подхвачен вполне лояльными авторами; мудрое лукавство было принято за компонент универсального рецепта успеха и — пошла писать губерния… Ценились, естественно, строфы с «космическим» размахом — наподобие есенинского «Там, где вечно дремлет тайна». Постепенно мода стала сходить на нет (как сошла на нет причина, ее породившая), но все же она благополучно дожила до 90-х годов, и у Василия Головачёва можно встретить, скажем, цитату из Блока, у Александра Бушкова — из барда Егорова, а у Дана Марковича — из Мандельштама. Последняя — в сюрреалистическом, но прекрасно имитирующем «старый стиль» ключе:
«— Стихи — вот… — Антон стал читать шепотом:
Сестры — тяжесть и нежность,
одинаковы ваши
приметы,
Медуницы и осы тяжелую розу
сосут.
Человек умирает. Песок
остывает согретый,
И вчерашнее солнце на черных
носилках несут…
— Это как музыка, — подумав, сказал Аугуст, — и очень чистый звук. Кто этот поэт?
— Он погиб давно, один из первых.
— Его тоже отравили?»
Из-за такой гремучей смеси политики и культуры, наверное, ни в какой другой стране на страницах «твердой» НФ поэзия не чувствовала себя столь комфортно. В конце концов, писателям-фантастам показалось как-то неловко цитировать поэтов без упоминания их фамилий. Так наряду с анонимными цитатами в текстах о звездолетах и космопроходцах стали появляться цитаты «подписанные» — М. Емцев и Е. Парнов, например, цитировали киплинговскую «Балладу о Томлинсоне», Георгий Мартынов — Брюсова и Тютчева. Ссылка на авторство как бы ненароком вставлялась в прозаический текст…
«В огромное стрельчатое окно лаборатории стучались обнаженные ветви деревьев. Причудливыми каскадами космических ливней расплывались по стеклу струи дождя… Я вспомнил стихи Эдгара По:
Поздней осени рыданье и в
камине угасанье
Тускло тлеющих углей…
Как средневековый чернокнижник и духовидец, я готовился сейчас задать природе вопрос, кощунственный и дерзновенный. Что есть основа сущего?» (М. Емцев, Е. Парнов, «Уравнение с Бледного Нептуна»).
Опубликовано «Уравнение…» впервые в 1963 году — после «Туманности Андромеды», но до «Часа Быка». Так что оба приема какое-то время благополучно существовали бок о бок, одинаково сопрягая высокопарность прозаического текста с высокопарностью стихотворных строк — неудивительно, что из поэтов больше всего ценились романтики и символисты!
Надо сказать, что именно таким образом многие юные любители фантастики впервые познакомились со знаменитыми поэтическими строками (пусть и в урезанном виде), так что в любом случае фантасты делали доброе дело.
Героини Ефремова, заметьте, склонны не столько читать стихи, сколько петь их — точь-в-точь на манер киногероев, то и дело берущихся за не столь нужную сюжетно, но сущностно необходимую гитару. И не одни лишь, как мы увидим позже, герои Ефремова — в большинстве фантастических романов персонажи не столько цитируют стихи, сколько исполняют «песни на стихи». Сюжетная проза развивается по законам зрелища, и писатель, как и хороший кинорежиссер, ощущает: вот тут надо бы проиллюстрировать некое событие иным символьным рядом, создать настроение… Назначение стихов в фантастике издавна было таким же, как у романсов и баллад в приключенческих фильмах: они расширяют рамки изложения, выводят текст в иное измерение.
Не секрет, что почти каждый пишущий именно со стихов и начинал; а кое-кто и в зрелом возрасте не расстался с юношеским увлечением — так и появляются в прозаическом тексте стихи, принадлежащие перу самого писателя. Кстати, далеко не всегда фантасты оказываются плохими поэтами, а у приема этого традиция давняя и почтенная. Еще в 1923 году Алексей Толстой изобрел для своих бунтующих марсиан древний запрещенный гимн «Дайте нам в руки каменный горшок!», а для Аэлиты — брачную «песню уллы». В те же годы Александр Грин придумал для своих матросов грозную и жалобную песню «Не шуми, океан, не пугай,/ нас земля напугала давно…»
Да и у братьев Стругацких можно найти два «безымянных» текста: Юрковский декламирует балладу о «Детях тумана» («Страна Багровых Туч», 1959), а штурман Волькенштейн поет про Струсившего Десантника («Возвращение», 1962). Оба текста вполне соответствуют романтичному духу тогдашней фантастики. В дальнейшем Стругацкие предпочли изящно использовать для смыслового расширения японские хокку и танка: «Тихо, тихо ползи,/ улитка, по склону Фудзи…» («Улитка на склоне», 1966), «Сказали, что эта дорога/ меня приведет к океану смерти…» («За миллиард лет до конца света», 1984); тексты Маршака из «Лирической тетради»: «Когда, как темная вода,/ лихая, лютая беда/ была тебе по грудь» («Далекая радуга», 1963); либо ироничный парафраз песен известных: «Мы не декарты, не ньютоны мы…» («Понедельник начинается в субботу», 1965). Одним из самых интересных литературно-поэтических опытов в фантастике стали знаменитые сонеты Цурэна («Трудно быть богом», 1964), представленные только первыми строчками и благодаря этому позволившие поклонникам творчества Стругацких досочинять эти сонеты за автора (авторов).
Остальные фантасты по-прежнему продолжали радовать читателя «песнями на собственные слова», — когда удачными, когда не очень, например, про «Тау КИту» (так в тексте) из романа «Глоток Солнца» (1967) Евгения Велтистова («Тау КИта — сестра золотая моя!/ Что ты смотришь загадочно, словно маня?/ Я готов переплыть океан пустоты,/ и коснуться огня, и сказать — это ты?»). Автор простодушно принял греческую титулатуру звезды «Тау» из созвездия Кита за двойное имя собственное.
Надо сказать, традиция эта, в отличие от цитирования стихов «известных», прочно держится до сих пор (скорее всего, из-за неистребимости авторского тщеславия). Таким образом, в свет выходят стихи, вернее, бард- и рок-тексты, которые сами по себе вряд ли оказались бы жизнеспособны.
Среди известных фантастов есть и известные поэты — от Вадима Шефнера и Владимира Михановского до Геннадия Прашкевича, Льва Вершинина и Евгения Лукина. Кстати, именно такие «двойные звезды» прекрасно знают цену поэтическому слову и используют стихотворные вставки весьма аккуратно.
Блистательный Вадим Шефнер, например, будучи автором сборников «высоких» романтических стихов, в фантастических повестях предпочитал, скорее, занижать, чем повышать градус пафоса — вспомним, например, говорящую стихами поэтическую супружескую чету в «Круглой тайне» (1977). Повести Шефнера лиричны и пародийны одновременно — понятно, что они требуют соответствующего «звукового» сопровождения.
Есть, впрочем, примеры весьма удачной игры и на «романтическом поле» — баллады Михаила Анчарова прекрасно смотрелись в его фантастических произведениях. «Мужики, ищите Аэлиту!/ Видишь, парень, кактусы в цвету?/ Золотую песню расстели ты,/ поджидая дома красоту» («Сода-Солнце», 1968). Герой Анчарова,
Гошка, благушинский атаман, пел про Аэлиту — и здорово пел!
Революционный прорыв поэтических текстов в фантастические романы случился в середине 50-х годов XX века, когда Дж. Р. Р. Толкин выпустил свою знаменитую трилогию. Именно тогда (у нас-то гораздо позже — после первой публикации «Хранителей» на русском языке) поэзия в фантастической литературе расцвела новыми красками: стихи уже не просто создавали «настроение», а обеспечивали культурный «бэкграунд», без которого основной текст оказался бы беднее. Сам Толкин был прекрасным поэтом и еще более блестящим стилизатором. Его баллады о Берене и Лючиэнь, погребальный плач по Боромиру и зловещее заклинание Кольца Всевластья («…а одно — Всесильное — властелину Мордора…») в переводах А. Кистяковского и позже И. Гриншпун произвели такое оглушительное впечатление на отечественных любителей фэнтези, что с тех пор без поэтических стилизаций у нас обходился мало какой эпос «меча и магии».
Расцвет нашей фэнтези (и соответствующей «жанровой» поэзии) пришелся на 1990-е годы, так что любой поклонник фантастики может сам судить об успехах наших литераторов на этом поприще. Пожалуй, наиболее активно и разнообразно в этом направлении работают фантасты «харьковской школы» — Г. Л. Олди и Андрей Валентинов. Их романы, основанные на самых разных этно-мифологических пластах, иллюстрируются соответствующими искусными стилизациями в духе и стиле эпохи: например, греческими гекзаметрами («Одиссей, сын Лаэрта») или испанскими балладами («Ола»).
Увы, Дж. Р. Р. Толкин породил не только последователей, но и эпигонов, а с ними — чудовищные массивы текстов, продуцируемые несчитанным количеством графоманствующих галадриэлей, Гэндальфов и туринов турамбаров. Большая часть произведенных ими душераздирающих текстов является даже не вторичной (литературная переработка мифа), а третичной продукцией (литературная переработка литературной переработки мифа). Книги роле-виков, каковых (книг) становится все больше, волей-неволей несут на себе отпечаток неких «правил игры» — и уснащение текста самодельными стихами входит в эти правила.
И наконец, последний прорыв поэзии в область фантастики произошел сравнительно недавно. Это случилось, когда лауреатами наиболее престижных фантастических премий стали романы «Чапаев и Пустота» Виктора Пелевина, «Эфиоп» Бориса Штерна и «Посмотри в глаза чудовищ» Андрея Лазарчука и Михаила Успенского. При всей своей несхожести у этих романов есть одна общая черта: они принципиально построены на Чужих Текстах (как реальных, так и вымышленных, апокрифических) и во всех трех действующими лицами, так или иначе, являются Поэты. У Пелевина это поэт-декадент Петр Пустота, у Штерна и Лазарчука с Успенским — Гумилёв. Тот самый, запрещенный Гумилёв, которого Ефремов нелегалом протащил в будущее, заставив «красавицу, спортсменку, комсомолку» Чеди Даан цитировать его строки на корабле «Темное пламя», летящем к зловещей планете Торманс…
Понятно, почему именно Гумилёв и Поэт бессменно и бессмертно (Гумилёв у Лазарчука с Успенским, напомню, бессмертен физически!) кочуют из авантюры в авантюру, из романа в роман — современный литературный герой обязан быть не только человеком Дела, но и человеком Слова. Уже не тексты, но сама личность поэта стала центром кристаллизации сюжета. Мало того, во всех трех романах поэтические тексты не просто присутствуют, но являют собой смыслообразующее начало. И тексты эти не имеют ничего общего ни с кээспэшными самодеятельными стихами, ни с заемной высокопарностью «маститых», ни даже с псевдоэтнографическими балладами фэнтезийщиков. Это очень профессиональные, изящные, порой ироничные придумки либо самого автора, либо близких ему по духу профессионалов.
Чтобы опровергнуть мимолетом брошенное замечание Стругацких, потребовалось крушение целой эпохи.
Сам ли Пелевин начертал для своего Пустоты изысканно-декадентские стилизованные строки, но «гумилёвские стихи» из Черной Тетради для Лазарчука с Успенским писаны Дмитрием Быковым («Но на все, чем дразнит кофейный Юг/ И конфетный блазнит Восток,/ Я смотрю без радости, милый друг,/ И без зависти, видит Бог…»), а штерновский «Эфиоп» обильно иллюстрирован пародиями киевского поэта и переводчика Игоря Кручика на хрестоматийную классику («Да, негры мы! /Да, эфиопы мы — /блестящие и черные, как деготь») и блестящим соцартом Евгения Лукина («Иногда лишь в тихом озерце/ вопреки оптическим законам/ возникает сгинувший райцентр/ с красным флагом над райисполкомом»). С ними соседствуют и строки самого Гумилёва — постмодернизм уравнивает все…
И неспроста оба «Гумилёва», что штерновский, что лазарчуковско-успенский, больше не занимаются стихотворчеством: занятие это для мироздания опасное. Поэт в представлении современных фантастов — если не Демиург, то, по крайней мере, маг. Слово формирует мир, как это и положено ему от начала времен, а Поэт в нем может перемещаться из прошлого в будущее, из реальности в реальность, из Америки в Европу лишь слабым усилием воли или вовсе без оного. Боксерский матч Хемингуэя со Львом Толстым (по Штерну) здесь не менее возможен, чем роман Гумилёва с Марлен Дитрих (по Лазарчуку и Успенскому), а их же деревня Веска в Аргентине ничем не лучше поселков Каравай и Горынычи в штерновском Офире.
Чтобы до конца быть честными, заметим: подобная вера в магию Слова, в Творца-Поэта, создающего и разрушающего миры «на кончике пера», вовсе не является нашей, отечественной прерогативой, как могло бы показаться поначалу — практически одновременно (ну, всего лет на десять раньше) появился «Гиперион» Дэна Симмонса — текст гиперкультурный, воспроизводящий структуру «Кентерберийских рассказов» Чосера и символику поэм Джона Китса. А самого Китса фантаст сделал одним из центральных персонажей — великий поэт воскрешается для величественной миссии в далеком будущем. Поэт опять оказался бессмертен — даже физически. И почти всемогущ. Ведь что от него требуется? Одновременно разрушить мир и спасти мир. И он эту задачу выполняет.
А что тут удивительного? Он же Поэт…
В фантастике последних лет наблюдается любопытное явление: в прозаический текст все активнее проникают поэтические строфы — как цитируемые, так и авторские. Как вы считаете, с чем это связано и какую особую смысловую нагрузку несут стихи в фантастическом тексте?
Владимир МИХАЙЛОВ:
Уже не раз мне приходилось говорить и писать об изначальном сродстве таких, казалось бы, далеких друг от друга областей литературы, как поэзия и фантастика. Никого из ощущающих эту связь не удивляет, что фантасты не только сами пишут стихи, но и все чаще используют их в своих прозаических текстах. И свои, и чужие. Это представляется закономерным.
Почему? Причина, по-моему, прежде всего в том, что обе эти области творчества являются, так сказать; литературой быстрого реагирования: и поэт, и фантаст острее, а главное — раньше других ощущают новое, только возникающее в жизни общества, или даже лишь собирающееся возникнуть, зреющее, но пока невидимое простым глазом. Чтобы увидеть это, нужно особое зрение, которым фантасты и поэты обладают в большей степени, чем другие.
Люди моего поколения, бывшие свидетелями или участниками взлета шестидесятых — семидесятых годов ушедшего века в советской поэзии и параллельно в фантастике, помнят, что именно эти тексты привлекали наибольшее внимание, будили мысли и волновали чувства — потому что и мысли, и чувства эти были, как правило, глубже и точнее. Ощущение приближающегося будущего и предупреждение о нем выражались на творческих языках поэзии и фантастики более образно, и потому — более убедительно, а главное — раньше, чем за это принималась «большая» проза, чей мир — вчера и сегодня, но не завтра.
Перед большинством из нас когда-то возникала проблема выбора между стихами и фантастической прозой — и решение не всегда было легким. Но, избрав прозу, мы не расставались со стихами — внутренняя потребность в них оставалась сильной. А это означало, что время от времени поэтические цитаты будут возникать в наших текстах — и возникают. Еще и потому, быть может, что метафоризация жизни в фантастике очень близка к ней же в поэзии; создаваемые здесь и там образы наиболее необычны — и тем не менее по сути своей точны, хотя это не всегда воспринимается читателем сразу.
Конечно, у поэзии и фантастики есть свои времена взлетов и провалов — как и у самой жизни. Есть времена, когда ими живут, и есть другие, когда им позволяют жить, воспринимая как необязательную деталь духовного мира. Но эти весы всегда в движении, и вряд ли их чаши когда-нибудь замрут в равновесии. И слава Богу: равновесие есть неподвижность, а жизнь, как известно, есть движение.
Андрей ВАЛЕНТИНОВ:
Излишнего поэтического «потопа» в произведениях фантастики мною не замечено. Иное дело, что, по сравнению с «классикой советской фантастики», стихов сейчас стало больше. Удивительного ничего в этом нет, ибо лучшая часть фантастики перестала быть частью агитпропа (зачем стихи фантастике «ближнего прицела»? О чем? О тополе быстрорастущем?) и имеет явные претензии превратиться в литературу. Что не может не радовать. Между прочим, в лучших текстах АБС стихи встречались достаточно часто.
Особенно удачно стихи «влиты» в произведения Б. Штёрна, Г. Л. Олди, М. Семеновой (из современников).
Зачем же нужны стихотворные строфы фантастам? Чаще всего для уточнения (углубления) восприятия читателем ситуации или образа. Отсюда — песни, исполняемые героями, или стихи, ими читаемые. Поэзия может характеризовать эпоху, героя, событие. Сгущенность поэтического текста, по сравнению с прозой, позволяет резко усилить воздействие на читателя.
Особый интерес представляют случаи стилизации, когда стихи пишутся или от имени известных поэтов, или стилизуются под поэзию иной эпохи, как, например, в произведениях Г. Л. Олди.
Куда более редкое и любопытное явление — стихи от первого лица, то есть автора — в тексте или приложении. В этом — стремление упрочить личный авторский контакт с читателем, передать нечто, невыразимое в прозе. Эффект, однако, достигается далеко не всегда, ибо, во-первых, перегруженность стихами иногда дает обратный эффект, замедляя и затрудняя чтение; во-вторых, часть читателей, привыкших к «голому» тексту, встречает такие изыски настороженно; и наконец, третье и главное — не все стихи получаются удачными.
На мой взгляд, увеличение числа поэтических текстов внутри фантастических произведений свидетельствует (кроме уже указанного) о большем внимании к тексту, росту профессионализма у части авторов; некоторой тенденции к литературному эстетству у иной их части и, уверен, активности представительниц прекрасного пола, любящих «красивое».
А вот изваять бы фантастическую поэму… Слабо?
Николай СВЕТЛЕВ (писатель-фантаст, Болгария):
Чтобы ответить на этот вопрос, придется вернуться к ранней истории человечества. Просто потому, что в ряду предтечей литературной фантастики стоят «Ветхий завет», эпос о Гильгамеше, Махабхарата и Рамаяна, Коран… В них мы обнаруживаем разнообразие фантастических существ и божеств, встречаем удивительные изобретения и становимся свидетелями немыслимых баталий.
Почему я вспомнил об эдакой «старине»? Да потому, что исполнены первые образцы фантастической словесности в стихах. Не отсюда ли берет свое начало сентенция, что фантастика — ближайшая родственница поэзии? Подлинная поэзия неведомых древних авторов вот уже несколько тысячелетий оказывает свое незримое влияние на фантастов современных.
Еще первопроходцы современной фантастики активно использовали поэтические цитаты в своих произведениях, что опять же не случайно: фантасты во все времена были неравнодушны к поэзии, а многие из них и сами прекрасные поэты. Хрестоматийные примеры: Эдгар По в американской литературе, Вадим Шефнер — в российской, Александр Геров — в болгарской.
Да, поэзию фантасты любят и щедро используют ее в своем творчестве. И все-таки мне кажется, что стихи не несут какой-то особой смысловой нагрузки в фантастическом тексте, они сами и есть первозданная фантастика. И получается фантастика внутри фантастики. Удивительный и прекрасный симбиоз.
Мы еще со школьной скамьи знаем, что только на пять процентов сознательно используем потенциал нашего мозга. А что же с остальными 95 процентами? Мусор, балласт? Говорят, в этих закутках скрывается подсознание и осуществляются всякие странные эксперименты.
Я человек верующий, поэтому убежден: не подсознание там прячется, а душа человеческая, его бессмертный дух! Им принадлежат эти 95 процентов «акций» нашего мозга. И этот дух взывает, стремится вырваться на свободу. Но в нынешний мракобесный век единственной тропой к свободе духа оказывается поэзия, идущая из самой бездны человеческой природы.
Вот и ответ на вопрос: почему сегодня фантасты столь активно обращаются к стихам. Фантастам, как и поэтам, дан божественный дар ОЩУЩАТЬ тайну бытия, видеть скрытую от большинства правду — то, что таится в нас.
Роман Гая Кея вышел в серии «Меч и магия». Вкусно прописанный средневековый антураж, который обволакивает читателя с первых же страниц, просто взывает к магам, драконам и прочей атрибутике классической фэнтези.
Но драконов не будет. Магов, впрочем, тоже. Зато мечей хватит с избытком…
Герои «Львов Аль-Рассана» живут в мире, очень похожем на Землю. На полуострове Эсперанья расположились Аль-Рассан, Вальедо, Картада, Рагоза и другие великие и малые города; изнеженная восточная культура, коварные эмиры, отважные рыцари, религиозная королева Инес… Знатоку истории или просто любителю исторических романов первых десяти страниц хватит, чтобы догадаться — речь идет о временах Реконкисты. О временах, когда на Пиренейском полуострове отвоевывались земли, захваченные маврами, когда объединенные силы Кастилии, Арагона и Наварры одержали решающую победу над войском Алмохадов, о временах, которые породили героический эпос о Сиде…
Но есть одна важная деталь. В этом мире — две луны. Поэтому история пошла немного иначе, и не возникли так называемые авраамические религии — иудаизм, христианство, мусульманство. Тем не менее битвы во имя своих богов ведутся так же ожесточенно, а история человечества ничуть не стала лучше или хуже — все те же грязь и кровь, жестокость и предательство, но вместе с тем верность и честь, любовь и сострадание…
Эпоха перемен для жителей Эспераньи обернулась проклятием. Рушатся традиционные структуры, носители культуры и знаний становятся первой жертвой смуты, проблемы решаются ударом кинжала или стрелой.
Можно ли роман Кея отнести к направлению, известному как «альтернативная история»? Вряд ли. Здесь нет развилки, после которой события пошли иным путем. Это просто некий параллельный мир, другая Земля, похожая и непохожая одновременно. Прием настолько отработанный в фантастике, что даже не рассматривается как прием, а всего лишь как знак, поданный читателю. Но обычно в таких произведениях различимость миров весьма существенна, что продемонстрировали в своих классических произведениях Андерсон, Шоу, Ол-дисс и многие другие… Фантастический элемент в романе минимален, он сводится, как уже говорилось, лишь ко второй луне. Взаимоотношения персонажей также вполне обычны для человечества на всем протяжении его истории.
К такому экзотическому направлению, как «альтернативная география», роман тоже вряд ли можно отнести. Судя по антуражу, все, на первый взгляд, как у нас. Однако, с точки зрения «твердой» НФ, наличие двух лун могло настолько серьезно повлиять на приливы-отливы, что в итоге эволюция пошла бы другим путем. Впрочем, для Кея это несущественно. Случись у него три, а то и четыре луны — вряд ли персонажи изменили бы своей натуре.
Сюжетная линия оплетает трех героев романа: поэта-убийцу Аммара ибн Хайрана, капитана армии короля Рамиро Родриго Бельмонте и целительницу Джеанну бет Исхак. Поединки и битвы, многоходовые интриги и заговоры, измена и доблесть — вот декорации, на фоне которых в лучших традициях героического эпоса рок ведет своих героев к неожиданному финалу.
Аммар, Джеанна и Родриго, как и полагается в классической трагедии, разрываются между долгом и чувством. Их диалоги, в отличие от таких образцов классицизма, как пьесы Корнеля или Расина, лишены избыточного пафоса и назидательной занудности.
Тем не менее «классицизм» — термин наиболее уместный, как мне кажется, для определения стиля работ Гая Гэвриела Кея в целом и «Львов Аль-Рассана» в частности.
Более того, рискну предположить, что большого писателя, а Кей, безусловно, один из выдающихся фантастов нашего времени, рано или поздно тянет на первозданную простоту слова, не замутненного наносами сиюминутных изысков литературной моды. Нечто подобное наблюдается и в музыке — у талантливых мастеров рока время от времени возникает искус обработать классическую симфонию…
И тогда душу писателя начинают раздирать львы противоречий: следует ли дальше стремиться к прозрачности слога, если читатель привык к сленгу? Надо ли обращаться к делам давно минувших дней, когда издатель требует космических опер? Можно ли не обращать внимания на тиражи, заботясь о лилейности своей репутации, забыв о том, что надо кормить домочадцев?..
Творец от ремесленника, наверное, и отличается тем, что у последнего не возникает таких вопросов. Причем, вовсе не обязательно прав горделивый создатель уникальных изделий. Без ремесленников мир бы рухнул в одночасье. Но ведь право выбора все же остается у каждого.
Гай Кей справился со своими львами.
Хольм ван ЗАЙЧИК
ДЕЛО СУДЬИ ДИ
СПб.: Азбука-классика, 2003. — 304 с.
Пер. с кит. Е. И. Худенькова, Э. Выхристюк.
12 000 экз.
Новая книга полюбившегося отечественному читателю великого еврокитайского гуманиста завершает вторую цзюань цикла «Плохих людей нет». По меткому замечанию автора предисловия, это самый «этнографический» роман цикла. И не только потому, что действие его происходит в откровенно китайском антураже — в столице великой империи, царственном Ханбалыке (под которым без труда узнается Пекин). Даже сам характер повествования — неторопливый, полный описаний и отвлеченных размышлений — напоминает стиль средневековой китайской литературы, а все повороты сюжета основаны на случайных совпадениях, неожиданных встречах, сочетании мелких и вроде бы незначительных деталей или вовсе на подсказке неупокоенного духа — прием, совершенно несообразный для европейского детектива.
Впрочем, книга Хольма ван Зайчика только маскируется под детектив. Для автора гораздо важнее не криминальная, а этическая интрига. И если в первых романах цикла герои-расследователи Багатур и Богдан действительно боролись с преступниками, то теперь все чаще им приходится распутывать клубки морально-этических проблем. Не столько выводить на чистую воду отечественных и заморских человеконарушителей, сколько ликвидировать последствия непродуманных и ошибочных деяний, совершенных из самых лучших побуждений. Вот и сейчас цепь таинственных случайностей, малозначащих событий и мимолетных встреч ведет не к раскрытию преступления — к предотвращению непоправимой беды. Причем беды государственного масштаба, куда вплетены интриги мировых разведок и интересы влиятельных политических сил.
Автор раз за разом подводит своих героев к мысли, что этически сомнительное действие не обернется добром, какими бы благими намерениями ни руководствовался совершивший его. И чем выше власть того, кто сделал ошибочный шаг, тем дороже стоит ошибка. А религия — слишком личное и слишком интимное дело, чтобы использовать ее в политических целях, не рискуя вызвать катастрофические последствия…
Джек УИЛЬЯМСОН
ВОЗРОЖДЕНИЕ ЗЕМЛИ
Москва: ACT, 2003. — 381 с.
Пер. с англ. М. Казанской.
(Серия «Координаты чудес»).
5000 экз.
Долголетие всегда поражает. А творческое долголетие особенно. 95-летний Д. Уильямсон, патриарх американской НФ, один из создателей космооперы и фантастического боевика, дебютировал, страшно подумать, аж в 1928 году рассказом «Металлический человек». И продолжает активную литературную деятельность вот уже более семидесяти лет!
В новом романе фантаст описывает колонию землян, организованную ученым Кальвином Дефортом на Луне. Однажды осознав угрозу, которую несут Земле метеоры, Дефорт создал на нашем спутнике станцию с аппаратом для клонирования живых существ. И угроза не замедлила воплотиться в жизнь. Это единственное, что несколько раздражает в романе: слишком уж банально выглядит использование подобной дежурной «страшилки» современных англоязычных романов-катастроф в качестве отправной точки для развития сюжета. После катаклизма клоны Дефорта и его ближайших сподвижников возродили жизнь на Земле.
Фантаст искусно стягивает в одно целое ряд тем, каждая из которых могла бы развернуться в отдельный роман. Это и клонирование, и угроза глобальной катастрофы, и сосуществование с иным разумом, и, наконец, переход человечества на новую эволюционную ступень. При этом не возникает скороговорки или простого перечисления научно-фантастических проблем, как иногда случалось у Олафа Степлдона. Напротив, книга Уильямсона остается романом, литературным текстом о судьбе конкретных героев, а не слегка беллетризованным трактатом о галактических перспективах человечества.
Перебирая в «Возрождении Земли» варианты катастроф (от падения астероида на Землю до истребления всех представителей вида «хомо сапиенс» загадочным инопланетным вирусом), Уильямсон вновь и вновь возрождает людской род. Его книга проникнута негромко звучащей, но твердой и искренней верой в человека. Может быть, американский фантаст и не повторяет, что «Человек — это звучит гордо». Но он уверен: «Человечество — это звучит вечно».
Екатерина НЕКРАСОВА
БОГИНЯ БЕД
Москва: ACT, 2003. — 253 с.
(Серия «Ночной дозор»).
7000 экз.
Еще одна блистательная иллюстрация к тезису о том, что излишества вредят. Одно фантастическое допущение, два-три следствия из этого допущения — и получается действительно хороший текст. Стильный — как бы ни варьировался в последнее время смысл этого слова. Ведь стиль заключается не в том, чтобы всюду, куда можно, наляпать позолоты.
Книга многообещающая — по всем параметрам. Что же именно получит конкретный читатель — зависит только от него. Понятно одно: на общем фоне мутнопенного девяносто девятого вала развлекательной литературы «Богиня бед» Некрасовой приводит в умиление. Появление на прилавках такой книги оправдывает выход как минимум десяти хроник войн за корону галактики.
Книга вызывает ассоциации с «Поиском предназначения» С. Витицкого. Одни параллели видны невооруженным глазом (например, в обоих произведениях герои вынуждены заниматься спасением если и не всего человечества, то населения нашей страны уж точно). Чтобы заметить другие — придется перечитать обе книги.
При этом роман Е. Некрасовой не оставляет впечатления вторичности. Слишком ярок и выразителен стиль автора; слишком по-своему решает фантаст затронутые проблемы. Да и о какой вторичности может идти речь, коли вопросы, затронутые в «Богине бед», если и не относятся к разряду вечных, то уж, как минимум, стоят в ряду вопросов-долгожителей?
Очевидная в общем-то вещь: чтобы спасти человечество (или хотя бы какую-то его часть) придется утратить свою человечность. Чем сложнее его, человечество, спасать — тем меньше в спасителе (или Спасителе?) человека.
Мысль достаточно страшненькая в своей очевидности. Можно долго рассуждать на тему: а стоит ли человечество того, чтобы его спасали? Подозреваю даже, что подобные рассуждения вызовут эдакое приятное щекотание в мозгу. Однако же давайте не будем этим заниматься, по крайней мере именно сейчас. В сущности, они ведь не виноваты — эти бедные злые люди…
Роман АФАНАСЬЕВ
АСТРАЛ
Москва: Армада — Альфа-книга, 2003. — 412 с.
(Серия «Фантаcmический боевик»).
13 000 экз.
Роман Афанасьев уже обратил на себя внимание несколькими удачными рассказами. «Астрал» — его дебютная книга.
Текст представляет собой ярко выраженный боевик, выполненный на границе городской фэнтези и НФ о виртуальной реальности. Приключения главного героя происходят в особой нематериальной среде — «астрале», куда может проникать сознание, в то время как тело, обездвиженное и уязвимое, в «реале» дожидается окончания «сеанса». Действие изобилует батальными сценами — от «астральных» поединков до настоящих маленьких сражений.
Автор предложил читателям несколько приятных завлекалочек. Это, прежде всего, дневник энергичного простака, понемногу становящегося «астральным» магом. Очень точно подобрана стилистика: лаконизм изложения, рубленые фразы, минимум лексического запаса и чудовищные амбиции. Другой завлекалочкой служит астральный антураж, отличающийся приятным разнообразием.
Основной недостаток книги — очевидное стремление автора «вытянуть» из средних размеров повести полноценный роман. Дописать, добуксировать. Примерно в середине книги снижается качество стиля, появляются фразы наподобие «Виктор кивнул головой», действие делает неудачный поворот, заставляющий автора пойти на дублирование значительной части сюжета.
При всем том сумма недостатков и достоинств романа, скорее, дает положительную величину. Афанасьеву отлично удалось показать психологию человека (в данном случае, главного героя), связавшегося с магией: с одной стороны, он отчетливо понимает, что рискует насущным, приобретая ненужное; с другой стороны, иллюзия силы и свободы заставляет его бросаться во все более опасные приключения. Поистине классический механизм падения — из-за недостатка воли при избытке энергии. Впрочем, возлюбив главного героя, автор не дает ему погибнуть…
Вывод: для дебюта это неплохой, обнадеживающий результат, а об остальном расскажут новые книги Романа Афанасьева.
Олег СИНИЦЫН
СКАЛОЛАЗКА
Москва: Армада — Альфа-книга, 2003. — 409 с.
(Серия «Юмориcmичсекая фантастика»).
10 000 экз.
Втянутая в прескверную историю женщина вынуждена противостоять таинственной преступной Организации. Человек, который — по мнению героини — должен бы спасти ее, оказывается главой этой самой Организации…
Не угадали, это не книга «Что сказал покойник» Иоанны Хмелевской, а роман Олега Синицына «Скалолазка». Впрочем, совпадения отнюдь не линейны. Если роман фантаста и напоминает творение маститой польки, то лишь его кинематографическое воплощение. По сути своей, «Скалолазка» — из стройных рядов обширнейшей антологии «Герои нашего времени». Да-да, это тот самый Совершенно Обычный Человек, пусть и обладающий некоторыми не совсем стандартными навыками, который, ввязавшись против своей воли в опасные игры, с честью из них выходит (конечно же, не без ощутимого урона для противника). И откуда что взялось в простой российской гражданке?
Может, перед нами очередная вариация на тему «Крепкого орешка»? Вряд ли — Брюс Уиллис играл как раз крутого полицейского в опале…
Есть на свете люди, которые знают множество вещей. А вы знаете этих людей — именно они постоянно критикуют действия героев фильмов и сообщают, что уж они-то в таком случае… Обычно подобные зрители сидят в кинозале сразу за вами. Не знаю, понравилась бы им эта книга или нет, но уж точно комментариев роман собрал бы множество — от недовольного бурчания и советов до глубокомысленных замечаний, что именно так и надо было поступить.
Ну а, в принципе, читается книга легко. Забывается — еще легче. «Скалолазка» каким-то странным образом ассоциируется у рецензента то ли с вегетарианскими котлетами, то ли с безалкогольными винами (коих, впрочем, рецензент ни разу не пробовал). Вроде и слог хороший, и драйв присутствует, а впечатлений — ноль. Стерильная литература, увы… Весьма уместно смотрелся бы на последней странице штамп «Одобрено Минздравом к чтению в транспорте».
Елена ПЕРВУШИНА
ВЕРТИКАЛЬНО ВНИЗ
Москва: ACT, 2003. — 352 с.
(Серия «Звездный лабиринт. Библиотека фантастики «Сталкера»).
7000 экз.
Книга состоит из романа «Охота на джокера», повести «Вертикально вниз» и двух рассказов.
В романе читателям предложена цивилизация — альтернативная земной. Ее создали земные колонисты на планете Дреймур. Она несколько ограничена в отношении технического развития, в демографическом смысле на несколько порядков менее «плотна», по сравнению с «материнской», прочно связана с природным окружением (можно сказать, экологична) и стилизована под старую добрую Европу (нечто испано-голландское) — до металлических штормов XIX столетия. Автор постепенно подводит читателя к следующей идее: каким бы ни было внешнее устройство общества, суть одна — ничто не выходит за пределы набора иллюзий. Очень одаренный и энергичный человек может сделать из своей жизни каскад «посвящений», в результате которых он будет расставаться со все большим количеством иллюзий и приобретать все большее количество знаний. Однако точки, из которой можно видеть совершенно неискаженную реальность, не существует.
Текст романа очень «вязкий», как будто автор начинает обкатывать одну идею, бросает ее, не найдя достаточно привлекательной, берется за другую, третью… Свести концы с концами достаточно сложно. Сюжет держится на переживаниях главной героини да еще на смене крупных блоков авторской философии: это надо обсудить при читателе… теперь это… теперь вон то… Динамика характера героини присутствует, но в событийном плане сюжет довольно беден.
И в романе, и в рассказах ярко выражен мотив отстранения от реальности. Здесь — скучно, пошло, безобразно. Возможно, существует более тонкий и прекрасный мир. Как хорошо было бы туда сбежать… Елена Первушина фактически представляет эскапизм как норму жизни здравомыслящего и сложноорганизованного человека. В рассказе с говорящим названием «Позволь мне уйти!» некоей уроженке города Хаммельн удается найти выход — не в ад, не в рай, а неведомо куда. Как бы третье место не оказалось чистилищем.
За последние три-четыре года Джерджау приобрел известность как автор остросюжетной литературы, или, говоря проще, боевиков. Однако роман «Канонада Армагеддона» при наличии достаточно острого сюжета, как мне показалось, более всего имеет отношение к приключениям духа, а не тела. По большому счету, перед нами «производственный роман» на инопланетном материале, что само по себе не характерно для современной российской НФ.
Впрочем, для знающего читателя — это не такой уж сюрприз, ведь начинал-то литератор отнюдь не с боевиков, а как раз с произведений, созданных в экспериментальном ключе. Новый роман тоже несет отпечаток литературного эксперимента.
Начинается книга крохотной главкой-предисловием, смысл которой становится ясен совсем не сразу.
Наш мир. Наше время. Наша страна. Танковые стрельбы. Огромный, простирающийся до самого горизонта полигон, каждый квадратный метр которого усеян осколками снарядов. На исходных позициях — три танка.
Звучит команда: «К бою!». Закрываются люки. Пушечные стволы опускаются. Танки начинают двигаться к мишеням. Ревут двигатели.
Из выхлопных труб вырывается жирный дым. Танки выходят на заданную дистанцию и дают залп.
На этом предисловие заканчивается, и уже со следующей главы мы оказываемся в некоем замкнутом мире, именуемом живущими в нем мыслящими существами Сферой Жизни. Постепенно, по мере развития сюжета, становится ясно: Сфера Жизни обязана своим существованием гейзеру энергии, бьющему из инертной массы гигантских размеров. Мыслящие же существа, называющие себя эргонами, являются частью пищевой цепочки, основанной на поступающей от гейзера энергии.
Та же самая система, что и на Земле. Есть простейшие существа, растения, травоядные и, конечно, хищники. Разумные обитатели, при всей их непохожести на людей, живут, однако, по законам человеческого общества. Они двуполы, у них есть институт брака, подобная нашей система организации общества — с обывателями, полицейскими, торговцами и политиками.
Словом, автор, вместо того чтобы заниматься мироконструированием, взял — да и изобразил нашу цивилизацию, лишь «подредактировав» ее: поместил в необычные условия существования, но оставил неизменной суть.
Итак, один эргон, специалист-наблюдатель окружающего пространства, в результате обработки полученных данных находит неопровержимые доказательства давно уже разработанной им новой теории миропредставления. Оказывается, окружающий Сферу Жизни низкоэнергетический мир имеет границу, за которой его сущность полностью изменяется. Там — другая вселенная. Там начинается пространство, находящееся в ином, даже более разреженном, чем окружающее Сферу Жизни/ состоянии; там существуют такие же гигантские скопления инертной массы, как и то, возле которого находится их энергетический гейзер. Короче, теория, ставящая миропонимание с ног на голову.
Теория была обнародована, и после ожесточенной полемики ее истинность все-таки признали.
Другой же ученый, живущий в противоположном краю Сферы, пришел к не менее ошеломляющим выводам. Его вычисления свидетельствуют: время дальнейшего существования энергетического гейзера, источника жизни для всех разумных существ, весьма ограничено, и через несколько поколений он иссякнет…
Общество эргонов охватывает паника. Правители цивилизации — Высокий Круг — на протяжении долгого времени обсуждают только эту проблему и никак не могут найти решение. Постепенно всеобщая паника стихает. В самом деле, чего пугаться, раз конец света наступит лишь через несколько поколений? К тому же специалисты денно и нощно ищут путь к спасению. Ученые завоевывают небывалую прежде популярность, они — герои нации, только о них и вещают средства массовой информации. Раса эргонов верит в своих спасителей, и, конечно, Высокий Круг щедро финансирует исследования…
Между тем сменилось уже целое поколение. Но существенных успехов добиться не удалось, хотя ученые уже оттеснили Высокий Круг, получив статус спасителей и неограниченную власть. Однако постепенно научная элита все более бюрократизируется. Сложившийся Круг Корифеев даже по-тихому занялся саботажем наиболее перспективных направлений исследования.
Зачем им это? Но ведь если исчезнет угроза грядущей гибели, они утратят обретенную власть, экономическое могущество и снова превратятся в «просто ученых». До катастрофы, как минимум, еще лет 150 (по земному летосчислению), а значит, время есть.
Разъяснив все это читателям, автор наконец-то вводит главного героя — молодого, талантливого ученого Долчинепа. На угрозу, нависшую над его миром, он поначалу взирает со свойственной юности иронией. Куда более его занимает красавица Айкяп, которая отвечает ему взаимностью.
К тому же Круг Корифеев упорно игнорирует исследования молодого ученого. И, как выяснится позже, напрасно. Именно Долчинеп оказывается на пороге открытия, которое может спасти цивилизацию эргонов. Еще несколько опытов, последняя серия наблюдений, заключительная формула…
Долчинеп ритмично перемещается по своей капсуле-кабинету и ошарашенно испускает информацию: «Неужели так просто? Неужели…»
Энергетический гейзер, давший жизнь его миру, является результатом взрыва некоей первоначальной капсулы, начиненной до-веществом. Случилось это после того, как она соприкоснулась с ближайшим гигантским скоплением инертной массы.
Но главное даже не это. Долчинеп обнаружил, что существуют и другие капсулы, находящиеся рядом со Сферой Жизни. Как только они достигнут скопления инертной массы — возникнут новые энергетические гейзеры. Вот только к тому времени народ эргонов уже погибнет.
Необходимо, чтобы ближайшая капсула взорвалась раньше времени!
Преисполненный самых радужных надежд, Долчинеп составляет для Круга Корифеев доклад о своем открытии, который вызывает эффект разорвавшейся бомбы. Руководство «спасителей» пребывает в ужасе, ведь открытие Долчинепа пошатнет их авторитет. Однако паникуют они недолго. Доказательство теории Долчинепа обычному обывателю не по зубам. Тот охотнее поверит СМИ. Осмеять смельчака, и тогда никто более не поверит ни единому слову талантливого выскочки!
Круг Корифеев пытается морально уничтожить противника, проделывая это настолько ловко, что даже очаровательная Айкяп решает бросить молодого ученого. Однако Долчинеп продолжает борьбу, используя любую возможность доказать правоту своей теории.
Добрая сотня страниц книги посвящена описанию самой настоящей информационной войны.
Первый раунд Долчинеп проиграл. Слишком опытными и умелыми оказались его противники. Однако молодой ученый неожиданно обретает новых друзей и единомышленников — таких же талантливых, но не признанных ученых, ставших жертвами политики Круга Корифеев.
Группа сопротивления постепенно приобретает все больший вес в обществе.
Апофеозом борьбы становится церемония принесения Великому гейзеру подарков — созданных с помощью собственных полей принципов и жизненных устремлений. Группа Долчинепа, не нарушив рисунок традиционных перемещений, превратила сей акт в наглядную демонстрацию принципов, за которые борется. И добилась нужного эффекта — всего лишь с помощью ритмичного изменения собственных очертаний.
В конце концов, осознав свою ошибку, к Долчинепу возвращается возлюбленная.
И вот наступает долгожданная победа.
Поняв, что война проиграна, Круг Корифеев благоразумно признает свое поражение и предлагает лидерам оппозиции важные посты в своей структуре, а самому Долчинепу — должность верховного корифея. Теперь его теория признана основной и на ней базируется вся дальнейшая деятельность «спасителей».
Три четверти заключительной части книги посвящены тому, как победивший Долчинеп и его соратники, проявляя чудеса изобретательности и научной мысли, строят летательный аппарат. Он должен доставить к капсуле с первовеществом взрыватель. Одновременно разрабатываются и транспортные корабли — для перевозки переселенцев в новую Сферу Жизни.
На это уходит много лет. К моменту завершения строительства корабля-брандера, готового преодолеть низкоэнергетическое пространство, мы видим сильно постаревшего Долчинепа. Внешние, формообразующие границы его тела истончились до опасного предела. Айкяп по-прежнему с ним, и он, сканируя готовый в скором времени покинуть Сферу Жизни аппарат, испытывает законную гордость.
Однако в предпоследней главе автор неожиданно разрушает идиллическую картинку. Долчинеп вдруг узнает, что группа молодых ученых, тайно изучив капсулу с протовеществом, пришла к выводу о ее искусственном происхождении. Более того, в общих чертах удалось реконструировать создавшую ее цивилизацию и обнаружить, что капсула построена совсем на другом принципе использования энергии. Правда, имеет ли это такое уж большое значение? Главное, выдвинутая теория о существовании иного разума, судя по всему, верна.
Прочитав меморандум группы молодых ученых, доказывающий искусственное происхождение капсул, Долчинеп почти тут же получает и другой документ, демонстрирующий их расположение на поверхности скопления инертной массы и предположительную силу взрыва каждой.
Если эти два документа совместить и, сделав, соответствующие выводы, попробовать заглянуть в будущее, то получится страшная картина: вслед за первой будет взорвана и вторая капсула, а потом еще одна, и еще. Появится огромное количество дармовой энергии, и численность эргонов начнет расти лавинообразно. Неизбежно будут взорваны и капсулы, обладающие гигантским зарядом.
Конечно, трагедия произойдет не скоро — через сотни поколений, но разрушительный процесс уже начался.
Долчинеп понимает: распространяясь по миру, эргоны неизбежно уничтожат все капсулы. Но есть надежда, что к моменту катастрофы эргоны поднимутся на такую высокую ступень развития, что придумают, как получать энергию иным способом.
Вот только цивилизация, изготовившая капсулы, к тому времени, скорее всего, погибнет. Слишком много энергии будет высвобождено за короткий период времени, а в результате ближайшее скопление инертной массы перестанет быть инертным, превратившись в одну огромную Сферу Жизни. Но поскольку чужая цивилизация основана на других принципах получения энергии, ее представителям просто станет негде жить.
Смерть одной цивилизации ради существования другой? Непростой этический выбор… Долчинеп понимает, что оказался в положении ученых мужей из Круга Корифеев, когда те узнали о его теории!
Как поступить с меморандумом группы молодых ученых? Положить его под сукно или довести до сведения каждого эргона? Но это известие может оказать разрушительное действие на общество.
Сможет ли развиваться цивилизация, каждый представитель которой в глубине души понимает: он живет за счет гибели другой цивилизации? Не убьет ли это знание в эргонах волю к дальнейшему развитию?
Долчинепа раздирают сомнения. Годы, в течение которых он сначала боролся с Кругом Корифеев, а потом возглавлял его, не прошли даром. Он уверен, что корабль-брандер все равно отправится в полет и взорвет искусственную капсулу. Он точно знает, что найдет средство заставить молодых ученых забыть о своем меморандуме, даже если для этого ему придется пойти на крайние меры — физическое устранение.
Но все же… все же… Долчинеп не может принять единственно верное решение. Интуитивно он чувствует: существует другой выход, который спасет обе цивилизации. Не может не существовать! Иначе получается, что любая цивилизация живет только ради того, чтобы жить. И значит, разумное существо ничем не отличается от дикого хищника.
Этими мучительными размышлениями и завершается предпоследняя глава. На месте Джерджау я бы воспользовался возможностью поставить точку. Однако автор «Канонады Армагеддона» не удержался и написал еще одну главу. Так ли она была необходима?
Последняя глава представляет собой довольно странную нарезку из отдельных фрагментов. В каждом из них изображается какая-нибудь экзотическая раса, использующая взрывчатку. Совсем не обязательно в военных целях. Зачем литератору это понадобилось — не вполне понятно. Поначалу.
Однако самый последний фрагмент представляет собой диалог, происходящий между двумя учеными, нашими современниками. Они обсуждают теорию Большого Взрыва, благодаря которому возникла наша Вселенная. Кажется, у одного из них на этот счет есть интересная идея…
Этим весьма прозрачным намеком книга и завершается.
В июне редакция журнала задала очередной вопрос пользователям сервера «Русская фантастика»: каким направлениям фэнтези вы отдаете предпочтение?
героическая фэнтези — 12 %
городская фэнтези — 10 %
историко-фэнтезийный роман — 17 %
славянская фэнтези — 7 %
science-fantasy — 16 %
магический реализм — 25 %
никакие — 10%
На 20 июня в голосовании приняли участие 564 человека.
Нынешний вопрос является продолжением предыдущего, посвященного фэнтези. Пять месяцев назад читателей спросили: «Считаете ли вы, что фэнтези по объему выпускаемых книг теснит научную фантастику?». Тогда больше трети голосующих (36 %) выбрали ответ «да, и это печально», а еще 7 % сочли, что научной фантастики по-прежнему больше. Таким образом, почти половина посетителей «Русской фантастики» в той или иной форме выказали свою нелюбовь к фэнтези.
Отзвуки подобных настроений чувствуются и в результатах нового голосования. Правда, лишь 10 % респондентов откровенно признали, что фэнтези не читают вообще. Но зато сразу 25 % проголосовали за магический реализм, тем самым четко продемонстрировав, что если и готовы читать произведения этого жанра, то уж явно фэнтези не классическую — все, что «не про эльфов, рыцарей и драконов». Еще 10 % выбрало смежный жанр городской сказки: по сути дела, один из вариантов того же литературного направления, исследующий мистическую составляющую окружающей нас реальности. Вместе с упомянутыми выше десятью процентами принципиальных противников фэнтези это составляет 45 % — примерно столько же, сколько высказали предпочтение НФ перед фэнтези в прошлом опросе.
Ну а среди любителей «чистой» фэнтези первое место (17 %) занял историко-фэнтезийный роман. Если же сюда добавить 7 % проголосовавших за славянскую фэнтези, то цифра становится и вовсе впечатляющей — почти четверть всех респондентов. Что ж, не удивительно — историческая романистика издавна пользовалась в нашей стране большой популярностью. И в том, что количество людей, предпочитающих историческую фэнтези «вообще» в два с половиной раза превышает число поклонников Волкодавов-Владигоров-Властимиров, тоже нет ничего необычного. Увы, уважение к русской народной фэнтези в последние годы падает все больше и больше: издательства буквально завалили книжные прилавки массой однообразных сериалов в стиле «а-ля рюс», написанных торопливо, без души и откровенно под заказ.
Остается разобраться еще с двумя субжанрами — героической фэнтези и science-fantasy. С первым, получившим 12 % голосов, особых проблем не возникает: процент читателей, ждущих от книги батальных сцен и подробного описания похождений «заведомо крутого героя», всегда достаточно стабилен. Хотя есть у меня смутное подозрение, что многие отвечавшие занесли в героический жанр также и эпическую фэнтези типа «Властелина Колец»… Но, в любом случае, число поклонников указанного направления нельзя назвать слишком большим, по крайней мере — в Сети. А вот со вторым субжанром дела обстоят сложнее, ибо понятие научной фэнтези имеет, как минимум, две трактовки. Согласно одной из них, действие подобных произведений должно развертываться в технологическом пространстве и на научно-фантастическом антураже. Согласно другой, science-fantasy подразумевает тщательную естественнонаучную проработку описываемого мира, в котором все реалии и события должны иметь убедительную логическую подкладку, без ссылок на особенности магии или произвол демиурга. Но и та, и другая трактовка сходятся в одном — научная фэнтези рассматривает волшебство как явление, поддающееся изучению и формализации. Жанр science-fantasy достаточно молод, и не только в отечественной фантастике, хотя классическими шедеврами мы можем похвастаться и здесь — взять хотя бы бессмертный «Понедельник начинается в субботу»… Но в любом случае, 16 % для не столь привычного отечественному читателю направления можно назвать большим успехом. На который, между прочим, не худо бы обратить внимание издателям…
В целом же опрос показал следующую картину: примерно половина отечественных «продвинутых» любителей фантастики (а пользователей интернета можно отнести именно к таковым) не слишком уважает жанр фэнтези и признает его лишь в формах, отрицающих эскапизм и уход в иные миры без научных или познавательных целей. То есть предпочитает фэнтези в тех видах, которые наиболее близки к научной фантастике и — как это ни странно — к «мэйнстриму». Среди остальных читателей наибольшим успехом пользуется фэнтези, так или иначе разрабатывающая исторические темы — предпочтительно из зарубежной истории. А вот героическая фэнтези пользуется невысокой популярностью даже у поклонников жанра — обстоятельство, которое тоже неплохо бы осознать нашим издателям…
К 1930 году Партия решила, что НЭП себя изжил, что с частной собственностью и крестьянским мелким хозяйством пора кончать. Путь вперед — это путь на коллективизацию сельского хозяйства и создание могучих индустриальных гигантов.
Ожидая сопротивления такому повороту во внутренней политике, большевики решили изменить курс быстро, энергично, жестко, чтобы предвосхитить возможные волнения. А так как методы принуждения уже были отработаны и испытаны, по всей стране возникли тысячи концлагерей. Миллионы недобитых буржуев, кулаков и примкнувших к ним интеллигентов отправились по этапу на Восток и Север.
С завершением НЭПа завершилась и литературная многоголосица.
Был создан единый Союз писателей, а затем подобные ему союзы художников, композиторов и кинематографистов, чтобы все «творческие единицы» получили свои замятинские нумера и творили отныне под постоянным контролем партии.
И, пожалуй, из всех видов литературы больше всего пострадала именно фантастика. Счастливое отрочество Золушки завершилось на кухне без всяких перспектив на туфельки, которые отныне будут раздаваться лишь по талонам, причем одного размера и окраски.
В чем же причина исключительно отрицательного отношения властей к фантастике, что привело к ее ликвидации?
Думаю, все дело в том, что фантастика, в отличие от реалистической литературы, понимает жизнь общества как сумму социальных процессов. Реалистическая литература отражает действительность, как правило, через человека и его взаимоотношения с другими людьми. Для фантастики важнее проблема «человек-общество». И вот, когда к 1930 году наша страна стала с шизофренической страстью превращаться в мощную империю рабства, которая не снилась ни одному фантасту, переменились в первую очередь не отношения между людьми, не отношения между возлюбленными или родителями и детьми (хотя попытки внести перемены и в этот аспект человеческих отношений делались — вспомним о Павлике Морозове), а взаимоотношения индивидуума и социума. Эти перемены разглядела фантастика, а прозорливость в те годы не прощалась.
Любой фантаст — еретик, что признавал великий Евгений Замятин. Но не любой фантаст — борец.
Совсем не обязательно в еретики попадают только сознательные выразители альтернативных путей или взглядов. Еретик может даже не подозревать, что подрывает основы. Он полагает, что способствует их укреплению, но тем не менее подлежит устранению, так как ход мыслей Вождя неисповедим, особенно в областях, где контролирующий идеолог сам не знает, что хорошо, а что плохо.
Фантастику после 1930 года (и до наших дней) рассматривали с подозрением не только потому, что она в чем-то сомневалась и на что-то указывала, а потому, что она потенциально могла это сделать, тогда как Власть не понимала, зачем это нужно.
Достаточно пролистать массовые журналы той поры, чтобы увидеть резкий перелом в их содержании. Фантастика, как будто по мановению волшебной палочки, исчезает со страниц. Все писатели замолкают.
Полагаю, это было вызвано не приказом, а инстинктом самосохранения, пониманием катастрофы, обрушившейся на страну. Ведь фантаст по складу своему — существо чуткое, быстрее иных угадывающее тенденции в развитии общества. А общество становилось фантастически антиутопичным. Настолько, что страшно было даже размышлять над тем, куда приведет эта эволюция.
Пресса и ораторы, мгновенно подключившись к выполнению исторической задачи, начали оболванивать читателя. Литературный и журналистский уровень упал на порядок. Массовое сознание выковывалось на таком примитивном уровне, что сегодня уже не понимаешь: как, неужели в это можно было верить, воспринимать серьезно? Но ведь верили и аплодировали. И вся фантастика провалилась в тартарары, потому что ни Замятин, ни Оруэлл не смогли бы выразить действительный ужас превращения миллионов людей в потребителей напечатанного бреда.
В считанные месяцы произошло раздвоение общественного сознания: страна погружалась во мрак антиутопии, в то время как средства массовой информации вырабатывали концепцию утопии, в которую якобы общество вступало.
Обратившись к прессе тех лет, нетрудно увидеть, как это делалось…
«Тюремная политика всех капиталистических стран направлена к тому, чтобы подавлять личность заключенного, в частности, ее творческие порывы и потребности. У нас, в СССР, принцип совершенно иной. Одним из орудий перевоспитания в тюрьме является свобода творческих проявлений заключенного. Нигде в мире не могут встретиться среди работ заключенных вариации на тему 1 Мая, какие совсем не редки у нас… Скульптурных произведений меньше, чем живописных. Белый хлеб заключенные скульпторы пережевывают до тех пор, пока не получится клейкая масса, а когда фигуры твердеют, они производят впечатление сделанных из слоновой кости…» (Журнал «30 дней».)[12]
«Новая игра читателей «30 дней». Мы решили выяснить, все ли благополучно в личном поведении наших читателей. Анкета поможет нам осознать преступность некоторых наших поступков:
Вопрос: Нуждаетесь ли вы в отпуске по болезни, который просите у врача?
Наказание: Ст. 169, лишение свободы до 2 лет.
Вопрос: Нарушаете ли вы правила уличного движения, идя по левой стороне улицы?
Наказание: Ст.192, до 1 месяца принуд, работ.
Вопрос: Всегда ли вы возвращали книги в библиотеку?
Наказание: Ст. 168, лишение свободы до 2 лет.
Вопрос: Не расписывались ли вы на стене беседки в общественном саду?
Наказание: Ст.74, лишение свободы до трех месяцев.,
Вопрос: Не уходите ли вы с собраний?
Наказание: Хотя это преступление не входит в уголовный кодекс, оно жестко осуждается советской моралью и общественностью».
«На фабрике «Красная заря» началась чистка партии. В этом деле пионеры фабрики приняли активное участие. Они обходят цеха с барабаном и горном, собирают рабочих на чистку и ведут с ними беседу на эту тему».
«Партия поручила ОГПУ, — сказал товарищ Ягода в 1931 году своим работникам, — построить Беломорско-Балтийский канал. Надо начать немедленно и кончить к навигации 1933 года… Чекисты выехали на место строительства, куда ОГПУ собрало несколько тысяч различно опасных обществу, классово-враждебных диктатуре пролетариата. Это был небывалый экскурс ОГПУ в самые глубины человеческого падения. Люди чувствовали, что им внушают и предлагают какое-то полезное дело. Они пошли ударными бригадами, на подступы скал, взрывая их под собственный радостный хохот. Людей уже не устрашала высшая мера наказания — смерть, они стали бояться попасть на черную доску».
Из речи Ворошилова на XVII съезде партии в 1934 году:
«Необходимо раз и навсегда покончить с вредительскими «теориями» о замене лошадей машинами и «отмирании» лошадей». Журнал «Вокруг света»:
«Город Ленина. Маяк Ленина. Построим маяк-памятник Ленину в Торговом порту, чтобы свои и чужие суда далеко в открытом море видели, знали, чувствовали: Страна Советов!
Цель памятника — противопоставление статуе Свободы в Нью-Йоркском порту. Высота памятника 100 метров (статуя Свободы 96 метров)…Ленин стоит на Земном шаре, вернее на одной шестой части его».
А. Александров, руководитель ансамбля красноармейской песни и пляски: «Наш ансамбль выступал на торжественном вечере в Центральном доме Красной Армии. Иосиф Виссарионович тепло поблагодарил за выступление и сказал:
— Вам нужно пополнять репертуар народными песнями.
Радостные и окрыленные покинули мы в тот вечер здание ЦДКА. Перед ансамблем открылся новый путь, все стало ясно, все сомнения были разрешены».
Слова Александрова в своей святой простоте замечательно отражают суть эпохи: «Все стало ясно, все сомнения были разрешены». И эти же слова — смертный приговор фантастике — литературе сомнения.
А. Смелянский в книге о Булгакове пишет: «Апокалипсис входил в быт, становился нормой». Именно Апокалипсис становился нормой, а сомнения в его единственной правильности, в окончательности и вечности, грозили смертью.
Как схожи письма Замятина и Булгакова, написанные в начале этого страшного периода. И тот, и другой отлично понимали, что логика Апокалипсиса закрывает им возможность говорить и писать. И Булгаков обращается к Сталину со словами: «Невозможность писать равносильна для меня погребению заживо».
Сам Сталин не оставил свидетельств о своем отношении к фантастике, хотя можно не сомневаться: она была для него неприемлема. А читать он ее, разумеется, читал. К Булгакову и Замятину он относился очень внимательно, наверняка ему попадались фантастические опыты Богданова и Алексея Толстого. И все же можно утверждать, что причина крушения и исчезновения фантастики на рубеже 30-х годов не результат решения Сталина, а закономерность, которую ощущали все без исключения действующие лица этой драмы.
Весь этот набор цитат и рассуждений сам по себе требует определенного обобщения. И лишь тогда мы сможем понять, в каком положении оказалась фантастика. По сути, она вынуждена была потесниться, уступив ранее принадлежащие ей функции прессе. Если внимательно пролистать журналы и газеты, начиная с 1930 года, неожиданно ловишь себя на мысли, что читаешь один бесконечный роман-утопию.
Религия относила утопию к потустороннему миру, воплощая ее в образе рая.
Созданное в 1917 году в России новое общество провозгласило стремление к народному счастью земным делом. Условно говоря, отняв у религии понятие рая, перенесло его на землю, доказывая, что «при правильной постановке» земной рай достижим.
Но к 1930 году первоначальные установки социалистической идеологии претерпевают значительные изменения. С приходом к власти Сталина немедленно изгоняется из сознания альтернативность путей и целей. Сталин получает право верховного божества, обладающего знанием истины в последней инстанции, а жрецы истины становятся жрецами сталинизма; их цель — угадать и правильно истолковать тот путь, что видится вождю.
С каждым днем действительность разрушала тот образ будущего, что рисовался абстрактно и умозрительно. Разрушала его через события настоящего. По стране прокатывались аресты и первые политические процессы, началась коллективизация. Индустриализация с ее бешеными темпами заставляла все более прибегать к принудительному рабскому труду. Если общество будет говорить об этом открыто, то скажется трагическое противоречие между его гуманными целями и мрачной действительностью. И вот сравнительно быстро происходит «закрытие» общества: сначала скудеет информация, пресекается гласность, а затем искажается правда. В этом был заинтересован не только Сталин, но и быстро набирающая силы советская бюрократия, так как подобная атмосфера объективно усиливала ее возможность править страной без участия собственного народа.
Однако полное исчезновение информации невозможно, ведь пресса должна что-то сообщать.
И вот тогда начался процесс подмены информации неким ее суррогатом, целью которого было создать картину жизни в стране, имеющую нечто общее с действительностью лишь в частностях, но создающее в целом искаженное представление. Идеализированную картину, в которой нет места умирающим от голода украинским крестьянам, составам с ссыльными кулаками, пыткам на Соловках и ночным арестам, бедности, нехватке товаров и т. д.
В выполнении этой задачи пресса и иные средства массовой информации преуспели. Те выдержки из газет, что цитировались выше, отличное тому подтверждение.
Уже в начале 30-х годов создалась ситуация, когда человек, раскрывая газету или включая радио, получал информацию не о стране, в которой он жил, а о некоем утопическом государстве, где заключенные лепят скульптуры из белого хлеба, которого в булочных не хватает.
Это явление я и называю «сталинской утопией», фантастическим романом, который публиковался ежедневно на страницах газет и журналов и в который приказано было верить. И не только верить, но и подтверждать свою веру выступлениями на собраниях и даже в частных беседах. Страна начала жить в двух плоскостях — плоскости реальной, что было видно любому стоящему в очереди или относящему передачу в тюрьму, и в плоскости утопической. С течением времени восприятие собственной жизни как утопической стало настолько привычным, что люди одинаково верили и в действительность, и в утопию, причем мера доверия к утопии постоянно росла и питалась двумя психологическими факторами. Во-первых, каждый мог сказать себе (и говорил): «Это у нас в деревне / в городе так плохо, это у нас в колхозе коровы подохли. Зато в соседней области — мы об этом читали — живут замечательно. Настоящая жизнь начинается за холмом». Во-вторых, существовала формула временности: «Да, сегодня у нас еще есть недостатки, но как только мы расправимся с внутренними врагами и вредителями, как только мы станем сознательнее, эти трудности исчезнут».
Так впервые в истории человечества утопия стала нормой жизни целого народа.
Для фантастики возникновение сталинской утопии было катастрофой. Если утопия уже существует, тогда писать не о чем. И уж тем более незачем печатать фантастов, когда страной правит самый великий фантаст современности.
Значение этого исторического казуса выходит далеко за пределы нашего исследования. Сталинская утопия была частью идеологии 30-х годов. Слова «Мы придем к победе коммунистического труда» перестали быть надеждой, они стали законом. Сомнение в этом каралось смертью.
Чем был вызван шок Замятина, Булгакова, Платонова и иных честных писателей? Они вдруг увидели, как на их глазах общество надежд превращается в антиутопию, о которой они в той или иной мере предупреждали.
Но это превращение не исключало уверенности, причем не только объявленной официально, но и разделяемой большинством общества, что целью его является построение рая на земле (который называть раем было запрещено).
Следовательно, если ты хочешь остаться в фантастике и зарабатывать ею на хлеб, ты обязан писать о том, как антиутопия через несколько лет переродится в совершеннейшую утопию.
Тут мы сталкиваемся с дополнительным парадоксом: усложняло задачу писателя еще и то, что, создавая утопию, нужно было отталкиваться не от картины существующего общества, а от его видимой, идеализированной модели. То есть действительное общество (если задуматься всерьез) таких шансов не имело.
И началась эскалация лжи.
В 1933 году Карл Радек провозглашал: «Сталин победил, ибо правильно предвидел дальнейший ход мировой истории… Сталин стал великим зодчим социализма… С величайшей энергией кинулись рабочие массы к очистке всякого рода винтиков и колес машины пролетарского государства…»; «Посев и уборка хлеба в 1933 году показали победу социализма в деревне».
Утопические картины господствовали в «реалистической» литературе. На громадных полотнах колосились колхозные нивы, и товарищ Сталин подставлял лицо ласковому ветерку. Режиссеры снимали утопические фильмы и ставили утопические спектакли. Утопия стала кривым зеркалом действительности. Шабаш созидания утопии вовлекал все новых творцов.
Вершиной сталинской утопии тридцатых годов, на мой взгляд, стала книга Лиона Фейхтвангера «Москва 1937».
Я отношу ее к советской литературе, так как за рубежом она была издана небольшим тиражом, вызвала резкие возражения интеллигенции и бестселлером не стала. Но Сталин нашел в книге Фейхтвангера нужный ему «взгляд со стороны», свидетельство «нейтрального» наблюдателя, умудрившегося увидеть не Советский Союз, а утопический образ Советского Союза. Недаром книга вышла в Москве тиражом в 200 тысяч экземпляров и установила мировой рекорд: была сдана в производство 23 ноября 1937 года, а подписана к печати 24 ноября того же года.
Книга Лиона Фейхтвангера забыта. Но до сих пор у нас порой спорят, что же заставило умного крупного писателя написать панегирик террору, воспеть не нашу страну, а тот ее фальшивый облик, который хотел явить миру Сталин. Неужели писатель был так наивен?
Я более склоняюсь к мнению тех исследователей, которые полагают, что Фейхтвангер, бежавший из фашистской Германии и разочарованный в попытках западных стран противостоять фашизму, отчаянно искал оплот против него и убедил себя в том, что лишь Советский Союз способен стать таковым. Именно-поэтому он согласился закрыть глаза на все, что увидел и узнал, и выпустить в свет утопию, сыгравшую грустную роль внутри нашей страны, где она была превращена в бестселлер.
Вот некий синопсис из фраз Фейхтвангера, который может пояснить, почему я рассматриваю эту книгу, как советскую утопию:
«Писатель, увидевший великое, не смеет отказаться от дачи свидетельских показаний… В многочисленных магазинах можно в любое время и в большом выборе получить продукты питания по ценам, вполне доступным среднему гражданину Союза… особенно дешевы и весьма хороши по качеству консервы всех видов… в ближайшем будущем исчезнут и мелкие недочеты, мешающие им сегодня… Москвич идет в свои универмаги, подобно садовнику, желающему взглянуть, что же взошло сегодня. Москвичи точно знают, что через два года у них будет одежда в любом количестве и любого качества, а через десять лет и квартиры в любом количестве и любого качества… Больше всех разницу между бесправным прошлым и счастливым настоящим чувствуют крестьяне, составляющие громадное большинство населения. Они не жалеют красок для изображения этого контраста… у этих людей обильная еда, они ведут свое хозяйство разумно, с возрастающим успехом… Какая радость встретить молодых людей! Будущее расстилается перед ними как ровный путь, пересекающий прекрасный ландшафт… Единодушный оптимизм советских людей удивления не вызывает… Ученым, писателям, художникам, актерам хорошо живется в Советском Союзе… Что касается Советского Союза, то я убежден, что большая часть пути к социалистической демократии им уже пройдена… Люди чувствуют потребность выразить свою благодарность, свое беспредельное восхищение. Они действительно думают, что всем, что они имеют и чем они являются, они обязаны Сталину. Безмерное почитание относится не к человеку Сталину, — оно относится к представителю явно успешного хозяйственного строительства… Сталин исключительно скромен. Он не присвоил себе никакого громкого титула».
Разумному независимому наблюдателю поверить в эту утопию было невозможно. Условность, фанерность ее пропагандистских декораций была очевидна. Кровавая игра в процессы против врагов народа, столь умилительно описанная Фейхтвангером, осуждалась интеллигенцией всего мира. Правда, мы не знали, что же в самом деле говорят о нас, и потому пребывали в убеждении: враги клевещут, а весь мир рукоплещет.
Присутствовавший корреспондентом на процессе Бухарина и Рыкова английский журналист Фицрой Маклин писал в те дни о механике создания той части утопии, что имела дело с врагами Советского Союза: «Весь процесс был тщательно написанной басней, призванной донести до населения страны некоторое число тщательно отобранных моралей. Лейтмотивом процесса было утверждение, что противоречить власти невозможно. Он должен был поддержать тот уровень нервного напряжения, что существовал в обществе, распространяясь на все области жизни, ставшего составной частью внутренней политики. Научая людей подозревать друг друга, утверждая, что предатели и шпионы находятся везде, можно поднять до абсурда уровень «бдительности», закрывая таким образом путь к любому проявлению самостоятельной мысли. И очень важно в этой басне было убедить народ в том, что нехватка товаров и плохие урожаи вызываются не недостатками самой системы, но сознательным вредительством врагов. А с ликвидацией иностранных лазутчиков и внутренних врагов наступит всеобщее изобилие и мир».
Далее журналистский отчет о процессе, оставаясь документальным свидетельством очевидца, начинает звучать как страница из антиутопии, и это неудивительно, потому что стоило сорвать со сталинской утопии тонкий и полупрозрачный покров, как под ним обнаруживалась самая настоящая антиутопия, до ужаса которой не смогли подняться ни Замятин, ни Оруэлл: «За прошедшие месяцы судьи, прокурор, обвиняемые и НКВД без сна и отдыха трудились над созданием соответствующей легенды, как авторы, продюсеры и актеры совместно трудятся над производством фильма: сочетая реальное и воображаемое, правду и иллюзии, намерения и действия, отыскивая связи и сочетания, которых в действительности не существовало, затеняя темные места и высвечивая яркие пятна, воплощая все это творчество в пятьдесят томов доказательств, лежавших на столе перед судьей Ульрихом. Неизбежно, по мере того, как совместная работа продолжалась, и фильм начинал обретать форму, границы между правдой и иллюзией все более стирались, и возникала странная гордость авторства, которая заставит жертв и обвинителей спорить в суде по поводу мельчайших деталей тех событий, что в самом деле не существовали нигде как в воображении участников постановки. В воображении Ульриха, в воображении Вышинского, в воображении следователей НКВД, в воображении обвинителя Ягоды и, что самое главное, в воображении советского народа».
Фактически никто из наших писателей 30-х годов не смог и не посмел отразить хоть долю этого апокалипсиса. Исключения, ставшие известными сегодня — небольшая повесть Лидии Чуковской или отдельные, безумно отважные стихотворения Мандельштама — лишь подтверждают общее правило. С другой стороны, бегство от действительности, пронизавшее всю советскую литературу, привело к тому, что вы не сможете найти ни одного произведения художественной литературы, которое описывало бы политические процессы, допросы и лагеря с позиций утопии (то есть апологетической позиции). Даже там, где литература выводила кулака, диверсанта или вредителя, она всегда останавливалась на моменте его разоблачения, не двигаясь дальше, хотя, казалось бы, в интересах пропаганды нужно было создавать романы, помогающие Ягоде или Ежову художественным осмыслением их трудов. Наши писатели послушно ездили на Беломорско-Балтийский канал и писали очерки о перевоспитании врагов народа, но только очерки. Выступали в прессе со статьями, призывающими казнить убийц и предателей. Но все это ограничивалось внелитературным действом. Откликнувшись, как положено, на процессы в прессе, А. Толстой возвращался за письменный стол писать «Петра Первого», а В. Катаев — «Белеет парус одинокий».
Кроме того, у искусства оставались еще испытанные, хотя и подзабытые за предшествующие десятилетия средства самозащиты — иносказание и отражение действительного порядка вещей в фантастической форме. Через несколько лет на этот путь станет кинорежиссер Эйзенштейн, поставивший вторую серию «Ивана Грозного», и в сказочной форме это будет делать Шварц в своих пьесах. Но подобная хитрость разоблачалась быстро и жестоко.
К счастью для нас, «Мастер и Маргарита» Булгакова не попала на глаза цензорам. Временно погребенный роман дожил до встречи со своим читателем. При ином же обороте событий тезис Михаила Афанасьевича о том, что «рукописи не горят», мог бы оказаться ложным. И сгорела бы рукопись «Мастера и Маргариты», как сгорели неизвестные нам романы погибших, замученных писателей.
Мне кажется странным, что никто из критиков и исследователей не воспринял роман Булгакова «Мастер и Маргарита» как единственную советскую антиутопию второй половины 30-х годов. Суть романа раскрывается, как мне кажется, с первых же строк седьмой главы «Нехорошая квартира», описывающей судьбу квартиры № 50 в доме на Садовой улице, той самой, где поселяется Воланд. Очень спокойно, деловито, почти документально, Булгаков описывает, как одного за другим арестовывали всех ее обитателей именно для того, чтобы предусмотрительно освободить квартиру для дьявола и его слуг. Упорно повторяя при описании эпидемии арестов в квартире № 50, что мы имеем дело с колдовством, сказкой, Булгаков судьбу квартиры вскоре и впрямь связывает с черной магией. Оставаясь лишь читателем Булгакова, а не исследователем его творчества, я все-таки убежден, что Воланд с его террором и в то же время странным чувством юмора, с желанием и умением казнить, посмеиваясь при этом — ипостась Сталина, а квартира № 50 — страна, в которой Сталин правит. Эта параллель для меня столь очевидна, что, читая описания появления Боланда и его своры в Варьете, я видел мысленно фотографию Сталина с его ближайшими соратниками в президиуме предвоенного торжественного собрания.
Исчезновение целого рода литературы — это и исчезновение авторов. И тут мы сталкиваемся с любопытным феноменом.
Одна категория авторов — в первую очередь, ремесленники, подельщики, разносчики сюжетов — исчезла из литературы мгновенно, навсегда. Никогда и нигде более их имена не возникают в связи с фантастикой. Они убежали от нее, как от занятия зачумленного, почти преступного. Имена этих людей, составлявших значительную часть отряда советских фантастов в середине 20-х годов, канули в Лету, так как чаще всего по уровню работы они и не могли претендовать на звание писателя. Вернее всего, эти люди избрали себе после 1930 года (если остались на свободе) иной род занятий, не связанный с литературой.
Вторая категория — это писатели настоящие, серьезные, профессиональные. Эти попросту ушли в литературу реалистическую. Ни Алексей Толстой, ни Мариэтта Шагинян, ни Илья Эренбург более к фантастике не возвращались, словно забыли о грехах молодости.
Тщательно делая вид, что остаются адептами соцреализма, эти писатели старались как можно дальше уйти от реализма социалистического, то есть отражения окружающей действительности. Бегство от действительности чаще всего облекалось в форму исторического повествования, что позволяло оставаться в рамках самоуважения. Максим Горький завершает «Клима Самгина», Алексей Толстой пишет о гражданской войне, затем переключается на жизнеописание Петра Первого. Ольга Форш уходит в декабристскую тему; к ней же обращается, оторвавшись от картин природы, Константин Паустовский; Каверин и Катаев вспоминают свое детство для других детей…
Рассуждая о литературе, мудрая Лидия Гинзбург писала в начале 30-х годов: «Исторические романы и детские книги — для многих сейчас способ писать вполголоса. Самоограничение этих жанров успокаивает совесть писателя, не договорившего свое отношение к миру».
Но были писатели — правда, немногие, — оказавшиеся в положении безвыходном. В силу особенностей своего дарования писать реалистическую или историческую прозу они не могли.
Александр Грин, может, к счастью для него, вскоре умер, так и не испив при жизни той чаши унижений и оскорблений, что выпали на его долю после смерти. Когда в 1933 году вышло последнее по времени перед войной посмертное издание его повестей и рассказов, сборнику было предпослано обширное предисловие известного тогда критика К. Зелинского. Для изучения исторической обстановки предисловие само по себе представляет большой интерес. По мере того, как его читаешь, все более проникаешься удивлением: зачем издали этого писателя, который «…никогда не был вместе с революцией. Он был случайным попутчиком в ней. Одинокий бродяга, люмпен-пролетарий… слабый, лишенный чувства класса и даже коллектива, Грин проходил по низам… Грин попадал время от времени во власть болезненного пьянства. Невесело было видеть его в дни этих провалов, со спиной, испачканной известью, с бесцветным дрожащим взором… Ему не было никакого дела до революции и до внешнего мира, а новый революционный читатель выронил из рук его книги, потому что они показались ему старомодными».
Зелинский вновь и вновь повторяет, что фантастика, которую пишет Грин, нам не нужна… и все же далее следует странная попытка оправдать выход в свет такой книги: о Грине «вспомнили, нашли достойным и захотели его увидеть изданным такие разные писатели, как Фадеев, Олеша, Шагинян и Катаев».
Таким образом и с издательства, и с автора предисловия снимается любая ответственность за столь неразумный шаг.
С тех пор книги Грина были запрещены. Александр Грин посмертно превратился не только в проводника дурных влияний, но и в идеологического врага. Я помню большую статью (кажется, в «Новом мире»), где утверждалось, что псевдоним Грин взял себе исключительно из низкопоклонских соображений, что целью его жизни было разложить советский народ и обезоружить его перед наступлением империализма. Читателю наших дней, воспитанному на романтике «Алых парусов», покажется дикой ненависть к Грину, которой были полны литературоведческие статьи послевоенной эпохи — но это так. И я помню, как обрушилась критика на Константина Паустовского, выступившего в защиту Грина.
Еще трагичнее, на мой взгляд, судьба Александра Беляева.
Он вошел в историю литературы как лучший советский научный фантаст. В отличие от Алексея Толстого или Замятина, обращавшихся к проблемам социальным и использовавшим фантастику лишь как прием, А. Беляев видел в ней одно из важнейших орудий научного прогресса. Он не был популяризатором, на фоне развития технократических идей его занимали проблемы глубоко гуманистические. Ихтиандр из «Человека-амфибии» — это трагедия одиночества, «Голова профессора Доуэля» и «Человек, потерявший свое лицо» — романы с явным социальным подтекстом, но для Беляева сама наука как составляющая жизни XX века первостепенна.
Александр Беляев — пример человека талантливого, призванием которого было создание советской научной фантастики. Если в фантастике мировой такой фигурой для меня является Уэллс, то у Беляева в нашей довоенной литературе соперник только один — Алексей Толстой. Но для Толстого два фантастических романа были лишь эпизодом в сказочно богатой и разнообразной писательской биографии. Для Беляева — это была жизнь. Иной он не знал и не мог вообразить.
С точки зрения мастерства, Беляев не мог соперничать ни с Толстым, ни с Булгаковым, ни с Замятиным, но его значение в советской литературе куда более существенно, нежели вклад Алексея Толстого в советскую литературу в целом. Мы можем рассматривать Беляева как литературный и социальный феномен.
Стремительно войдя в литературу в середине 20-х годов, Беляев буквально обрушился на читателей фонтаном идей, сюжетов, характеров. Ежегодно он выпускал в свет по два романа, не считая рассказов, каждый из которых печатался в самых массовых журналах, и потому читательская аудитория Беляева была десятикратно, а то и стократно более широкой, чем у его коллег. Как мастер он на голову превосходил писателей типа Язвицкого, Гирелли, Васютинского, Гончарова и других. Можно без преувеличения сказать, что для рядового читателя советская научная фантастика олицетворялась именно Беляевым. Тираж средней книги Гончарова или Васютинского был 5000 экземпляров, тираж нового романа Беляева (в журнале) — до 300 тысяч.
Уже в 1929 году Беляев, очевидно, начал сознавать, что наступает закат фантастики — как области смелой мысли. В 1930 году количество публикаций А. Беляева резко сократилось — всего несколько рассказиков (да и то, в основном, историко-приключенческого жанра) и роман «Подводные земледельцы», написанный робко и многословно. Скорее, это осторожный научно-популярный очерк о перспективах освоения океанского дна. Еще тоскливее выглядит «фантастический очерк» (одно из первых произведений этого убогого жанра), который назывался «Город победителя» — нечто вроде технологической утопии о достижениях науки и техники в Ленинграде будущего[13].
В 1931 году Беляев замолкает. Он вообще забрасывает фантастику и, чтобы как-то прокормиться, нанимается в объединение Ленрыба и едет на север, где пишет очерки о работе мурманских рыбаков. Появляются его статьи и о стройках того времени. Скучные, но громогласные, как и было положено.
Вот как он расправляется со своим недавним кумиром Г. Уэллсом в очерке о Днепрогэсе под названием «Огни социализма, или Господин Уэллс во мгле»: «Фантастический город построен! Приезжайте посмотрите на него своими «ясновидящими» глазами! Сравните его с вашими городами во мгле!
Это не ваш Уэллсовский город! Ваши утопические города останутся на страницах ваших утопических романов! Ваши «спящие» не проснутся никогда. Это город «Кремлевского мечтателя». Вы проиграли игру!»
Явный перебор по части восклицательных знаков создает ощущение барабанного боя. Беляев не был приспособлен для создания барабанных очерков. Они получались у него наивными и пресными.
В повести «Земля горит» Беляев впервые вводит в свое произведение классовых врагов, кулаков и вредителей. Но от этого совершенно беспомощный опус лучше не становится. Похоже, что рукой Беляева водило не вдохновение, а отчаяние.
Что произойдет с наукой в первые год-два после Великого перелома, было неизвестно. Наука обязана помогать индустриализации; в то же время любому образованному человеку ясно: действительность отталкивает науку от авансцены. Приоритет практики требовал немедленных результатов — это очень опасно для науки и морально губительно для научной фантастики, ибо она связывает свои устремления с наукой как важнейшей составляющей общественного развития. Почти немедленно за Великим переломом в науку принялись ломиться шарлатаны. Шарлатан, в отличие от ученого, готов обещать молочные реки в текущей пятилетке. Здесь берут начало карьеры Лепешинской, Презента и Лысенко. Общественники-марксисты бросились на уничтожение инакомыслия именно с конца 20-х годов. У истинно замечательных ученых выхватывались цитатки и строчки, чтобы создать хрестоматийные образы стариков-отшельников. Сфера действия истинной науки начала быстро сужаться. Союз диктатора и шарлатана — занудно повторяющийся исторический феномен.
Если Циолковский, недостаточно образованный в физике XX века, отвергал теорию относительности Эйнштейна (и запрещал в 1935 году А. Беляеву писать о ней), то он высказывал лишь свою точку зрения. Лысенковцы же добивались, чтобы мракобесие, прикрываясь авторитетом ученых старой школы, стало государственной политикой.
После того, как с Замятиным и Маяковским, Чаяновым и Булгаковым разными способами было покончено, после того, как Алексей Толстой, Эренбург, Катаев и иные писатели отступили в безопасные ниши, можно было строить новое здание под старой вывеской. Этот процесс порождался обстоятельствами и был вторичен по отношению к основным процессам, происходившим в государстве.
Фантастика оказалась жертвой социального катаклизма. Даже не стоит обвинять в сознательных гонениях редакторов и издателей. Редакторов этих попросту не стало, потому что не стало журналов и издательств, а в тех, что остались, редакторы поменялись. Люди, пришедшие проводить линию партии на индустриализацию и коллективизацию, при слове «фантастика» только поднимали брови. В 1930–1931 годах перестали выходить наиболее массовые и популярные журналы — в первую очередь, комплекс журналов А. Попова: «Всемирный следопыт», «Вокруг света», «Всемирный турист», «Библиотека всемирного следопыта» и приложение к «Всемирному следопыту». Еженедельный ленинградский «Вокруг света» превратился сначала в двухнедельный журнал, затем и в ежемесячный. Исчезли «Мир приключений» и «Борьба миров», а другие, пережившие Великий перелом, стали однообразны и скучны чрезвычайно. Их делали перепуганные люди, стремящиеся отразить в журналах сегодняшние указания и директивы о разоблачении загнивающего и готового погибнуть мирового капитализма и о преодолении сопротивления внутренних врагов.
Возьмем журнал «Всемирный следопыт» за 1929 год. Что в нем было напечатано? Интересный антивоенный научно-фантастический роман Б. Турова «Остров гориллоидов», рассказывающий, как беспринципные ученые выводят в глубинах Африки обезьяно-людей, послушных и тупых солдат (впоследствии Л. Лагин использует элемент этого сюжета в своем послевоенном романе «Патент АВ»); перевод романа А. Конан-Дойла «Маракотова бездна», несколько фантастических рассказов, частично из присланных на конкурс.
Кстати, на конкурсе имел место забавный казус, отраженный в нескольких номерах журнала: первый приз получил рассказ Л. Черняка «Предки». В рассказе путешественник, оторвавшийся от своих друзей, попадает в подземную полость, где сохранился мир прошлых времен. Но если, например, В. Обручев использует этот прием для того, чтобы популяризировать палеонтологию, то в рассказе «Предки» дается несколько неожиданный вариант эволюции человека: оказывается, общим предком приматов были гигантские лягушки или, вернее, лягушко-люди, так что истоки гуманоидов лежат куда глубже, чем предполагает наука. Обезьяны же лишь боковая ветвь пралюдей, одичавшая в лесах.
Рассказ грамотно, профессионально написан и, пожалуй, на конкурсе читательских рассказов вполне заслуживал премии, каковую он и получил. Однако, после его публикации некоторые читатели вспомнили, что уже знакомы с этим рассказом, напечатанным в 1913 году в журнале «Аргус» и принадлежавшим перу писателя Сергея Соломина.
Журнал тут же принял меры, о чем сообщил читателям. Был подан иск прокурору города Киева, и плагиатор Черняк был приговорен за мошенничество к шести месяцам без строгой изоляции (то есть условно). Как видим, в те времена к плагиаторам были куда строже, чем сегодня.
Кроме двух романов и рассказов, присланных на конкурс, во «Всемирном следопыте» 1929 года были опубликованы несколько рассказов А. Беляева из цикла «Изобретения профессора Вагнера», а также переводные фантастические рассказы. Как видите, и объем фантастики, и ее уровень были внушительны.
Если же обратиться для сравнения к ленинградскому журналу «Вокруг света» за 1932 год («Всемирный следопыт» уже был закрыт, и ленинградский «Вокруг света» был к тому времени единственным выжившим мастодонтом из семьи подобных журналов), то обнаружится, что в нем нет ни одного фантастического произведения, если не считать таковыми описание драматической борьбы мирового пролетариата против угнетателей.
О содержании этого издания можно судить хотя бы по названиям очерков и рассказов, помещенных в 1932 году: «Контуры второй пятилетки», «Перекличка побед», «Только вперед», «Девушки ушли на фронт», «Первомай», «Из болота в кочегарку», «Революция под землей», «Хибинский склад», «Я знаю винтовку»…
Коренные перемены в популярных изданиях, изгнавших фантастику из литературы, вскоре отразились на тиражах. Журналы быстро начали терять подписчиков и покупателей. В конце 20-х годов тираж московского «Вокруг света» достигал 320 тысяч экземпляров, ленинградского — 200 тысяч, «Всемирного следопыта» — 150 тысяч. Сравнимы с ними и тиражи «Мира приключений», «На суше и на море» и других подобных изданий. В 1932 году наиболее популярный — ленинградский «Вокруг света», фактически заменивший собой пять журналов общим тиражом в миллион экземпляров, еще держался в районе 180 тысяч, в следующем — 100 тысяч. А если учесть, что в 1930 году оба «Вокруг света», ленинградский и московский, выходили еженедельно, а «Вокруг света» в 1933 году стал, не увеличивая объема, ежемесячным журналом, станет ясно, насколько снизился читательский интерес.
Падение тиражей не могло пройти незамеченным. Очевидно было, что объясняется это не только резким снижением жизненного уровня населения после 1930 года, но и нежеланием читателей, особенно молодых, кушать плохо сваренные рассказы о передовиках производства, чукчах, глядящих на портрет Сталина, китайских кули, глядящих на тот же портрет, и линчуемых неграх.
К сожалению, в моем распоряжении нет сведений о том, какие совещания проводились на эту тему в соответствующих кабинетах и какие меры принимались (кроме периодической смены редакторов). Нас более интересуют сейчас результаты этой деятельности. А они очевидны.
В начале 1933 года журнал «Вокруг света» публикует анкету с просьбой к читателям высказаться о содержании журнала. В анкете слово «фантастика» не встречается ни разу.
В конце того же года журнал подводит итоги анкетирования. Редакция вынуждена признать: «Читатели требуют почти единодушно: дайте научную фантастику!»
Растерянность и даже испуг редакции были таковы, что она предложила читателям в качестве альтернативы этому требованию следующие темы: «Борьба за равноправие негров в Америке, ку-клукс-клан, разложение социал-демократической партии в Германии и консолидация пролетариата вокруг коммунистов, предательская роль желтых профсоюзов во Франции, будни китайского комсомола».
Читатели, кстати, написали о проблемах НФ, которые они хотели бы видеть в произведениях (правда, мы сегодня не знаем, какие из тем редакция сочла возможным опубликовать, а какие опустила). Среди прочего: «Города будущего, оживление мертвых организмов, телевидение, энергетика атома, жизнь на других планетах, звуки, убивающие на расстоянии».
Проблемы жизни на других планетах редакцию не интересуют. Но из ее выступления ясно, каково было понимание фантастики в конце 1933 года: «Мы будем помещать на наших страницах, наряду с материалом о достижениях нашей науки и техники, также и такие произведения, которые до некоторой степени (завидная осторожность — К.Б.) предвосхищают науку, поднимая новые для нее проблемы. Конечно, произведения для научно-фантастического раздела наряду с фантастичностью будут избавлены от технической неграмотности в освещаемом вопросе».
Из последней фразы, хотя и столь же неграмотной, как и предполагаемые произведения, следует главное: отныне запрет на фантастику снимается. Читатель, бесправие которого не безгранично (потому что обязать его платить деньги за то, что он не хочет читать, невозможно), заставил вернуть фантастику в нашу страну. Исчезла она лишь на три года, но, возродившись, уже не могла стать такой, как прежде.
Основные требования читателей в анкете: «Верните Александра Беляева». Редакция была вынуждена признать, что это общее требование, и обещание было дано.
Выяснилось, что именно Беляев, морально сосланный, подобно Суворову, в свое Кончанское (в командировки на рыбные промыслы и строительство Днепрогэса), нужен для «победы отечественного оружия». Возникла ситуация, когда, кроме Беляева, писателей, готовых подхватить растоптанное знамя фантастики 20-х годов, не оказалось. Для читателей «Вокруг света», большей частью школьников, студентов и молодых инженеров, воспитанных уже при советской власти, Беляев был кумиром, певцом науки, куда более интересным, нежели Толстой с его марсианскими революциями, либо Грин с мечтой об алом парусе. Это были жизнерадостные молодые люди, еще не поделившиеся на жертв и палачей второй половины 30-х.
Возвращение Беляева еще не означало возвращение фантастики. Ведь Беляев и те, кто должен был работать рядом с ним, были поставлены в жесткие рамки правил старой детской игры: «Да» и «нет» не говорите, черного, белого не берите».
Правила новой игры накладывали новые вериги на писателя.
И тут появилась первая советская утопическая повесть, которую следовало рассматривать как указание свыше.
Повесть была написана не фантастом и даже не литератором.
Автором ее был напуганный своим меньшевистским прошлым и опалой у некогда расположенного к нему Сталина публицист Карл Радек. Радек, остроумный и изобретательный человек, решил ударить в литавры так нагло, что даже Вождь застыл бы в изумлении.
Он написал фантастическую повесть «Зодчий социалистического общества», в которой фантастическим был лишь подзаголовок: «Девятая лекция из курса истории побед социализма, прочитанного в 1967 году в школе междупланетных сообщений в пятидесятую годовщину Октябрьской революции».
Лекция была скачком в славословии, ступенькой в развитии жанра панегирика Сталину. Это одно из первых произведений о вожде, где не скрывается его божественное величие. Только прислушайтесь: «К сжатой, спокойной, как утес, фигуре нашего вождя шли волны любви и доверия, шли волны уверенности, что там, в мавзолее Ленина, собрался штаб будущей победоносной мировой революции».
Радек не ошибся. Сталину «фантастическая» лекция действительно понравилась. Отпечатана она была четвертьмиллионным тиражом, к тому же частями или целиком перепечатана многими журналами и газетами.
Я думаю, хитроумный Радек отыскал важную деталь, которая порадовала сердце вождя: он объявил всему народу, что в 1967 году Сталин будет жив, здоров, славен, что все эти высокопарные слова будут произносить и тогда, через тридцать четыре года после написания «лекции». Сталину в 1933 году было пятьдесят четыре — ну, что ж, он кавказец, восемьдесят восемь — это еще не возраст.
Была в «лекции» и еще одна хитрость, которую вождь, конечно же, уловил, но пока оставил без последствий, и она внушила Раде-ку ложное чувство безопасности: ведь автором-то «лекции» был Карл Радек, а значит, и в 1967 году он будет славить вождя с трибун.
В самом-то деле к этому времени он будет уже почти тридцать лет как замучен сталинскими палачами. Лекция его не спасла. Но сделала свое дело в создании культа «небожителя».
В «лекции», кстати, употреблен эпитет, на котором все мы потом воспитывались. Сталин там впервые назван «Великим зодчим социализма».
У Радека есть указание писателям-фантастам: все, что делается в стране, — это воля Сталина, ум Сталина, решение Сталина. Следовательно, любая альтернатива, любой вариант развития общества исключен.
И добро бы эту идею, губящую фантастику на корню, проповедовал лишь Радек. Куда большим авторитетом для писателей был Максим Горький, который в том же году написал статью «Правда социализма», где доказывал, что Сталин — это Ленин сегодня, что в нем объединились «ум великого теоретика, смелость талантливого хозяина, интуиция подлинного революционера»… Критик А. Турков, рассуждая в 1953 году о Горьком, писал: «Известно, как мягко и тактично разъяснял Иосиф Виссарионович Сталин Горькому роль критики и самокритики в нашем обществе… Горький отлично понял и принял на вооружение сталинские идеи».
Съезд писателей, открывшийся в 1934 году для того, чтобы прекратить всяческие разногласия в общем хоре писателей, прошел под лозунгом социалистического реализма. И, как говорилось в ту пору, «товарищ Сталин указал единственно верный творческий метод в художественной литературе — это метод социалистического реализма. Произведения Горького дают нам блестящие образцы применения этого метода на практике. Съезд должен помочь писателям в претворении этого метода в жизнь».
Теперь представим себе писателя-фантаста, того же Александра Беляева, который должен воспринимать указания съезда как руководство для своей дальнейшей работы. При разработке метода никто, разумеется, о фантастике, которой в те дни не существовало, и не думал. Социалистический реализм воспринимался как общий закон воспевания существующего строя. Как фантасту вписаться в этот хор?
Разъяснения в том же году дал комсомольский вождь А. Косырев. В своей статье «Огонь по мелкобуржуазной стихии» он дал указания молодежным писателям. Они, по его мнению, «должны твердо уяснить себе, насколько велика их роль в формировании и воспитании нового человека социалистического общества. Строя социализм, мы каждую пядь, каждый участок завоевываем в бою, а там, где идет бой, должны быть жертвы. Борьба идет, мы бьем врага, и он становится все ожесточенней. Поэтому каждого молодого рабочего, каждого взрослого рабочего и колхозника нужно поднять до уровня понимания трудностей, которые неизбежны в этой борьбе».
Будучи одним из пропагандистов и апологетов придуманной Сталиным теории обострения классовой борьбы в процессе построения социализма, Косырев через несколько лет потребует смертной казни для советских маршалов, а еще через год и сам станет жертвой столь горячо воспетой борьбы. Но писатели, что печатались в комсомольских и молодежных изданиях, должны были эти его слова принимать как закон, потому что в государстве существовала нерушимая система вождей. Был Вождь, а под ним, естественно, вожди поменьше, и в ведомстве каждого шло то же славословие в адрес вождя, и он, подобно главному, в доступных пределах карал и миловал. Чаще карал.
Именно в эти годы под водительством главного идеолога молодого поколения сталинских соколов Жданова была разработана система социалистического реализма — казенной утопии. Социалистический реализм был «изображением действительности в ее революционном развитии». То есть это метод, с помощью которого послушные лакеи должны воссоздавать черты социалистического проекта идеального бытия. Вот как эта обязательная утопия описывалась в теоретическом труде 1936 года: «Социализм уже не отдаленное будущее, он становится действительностью, создается новый тип человека, развиваются новые формы труда, быта, семьи, нравственности… Трудность состоит в том, что художники не имеют перед своими глазами социалистической жизни в ее сложившемся, оформленном виде… Художник должен в известном смысле опережать жизнь… разглядывать в нашей действительности очертания социалистического будущего и показывать их как осязательную цель. Социалистический реализм требует от художника известной идеализации действительности, в хорошем, материалистическом понимании этого слова, понимая под идеалом цель, вытекающую из самой действительности».
Первый классик соцреализма, не создавший с помощью этого метода ни одного произведения, Максим Горький развивал идею государственной утопии в следующих словах: «Извлечь из суммы реально данного основной смысл и воплотить в образ — так мы получим реализм. Но если к смыслу извлечения из реального данного добавить, домыслить по логике гипотезы желаемое, возможное, и этим еще дополнить образ, мы получим тот романтизм, который лежит в основе мифа и высоко полезен тем, что способствует возбуждению революционного отношения к действительности, отношения, практически изменяющего мир».
Как теоретик социалистического реализма Горький оказался удивительно невнятным. А фантастике предстояла попытка вписаться в метод.
Советская фантастика, молча просидев три года в углу в обличье осиротевшей Золушки, собралась на бал и примеряла подаренное волшебницей платье и башмачки, хотя и фея, и читатель отлично знали, что одежда и карета получены в распределителе по талонам.
Допущенная на бал в эфемерных одеждах фантастика должна была подчиняться правилам, выработанным для литературы в целом, однако, в отличие от своих коллег, фантасты не имели права сбежать в историю или в детские сказки. Их призвали в первые шеренги идеологического обслуживания общества.
Правила для Золушки были предельно четкими: воспевать окружающую действительность как лучшую в мире и невероятно счастливую. Смотреть вперед, популяризируя достижения отечественной науки и техники, самых передовых на планете, однако не заноситься в мечтах и не отрываться от задач индустриализации. Наконец, сражаться с врагами внутренними и внешними, помня, что классовая борьба обостряется, а дальше обострится еще более. В коммунизм лучше не заглядывать.
В журналах появились первые ростки новой фантастики. Авторами выступили те, кто быстрее и лучше других учел характер перемен и новые запросы.
Первые рассказы 30-х годов были столь беспомощны, что хитроумные редакторы, дабы не позорить свои издания, придумали удивительный термин «фантастический очерк».
Для «фантастических очерков» и близких к ним «рассказов» характерно удивительное оглупление и примитивизация литературы. Можно подумать, что написаны они учащимися средней школы, лишенными литературного дарования.
Типичен для таких опусов «фантастический очерк» недавно еще подававшего надежды фантаста В. Никольского «Ленинградские пустоты». Не мудрствуя лукаво, автор поведал читателю, как ленинградский инженер Ростовцев обнаружил, что пустоты под Ленинградом наполнены «сжатым до многих атмосфер водородом»! И вот этот инженер начинает ходить по организациям, чтобы осуществить свой проект: проделать дырку в земле и выпустить водород по трубам на поверхность. Будет много теплого газа, и Ленинград получит дешевое отопление. По мере того как инженер Ростовцев ходит по организациям, где его внимательно выслушивают, у него рождается дополнительная идея: сделать вторую дырку. Зачем? Чтобы с ее помощью построить гидроэлектростанцию. Но как? — спрашивают отцы города. А так…
И вот, несмотря на скептические ухмылки западных империалистов, в Ленинграде начинается бурение двух больших-больших шахт. Наконец первая шахта готова, и через нее по трубам начинает выходить «горячий» водород. Отныне в Ленинграде самое дешевое в мире отопление. А потом в дело пускают вторую шахту — в нее вливается Нева, и ее вода заполняет пустоты, освобожденные горячим водородом. По пути вниз невские воды вращают подземные турбины. Таким образом, в Ленинграде самая дешевая в мире электроэнергия. Все. Точка.
Перечитывая этот фантастический опус, я вспомнил, что читал его много лет назад, сразу после войны. И тогда мне, мальчишке, было интересно узнать — выше Ленинграда или ниже сделана дырка, чтобы загнать под землю Неву? Мне представилось пустое ложе реки и на дне ил… Но никто в журнале об этом не думал. Две дырки — и дело с концом!
Как правило, для авторов утопических очерков счастье будущих лет за пределами общих деклараций выглядело скорее количественной, чем качественной категорией. Того, чего сегодня еще мало, будет в изобилии. А так как очерки и рассказы брали отсчет от лживой предпосылки, что у нас уже и сейчас все замечательно, то количественный принцип вполне устраивал авторов и был понятен читателям, готовым к правилам игры.
Вот, к примеру, опубликованный в 1934 году очерк Н. Сотникова «Путешествие в город Ленина».
К ленинградскому причалу пришвартовывается английский туристический пароход. Судовая прачка Эссел Хьюз не смеет спуститься на берег вместе с богачами. С тоской глядит она на огни русского города. Но вдруг — о чудо, на борт поднимаются представители ленинградского пролетариата, которые предлагают бедным членам экипажа осмотреть город.
По Ленинграду едет автобус…
— Как красив ваш город! — слышен голос.
Вот рабочая окраина: «Кварталы 5-этажных светлых благоустроенных домов. Дома окружены асфальтированными проездами и тротуарами, одеты зеленью газонов». (Оцените литературный уровень: дом, одетый газоном!)
«— Здесь живут рабочие? — с тенью недоверия спрашивает английский труженик».
Ненадолго автобус задерживается у здания профилактория. «Ни о чем подобном наши зарубежные друзья не слышали».
Эта часть очерка дает картину сталинской утопии. То есть гости видят лишь то, что приятно видеть, и поражаются, обнаружив советских рабочих в пятиэтажных домах или на лечении в профилактории. Фантастики вещественной нет или почти нет — фантастика лишь в тоне очерка, в отношении к реальности. Зато во второй части эта утопическая картина развивается. Действие переносится в 1945 год.
Мы в том же Ленинграде, только в эпоху победившего социализма. И тут фантазия полностью отказывает автору, ибо он смеет фантазировать лишь в количественном плане. Разговор идет о новых проспектах, которые будут шире Невского и ради которых будут снесены все старые дома. Московский проспект: «Это прежде всего путь для оживленного скоростного транспорта: трамваев, троллейбусов и легковых машин. Но это еще не все. Такая магистраль призвана быть громадным протоком для свежего воздуха. Весь город будет проветриваться при помощи таких мощных вентиляторов (?)… Теперь проследим за течением Невы. Ее берега далеко по течению застроены новыми домами. Посмотрите, как эффектно оформлены излучины реки. Сколько новых красивых мостов переброшено через нее. Вдоль Невы протянуты бульвары — получше парижских».
Следующий шаг делает Д. Дар в произведении «Москва», напечатанном в 1935 году. На сей раз объектом фантастического исследования становится столица. Вместо прачки возникает германская революционерка Луиза, которая погибает на баррикадах в 1945 году и завещает старику отцу увидеть собственными глазами Москву. И тот отправляется в путь.
Основное внимание в очерке уделено архитектуре. Архитектура эта безлика, но громогласна. Автор живописует будущее как некую архитектурную фантазию, которая своим совершенством затмевает всё иное.
Путешествие старика по Москве 1945 года превращается в какой-то цикличный бред: «На высоком берегу громадные стеклянные стены вонзались в облака ледяной пирамидой… Высокие фонтаны, изваянные в форме человеческих тел, могучих, мускулистых и красивых, старались вознести свои тонкие водяные струи до самой синевы небес… Дома были высокими уступами, уходящими вверх, улица была залита утренним солнцем, дома были похожи на аквариумы, где так много солнца. Пестрые веселые цветы свешивались с каждого окна, и дома были как бы увиты венками… Он видел фонтаны, вонзающиеся в небо на перекрестках и площадях, он видел белые памятники — величественные и колоссальные. И каждый дом, каждое здание были художественно законченными, как памятники — от них невозможно было оторвать взора, они вызывали восторг и трепет… Здания уносились под облака высокими острыми башнями и террасами ниспадали обратно на улицу. Они были окружены величественными колоннадами, и каждое было непохоже на соседнее…» Становится жалко немецкого старика, хотя он сам себя не жалеет и постепенно проникается восторгом к миру социализма.
В подавляющем большинстве очерков и рассказов авторы ограничиваются именно внешней стороной будущего, доводя до идиотизма тенденции в архитектуре. Сельскохозяйственная выставка 1940 года могла бы стать замечательной иллюстрацией к экзотическим упражнениям писателей.
Что же касается проблем социальных, они обычно ограничиваются общими производными от формулы «жить стало лучше, жить стало веселей». Почему-то все жители будущего, творчески поработав, тут же бросаются на карнавалы и маскарады… «Музыка грянула с удвоенной силой, и все десятки тысяч человек, танцуя, напевая веселые песенки, смеясь и ликуя, направились в одном направлении!»
Только представьте себе эту картину!
Социал-утопии 30-х годов отличались не только скудной фантазией, отсутствием художественности, но и были удивительно схожи между собой, словно авторы переписывали друг у друга частности будущего общества. И понятно, почему это происходило. Бралась популярная фраза из учебника политэкономии либо цитата из Маркса и разворачивалась в абзац. Литературой, конечно, при этом она стать не могла.
«Каждый берет по потребностям», «Государство отомрет лишь при полной победе коммунизма» и т. д. Писатели старались фантазировать так, чтобы не сказать ни одного нового слова.
Обратимся для сравнения к двум утопиям.
Повесть Д. Дара «Ошибка доктора Пикеринга» была напечатана в журнале «Вокруг света» за 1935 год. Во врезе редакция писала: «Считая, что тема социалистического будущего, входящая в жизнь с каждым днем, является неисчерпаемым материалом для увлекательных художественных произведений, «Вокруг света» в ближайших номерах вернется к этой теме».
…Оторванный от жизни американский ученый Пикеринг отправляется в Карелию в 1927 году, обозревает ее и пишет проект освоения этого края. Работа над 47-томным проектом заняла у него более 10 лет. И вот в 1938 году он посылает его в Советский Союз. В проекте Пикеринг дает советы, каким образом постепенно развить карельские ресурсы.
В ответ на это Пикеринг получает приглашение вновь посетить Карелию. Он летит в самолете, просыпается, глядит вниз, видит весьма цивилизованные пейзажи и спрашивает у соседа, точно как Рассеянный с улицы Бассейной:
— Это уже Латвия или все еще Голландия?
На что сосед, конечно, отвечает:
— Это Карелия.
И вот Хибиноград: «Железобетонно-стеклянные корпуса простираются до самого озера, озаряемые рассыпанными звездами негаснущих прожекторов и голубыми солнцами электросварки… На площадях простираются к облакам, засасывая взор порфиром, ослепляя белоснежным мрамором, здания правительственных, хозяйственных и культурных учреждений…» На стенах зданий в другом новом городе — Медвежьей Горе «выпуклые буквы составляли наименования помещающихся здесь учреждений».
На полях Карелии выращивается клубника и пшеница.
И вот Беломорско-Балтийский канал. «Через несколько минут самолет пролетел над колоссальной красной звездой, упершийся двумя лучами в две стенки последнего шлюза».
Посрамленный профессор отправляется обратно, выкинув сорок семь томов своих рекомендаций.
Заверяю вас, что подобные утопии, начиная с 1934 года, печатались в научно-популярных журналах регулярно. Среди них не было ни одной, которую можно было бы отнести к художественной литературе, ни одной, которая всерьез попыталась осознать будущее с точки зрения современности.
Не надо было осмысливать. Достаточно дать несколько розовых картинок, в основном идущих от обратного. Если сегодня гремят трамваи, в счастливом будущем трамваев не будет, если сегодня улицы плохо освещены, завтра они будут освещены замечательно. Если сегодня дома деревянные, завтра мы их построим из мрамора. Поглощение такой духовной пищи не требовало никаких усилий, кроме необходимости преодолевать скуку.
Этот род утопии тихо вымрет перед началом войны и вновь возродится уже в 50-х годах. Но на несколько ином уровне.
Литература превратилась в заклинание. Цель всех авторов одна — не выйти за пределы установленной молитвы, а если на данный случай таковой нет, то хотя бы не разойтись в чем-то с молитвой, установленной для другого случая жизни. Так «творили» все: и авторы, уже писавшие фантастику ранее, как А. Беляев или В. Никольский, и авторы, возникшие на волне Великого перелома и сумевшие раньше и бодрее других закричать «Аллилуйя!», как Н. Баскаков, Д. Дар, Н. Сотников и другие. Писали они схоже плохо, схоже трескуче, и выхода из этого тупика не было.
Может возникнуть законный вопрос, а почему не нашлось ни одного умельца, который смог бы создать нечто обобщающее, выйти за пределы описаний архитектурных монстров или тружеников станка, которые вечерами поют в опере и ходят на маскарады. Казалось бы, можно сделать шаг вперед и постараться воспеть сталинскую утопию во вселенском масштабе.
Мне думается, что против возникновения такого произведения были объективные причины. Во-первых, страх. Страх писателя ошибиться. Ведь как только ты выходил за пределы положенного набора лозунгов уже существующей утопии, ты должен был в самом деле подключать фантазию. Казалось бы, есть прецедент — комсомольские утопии двадцатых годов. Но в тех фантазиях не было страха ошибиться, выйти за рамки. Не было страха, одинаково владевшего редактором и писателем. Даже мировую революцию не страшно было изобразить, потому что прямого указания на мировую революцию не существовало.
И второе соображение: те люди, что ковали сталинскую утопию 30-х годов, оказались бездарны или старались таковыми стать. Им просто не под силу было подняться выше лозунгов — фантасты без фантазии.
Очевидно, благодаря этому сталинская утопия не состоялась. И сегодня ее следы приходится раскапывать в пожелтевших журналах, на страницах которых она прошипела и погасла, так и не вспыхнув.
Десятый номер «Вокруг света» за 1934 год открывается новым романом Александра Беляева. Более того, на первой странице журнала есть и фотография автора, что совершенно немыслимо, так как прежде на этом месте публиковались лишь портреты вождей.
Роман, спешно написанный Беляевым, интересен тем, что он, как флагман, должен был дать сигнал к перестроению кильватерной колонны.
Мне неизвестны собственные свидетельства Беляева о том, как он писал «Воздушный корабль», но можно предположить, что до какой-то степени замысел и даже исполнение — плод коллективных усилий редакции и писателя. Рождался новый жанр — «фантастика периода государственной утопии».
Беляев как бы еще раз написал жюль-верновский роман «Пять недель на воздушном шаре», только перенес его действие в 30-е годы, снял драматические коллизии и поменял имена собственные. Об этом романе трудно говорить как о фантастическом: он настолько лишен полета мысли, что даже отстал от науки тех дней.
Молодые планеристы различных национальностей решают развить свою идею о свободном планирующем полете в интересах народного хозяйства. Для этого им доверяют громадный дирижабль «Циолковский», который в следующей главе превращается в «Альфу», что говорит, по-моему, не только о спешке, с которой редактировался и набирался роман, но и о том, что с запозданием спохватились не называть дирижабль именем еще живого К. Э. Циолковского.
Цель героев — отыскать постоянные воздушные потоки над нашей родиной, подобные пассатам и муссонам, и наладить, используя их, сообщения дирижаблями между отдаленными районами, включая двигатели только в моменты перехода из одной воздушной реки в другую.
Надо сказать, что к моменту появления романа обе его основные научные идеи устарели. К середине 30-х годов доживали свой век последние дирижабли. Новые не строили. Они уже уступили первенство в воздухе самолетам. Возвращение к дирижаблям могло иметь смысл только в случае реальной возможности существования воздушных рек. Однако к тому времени уже было установлено, что над территорией нашей страны нет постоянных воздушных потоков, тем более дотягивающихся до Северного полюса.
Может быть, романист компенсировал нехватку науки острыми коллизиями, яркими человеческими характерами, изысканным стилем?
Ничего подобного. Роман нарисован настолько холодной, равнодушной рукой очеркиста, что трудно поверить, будто он принадлежит художнику, написавшему «Человека-амфибию» и «Голову профессора Доуэля»…
Более того, события, изложенные в романе, подчас не укладываются даже в рамки обычной человеческой логики. Судите сами. Пролетая над пустыней Гоби, команда «воздушного корабля» замечает человека в пробковом шлеме и рядом мальчика в таком же головном уборе. Стоят они возле ящиков и машут руками. Экипаж решает, что долг советского человека — помогать терпящим бедствие. И вот «Альфа» опускается на территории Китая и подбирает итальянского археолога вместе с примкнувшим к нему китайчонком. Умирающий от жажды археолог Бачелли, которого ограбили и бросили проводники, просит взять на борт дирижабля ящики с находками невероятной ценности, которые археолог отыскал, следуя путем Марко Поло. После довольно долгой свары, потому что дирижабль, как Боливар, «двоих не свезет», все же берут на борт археолога, китайчонка и часть ценностей. И контрабандой вывозят в Советский Союз (правда, героям не приходит в голову, что это контрабанда). Дирижабль снова отыскивает воздушную реку и плывет над просторами нашей родины. Археолог просит спустить его на землю. Но оказывается, то, что возможно в пустыне Гоби, невозможно в нашей стране — экипаж категорически отказывается хоть на минутку приземлиться и выпустить невольного пленника. При этом выясняется: дирижабль настолько перегружен, что где-то над Сибирью приходится сбросить один из археологических ящиков.
Я как читатель начинаю подозревать, что Беляев совершает такое насилие над логикой и здравым смыслом потому, что итальянец в самом деле, конечно, не итальянец, а если и итальянец, то фашистский шпион. О таких «итальянцах» немало написано на соседних страницах того же журнала. В ином случае он для сюжета вовсе не нужен. Особенно мои подозрения усиливаются, когда этот итальянец выбирается из гондолы, чтобы поглядеть, не украли ли его драгоценные ящики, и тут в него попадает шаровая молния, побрившая итальянца, как в парикмахерском салоне.
Но меня обманули! Бачелли вовсе не шпион! Он самый настоящий археолог!
Посмеиваясь над своими подозрениями, я понимаю, что Александр Беляев, допустивший на страницы романа подданного фашистского государства, который при том оказывается не мерзавцем, совершил рискованный шаг. Конечно же, этот итальянец совершенно не способен понять величие задач, стоящих перед авиаторами, и все время беспокоился о своих паршивых коллекциях, к тому же со слов китайчонка выясняется: он угнетал проводников, так что они заслуженно ограбили и бросили его в пустыне.
Добравшись наконец до Северного полюса, герои начинают обсуждать вопрос, ринуться ли им в дирижабле в воздушную Ниагару, отчего они могут погибнуть и погубить аппарат. Конечно же, они решают ринуться — чтобы показать пример другим. Чудом они остаются живы, правда, приходится выкинуть за борт ящики археолога, к великому огорчению последнего. Он даже чуть не умер, буржуазный бедняга! Но никто не желает облегчить его участь. Оказывается, все знают, что содержимое ящиков спрятано в другом месте, и наши герои кидались лишь пустыми ящиками. Но от итальянца, обливающегося слезами, это скрыли — помучим буржуя! И только в последних строках романа, уже во время торжественного митинга, с ясной улыбкой наши товарищи разъясняют, что итальянец хотел покончить с собой. Такие вот шутки…
Я обратился к пересказу романа Беляева — первой ласточке фантастики 30-х годов, потому что в нем отчетливо проявились некоторые черты, характерные для литературы последующих лет.
Первое: мы с осуждением говорим о фантастике «ближнего прицела» 50-х годов. На самом деле основы ее были заложены именно в романе Беляева и последующих опусах того же рода.
Второе: полностью изымается из фантастики любая социальная идея. Общество, на фоне которого происходит действие, дается лишь штрихами, за которыми угадывается все тот же идеализированный вариант окружающей действительности. Также убрана и вся физическая сторона жизни героев, которая могла бы потянуть за собой быт либо обращение к реалиям. Герои не имеют родственников, земных проблем, и мысли их не выходят за пределы газетных лозунгов. Это тоже станет законом фантастики последующих лет.
Третье: роман плохо написан. Он существует на границе художественной литературы и плоского научно-популярного очерка. И поскольку мы знаем, что Беляев умел писать гораздо лучше, становится понятным: примитивизация — часть программы фантастики.
Четвертое: все персонажи романа — люди недалекие. Они делают глупости, они ведут себя по-детски, они не способны к оригинальным мыслям. Ради дешевого сюжетного хода Беляев готов разрушить логику и тот гуманизм, к которому призывает, что особенно видно в историях с несчастным итальянцем. Оглупление фантастической литературы — также необходимая составляющая большинства произведений тридцатых годов. Когда же дело доходит до врагов социализма и нашей страны, то глупость их вообще превосходит все разумные пределы. Тенденцию эту последователи «позднего» Беляева разовьют сказочным образом.
Пятое (положительное): от «Воздушного корабля» через последующие романы Беляева тянется ниточка к предвоенной фантастике, для которой первостепенна научно-техническая проблема, что генетически ведет к послевоенной советской научной фантастике.
Одним из основных факторов, позволявших Сталину удерживаться у власти и оправдывать политику беспрерывных репрессий, было утверждение, воспринимавшееся как аксиома, о существовании империалистического окружения, поставившего своей целью ликвидацию первого в мире социалистического государства.
Начиная с процессов 1937 года, шпионаж как главное занятие миллионов людей становится обязательной частью мнимого преступления: все от премьера до командующего оказывались агентами фашизма.
На втором месте в списке угроз шел японский милитаризм, и лишь с большим отрывом следовали итальянские, английские и французские поджигатели войны. Страна была переполнена шпионами, шпионы выглядывали из-за каждого куста, гнездились на каждом заводе и в каждом учреждении. Они коварно травили баранов в Киргизии, рвали рыболовные сети на Дальнем Востоке, проникали в общество слепых и заполнили не только ряды эсперантистов, но и филателию. Мальчики-пионеры, которые в начале 30-х годов доносили на своих непутевых отцов-подкулачников, сменились в литературе пионерами, которые выследили шпиона или диверсанта.
Разумеется, этот переход общества от убеждения, что через несколько лет коллективизация и индустриализация приведут к раю на земле, к уверенности, что сделать этого не удастся, ибо миллионы шпионов и вредителей ставят нам палки в колеса, не мог не отразиться на литературе. И, как всегда, в первую очередь, на ее наиболее чувствительном к социальным проблемам отряде — фантастике, только-только встававшей на ноги после Великого перелома.
На первое место в списке социальных нужд вышла необходимость вооружиться, бдительно смотреть по сторонам, чтобы успеть обезвредить врага столь дьявольски хитрого, что он смог спрятаться под каждой подушкой, в любом письменном столе.
Вторая половина 30-х годов — отход фантастики от голого славословия и розового оптимизма. Темы эти остались — куда деваться! Они дожили до наших дней. Но перестали быть определяющими. Эта перемена в общественном сознании дала определенный толчок фантастике.
В этом нет парадокса: литература движется вперед через конфликты — людей, идей, общества… В начале 30-х годов фантастика оказалась бесконфликтной. В романе Беляева «Воздушный корабль» нет даже ретроградов, даже заблуждающихся, единственный противник — природа. Читателю отлично известно, что, в конечном счете, человек сильнее стихии. Поэтому появление в литературе второй половины 30-х годов допустимого и одобренного противника — вредителя, шпиона, диверсанта, бывшего троцкиста — сразу оживило действие.
Но надо сказать, что определенная аморальность использования именно такой движущей силы для сюжета ощущалась любым крупным писателем. Если обратиться к наиболее крупным произведениям реалистической литературы тех лет, обнаружится, что за малым исключением настоящие писатели старались игнорировать общественное безумие. Фантастике такая позиция «над схваткой» была не по плечу. Она должна была оставаться отрядом «быстрого реагирования». Фантасты оказались перед необходимостью выбора: либо ты отказываешься от живописания живых людей в фантастическом антураже и все внимание посвящаешь какому-нибудь технологическому новшеству, либо должен изображать те проблемы, которые дает тебе действительность.
Отдавая должное Александру Беляеву, следует сказать, что он избрал первый и материально невыгодный путь. В 1935 году он пишет, а в следующем публикует «Звезду КЭЦ», значительно уступающую литературным произведениям 20-х годов, но отражающую интерес нового поколения инженеров и ученых к современным научным проблемам. Беляев смог сделать большой, по сравнению с «Воздушным кораблем» и фантастическими очерками, шаг вперед. Он пишет об освоении ближнего космоса, о колонизации Луны, привлекая труды Циолковского, с которым советовался и который был для него авторитетом. Но пишет он в «жюль-верновской манере» — то есть начисто вычеркивает любую конфликтность в отношениях между персонажами. Однако ни в «Звезде КЭЦ», ни в последовавших, также относительно слабых, закатных произведениях Беляев не обращается к официально объявленному главному «конфликту» второй половины 30-х годов: конфликту между поющим радостные песни и строящим социализм обществом и мириадами иностранных шпионов и вредителей, которые это строительство срывают.
Я не знаю, насколько принципиальным и продуманным было это решение, но результат его остался фактом истории и литературы. Отказавшись от показа драматической борьбы советских чекистов и пионеров с иностранными агентами и вообще лишив свои романы конфликтных ситуаций, Беляев начал быстро терять популярность. Да и понятно: своеобразное общественное мнение распространялось и на вкусы редакторов, и на вкусы читателей, в массе своей также убежденных, что страна окружена и набита врагами, как пирог маковыми зернами.
Наибольший интерес в ряду опытов советской социалистической утопии представляет, по моему разумению, роман не только целиком не опубликованный, но и недописанный. До недавнего времени о нем вообще знали немногие. История его создания такова.
В апреле 1937 года умер писатель Илья Ильф. Творческий союз Ильи Ильфа и Евгения Петрова, менее чем за десятилетие вознесший писателей на вершину нашей литературы, трагически распался.
Как известно, Ильф и Петров прославились на рубеже 20-х годов романами «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок», а затем, после некоторого официального колебания, были пригреты, приручены властями, определены для писания фельетонов в «Правду», и все их попытки вернуться к настоящей литературе оставались на уровне записных книжек. Время сатиры миновало — смеяться в государстве победившего тоталитаризма было не над чем.
Отражением настроений писателей, их кризиса стали записные книжки Ильфа, написанные им в последние годы жизни. Книжки проникнуты грустью, разочарованием и горечью.
После смерти Ильфа Петров продолжал работать в «Правде», занимался издательскими делами. Он отыскал себе соавтора (видно, стереотип работы вдвоем довлел над ним). Им оказался драматург Мунблит. Новое соавторство было куда ниже уровнем, чем прежнее. Вместе с Мунблитом Петров написал несколько киносценариев популярных предвоенных комедий.
Но никто не подозревал, что в самом деле, как только появляется возможность, Петров пишет фантастический роман.
Несмотря на то, что книга не была завершена, и лишь часть глав и планы ее опубликованы в 1965 году, через четверть века после гибели Петрова, да и то в специализированном литературоведческом издании «Литературное наследство», степень воплощения авторского замысла такова, что роман можно рассматривать как литературное явление, имея в виду не столько результат, сколько намерение.
Эта вещь, названная Евгением Петровым «Путешествие в страну коммунизма» и определенная жанрово как «публицистический роман», есть очевидное завершение тенденции советской положительной утопии. Она — безусловное достижение в этом направлении и в то же время очевидный литературный провал автора.
Петров писал свой роман полтора года перед началом Отечественной войны и оставил его лишь потому, что война вмешалась в ткань романа, сделав его бессмысленным, ибо главным постулатом книги было утверждение: Советский Союз не примет участия во второй мировой войне.
Действие романа происходит в 1963 году. В этом видится определенная шутка судьбы — публикация именно в те годы, к которым относится действие. По сюжету романа к этому времени в нашей стране уже должен был наступить коммунизм. Я допускаю даже, что полное игнорирование критикой и исследователями фантастики такого любопытного факта, как публикация отрывков фантастического романа, принадлежавшего перу известного мэтра советской литературы, вызвана почти комическим несоответствием прогноза и действительности.
Этим же, похоже, объясняется и тот факт, что исследователи при публикации романа поостереглись обнародовать первые четыре главы, рассказывающие о событиях прошедшей эпохи в масштабе всей планеты, а ограничились лишь теми главами, в которых Петров размышляет о конкретике советской утопии.
Что можно сказать о романе в целом? Он скучен в тех главах, что опубликованы, и, без сомнения, столь же тосклив в остальных написанных. Более того, судя по планам так и не написанных глав, он должен был оставаться тоскливым до самого конца.
Будучи профессиональным литератором и мастером создания конфликта в произведении, Петров отлично понимал: движущей пружиной сюжета может быть только конфликт между людьми. Разумеется, если бы время действия его фантастического романа приходилось на рубеж 40-х годов, он мог бы ввести в него диверсантов и шпионов, что и делали его коллеги. Но Петров перенес действие романа в коммунистическое общество, внутри которого настоящих конфликтов быть не должно. А если они есть, это либо конфликты-недоразумения, либо конфликты, как вскоре будет сформулировано, «хорошего с лучшим». Нельзя же считать конфликтом романа поиски героем в Москве несчастного человека, которые завершаются сомнительным успехом: единственным несчастливцем оказывается драматург, пьеса которого провалилась.
Петров выходит из положения так же, как будут выходить продолжатели его дела в послевоенные годы (не ведавшие о наличии предтечи). Он разводит оппонентов по разные стороны государственной границы. Он оставляет проклятому капитализму возможность догнивать в пределах США, а носителям догнивания разрешает приехать в страну победившего коммунизма, чтобы воочию увидеть, что же они потеряли.
Стремясь соблюсти видимость объективности и в то же время дать максимально подробную картину коммунистического общества, Петров предоставляет читателю возможность увидеть мир будущего глазами американского прогрессивного журналиста, простака, для которого достижения советских людей сказочны. То есть писатель показывает путешествие во времени без путешествия во времени: американец Юджин Питерс как бы представляет мир прошлого и, подобно читателю, никогда ничего толком не слышал о мире коммунистическом.
Если Питерс слушает й наблюдает, наблюдает и восхищается, то его соотечественник мистер Спрингфилд подводит под эту идею логическую базу. Старый дипломат Спрингфилд некогда немало напакостил Стране Советов, но теперь раскаялся: впечатления от нашей страны заставили его пересмотреть свои жизненные позиции. Вот, к примеру, отрывок одного из его бесконечных монологов: «С коммунистическими идеями я очень слабо знаком, но довольно хорошо изучил внешнюю политику Советского государства. Я следил за ней иногда с удивлением, иногда с неудовольствием, но чаще всего с восхищением… В любом дипломатическом действии всегда заложены две мысли — одна явная и другая тайная. Мы думаем одно, говорим другое, а делаем иногда третье. Советские дипломаты открыли совершенно новый принцип, которому неизменно следуют. Они всегда говорят то, что думают, и делают то, что говорят. Они ни разу не потерпели ни одного поражения…»
Панегирик советской внешней политике, вложенный в уста раскаявшегося иностранца, относился не столько к будущему, сколько к 1940–1941 годам, времени написания романа, и был чистой конъюнктурой: автор знал о «подвигах» нашей дипломатии не понаслышке. Но и обвинять писателя в намеренной циничной лжи вряд ли справедливо. Петров словно грезит наяву: он придает своему фантастическому обществу будущего те идеальные черты, которые не нашли воплощения в реальной жизни.
Действие книги словно бы происходит в параллельном мире, где желаемое стало явью.
Но в каком именно виде представляет Петров себе это «желаемое», и насколько далеко ушел он от утопии 30-х годов?
Перечислим, чего же добьется Советский Союз за четверть века.
Во-первых, Москва — центр мировой моды. Встречающая героев «московская американка» сообщает: «Для России вы одеты слишком экстравагантно и… не очень… модно…» Моду диктовала Москва, как диктовал ее когда-то Париж, а потом Нью-Йорк».
Поезда в СССР ходят со скоростью двести километров в час.
Купе в них рассчитано на одного пассажира, в каждом купе туалет и горячий душ. Есть в каждом поезде также вагон-библиотека и вагон-веранда.
А что предстает взору за окнами поезда?
Бетонные дороги, обсаженные фруктовыми деревьями; рекламы нет, они запрещены, поскольку уродуют пейзаж.
Вот и Москва. Подземный вокзал: «Высокие своды, освещенные розовым светом, платформы, разделенные розовыми колоннами… В нем носился легкий запах одеколона и хорошей кожи…»
Наверху такой же зал, но отделанный голубым мрамором.
Над Москвой металлическая статуя Ленина, видимая в радиусе ста километров. В каждом доме ресторан или кафе — все бесплатно. Посетители в вечерних костюмах. Гардероб не охраняется. Город пересекают три магистрали: Измайловский парк — Ленинские горы, улица Горького — завод Сталина, Останкинский парк — Серпуховское шоссе. Подземные гаражи под каждым домом.
Путь к коммунизму шел через пятилетки: пятилетка дорог и транспорта, пятилетка изобилия, пятилетка обслуживания, пятилетка воды и электричества, пятилетка комфорта и, наконец, пятилетка роскоши.
Как пришли к коммунистическому распределению? «Каждый новый товар, который предполагалось выдавать бесплатно, надо было заготовлять в гигантском количестве, значительно превосходящем нормальную потребность людей. Потом они привыкали, и производство входило в норму. Все основано на том, что человек быстро привыкает брать ровно столько, сколько ему надо».
В Америке людьми движет стремление к деньгам и власти. В СССР «нами движет стремление к славе. Самое важное — это науки и искусства. Ими занимаются все».
Частной собственности нет, но есть слово «мой» — моя библиотека.
Ранее общество делилось на классы и надстройку — интеллигенцию. В коммунистическом обществе исчезли классы и осталась надстройка — все интеллигенты.
В Сибири уничтожен гнус, что сделало привлекательной жизнь в этом краю.
«В обслуживании нет слова «нет». Любой товар доставляется на дом в течение часа».
В романе приводятся такие восемь заповедей коммуниста:
«1. Никогда не лги ни людям, ни самому себе. 2. Помни, что ты слуга общества и должен трудиться для него. 3. Крепко держи свое слово. 4. У тебя может быть только один враг — враг общества, личных врагов у тебя не может быть. 5. То, что ты делаешь для общества, ты делаешь для себя. 6. Будь почтительным сыном старшему, верным братом сверстнику и нежным отцом младшему. 7. Справедливость есть высшая добродетель коммунизма. Будь справедлив. 8. Будь готов в любую минуту броситься человеку на помощь.
Понятия же «не укради, не убий, не пожелай чужого» вымерли, так как никто такими вещами и не помышлял заниматься».
Можно долго продолжать список достижений коммунистической утопии — в заметках и набросках романа их множество. Но, составляя этот список, невольно обращаешь внимание на то, что, в отличие от предшественников, Петров куда больше места уделяет не достижениям техники, а моральным проблемам. Техника — как бы вчерашний день утопии. Определенный уровень ее развития подразумевается сам собой, но она не самоцель, а лишь средство для достижения цели: чтобы все могли создавать картины и симфонии. Воображение Петрова весьма в этом ограничено. Оказывается, что далее телевизора и скоростных поездов общество не продвинулось и не нуждается в прогрессе. Статичность коммунистического будущего отрицает бунтарство и движение мысли. Как ни странно, это общество счастливых потребителей, которые пишут стихи. Построено оно словно от противного. Будто автор посмотрел вокруг и подумал: как плохо, что мы стоим в очередях! Давайте же выпустим много товаров и будем получать без очереди и даже бесплатно!
Но любопытно отметить, что при полном нравственном возвышении жителей страны Коммунизма правительство его на самом-то деле понимает: эти совершенства — лукавство. Петров не заметил — и проговорился. Читая, как выбрасываются на рынок новые бесплатные товары, сразу понимаешь: не верят счастливцы в изобилие, если бросаются толпами получать мыло или сахар и, пока не забьют свои чуланы этим добром, не успокаиваются.
Как только читатель замечает это противоречие, он уже внимательнее приглядывается к восьми заповедям.
Итак, заповеди «не укради, не убий и не пожелай чужого» — неактуальны. Правда, неясно, входит ли пожелание жены ближнего в этот набор или жену желать можно.
Зато из восьми действующих заповедей три повторяют одно и то же: житель будущего — слуга общества. Враг общества — его враг.
Остальные заветы касаются, скорее, правил поведения: кидаться на помощь, держать слово, уважать родителей и т. д.
Следовательно, мы имеем утопию, в которой каждый, нажравшись от пуза, одевшись в самую модную одежду, пережив пятилетку изобилия и даже пятилетку роскоши, пишет симфонии и играет на скрипке. Но оказывается, делается это не для себя, а для общества, в ожидании момента, когда нужно будет дать отпор врагам.
И чем дольше вдумываешься во все эти постулаты, тем более проникаешься жалостью к писателю, который, стараясь экстраполировать в будущее окружающий мир, вынужден был отрицать этот мир и в то же время стараться ни в коем случае не противоречить его постулатам. Задача неразрешимая.
Трудно сказать, как бы выпутался из этих тенет Евгений Петров. Но начавшаяся война заставила бросить работу над романом не только потому, что победа коммунизма строилась на «честном партнерстве» Гитлера, не напавшего на нашу державу, но и потому, подозреваю, что к этому времени Петров серьезно увяз в романе и был рад обстоятельствам, заставившим его спрятать опус в ящик письменного стола.
Это была последняя попытка…
Премии «Сатурн»,
присуждаемые Академией НФ, фэнтези и хоррор-фильмов за лучшее жанровое кино, вручались в Голливуде уже в 29-й раз. В этом году лучшей картиной в жанре НФ стало, как и ожидалось, «Особое мнение» Стивена Спилберга. Сам Спилберг за эту экранизацию рассказа Филипа Дика удостоен звания лучшего режиссера 2002 года, а сыгравшая в ней Саманта Мортон признана лучшей актрисой второго плана. Позиция второй серии толкиновской саги Питера Джексона как лучшего фильма в жанре фэнтези также не стала неожиданностью, однако присуждение премии за роль второго плана Эдди Серкису, озвучившему Горлума, весьма порадовало поклонников трилогии. Лучшей лентой в жанре хоррор признан «Звонок» (сыгравшая в нем главную роль Найоми Ватте названа и лучшей актрисой), лучшим мультипликационным творением стали «Унесенные призраками» Хаяо Миядзаки. Лучший боевик/триллер — «Проклятый путь» Сэма Мендеса, принес также звание самого перспективного молодого актера Тайлеру Хелчину. Лучшим актером объявлен Робин Уильямс за роль в «Фото за час», а гонку среди спецэффектов выиграл Джордж Лукас с «Атакой клонов».
«АБС-премии»
вручались 21 июня — в день, равноудаленный от дней рождения Аркадия и Бориса Стругацких. Лауреатами на этот раз стали: в номинации «Проза» — Михаил Успенский за роман «Белый хрен в конопляном поле»; в номинации «Публицистика» — Геннадий Прашкевич за «Малый Бедекер по НФ, или Повесть о многих превосходных вещах». Напомним, что цикл мемуаров, инициатором написания которого стал журнал «Если», приносит Г. Прашкевичу уже третью литературную премию.
Известный режиссер
Том Тыквер (Германия), хорошо знакомый нашим зрителям по лентам «Беги, Лола, беги», «Принцесса и Воин» и «Рай», собрав все свое мужество, приступает в Праге к экранизации романа Булгакова «Мастер и Маргарита». Тот факт, что над подобными попытками веет некая «аура неудач», не останавливает ни режиссера, ни приглашенных на главные роли знаменитого Джонни Деппа (Воланд) и голландскую модель, «засветившуюся» в «Людях Икс», Фамке Янссен (Маргарита). Сценарий картины написал Джеймс Шермус («Крадущийся тигр, невидимый дракон», «Халк»).
Сказочный мультфильм
Юрия Норштейна «Ежик в тумане» назван лучшим мультфильмом всех времен и народов на проходившем в Токио анимационном фестивале. В голосовании приняли участие 140 ведущих режиссеров-мультипликаторов со всего мира. Каждому из режиссеров предлагалось назвать 20 лучших лент за всю историю. В итоговом списке из 150 самых значительных мультфильмов на первом месте оказался «Ежик в тумане», ненамного опередив норштейновскую же «Сказку сказок». На третьем месте с большим отставанием от лидеров — диснеевская «Фантазия».
Удивительная картина
снимается на Свердловской киностудии по заказу Министерства культуры. Режиссер Алексей Федорченко ставит реалистическую (!) картину «Первые на Луне», рассказывающую об успешном полете на Луну (и возвращении) советских космонавтов еще в 1937 году. По утверждению создателей фильма, такой факт действительно имел место, что подтверждают недавно рассекреченные документы Госархива РФ. Первый космический корабль якобы создан на заводе «Уралхиммаш» — там и проходит большинство съемок. При подготовке картины использовались документальные кадры, подборка кино- и фотоматериалов из архивов НКВД, Минобороны, РАН, а также воспоминания немногих оставшихся в живых очевидцев событий.
Неделя фантастики
проводилась в конце мая — начале июня системой магазинов «Московский дом книги». В течение недели в магазинах МДК состоялись встречи почти всех известных московских и питерских фантастов с читателями, устраивались лотереи, конкурсы и распродажи фантастической литературы по льготным ценам. Также был организован конкурс жанровых произведений молодых авторов.
«Стожары»,
московский клуб любителей фантастики, прекративший свое существование четыре года назад, может возродиться — правда, в ином обличье. Создатель клуба, редактор и литагент Александр Каширин, предложил молодым фантастам курсы повышения писательского мастерства, где, помимо творческих занятий, начинающих прозаиков познакомят с основами книжного бизнеса и авторским правом. Преподавание будет платным. Электронный адрес: sakt@rivera.ru.
Английский писатель Нил Ричард Геймен родился в городе Портчестере в 1960 году, в последние годы постоянно проживает в США. Творческую деятельность он начал в 1983 году, увлекшись комиксами, и за два десятилетия занял лидирующее положение в этом жанре, завоевав все мыслимые высшие премии — не только английские и американские, но также премии еще восьми стран. Одну из самых популярных его серий — о Песочном Человеке — газета «The Los Angeles Times» назвала «лучшим современным комиксом в мире».
Фантастику Геймен начал писать в конце 1980-х, дебютировав рассказом «В поисках девушки» (1985). С тех пор он опубликовал около двух сотен произведений короткой формы, лучшие из которых составили сборники «Ангелы и посещения» (1994), «Дым и зеркала» (1998) и другие. Один из последних рассказов — «Коралин» (2002) — получил премию Британской ассоциации фантастики. Среди фантастических романов Геймена выделяются «Добрые предзнаменования» (1990, в соавторстве с Терри Пратчеттом), «Звездная пыль» (1997), награжденный Мифопоэтической премией, и «Американские боги» (2000), принесший писателю «Хьюго», премию имени Брэма Стокера, а в апреле этого года и «Небьюлу». Кроме того, Геймен написал сценарий одного из эпизодов популярного телесериала «Вавилон-5», справочный том «Без паники: официальный справочник по Путеводителю для путешествующих по Галактике автостопом» к популярной серии Дугласа Адамса и ряд книг для детей. Еще он увлекается музыкой и пишет тексты песен для английских и американских групп.
Уральская писательница Наталия Ипатова родилась в 1969 году в Свердловске (ныне Екатеринбург), где живет и сейчас. Высшее образование получила в Уральском государственном университете по специальности «Вычислительная математика». В настоящее время без отрыва от литературной деятельности работает программистом.
Как писатель-фантаст Наталия Ипатова предстала читателям в 1995 году, опубликовав повесть в жанре фэнтези «Красный Лис» в журнале «Уральский следопыт». Год спустя в екатеринбургском издательстве «Путеведъ» увидела свет и первая авторская книга «Большое Драконье Приключение» (переиздана в 1999 году издательством «Азбука»). В 2002 году в издательстве «АСТ» вышла историко-фэнтезийная дилогия писательницы — «Король-Беда и Красная Ведьма» и «Король забавляется», положительно встреченная читателями. Критики же отмечают, что в произведениях Н. Ипатовой удачно сливаются романтика историко-авантюрного романа и неомифология традиционной фэнтези.
Американский писатель и поэт Майкл Кэднэм родился в 1956 году и известен произведениями разных жанров. Всего им опубликовано 14 книг — исторических романов, «романов ужасов», поэтических сборников, книг для детей; многие из них относятся к фантастике, правда, понимаемой в широком смысле. Первым его «околофантастическим» произведением стал роман «Ночная земля» (1990); кроме того, к фантастике имеют отношение романы «Звонок домой» (1991), «Волк Святого Петра» (1991), «Стекло Иуды» (1996) и другие, а также некоторые рассказы автора.
Петербургский писатель-фантаст Святослав Логинов родился в 1951 году в городе Уссурийск-Приморский, но всю жизнь прожил в Ленинграде — Санкт-Петербурге. Закончив химфак ЛГУ, перепробовал множество профессий — от школьного учителя до грузчика. Фантастику начал писать в 1969 году, а в 1974-м стал членом Семинара Б. Н. Стругацкого. Годом позже состоялась и первая публикация автора — рассказ «По грибы». До 1990-го года рассказы Логинова публиковались в периодической печати, один из них — «Цирюльник» — в 1983 году был удостоен приза читательских симпатий «Великое Кольцо».
Книжный дебют писателя состоялся в 1990 году, когда увидели свет сразу два авторских сборника — «Быль о сказочном звере» и «Если ты один». Однако подлинная известность и популярность к питерскому фантасту пришли после выхода романа «Многорукий бог далайна» (1995), который принес автору сразу три премии — Беляевскую (СПб), «Интерпресскон» (СПб) и «Фанкон» (Одесса), — а также репутацию одного из ярких представителей отечественной фэнтези. Кроме того, перу С. Логинова принадлежат книги «Черная кровь» (1996; в соавт. с Н. Перумовым), «Колодезь» (1996; премия «Большой Зилант»), «Земные пути» (1999), «Черный смерч» (1999), «Картежник» (2000), «Мед жизни» (2001), «Железный век» (2001) и «Свет в окошке» (2002, на недавнем «Интерпрессконе» роман получил премию сервера «Русская фантастика»). По инициативе С. Логинова в середине 1990-х была учреждена премия «Интерпресскон-микро», присуждаемая за лучшее произведение сверхкороткой формы (миниатюра). Известен как автор критических статей и эссе о фантастике.
Под таким псевдонимом с 1990 года выступают харьковские писатели Дмитрий Евгеньевич Громов и Олег Семенович Ладыженский. Оба соавтора родились в один год (1963) и даже в одном месяце (март) — с разницей всего в неделю.
Дмитрий Громов получил высшее образование в Харьковском политехническом институте по специальности «Технология неорганических веществ», после чего поступил в аспирантуру, но диссертацию защищать не стал — в то время Д. Громов уже окончательно «заболел» фантастикой. В 1991 году появилась первая публикация в жанре — рассказ «Координаты смерти» — и первые совместные работы с Олегом Ладыженским.
Олег Ладыженский родился в театральной семье, закончил Харьковский государственный институт культуры по специальности «режиссер театра» и с 1984 года работает «на два фронта»: пишет фантастику и ставит спектакли в театре «Пеликан».
Первое совместное произведение соавторы написали в 1990 году, это был рассказ «Кино до гроба и…» Уже в следующем году увидели свет первые книги творческого дуэта — «Витражи Патриархов», «Страх». Но подлинную известность авторам принес цикл «Бездна Голодных Глаз», состоящий из восьми романов и повестей («Дорога», «Ожидающий на Перекрестках», «Витражи Патриархов» и др.). В качестве художественного метода писатель Г. Л. Олди избрал синтез жанров, его ранние романы — это скрещение оккультно-эзотерической литературы, боевика, философской притчи, НФ, фэнтези, магического реализма, русской романтической повести XIX века и ориенталистики. Но с середины 1990-х соавторы работают преимущественно в направлении, получившем название «криптоистория». Список книг Г. Л. Олди весьма обширен: «Путь меча» (1995), «Герой должен быть один» (1995), «Мессия очищает диск» (1999), «Нам здесь жить» (1999), «Маг в законе» (2000), «Сеть для миродержавцев» (2000), «Орден Святого Бестселлера» (2002) и другие.
Параллельно с литературной деятельностью соавторы активно выступают в роли литагентов (еще в 1991 году ими организована творческая мастерская «Второй блин»), являются одними из организаторов харьковского фестиваля фантастики «Звездный мост». Еще одно, что объединяет авторов, — увлеченность контактным каратэ-до: оба имеют черные пояса.
(Сведения об авторе см. в статье В. Борисова в этом номере).
Корр.: Продолжаете ли вы ощущать связь с вашими «нелитературными» профессиями — геологией и палеонтологией? Оказывают ли они влияние на ваше творчество, определяют ли выбор тем в фантастике?
Г. Прашкевич: Главное наше богатство — опыт. Только он делает специалиста настоящим профессионалом. Принцип актуализма и закон необратимости эволюции подводят под личный опыт очень важную платформу, которую не могут потрясти уже никакие колебания. Мир выглядит иным, ты видишь его в глубину, ощущаешь его бесконечность. Тем не менее понимаешь — кое-что можно успеть. Если не усовершенствовать, то хотя бы понять.
(См. биобиблиографическую справку в № 2 за 2003 год).
Корр.: Вы пришли в литературу как автор фантастических произведений и довольно долго оставались верным этому литературному направлению, снискали читательскую любовь и уважение критики. Но через десять лет вы вдруг стали писать детективы. Чем объясняется смена литературных приоритетов?
Б. Руденко: Самой ситуацией в стране. Случившееся в середине 80-х было само по себе настолько сверхфантастично, что я понял: «лучше» я сам уже не придумаю… К тому же, проработав в милиции 16 лет, я накопил колоссальный объем материалов, специфический опыт, наконец. Все это требовало реализации и осмысления. Но принципиально новыми художественными средствами. И детектив оказался наиболее удобным жанром…
Теперь вот понемногу возвращаюсь к истокам.
Английский писатель Томас Чарлз Луис Холт родился в Лондоне в 1961 году и окончил Оксфордский университет с дипломом юриста. По его собственным словам, он начал писать стихи в 13-летнем возрасте. Холт пытался работать по специальности, однако с 1995 года окончательно переключился на литературную деятельность: от поэзии он сначала перешел к юмористической прозе в духе любимого им Вудхауса, а затем к юмористической фэнтези, причем, по мнению Майка Эшли, «лучшие его юмористические произведения непременно окрашены грустью».
В фантастике Холт дебютировал романом «Ожидая встретить кого-то выше себя» (1987), затем последовали «Кто боится Беовульфа» (1988), «Летучий датчанин» (1991), «Фауст среди равных» (1994) и другие. Всего автор опубликовал 22 книги: помимо фэнтези, это исторические романы, биография Маргарет Тэтчер, сборники стихов и песен.
Корделия Шерман родилась в 1951 году в Японии, где в то время работали ее родители. В основном Шерман известна произведениями в жанре фэнтези, а также стихами. Ее дебютом стал рассказ «Девушка на берегу» (1987). С тех пор писательница опубликовала более десятка рассказов и два романа: «Сквозь бронзовое зеркало» (1989), номинированный на Мемориальную премию имени Джона Кэмпбелла, и «Хрустальная голубка» (1993), принесший автору Мифопоэтическую премию.