Трудно назвать в русской литературе писателя, который в той или иной форме не коснулся бы так называемой «бесовской» темы. Чаще всего эти загадочные персонажи действовали в сатирических произведениях, но иногда они становились героями сочинений серьезных, трагических. Михаил Булгаков, опиравшийся на творческий опыт Гоголя, Достоевского, А. К. Толстого, Н. П. Вагнера, В. И. Крыжановской-Рочестер и др., сумел придать этой специфической теме свои особые черты, вытекающие из нерадостной действительности двадцатых—тридцатых годов прошлого столетия («Похождения Чичикова», «Дьяволиада» и др.). Писатель смог отразить сложнейшие события своей эпохи в исторических текстах древнейшего времени, прибегая зачастую к тайнописи, которую не всегда можно расшифровать даже специалисту. При этом герои — представители якобы трансцендентной силы — использовались писателем для решения многосложных и разнообразных художественных задач, в совокупности представлявших собой события, реально развивавшиеся в Москве («красном Ершалаиме») и вокруг Булгакова.
В «Мастере и Маргарите», самом великом своем романе, Булгаков причудливо смешал фантастическое и реальное. Здесь персонажи из ада играют ключевые роли.
В романе-эпопее, над которым художник трудился примерно десять лет, Булгаков, по сути, выразил свое отношение к совершившейся в России в ходе революционных преобразований коренной перестройке всех основ народной и государственной жизни. Разумеется, и в более ранних своих произведениях он касался этой проблемы, но делал это не так масштабно.
В «Мастере и Маргарите» оценка новой действительности дана Булгаковым в самой резкой, порой уничтожающей форме. Любопытно, что даже ближайший друг писателя П. С. Попов, ознакомившись с содержанием последней редакции романа, так характеризовал его в письме к Е. С. Булгаковой от 27 декабря 1940 года: «Конечно, о печатании не может быть речи. Идеология романа — грустная, и ее не скроешь. Слишком велико мастерство, сквозь него все ярче проступает. А мрак он еще сгустил, кое-где не только не завуалировал, а поставил точки над i. В этом отношении я бы сравнил с „Бесами“ Достоевского. У Достоевского тоже поражает мрачная реакционность — безусловная антиреволюционность. Меня „Бесы“ тоже пленяют своими художественными красотами, но — из песни слов не выкинешь — и идеология крайняя. И у Миши так же резко. Но сетовать нельзя. Писатель пишет по собственному внутреннему чувству — если бы изъять идеологию „Бесов“, не было бы так выразительно. Мне только ошибочно казалось, что у Миши больше все сгладилось, уравновесилось (Попов сравнивает последнюю редакцию романа с более ранними вариантами, имевшими свои плюсы и минусы.— В. Л.),— какой тут! В этом отношении чем меньше будут знать о романе, тем лучше. Гениальное мастерство всегда остается гениальным мастерством, но сейчас роман неприемлем. Должно будет пройти лет 50—100. Но… надо беречь каждую строку — в связи с необыкновенной литературной ценностью» (См.: М. Б у л г а к о в. Письма. М., 1989. С. 533—534).
Важнейшим стимулом к написанию масштабного романа о новой российской действительности, несомненно, послужило богоборчество, ставшее государственной политикой новой власти. Булгаков рассматривал это явление как целенаправленное уничтожение основ тысячелетней русской духовности и государственности. Уже в «Белой гвардии» он пытался заострить внимание на этой проблеме, создав удивительный по художественной силе образ русского интеллигента Ивана Русакова, писавшего для либеральных журналов богоборческие стишки. Но в последующие годы богоборчество в стране стало обретать еще более агрессивный характер, началось массовое истребление духовенства. О реакции Булгакова на эти события можно судить по его дневниковым записям от 5 января 1925 года:
«Сегодня специально ходил в редакцию „Безбожника“. Она помещается в Столешниковом переулке… Был с М. С. (Митей Стоновым.— В. Л.), и он очаровал меня с первых же шагов.
— Что, вам стекла не бьют? — спросил он у первой же барышни, сидящей за столом.
— То есть, как это? (растерянно). Нет, не бьют (зловеще).
— Жаль.
Хотел поцеловать его в его еврейский нос.
Оказывается, комплекта за 1923 год нету. С гордостью говорят — разошлось. Удалось достать 11 номеров за 1924 год… Тираж, оказывается, 70 тысяч, и весь расходится. В редакции сидит неимоверная сволочь, выходит, приходит; маленькая сцена, какие-то занавесы, декорации. На столе, на сцене, лежит какая-то священная книга, возможно, Библия, над ней склонились какие-то две головы:
— Как в синагоге,— сказал Митя, выходя со мной. Меня заинтересовало, насколько процентов все это было сказано для меня специально… У меня такое впечатление, что несколько лиц, читавших „Белую гвардию“ в „России“, разговаривают со мной иначе, как бы с некоторым боязливым, косоватым почтением. Митин отзыв об отрывке „Б. гв.“ меня поразил, его можно назвать восторженным, но еще до его отзыва окрепло что-то у меня в душе… Ужасно будет жаль, если я заблуждаюсь…
Когда я бегло проглядел у себя дома вечером номера „Безбожника“, был потрясен. Соль не в кощунстве, хотя оно, конечно, безмерно, если говорить о внешней стороне. Соль в идее, ее можно доказать документально: Иисуса Христа изображают в виде негодяя и мошенника, именно его. Нетрудно понять, чья это работа. Этому преступлению нет цены… Большинство заметок в „Безбожнике“ подписано псевдонимами.
„А сову эту я разъясню“» (М. Б у л г а к о в. Дневник. Письма: 1914—1940. М., 1997. С. 85, 87).
В этой записи важно все, но особенно хотелось бы обратить внимание на две заключительные фразы: «Этому преступлению нет цены» и «А сову эту я разъясню». Первая указывает на значение и место данной темы в будущем романе, а вторая — на желание писателя точно указать на те силы, которые сознательно проводили губительную для народа антихристианскую политику.
Весьма примечателен и факт приобретения писателем комплекта «Безбожника». Разумеется, ему он был необходим для творческой работы, для будущего романа (проведенный нами анализ содержания «Безбожника» за 1923-й и другие годы показал, что Булгаков очень внимательно изучил «заметки», помещенные в журнале, и использовал их при написании первых глав романа).
Вообще следует отметить: писатель обладал прекрасной личной библиотекой и замечательной коллекцией документов, которые, к великому сожалению, в значительной степени утрачены. Но кое-что все же сохранилось, в том числе и материалы, относящиеся к богоборческой теме. Среди них выделяются сочинения небезызвестного Демьяна Бедного, послужившего одним из многочисленных прототипов Михаила Александровича Берлиоза (ИРЛИ. Ф. 369. № 560).
Необходимо особо подчеркнуть, что «вклад» этого плодовитого поэта в оболванивание и растление и без того несчастного народа был огромен. В течение пятнадцати лет он едва ли не каждый день печатался одновременно во всех центральных органах печати, используя почти всегда один и тот же жанр — поэтический фельетон. Сокрушительные удары наносились им преимущественно по «врагам революции», среди которых на первом месте стояла Русская православная церковь. Булгаков внимательнейшим образом следил за его «творчеством». Как справедливо замечает Н. Б. Кузякина, «на протяжении многих лет Демьян Бедный был невольным литературным раздражителем для Булгакова» (Михаил Булгаков и Демьян Бедный // М. А. Булгаков-драматург и художественная культура его времени. М., 1988. С. 410).
С окончанием Гражданской войны Д. Бедный направляет свое ядовитое жало против религии. Примером может служить его сочинение «Занимательная, дива и любопытства достойная, силы благочестия и убеждения исполненная и красноречием дышащая повесть о том, как Четырнадцатая дивизия в рай шла» (М., 1923), где поэт глумится и над похотливым попом, и над апостолом Петром, и над целомудренной старушкой Маланьей, и над убиенными кавалеристами… Все представлено в каком-то разгульном смраде, в котором праведная Маланья не может найти пристанища: апостол Петр не пропускает ее в рай по причине девственности: «Хри-сто-ва Не-ве-ста!.. К плоти презрение! А от доктора есть у тебя удостоверение?»
На это развязное сочинение Булгаков ответил прекрасной новеллой о вахмистре Жилине в романе «Белая гвардия», после прочтения которой еще ярче вырисовывается вся низость официального поэта номер один. А в своем дневнике Булгаков сделал несколько прекрасных записей о Боге. 18 октября: «Итак, будем надеяться на Бога и жить. Это единственный и лучший способ»; 26 октября: «В минуты нездоровья и одиночества предаюсь печальным и завистливым мыслям. Горько раскаиваюсь, что бросил медицину и обрек себя на неверное существование. Но, видит Бог, одна только любовь к литературе и была причиной этого… Но не будем унывать. Сейчас я просмотрел „Последнего из могикан“, которого недавно купил для своей библиотеки. Какое обаяние в этом старом сентиментальном Купере! Тип Давида, который все время распевает псалмы, и навел меня на мысль о Боге… Может быть, сильным и смелым Он не нужен, но таким, как я, жить с мыслью о Нем легче…»
В русском зарубежье Демьян Бедный стал притчей во языцех — настолько «прославился» своими виршами. Саша Черный, написав о нем такие едкие строки в варшавской газете «За свободу» (1924. 10 ноября. № 302), видимо, отразил общее мнение эмиграции:
Военный фельдшер, демагог,
Делец упитанный и юркий,
Матросской бранью смазав слог,
Собрал крыловские окурки.
Семь лет «Демьяновой» ухой
Из красной рыбы, сплошь протухшей,
Он кормит чернь в стране глухой,
Макая в кровь язык опухший.
Разумеется, в Варшаве, Берлине и Париже могли так писать о Д. Бедном, но в коренной России даже самые влиятельные и смелые критики ограничивались лишь репликами о том, что в его творчестве — избыток «ненависти ярой, тяжелой, черноземной, низовой, жгучей, густой» (А. К. В о р о н с к и й. Литературно-критические статьи. М., 1963. С. 110). Зато в своем дневнике Булгаков не без удовольствия записал 23 декабря 1924 года: «Василевский [Не-Бук-ва] рассказал, что Демьян Бедный, выступая перед собранием красноармейцев, сказал:
— Моя мать была блядь» (М. Б у л г а к о в. Дневник. Письма. С. 76).
Эту запись Булгаков наверняка вспомнил в апреле 1925 года, когда в «Правде», главной газете страны, появился «„Новый завет“ без изъяна евангелиста Демьяна», вызвавший негодование в христианском мире. В результате во многих странах (прежде всего в Англии) был введен запрет на ввоз и продажу газеты «Правда». И тем не менее «Правда» продолжала в течение почти двух месяцев печатать «евангелие Демьяна».
К сожалению, не сохранилось ни дневников писателя, ни его писем за этот период, и потому мы не знаем, как конкретно реагировал Булгаков на чудовищную выходку Демьяна Бедного (напомним лишь его запись в дневнике по поводу богохульских публикаций в «Безбожнике»: «Этому преступлению нет цены»). Но сравнительно недавно был обнаружен в архивах политического сыска документ, убедительно свидетельствующий о том, что «евангелию Демьяна» Булгаков придавал первостепенное значение.
На новый опус Д. Бедного Булгаков обратил свое пристальное внимание не только потому, что в нем нагло выпирало кощунство над Иисусом Христом и над евангельскими повествованиями, но и потому, что автор протаскивал в сознание масс некоторые «идеи», не совсем чуждые русской и европейской интеллигенции, оспаривавшей важнейшие положения канонических Евангелий. Приведем характерный отрывок из демьяновского текста:
«Эли! Эли! Лама савахвани?»
Как этот крик ни поверни,
Выходит одно и то же:
«Боже, мой боже!
Зачем ты меня оставил?»
Евангелист Лука это место «подправил»,
Не обмолвился о крике ни словечком одним.
Евангелист Иоанн, вслед за ним,
Тоже этот крик отчаяния
Оставил без упоминания…
Потому что как же, в самом деле?
Не божья ль душа была в распятом теле?..
Ведь это же ставит под сомнение
Веру Иисуса в свое воскресение!..
В «деле М. А. Булгакова», заведенном на писателя в ОГПУ, сохранилось «Послание евангелисту Демьяну». Оно было изъято у Булгакова во время обыска на его квартире в мае 1926 года вместе с рукописями «Собачьего сердца» и дневниками. В «Послании» содержалась резкая отповедь Д. Бедному. Расходившееся в списках под фамилией С. Есенина стихотворение было опубликовано в ряде зарубежных изданий и приобрело международное звучание. Так, парижская газета «Последние новости» (15 июля 1926 г.), публикуя «Послание евангелисту Демьяну», в предисловии под названием «Отповедь» отмечала: «Верный господскому приказу, Ефим Придворов, он же поэт Демьян Бедный, написал и напечатал недавно весьма кощунственное произведение, возмутившее не одних верующих, назвав его „евангелием“. Придворному поэту ответил поэт независимый, стихи которого, конечно в рукописном виде, приобрели в Москве большую популярность. Распространялись они за подписью Сергея Есенина и в качестве таковых нам присланы. „Есенинское“ в них есть несомненно, ему же они легко могли принадлежать по общему духу; вряд ли также кто-нибудь, кроме Есенина, осмелился на такую отповедь; но доказательств принадлежности их ему у нас нет…»
Приведем из «Послания» небольшой, но характерный отрывок:
Нет, ты, Демьян, Христа не оскорбил,
Ты не задел Его своим пером нимало.
Разбойник был, Иуда был.
Тебя лишь только не хватало.
Ты сгусток крови у Креста
Копнул ноздрей, как толстый боров,
Ты только хрюкнул на Христа,
Лакей Ефимович Придворов.
Родственники Сергея Есенина категорически отрицали авторство поэта. Так, 4 апреля 1926 года в «Правде» появилось следующее опровержение сестры поэта Екатерины Есениной: «За последнее время в Москве частным образом распространяются стихи, приписываемые перу покойного брата моего… Что касается „Послания Демьяну Бедному“, то категорически утверждаю, что это стихотворение брату моему не принадлежит». Однако такого рода опровержения только укрепляли уверенность: автор послания — Сергей Есенин, что лишь служило росту популярности и покойного поэта, и стихотворения-отповеди. Булгаков, хранивший и изучивший «Послание», был уверен, что его автор — Есенин (и так и считалось вплоть до 1994 года — до открытия некоторых документов в архивах ОГПУ). Но, как свидетельствуют документы, настоящим автором «Послания» был малоизвестный журналист, коммунист (!) Н. Н. Горбачев (см.: Независимая газета. 1994. 29 апреля).
Позже, конспектируя работу Анри Барбюса «Иисус против Христа» (М.; Л., 1928), Булгаков обратил внимание на следующую мысль французского писателя: «На кресте Он просит своего любимого ученика Иоанна заботиться отныне о его престарелой матери; Он восклицает: „Боже мой, Боже мой, за что Ты меня оставил?“ Этот крик человеческого сожаления и поражения, в отчаянии хватающегося за библейское воспоминание, крик, который находится в сильнейшем противоречии с мнимой миссией Иисуса как искупителя, крик, приведенный в греческом тексте Марка по-арамейски, так, как воскликнул Иисус, является реальной и мучительной реликвией в поглотивших его столетиях и грозовых туманах легенд: „Эли, Эли, Лама савахвани?“» (С. 134).
Так что не только словесное зловоние богохульства распространял Д. Бедный, но и упорно копал под основы православия, чем, кстати, занимались в то время — под руководством берлиозов — сотни и тысячи черных «доброхотов», сочиняя свои «научные» опусы и «евангелия».
Несомненно, кощунственное «евангелие от Демьяна» послужило для Булгакова решительным толчком к написанию нового романа, о чем свидетельствует и упомянутый нами документ.
Исследователи часто пишут, что Д. Бедный — прототип Иванушки Бездомного. Это вряд ли верно. Д. Бедный был для Булгакова явлением фантастическим, почти неправдоподобным: писатель дивился, что русский народ может породить таких чудищ. Скорее, образ Ивана Бездомного — собирательный, в нем нашли отражение черты многих поэтов: Ивана Приблудного, Александра Жарова и др. Такие же люди, как Демьян Бедный, по мысли писателя, окончательно выбрали свой земной путь, и изменить его они не могут.
Первые редакции романа Булгаков уничтожил (сохранились лишь фрагменты) [1], а Д. Бедный с неубывающей бесовской энергией продолжал печатать свои богохульные вирши. Нет никаких сомнений в том, что попытки возвращения Булгакова к роману в 1930 и 1931 годах, а затем и окончательное возвращение к нему в 1932-м состоялось и по причине все нарастающего в стране богоборчества, в котором Д. Бедный продолжал играть первостепенную роль.
Хуля с возрастающим цинизмом Православную церковь, он сосредоточил свое внимание на храме Христа Спасителя. 31 января 1930 года «Известия» сообщали: в Тифлисе приступили к сносу бывшего военного собора, на его месте будет построена публичная библиотека. Ниже были помещены восторженные стихи Д. Бедного:
Ай да Тифлис! Собор — на снос!
А мы в Москве ужель так слабы?
«Христа-Спасителя» б давно-с…
Библиотечка где была бы!
18 июля 1930 года в «Известиях» было напечатано постановление по строительству Дворца Советов при ЦИК СССР, где объявлялся открытый конкурс на проект дворца и сообщалось, что храм Христа Спасителя будет снесен. Сообщение, разумеется, также было сопровождено восторгами Д. Бедного.
Началось медленное уничтожение храма. Для Булгакова, как и для всех православных москвичей, это было, быть может, самое тяжкое время: на его глазах умирал один из главных центров православия. Хотя писатель и предвосхитил такое событие в ранней редакции романа (Иванушка Бездомный наблюдал с набережной Москвы-реки огромную «рогатую луну» над храмом Христа Спасителя), реальная действительность его потрясла: людей сковал страх, они боялись протестовать — народ окончательно покорился.
Именно это обстоятельство и приводило в восхищение Д. Бедного. Глумливой радости его не было предела. 16 октября 1931 года в «Правде» была напечатана его поэма «Эпоха», где Д. Бедный зафиксировал нравственное состояние «московского народонаселения»:
Ошарашить нас трудно.
«Храм Спасителя» — взять его нынешний вид —
С развороченным куполом и со стропилами,
Даже вид нас такой не дивит.
Обезглавленный, мертвый, немой,
Торчащий под небом осенним бескрестно,
Уменьшается он, исчезает совместно
С его породившею тьмой,
Со всею символикой старой, троякою,—
Он грузно осел и стоит раскорякою
Над Москвою-рекой.
И мы не дивимся картине такой.
Булгаков не прощал глумления над духовными и культурными ценностями, выработанными лучшими представителями русского народа в течение многих веков. Православная вера занимала среди них, несомненно, первое место. Поэтому его обещание «разъяснить сову» означало в первую очередь то, что он не забыл дать достойный ответ осквернителям православной веры.
Исподволь зрел у писателя и другой обширный замысел: показать, к чему привели «революционные преобразования» в стране. Первые камушки этой грандиозной идеи были заложены уже в «Белой гвардии», но наиболее яркое воплощение она получила в повестях «Роковые яйца» и «Собачье сердце». В новом романе Булгаков предполагал концептуально оформить свои мысли по поводу «новой жизни», внедряемой насильственным путем.
О своих взглядах на реальную действительность Булгаков довольно откровенно рассказал в своих письмах Сталину, другим руководителям партии и государства, особенно — в знаменитом письме правительству от 28 марта 1930 года. Никто из писателей не ставил так остро перед руководством страны вопросы о цензуре и свободе печати, как это делал Булгаков. Цитируем: «Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти она ни существовала,— мой писательский долг, так же, как и призывы к свободе печати. Я горячий поклонник этой свободы и полагаю, что если кто-нибудь из писателей задумал бы доказать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично уверяющей, что ей не нужна вода». Называя это свое свойство «чертой творчества», Булгаков указывал, что в тесной связи с этой чертой находятся и все остальные: «…черные и мистические краски (я — м и с т и ч е с к и й писатель), в которых изображены бесчисленные уродства нашего быта, яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противопоставление ему излюбленной и Великой Эволюции, а самое главное — изображение страшных черт моего народа…»
Несмотря на столь откровенное изложение Булгаковым своих политических взглядов, все-таки нельзя не заметить, что преподнесены они в общей принципиальной форме и не содержат конкретики «бесчисленных уродств нашего быта». Между тем писатель был чуток к малейшим проявлениям несправедливости, некомпетентности, хамства («от хамов нет спасения»), политической дискредитации и проч.
Особенно его интересовали оценки происходящих в стране событий со стороны людей, способных самостоятельно выразить свои мысли и чувства. В декабре 1928 года Булгакову был передан конверт с письмом, написанным броским мужским почерком и подписанным весьма интригующе: «Виктор Викторович Мышлаевский». История этого письма неизвестна, но важно отметить: Булгаков хранил его всю свою жизнь. Хранила его и Е. С. Булгакова, а затем — в составе архива писателя — передала на государственное хранение, не оставив, правда, при письме пояснительных пометок. Видимо, Елена Сергеевна не обладала существенной информацией о письме и его авторе. Считая текст письма исключительно важным, публикуем его полностью:
«Уважаемый г. автор.
Помня Ваше симпатичное отношение ко мне и зная, как Вы интересовались одно время моей судьбой, спешу Вам сообщить свои дальнейшие похождения после того, как мы расстались с Вами. Дождавшись в Киеве прихода красных, я был мобилизован и стал служить новой власти не за страх, а за совесть, а с поляками дрался даже с энтузиазмом. Мне казалось тогда, что только большевики есть та настоящая власть, сильная верой в нее народа, что несет России счастье и благоденствие, что сделает из обывателей и плутоватых богоносцев сильных, честных, прямых граждан. Все, мне казалось, у большевиков так хорошо, так умно, так гладко, словом, я видел все в розовом свете до того, что сам покраснел и чуть-чуть не стал коммунистом, да спасло меня мое прошлое — дворянство и офицерство.
Но вот медовые месяцы революции проходят. Нэп, кронштадтское восстание… У меня, как и у многих других, проходит угар, и розовые очки начинают перекрашиваться в более темные цвета…
Общие собрания под бдительным инквизиторским взглядом месткома. Резолюции и демонстрации из-под палки. Малограмотное начальство, имеющее вид Вотяжского божка и вожделеющее на каждую машинистку. Никакого понимания дела, но взгляд на все с кондачка. Комсомол, шпионящий походя, с увлеченьем. Рабочие делегации, знатные иностранцы, напоминающие чеховских генералов на свадьбе. И ложь, ложь без конца… Вожди? Это или человечки, держащиеся за власть и комфорт, которого они никогда не видели, или бешеные фанатики, думающие пробить лбом стену. А самая идея!? Да, идея ничего себе, довольно складная, но абсолютно непретворимая в жизнь, как и учение Христа, но христианство и понятнее и красивее.
Так вот-с. Остался я теперь у разбитого корыта. Не материально. Нет. Я служу и по нынешним временам — ничего себе, перебиваюсь. Но паршиво жить, ни во что не веря. Ведь ни во что не верить и ничего не любить — это привилегия следующего за нами поколения, нашей смены беспризорной.
В последнее время или под влиянием страстного желания заполнить душевную пустоту или же, действительно, оно так и есть, но я иногда слышу чуть уловимые нотки какой-то новой жизни, настоящей, истинно красивой, не имеющей ничего общего ни с царской, ни с советской Россией.
Обращаюсь с великой просьбой к Вам от своего имени и от имени, думаю, многих других таких же, как я, пустопорожних думой:
Скажите — со сцены ли, со страниц ли журнала, прямо или эзоповым языком, как хотите, но только дайте мне знать,— слышите ли Вы эти едва уловимые нотки и о чем они звучат?
Или все это самообман и нынешняя советская пустота (материальная, моральная и умственная) есть явление перманентное?
Caesar, morituri te salutant [2].
Виктор Викторович Мышлаевский».
На конверте указано: «Здесь. Проезд Художественного театра, 3. Московский Художественный Театр. Автору пьесы „Дни Турбиных“ М. Булгакову».
И дата на штемпеле: «15.12.28».
Очевидно, содержание письма импонировало Булгакову: действительно, в нем автор подметил наиболее существенные недостатки нового политического строя и даже предсказал его неизбежное падение в силу сомнительности основополагающих идей.
Пытаясь выявить социально-политическую основу романа, исследователи чаще всего обращаются к его «московским» главам, где писатель с иронией и сарказмом раскрывает некоторые уродливые стороны жизни москвичей, о чем подробнее будет сказано ниже.
Но в «московских главах» автор в меру сдержан, если не принимать во внимание «деятельности» самого Воланда с командой, наводящего в столице «порядок». А самые острые вопросы скрыты Булгаковым в главах «исторических», «древних». Именно в них действуют силы, определяющие сущность и ход событий в… «красном Ершалаиме».
И тут подходим еще к одному чрезвычайно важному мотиву, подтолкнувшему Булгакова к созданию «фантастического» романа. Речь идет, конечно, о травле писателя в прессе, о запрете его произведений, об обыске, допросах и прочих «прелестях»…
О многолетней травле Булгакова написано достаточно много специальных статей. Но лучше него самого сказать об этом никто не смог. Читаем в главе тринадцатой «закатного» романа: «Однажды герой развернул газету и увидел в ней статью критика Аримана, которая называлась „Вылазка врага“… Через день в другой газете за подписью Мстислава Лавровича обнаружилась другая статья, где автор ее предлагал ударить, и крепко ударить, по пилатчине и тому богомазу, который вздумал протащить… ее в печать… Произведения Аримана и Лавровича могли считаться шуткою по сравнению с написанным Латунским. Достаточно вам сказать, что называлась статья Латунского „Воинствующий старообрядец“… Статьи, заметьте, не прекращались. Над первыми из них я смеялся… второй стадией была стадия удивления… А затем, представьте себе, наступила третья стадия — страха… словом, наступила стадия психического заболевания…»
Из письма к Сталину (от 30 мая 1931 г.): «…я хвораю тяжелой формой нейрастении с припадками страха и предсердечной тоски… Причина моей болезни — многолетняя затравленность, а затем молчание…»
Подавляющее большинство написанных Булгаковым произведений было запрещено. Если в письме к К. С. Станиславскому (август 1931 г.) писатель еще возмущался: «Я вечно под угрозой запрещения» (Музей МХАТа. КС. № 7415), то в октябре 1937 года он с горечью сообщал Б. В. Асафьеву: «За семь последних лет я сделал 16 вещей разного жанра, и все они погибли. Такое положение невозможно, и в доме у нас полная бесперспективность и мрак» (РГАЛИ. Ф. 2658. Оп. 1. Ед. хр. 503).
Но более всего воздействовали на моральное состояние писателя обыски, слежки, доносы и допросы. Приведем лишь один пример. 13 января 1927 года осведомитель сообщал своим шефам в ОГПУ:
«По полученным сведениям, драматург Булгаков… на днях рассказывал известному писателю Смидовичу-Вересаеву следующее… Его вызвали в ОГПУ на Лубянку и, расспросив его о социальном происхождении, спросили, почему он не пишет о рабочих. Булгаков ответил, что он интеллигент и не знает их жизни. Затем его спросили подобным образом о крестьянах. Он ответил то же самое. Во все время разговора ему казалось, что сзади его спины кто-то вертится (вспомним ощущение Пилата после разговора с Афранием: «Один раз он оглянулся и почему-то вздрогнул, бросив взгляд на пустое кресло… прокуратору померещилось, что кто-то сидит в пустом кресле…» — В. Л.), и у него было такое чувство, что его хотят застрелить. В заключение ему было заявлено, что если он не перестанет писать в подобном роде, то он будет выслан из Москвы. „Когда я вышел из ГПУ, то видел, что за мной идут“.
Передавая этот разговор, писатель Смидович заявил: „Меня часто спрашивают, что я пишу. Я отвечаю: "Ничего, так как сейчас вообще писать ничего нельзя, иначе придется прогуляться за темой на Лубянку"“.
Сведения точные. Получены от осведома» (Независимая газета. 1994. 28 сентября).
Колоссальное и всестороннее давление, разумеется, оказывало сильнейшее воздействие на морально-психологическое состояние писателя. Но он продолжал работать с еще большей энергией, используя при этом и полученные в ходе гонений интересные материалы. Преследования заставили Булгакова ускорить работу над романом. Это хорошо видно из его письма М. Горькому от 11 августа 1928 года (именно в это время Булгаков приступил к написанию основной части романа). В очередной раз он поднял вопрос о возвращении ему изъятых политическим сыском дневников и рукописей и просил Горького о помощи. При этом Булгаков затронул и интересующую нас тему о возможности творческой работы в условиях гонений и преследований. Цитируем:
«Рукописей моих, отобранных у меня и находящихся в ГПУ, я еще не получил… Есть только один человек, который их может взять оттуда,— это Вы. И я буду считать это незабываемым одолжением. Я знаю, что мне вряд ли придется еще разговаривать печатно с читателем. Дело это прекращается. И я не стремлюсь уже к этому.
Я не хочу.
Я не желаю.
Я желаю разговаривать наедине и сам с собой. Это занятие безвредно, и я никогда не помирюсь с мыслью, что право на него можно отнять (выделено мною.— В. Л.).
Пусть они Вам — лично Вам — передадут мои рукописи, а я их возьму из Ваших рук.
Я нарочно не уезжал из Москвы, все ждал возврата. Вижу — безнадежно. И именно теперь, когда состояние моего духа крайне дурно, я хотел бы перечитать мои записи за прежние годы.
Я надеюсь, что Вы извините за беспокойство: мне не к кому обратиться…» (Н. Н. П р и м о ч к и н а. Писатель и власть. М., 1998. С. 223).
Думаю, что именно травля писателя вызвала к жизни мощный творческий импульс, выразившийся в создании таких удивительных художественных образов, как Иешуа Га-Ноцри, Левий Матвей, Пилат, Каифа и, конечно, Воланд.
Не меньший протест вызывала у Булгакова и глумливая травля, которой подвергались «реакционные» и «консервативные» писатели и драматурги со стороны официальной прессы и сыскных учреждений. Пожалуй, никого не травили так изощренно и ритуально, как Булгакова.
Особенно его поразили допросы, учиненные ему в ГПУ. Именно после вызовов в это заведение у Булгакова зародилась, казалось бы, дикая мысль: «Москва ли это? В России ли я пребываю? Не стала ли „красная столица“ своеобразным Ершалаимом, отрекшимся от Бога и царя и избивающим своих лучших сыновей?..» А дальше? Дальше уже работала богатейшая фантазия писателя, соединявшая далекое прошлое с реальной действительностью. За несколько месяцев роман был написан, причем в двух редакциях. Конечно, это был еще не законченный продукт — эпопея последующих редакций,— это было остросюжетное повествование маэстро Воланда о «красной столице» и его «странные» рассказы о «странных» героях. В нем по-особому зазвучала новая для писателя тема — тема судьбы одаренной и честной личности в условиях лицемерия и тирании. Повторим: во время величайших событий истории Булгаков принял ответственейшее решение: он позволил себе сопоставить судьбу Величайшего Правдолюбца с судьбою талантливейшего писателя из «красного Ершалаима». А позволив себе такое, пошел и дальше — стал вносить коррективы в текст романа в соответствии со своими художественными замыслами.
Роман о дьяволе оказался настолько острым по своему содержанию (например, ополоумевший Иванушка, вбегая в «шалаш Грибоедова», вопит: «Бей жида-злодея!»), что писателю пришлось почти полностью уничтожить это произведение в марте 1930 года.
Сохранились отрывки (Булгаков оставил их как свидетельство того, что роман был написан), из которых ясно видно, что в ершалаимских главах отражены события, происходившие в «красной столице» («красном Ершалаиме»). К сожалению, не сохранился полностью текст главы «Заседание великого синедриона», где, очевидно, узнавались «герои» двадцатых годов. Но, как я полагаю, и из фрагментов видно, что в красном Ерашалиме определяющими силами были Пилат (Сталин) и Синедрион во главе с Каифой (сначала Троцкий, а затем его единомышленники). Существовали и одиночки-философы с пророческим даром (Иешуа Га-Ноцри с единственным приверженцем — Левием Матвеем), имевшие смелость публично высказывать свои убеждения и тем самым влиять на «общественное мнение» и в силу этого подвергавшиеся гонениям с двух сторон, особенно — со стороны Синедриона.
В романе о дьяволе автор явно питает симпатии к прокуратору Пилату (Сталину), черты которого улавливаются во многих эпизодах. Например, из следующей характеристики:
«Единственный вид шума толпы, который признавал Пилат, это крики: „Да здравствует император!“ Это был серьезный мужчина, уверяю вас»,— рассказывает Воланд о Пилате.
О некоторых иллюзиях писателя в отношении московского прокуратора (а может быть, о понимании его хитрейшей политики) свидетельствует и такое высказывание Пилата: «Слушай, Иешуа Га-Ноцри, ты, кажется, себя убил сегодня… Слушай, можно вылечить от мигрени, я понимаю: в Египте учат и не таким вещам. Но ты сделай сейчас другую вещь, покажи, как ты выберешься из петли, потому что, сколько бы я ни тянул тебя за ноги из нее — такого идиота,— я не сумею этого сделать, потому что объем моей власти ограничен. Ограничен, как все на свете… Ограничен!!»
Весьма любопытно, что, даже объявив Иешуа смертный приговор, Пилат желает остаться в глазах Праведника человеком, сделавшим все для его спасения (сравните с ситуацией, возникшей с Булгаковым в 1929 году после того, как было принято в январе постановление Политбюро ВКП(б) о запрещении пьесы «Бег», когда Сталин неоднократно давал понять, что он лично ничего не имеет против пьесы Булгакова, но на него давят агрессивные коммунисты и комсомольцы). Он посылает центуриона на Лысую Гору, чтобы прекратить мучения Иешуа.
«И в эту минуту центурион, ловко сбросив губку, молвил страстным шепотом:
— Славь великодушного игемона,— и нежно кольнул Иешуа в бок, куда-то под мышку левой стороны…
Иешуа же вымолвил, обвисая на растянутых сухожилиях:
— Спасибо, Пилат, я же говорил, что ты добр…»
И тут важно, на наш взгляд, сделать некоторое отступление и рассказать о складывавшихся отношениях (заочных) между писателем и набирающим с каждым днем силу генеральным секретарем.
Трудно точно определить время, когда у Булгакова стало формироваться отношение к Сталину как к своему покровителю (в личных беседах и письмах писатель избегал этой темы, но в его художественных произведениях она становится одной из основных), однако можно предположить, что произошло это в течение 1927—1928 годов, о чем свидетельствуют следующие факты.
Булгаков не мог не знать, что «путевку в жизнь» «Дням Турбиных» дал именно Сталин, которому пьеса очень нравилась (по количеству посещений вождем спектакль «Дни Турбиных» уступал только «Любови Яровой» К. А. Тренева). Не заканчивались арестом и вызовы Булгакова на допросы в ОГПУ (политический сыск не решался на это без санкции «сверху»). И, наконец, Сталин открыто выступил в защиту «Дней Турбиных» в 1927 и 1928 годах, о чем следует сказать особо.
Напомним: «Дни Турбиных» были разрешены в постановке сроком на один год. По окончании сезона А. В. Луначарский, пунктуально выполняя решение Политбюро, снял пьесу со сцены Художественного театра. После настойчивых заявлений К. С. Станиславского в защиту пьесы вновь состоялось заседание Политбюро, на котором было принято новое решение о продлении срока постановки еще на год. Хотя Станиславский направлял свои письма К. Е. Ворошилову, А. П. Смирнову (секретарю ЦК), А. М. Лежаве (зампреду Совнаркома) и другим партийным и государственным деятелям, всем было ясно, что они действовали по указанию Сталина.
Осенью 1928 года Главрепертком настоял на том, чтобы спектакль был снят. Казалось, противники «Дней Турбиных» теперь-то добьются своего, поскольку Станиславский как раз находился на лечении за границей. Однако Сталин решительно и открыто выступил в защиту пьесы. Об этом сравнительно недавно стало известно из публикации письма А. В. Луначарского к Сталину от 2 февраля 1929 года (см.: Литературная газета. 1993. 25 апреля). В письме наркома просвещения говорилось: «В начале текущего сезона (то есть осенью 1928 года.— В. Л.) по предложению Главреперткома Коллегия НКПроса вновь постановила прекратить дальнейшие спектакли „Дней Турбинных“, но Вы, Иосиф Виссарионович, лично позвонили мне, предложив снять это запрещение, и даже сделали мне (правда, в мягкой форме) упрек, сказав, что НКПрос должен был предварительно справиться у Политбюро…» Весьма интересно и продолжение письма: «Если разного рода безответственные журналисты и демагогствующие молодые люди пытаются вешать собак на НКП за попустительство в отношении „Дней Турбинных“, то НКПрос отвечает на это молчанием и охотно несет во всей полноте ответственность за исполняемое им распоряжение Политбюро…»
Все это свидетельствует о поддержке Сталиным пьесы «Дни Турбиных». Следовательно, у Булгакова были все основания считать покровительство генсека (если не самому писателю, то пьесе) вполне реальным. В то же время Булгаков ощущал все нарастающее давление со стороны ОГПУ, Главреперткома, прессы. Невольно в его мыслях мог возникнуть четкий водораздел между вождем, с одной стороны, и органами политического сыска, Главреперткома, прессы — с другой.
Воланд по внешности, приемам, манере поведения, да и по некоторым поступкам (искушает Иванушку разметать изображенный на песке образ Спасителя) напоминает «лукавого». Но по существу, по самой своей сути, он — явление сугубо положительное, ибо по ходу действия романа выявляет и наказывает людей, творящих зло. Само его появление в «красной столице» связано с тем, что город этот перенасыщен злыми делами и помыслами. И главной задачей Воланда (в ранних редакциях романа) было уничтожение Москвы (путем сожжения) как средоточия человеческой мерзости. И хотя в последующих редакциях Булгаков смягчает, по цензурным соображениям, свой первоначальный замысел (полное уничтожение города заменяется сначала сильным пожаром, а затем поджогами отдельных зданий), в отношении отдельных персонажей романа писатель даже ужесточает свою позицию: Воланд жестоко казнит руководителя Союза писателей богоборца Берлиоза, шпиона-осведомителя барона Майгеля. То есть казнит тех, на кого, по традиционной логике (в случае если бы Воланд выполнял свойственные ему функции), он должен был бы опираться и действия кого должен был приветствовать. И наказывает Воланд, опять-таки, именно тех, кто действует в этом мире по законам «лукавого»: председателя жилтоварищества взяточника Босого, пьяницу и развратника Степу Лиходеева, лгуна и хама Варенуху, буфетчика-воришку Сокова, авантюриста Поплавского, доносчика Алоизия Могарыча и т. п. А помощники Воланда наделяют Маргариту сверхъестественными способностями, чтобы она с их помощью смогла устроить погром в жилищах писателей и критиков, ранее беспощадно травивших ее возлюбленного… Словом, Воланд и его «шайка» осуществляют в Москве те действия, которые желательны были… автору романа.
Важно также подчеркнуть, что Воланд высказывает (в разных редакциях романа) такие мысли и соображения, которым можно только удивляться, ибо они указывают на высокие нравственные критерии, по которым «консультант» мерит мир земной. И дело не только в его высказываниях по поводу отдельных отрицательных явлений и персонажей («Рассказывают, что у вас суд классовый?»; «Я вообще не люблю хамов…»; «…достаточно одного взгляда на лицо Хустова, чтобы сразу увидеть, что он сволочь, склочник, приспособленец и подхалим»), но и в обобщающих оценках «московского народонаселения». Частично они содержатся в ответе Воланда на вопрос Берлиоза о правдивости евангельских свидетельств по поводу криков иудеев «Распни его!» в одной из ранних редакций романа. «Такой вопрос в устах машинистки из ВСНХ был бы уместен, конечно, но в ваших!.. Помилуйте! Желал бы я видеть, как какая-нибудь толпа могла вмешаться в суд, чинимый прокуратором, да еще таким, как Пилат! Поясню, наконец, сравнением. Идет суд в ревтрибунале на Пречистенском бульваре, и вообразите, публика начинает завывать: „Расстреляй, расстреляй его!“ Моментально ее удаляют из зала суда, только и делов. Да и зачем она станет завывать? Решительно ей все равно, повесят ли кого или расстреляют. Толпа, Владимир Миронович, во все времена толпа — чернь…» Но вот в беседе с буфетчиком-мошенником Воланд задает несколько «интересных» вопросов, среди которых и такой «наивный»: «Скажите, в Москве есть мошенники?» И когда буфетчик на это «криво и горько улыбнулся», Воланд вскричал: «Ах, сволочь-народ в Москве!» И затем в сеансе черной магии (в ранних редакциях — белой магии!) «незнакомец» задает присутствующим в зале главный свой вопрос: «Изменились ли эти горожане внутренне, э?» И чуть позже, когда над «горожанами» уже проведены соответствующие опыты, сам и отвечает на этот сакраментальный вопрос: «Алчны, как и прежде, но милосердие не вытравлено вовсе из их сердец. И то хорошо». Следует заметить, что ответ этот в различных редакциях романа звучит по-разному, смягчаясь последовательно от редакции к редакции, но первоначальный смысл его все-таки сохраняется: «московское народонаселение» нравственно не улучшилось. И об этом же свидетельствует неожиданно проникновенная реплика Воланда после услышанной им просьбы Маргариты вернуть ей ее возлюбленного: «Я никак не ожидал, чтобы в этом городе могла существовать истинная любовь…» Более уничтожающей характеристики главному городу страны и его обитателям вряд ли можно придумать.
Итак, Воланд фактически выступает в романе обличителем пороков, искоренителем зла и защитником нравственности. Можно ли после этого удивляться следующему диалогу между «Неизвестным» и Берлиозом:
«— Должен вам сказать,— заговорил Владимир Миронович,— что у вас недурные знания богословские. Только непонятно мне, откуда вы все это взяли.
— Ну, так ведь…— неопределенно ответил инженер, шевельнув бровями.
— И вы любите его, как я вижу,— сказал Владимир Миронович, прищурившись.
— Кого?
— Иисуса?
— Я? — спросил неизвестный и покашлял: — Кх… кх,— но ничего не ответил».
Вот такого «лукавого», любящего Христа (!), создал Михаил Булгаков. И конечно, такому важному и в высшей степени своеобразному персонажу можно было вложить в уста самые сокровенные свои мысли.
Кстати, и другие герои романа (даже второстепенные) тоже неоднократно высказывают авторские мысли, чаще всего обличительные. Вот идет допрос председателя жилтоварищества Поротого (Босого), уличенного во взяточничестве. Но при этом из показаний Поротого выясняется важная деталь: коммунист-то он липовый, вступивший в партию «из корыстолюбия»… Вездесущий и всезнающий Коровьев, как бы продолжая эту щепетильную тему, дает и другому коммунисту, Степе Лиходееву, удручающую характеристику: «Пять раз женился, пьянствует и лжет начальству». А вот представитель переродившегося духовенства, отец Аркадий Элладов, призывая заключенных добровольно сдавать валюту государству, обосновывает это тем, что всякая власть дается народу от Бога и что Божие — Богу, но кесарево принадлежит кесарю (то есть валюта принадлежит действующей власти). При этом Аркадий Элладов приравнял советскую власть к кесарю, что даже у дремуче темного Никанора Босого вызвало глухое негодование из-за неуместности сравнения. Подобные нравоучительные сценки разбросаны по всему тексту романа, и они, к нашему удивлению, оказываются чрезвычайно актуальными и в наше время (взять хотя бы сцену с фальшивыми деньгами во время сеанса черной магии). Но иногда автор прибегал и к грустно-озорной тайнописи. Так, повествуя о приключениях некоей мадам де Фужере — она «решила поправить свои нервы и для этого съездить на два месяца в Париж к сестре… с которой не виделась четырнадцать лет»,— Булгаков в деталях рассказывает о своих попытках выехать в 1934 году в отпуск за границу, чтобы «поправить свои нервы» и повидаться с братьями (проживавшими в Париже), с которыми он не виделся четырнадцать лет. Разумеется, и попытки «мадам де Фужере» окончились полным провалом.
Воланд, как фигура многофункциональная, вытворяет массу антихристианских вещей, делая все наоборот. Писатель, выбрав временем действия предпасхальные дни, тем самым предоставил Воланду широчайшие возможности для проявления своей «дьявольской» сути перевертыша в антихристианской ритуалистике, что особенно хорошо просматривается на великом бале у сатаны.
Но все это придумано, как мы уже отмечали, опять-таки для «похожести» — чтобы Воланд хотя бы в чем-то походил на дьявола, хотя, надо заметить, и в этой части Булгаков весьма вольно и своеобразно толкует демоническую ритуалистику, поскольку не она для него главное. Главная задача Воланда, по мысли писателя,— борьба со злом, хотя бы и в рамках формулы: «Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо».
Разумеется, такая идея (гениальная и сомнительная в одно и то же время) могла возникнуть у писателя только в состоянии, близком к отчаянию. И это подтверждается множеством фактов, которые мы уже приводили (травля, слежка, доносы, допросы). И сам писатель не скрывал своего состояния. Обратим внимание на концовку процитированного письма к М. Горькому: «…мне не к кому обратиться…» Чуть позже Булгаков писал своему брату Николаю: «Защиты и помощи у меня нет».
Так где же искать защиту и помощь? Ответ вроде бы дан в романе: «Конечно, когда люди так несчастны, как мы, они ищут спасения у трансцедентной силы…» То есть у выдуманного «спасителя» Воланда… Между тем писатель понимал и ощущал каждый день, что сотворенный им защитник несчастных, вроде бы дьявол, не может победить дьявола подлинного, установившего в России свои порядки. Но отнять у него возможность «разговаривать наедине с самим собою» могла только смерть…
Сбылось предсказание архиепископа Сан-Францисского Иоанна о том, что роман «Мастер и Маргарита» будет в центре внимания писателей, критиков, публицистов и ученых… «О книге Булгакова будут писать,— подчеркивал архиепископ.— И о ней нелегко будет писать тем, кто станет писать» (предисловие к изданию: М. Б у л г а к о в. Мастер и Маргарита. Париж, 1967. С. 9).
Мудрый архиепископ намекнул и на причины, которые будут препятствовать ясному и однозначному пониманию содержания романа. Первая из них — воля самого писателя («Михаил Булгаков унес из этого мира тайну творческого замысла своего главного произведения»). Вторая — роман «сложный, с ветвистой, плюралистической тематикой… построен в ключе фантастики, острой сатиры и умной русской иронии». Третья — «острая маскировка автора (вынужденного к этому условиями жизни)». О последней причине архиепископ высказался довольно подробно. Цитируем: «Драма книги — неистинное добро. Среди этой фантасмагории идеократического и обывательского мнимого добра хозяйничает зло… Многочисленны, трагически смешны и нелепы эти слившиеся с бытом людей проделки зла, одурачивающего человечество. Метафизической этой проблеме, обычно скрываемой в обществе, Булгаков дал, в условиях Советского Союза, удобную сатирическую форму, которую можно назвать метафизическим реализмом. Этот большой свой реализм автор должен был, конечно, уложить на прокрустово ложе маленького, обывательского „реализма“, переходящего в буффонаду, чтобы сделать хоть немного доступным людям свой замысел» (Там же. С. 8—9).
Современные исследователи творчества Булгакова, воспользовавшись «сложной, ветвистой и плюралистической тематикой» романа, развили такую активность по его толкованию, что иногда просто оторопь берет при прочтении этих толкований. Если верить некоторым многостраничным (и многотомным!) исследованиям, то получается следующая любопытная картина с «ветвистыми» заключениями:
— роман есть классическое эзотерическое произведение, содержание и смысл которого можно понять только с помощью эзотерики текста;
— роман создан под влиянием Корана и в значительной степени отражает его сущность;
— постигнуть роман можно лишь ясновидящим, поскольку это сочинение астральное;
— произведение это антихристианское, так как писатель попытался написать свое собственное евангелие, противоположное каноническим Евангелиям…— и так далее.
В некотором роде уже создана целая «отрасль знаний», покоящаяся на философско-богословском и мистически-демонологическом (преимущественно) подходе к исследованию текста романа «Мастер и Маргарита», которая будет шириться и умножаться, все более превращаясь в явление самостоятельное. Видимо, такова уж сила булгаковского творения (в том числе и «мистическая»), раз она способна вызывать у исследователей и читателей страстную потребность высказать свою точку зрения по поводу замыслов, идей и содержания этого загадочного произведения.
К сожалению, Булгакову приходилось не только скрывать свои идеи и замыслы, но и неоднократно уничтожать великолепные тексты (судя по сохранившимся фрагментам — самые лучшие и политически острые). И делал он это не потому, что боялся быть уличенным в написании астрально-эзотерического или новоевангелического романа, а потому, что понимал: за такую главу, как, например, «Заседание Великого Синедриона» (Иешуа сначала допрашивали в Синедрионе, а затем отправляли к Пилату), где раскрывался механизм политического сыска «красного Ершалаима», ему пришлось бы поплатиться очень тяжко. Не случайно в одном из своих писем П. С. Попову Булгаков с иронией заметил: «Печка давно уже сделалась моей излюбленной редакцией».
Вот почему, на наш взгляд, и самому широкому читателю будет крайне любопытно проследить все этапы рождения романа и прочесть собранные в этом томе наиболее существенные его редакции (разумеется, из тех, что сохранились).
И еще несколько слов в заключение. Сам писатель чрезвычайно редко говорил о целях и замыслах своего романа; Е. С. Булгакова также стремилась не касаться идейной сущности произведения. Ничего не сохранилось и в воспоминаниях близких им людей относительно целевых установок романа. В связи с этим особую ценность приобретает письмо Булгакова к Елене Сергеевне от 6—7 августа 1938 года: «Я случайно напал на статью о фантастике Гофмана. Я берегу ее для тебя, зная, что она поразит тебя так же, как и меня. Я прав в „Мастере и Маргарите“! Ты понимаешь, что стоит это сознание — я прав!» (НИОР РГБ. Ф. 562. К. 19. Ед. хр. 8).
Так что же так поразило Булгакова и подтвердило его веру в свой роман?
Речь идет о статье И. В. Миримского «Социальная фантастика Гофмана», опубликованной в журнале «Литературная учеба» (1938. № 5). Почти весь текст статьи, хранящейся в архиве писателя, испещрен подчеркиваниями и иными пометами (красным и синим карандашами). Вот лишь некоторые фрагменты, отчеркнутые Михаилом Афанасьевичем:
«Стиль Гофмана можно определить как реально-фантастический. Сочетание реального с фантастическим, вымышленного с действительным…»
«Если гений заключает мир с действительностью, то это приводит его в болото филистерства, „честного“ чиновничьего образа мыслей; если же он не сдается действительности до конца, то кончает преждевременной смертью или безумием».
«Он превращает искусство в боевую вышку, с которой как художник творит сатирическую расправу над действительностью».
«Смех Гофмана отличается необыкновенной подвижностью своих форм, он колеблется от добродушного юмора сострадания до озлобленной разрушительной сатиры, от безобидного шаржа до цинически уродливого гротеска».
Особое внимание Булгакова привлекли следующие строки:
«Цитируются с научной серьезностью подлинные сочинения знаменитых магов и демонолатров, которых сам Гофман знал только понаслышке. В результате к имени Гофмана прикрепляются и получают широкое хождение прозвания, вроде спирит, теософ, экстатик, визионер и, наконец, просто сумасшедший.
Сам Гофман, обладавший, как известно, необыкновенно трезвым и практическим умом, предвидел кривотолки своих будущих критиков…»
И еще один штрих, быть может, самый важный:
«Шаг за шагом отвлеченный субъективно-эстетический протест в творчестве Гофмана вырастает в бунт социального напряжения, ставящий Гофмана в оппозицию ко всему политическому правопорядку Германии».
Нетрудно представить Булгакова на месте Гофмана. И тогда понятно, почему писатель выделяет в статье Миримского именно эти места. Перед нами не что иное, как оценка писателем не только главного своего сочинения — «закатного романа», но и всего своего творчества.