Настоящий труд посвящается моей жене Екатерине Прокофьевне Заварзиной
В России, до революции 1917 года, заметную роль в истории русской государственности играла борьба правительственной власти с различными революционными партиями и группами. Сущность этой борьбы мало известна беспартийной публике, а враждебное к ней отношение революционеров освещало ее тенденциозно и неправильно в широких слоях русского общества.
Вопрос о необходимости такой борьбы разрешается, казалось бы, тем фактом, что невероятное крушение огромной страны, со всеми ее духовными и материальными ценностями, совершено именно теми людьми, против которых в свое время были направлены усилия охранительных учреждений России. Быть может, многие законы в России и были несовершенны, но обязанность розыскных отделений сводилась к охранению существующего государственного строя, а изменение законов лежало на обязанности иных учреждений.
Борьба с различными революционными партиями и группами велась на основании законов, а потому говорить о произволе как основе деятельности исполнительных органов не приходится. Но не в защите или критике моя задача. Я хотел бы, по опыту и воспоминаниям, изложить сущность того, что еще так недавно вызывало пристрастную критику революционных и левых общественных кругов как в России, так и вне ее.
Весь революционный мир, которому приходилось скрывать большую часть своей деятельности в подполье от преследования власти, зная технику политического розыска, был организован для борьбы с ней и для работы к достижению своих целей. Широкие же круги общества были совершенно в стороне от политической жизни, ею не интересовались или легко поддавались впечатлению, что революционеры не столько опасны для существующего государственного строя, сколько являются жертвами произвола и отсталости. Мало кто вдумывался в то, что розыскной государственный аппарат боролся с очень сильным, организованным и опытным противником, который притом имел то преимущество, что, не стесняясь никакими законоположениями, поставил своего врага вне закона, тогда как охранительный аппарат власти должен был действовать в строгих рамках, предусмотренных законами, хотя эти законы и не могли, конечно, предвидеть всех особенностей такой борьбы.
При Временном правительстве, в 1917 году, двери секретных учреждений были для всех настежь открыты, но и тогда имевшиеся в них данные были использованы преимущественно революционерами, и в особенности коммунистами. Последние поэтому в совершенстве ознакомлены со всеми розыскными приемами, и «секреты», изложенные в моих очерках, явятся таковыми главным образом для беспартийной массы читателей. Меж тем при современном росте коммунизма, каждому некоммунисту полезно некоторое знакомство с розыскной работой, ибо часть интеллигенции и буржуазии всего мира уже вошла в сферу наблюдения коммунистов, раскинувших сети розыска и осведомления от центра в Москве до коммунистических ячеек по всем странам земного шара.
Ко дню революции я имел уже почти двадцать лет службы в Отдельном корпусе жандармов и в должностях начальника розыскных отделений в Кишиневе, Гомеле, Одессе, Ростове-на-Дону, Варшаве, Москве и других местах, что дает мне возможность ознакомить читателя с теорией и техникой розыска.
Относиться к розыску можно различно, но отрицать его необходимость приходится ныне менее, чем когда-либо, почему он и существует во всех государствах Старого и Нового Света без исключения. Смешение понятия о розыскных органах, бывших в России до революции, с большевистской Чека и нелепость выводов о тождественности этих учреждений заставляет меня остановиться и на этом вопросе.
Под понятием «политический розыск» подразумеваются действия, направленные лишь к выяснению существования революционных и оппозиционных правительству партий и групп, а также готовящихся различных выступлений как то: убийств, грабежей, называемых революционерами «экспроприациями», пропаганды, шпионажа в пользу иностранных государств и организации всевозможных выступлений, нарушающих порядок и экономическую жизнь страны. Розыск по политическим преступлениям одно, а возмездие по ним совершенно другое, почему никаких карательных функций у политического розыска не было, а осуществлялись они судебными или административными инстанциями. Чека же является универсальным учреждением розыска, дознания, вынесения приговоров и приведения их в исполнение. Фактически Чека даже не учреждение для осуществления означенных функций, а просто партийное постановление, имеющее целью террор как средство уничтожения буржуазии, кадрового офицерства и, в частности, офицеров Отдельного корпуса жандармов, из коих в живых осталось менее десяти процентов. Что же касается смертных приговоров до революции, то они выносились судом всегда за преступления, связанные с убийствами, причем приведение их в исполнение производилось тоже без участия и даже ведома розыскных органов.
Вообще, роль чинов Корпуса жандармов была значительно менее той, которую им приписывали, и деятельность розыскных органов заканчивалась гораздо ранее самого решения дела.
Во всяком случае, злой воли и злоупотреблений со стороны руководителей розыскных учреждений не констатировано даже следственной комиссией Временного правительства. Продолжавшееся несколько месяцев изучение этой комиссией агентурного и другого материала, находившегося в Департаменте полиции и в подчиненных ему органах, не дало никаких улик, которые могли бы послужить основанием для привлечения к судебной или иной ответственности хотя бы одного жандармского офицера. Это обстоятельство настолько веско, что обвинение розыскных органов в злостной провокации и прочих преступлениях лишается даже тени обоснованности.
В заключение можно провести полную аналогию между беспомощностью русской государственной власти в борьбе с революционерами и слабостью власти культурных государств почти всего мира в борьбе с коммунистами. Коммунисты бьют по головам, выворачивая все препятствующее им, как ураган вырывает деревья с корнями, тогда как правительства, нанося удары перифериям, оставляют и даже охраняют очаг коммунизма в лице коммунистического правительства СССР, являющегося исполнительным органом III Интернационала[1].
П. Заварзин
Париж
1929
Как и все офицеры Отдельного корпуса жандармов, я начал свою службу в строевой части, где скоро обстоятельства столкнули меня с тем особым миром, в котором мне было суждено провести впоследствии почти 20 лет, сделавшим меня близким свидетелем событий крупного значения.
Государева рота 16-го стрелкового Его Величества полка в августе 1894 года получила приказ отправиться в Ливадию, Крымскую резиденцию Государя. Полк этот входил в состав 4-й стрелковой бригады, покрывшей себя славой в Русско-турецкую войну{1}, заслужив название Железной Бригады. Квартировала бригада в Одессе, а во время пребывания царской семьи в Ливадии наша рота, которой Государь состоял шефом и числился в ее списках, несла внешнюю охранную службу дворца. Ротой в то время командовал капитан Сперанский, а пишущий эти строки был в ней командиром полуроты.
Нам было известно, что у Императора Александра III болезнь почек и что по предписанию врачей он должен провести некоторое время на юге.
Пошли приготовления к предстоящей ответственной службе: усилились строевые занятия, производилась проверка знаний солдат и умения их давать правильные ответы на предлагаемые по воинским уставам вопросы, осматривалось оружие, прилаживалось снаряжение, парадные мундиры и проч.
Наконец настал день выступления. После молебна на полковом дворе предшествуемая знаменем рота, с хором полковой музыки, двинулась к гавани для посадки на пароход. Молодцевато проходили стройные ряды стрелков; их молодые цветущие лица невольно привлекали внимание прохожих, вызывая похвальные отзывы. Рядом, зная свое место, бодро бежала ротная собачка Жучка, неизменный спутник роты и любимица солдат. Наконец посадка на пароход, последние приветы толпы провожающих, и под звуки народного гимна пароход ушел в спокойное море, отражавшее молочным цветом раннее прохладное утро.
На рассвете следующего дня мы пристали к молу Ялтинской бухты. Как красив вид на Ялту, приютившуюся на берегу дугообразного залива, с ее белыми зданиями и полутропическими садами, над которыми стройно высились пирамидальные темные кипарисы! Сквозь зелень садов видны дворцы Ливадии. Несмотря на ранний час, на набережной было много народа, пришедшего нас встретить. Своеобразна ялтинская толпа. Смесь типов и одежд, от петербургских и московских модниц в парижских туалетах до смуглых татар в их пестрых нарядах и круглых каракулевых или шелковых шапочках, а также татарок, прикрытых чадрой, из-за которой блестят плутовато любопытные черные глазки.
Под звуки полкового марша мы бодро двинулись по дороге к Ливадии; настроение наше было приподнятое. Увы, мы не предполагали, что в это ясное радостное утро мы вступим в дворцовые казармы, чтобы быть свидетелями тяжелой драмы, значение которой было так велико не только для России, но и для всей Европы.
Государя еще не было, но все было полно его ожидания. В Ливадию уже прибыли некоторые лица, на которых лежала забота о безопасности и покое Царя. Мне, как строевому офицеру, была известна в точности лишь схема войскового охранения; однако, будучи назначен для связи с администрацией, я мог составить себе впервые представление и о другом роде специальной охраны, осуществляемой жандармами и полицией. Войсковая охрана была распределена так: дежурная полурота окружала цепью всю усадьбу и парк ливадийского дворца. Роты нашего полка было недостаточно для несения этой службы, а потому мы были усилены ротой, несшей постоянный караул в Ливадии, и эскадроном Крымского конного дивизиона, рассылавшего разъезды в более отдаленные районы и на шоссе. Непосредственно вокруг дворца стояли чины сводно-гвардейского полка, а в покоях — Собственный Его Величества конвой, комплектуемый из терских и кубанских казаков. Кроме того, дворцовая полиция охраняла наружный порядок на территории резиденции и была в связи с местной уездной полицией.
Кроме охраны непосредственно самого дворца обеспечивалась и безопасность вдоль пути следования Императора. В городе осматривались все постройки, подвалы и другие сооружения. Эта мера была вызвана памятью о подкопе революционеров Кобозева и других с целью покушения на жизнь Императора Александра II в Петербурге. Кроме того, особенное внимание естественно было обращено на приезжих, жителей Ялты и ее окрестностей.
Все вновь прибывшие были обязаны тотчас по приезде заявлять о том в полицию; паспорта их проверялись, и о личности их наводились справки в Департаменте полиции, располагавшем сведениями о всех заподозренных в политическом отношении во всей империи. По выяснении политически неблагонадежных элементов их высылали или же учреждали за ними наблюдение в зависимости от серьезности имеющихся о них сведений.
Настал ожидаемый день приезда Императора; он пришелся в прохладную, сырую погоду. Стрелки в парадных мундирах, щеголяя своим любимым малиновым прибором, построились у нового дворца в ожидании Государя. Как теперь, вижу перед собою образцовый порядок строя, бодрые лица, горящие от волнения, что было свойственно военному тех времен при лицезрении своего Царственного Вождя.
Вдали, со стороны города, послышался приближающийся, как перекаты грома, гул многотысячной толпы. Население приветствовало Государя несмолкаемым «ура». Еще несколько минут, и ко дворцу ровной рысью подъехала открытая парная коляска с Императором и Императрицей. «Смирно! Слушай на караул!» — раздалась команда командира роты. Быстрой тенью промелькнул прием ружей, взятых на караул, и сосредоточенные лица обратились к правому флангу, у которого остановился царский экипаж. Государь был в генеральском пальто. Первый взгляд на это открытое, с ярко выраженной твердой волей лицо обнаруживал тем не менее, что внутренний недуг подрывает могучий организм. Необычайна для Государя была его бледность и синева губ.
При виде войск первым движением Царя было снять пальто, как этого требовал устав, если парад представляется в мундирах без шинелей. Мы видели, как в тревоге за состояние здоровья своего супруга Императрица хотела его остановить, но послышался твердый ответ: «Неловко!» — и Государь в одном сюртуке подошел к роте. На левом фланге представился поручик Бибер, назначенный ординарцем к Императору. Тот самый Бибер, который впоследствии командовал своим родным полком и пал смертью храбрых в бою с австрийцами в Великую войну.
— Здорово, стрелки! — прозвучал громкий, низкий голос, за которым последовал дружный ответ солдат. Медленным шагом Государь обошел фронт, оглядывая его тем взглядом, под которым каждому казалось, что Царь только на него и смотрит. Когда рота прошла под звуки музыки церемониальным маршем, мы услышали похвалу: «Спасибо, стрелки! Славно!»… Ни у кого из нас, конечно, не зарождалось мысли, что это был последний привет Царя строевой части…
Началось самое несение охранной службы. Офицерам приходилось руководить расстановкой постов, давать указания и совершать непрерывную проверку постов ночью и особенно перед рассветом, когда легкий ветерок, предвестник близкого утра, так неудержимо влечет ко сну. Но бывали и свободные часы, когда офицеры ходили в город или навещали друг друга и своих знакомых.
Всей охраной ведал генерал-адъютант Черевин, но так как он питал полное доверие к начальнику дворцовой полиции жандармскому полковнику Ширинкину, то последний являлся фактическим руководителем этой службы. Он был первым жандармским офицером, с которым мне пришлось в моей жизни познакомиться. Ему было лет 50. Общительный, энергичный и проницательный, он был предан своему делу и служил идейно, так как располагал независимыми материальными средствами и получаемым содержанием не интересовался. Министр Двора, граф Воронцов-Дашков, настолько ценил Ширинкина, что впоследствии пригласил его к себе помощником на Кавказ, в бытность свою там наместником. К нам, офицерам, Ширинкин относился с тою несколько покровительственною любезностью, которая свойственна лицам, твердо стоящим на высоком посту. Он часто приглашал нас к себе на обед или поиграть в карты и был хлебосольным и радушным хозяином. Мир, собиравшийся у Ширинкина, был для меня совершенно новым и поражал особенностью взаимоотношений, необычных для строевого офицера. Здесь бывали помощник Ширинкина князь Туманов и некие Романов и Александров, в отношении Ширинкина державшие себя как младшие, но называли его по имени и отчеству, конечно, на «вы». Ширинкин же говорил им «ты», обращаясь фамильярно. За столом они сидели наравне со всеми, но были молчаливы. Странность отношений и другие наблюдения в течение нескольких моих посещений Ширинкина раскрыли причастность Романова и Александрова к секретной агентской службе. Это были преданные долгу и способные люди, вышедшие из среды нижних чинов гвардии, что, впрочем, не было исключением в России. Они служили в дворцовой полиции как старшие по наблюдению. Из них более выделялся Александров, которого можно было часто видеть изящно одетым на прогулке верхом или беспечно сидящим в лучших ресторанах за газетой, с сигарой в зубах; обращение его с нами, офицерами, было чрезвычайно предупредительно, и он всегда первый приветствовал нас. Однако вскоре мы усмотрели в нем «наблюдателя», с которым надо быть начеку. Притом и многие обыватели стали догадываться, что Александров собирал секретно различные сведения.
У меня особенно запечатлелось в память мое последнее посещение Ширинкина. Однажды, когда мы после обеда у него целой группой переходили в гостиную, я неожиданно оказался вдвоем с хозяином, который после нескольких фраз стал вдруг расспрашивать меня о нашем новом командире полка полковнике Фоке; его выражения ясно указывали на то, что ему нужны о нем сведения. Дело в том, что сменивший прежнего командира полковника Саблина полковник Фок, впоследствии защитник Порт-Артура, прошел сложную карьеру. Он был жандармским офицером, но в Турецкую войну возвратился в полк, получил Георгиевский крест и уже более не покидал строя. Его горячее увлечение нарождающимся тогда взглядом на необходимость развития инициативы и самостоятельности солдата создало ему репутацию «вольнодумного чудака». Я насторожился и официально ответил Ширинкину, что полковник Фок, прославленный шипкинский герой, георгиевский кавалер, успел уже приобрести полное уважение подчиненных. Расстались мы в этот раз с полковником сухо, а при ближайшей встрече с Фоком я доложил ему о своем разговоре с Ширинкиным; Фок рассмеялся и сказал: «Неумело Ширинкин хотел использовать вас, юного офицера, как осведомителя обо мне».
Очевидно, однако, что все эти незначительные впечатления поглощались главным образом фактом близости Государя и нарастающей тревогой о состоянии его здоровья. В начале своего пребывания больной чувствовал себя бодрее и от поры до времени с Государыней выезжал в экипаже в ливадийский парк. Проезжая мимо дома управляющего Ливадией, генерала Евреинова, они останавливались побеседовать с ним и его семьей Государь любил домашнюю кухню, и иногда Евреиновы готовили его любимые русские кушанья. Однажды во время такой прогулки Царь выпил квасу; встретивший его при возвращении домой профессор Захарьин, в обычной ему резкой форме, спросил: «Кто вам разрешил пить квас?» Александр III, несмотря на свою обычную простоту в обращении, не выносил, когда беседовавшие с ним забывали, что говорят с Императором. Так и в этом случае его покоробило, и он сухо ответил: «Не волнуйтесь, профессор, квас выпит с Высочайшего разрешения».
Отличительной чертой Александра III была прямота и ясная определенность в выражениях, за которыми чувствовалась твердая воля. Кроме умения избирать себе сотрудников он умел и дорожить ими, почему они и работали с ним многие годы Александр III не легко давал, но и не легко отымал свое доверие. Из его ближайших сотрудников мне пришлось видеть министров Победоносцева{2}, Витте, Ванновского, Делянова и других, а по дворцовому ведомству — генерал-адъютантов: графа Воронцова-Дашкова, Рихтера и Черевина. Все приехавшие или находившиеся в Ливадии лица носили видимую печать озабоченности, заметную даже для нас, зрителей со стороны.
Надо отметить, что в характере и обращении Государя было так много обаятельного, что пережившие его сотрудники постоянно хранили о нем благоговейную память. Достаточно ознакомиться с записками некоторых из них, как, например, с воспоминаниями графа Витте в той части, где он говорит о своей службе при Александре III, чтобы убедиться в этом.
Александр III, как известно, был отличный семьянин, однако несколько деспотичный. Дома образ жизни его был более чем скромный; он любил музыку, литературу и театр. До своей болезни он также любил физический труд и считал для себя полезным заниматься, например, рубкой и распилкой дров. Государь был расчетлив и всем старался подавать пример бережливости и экономии, которых требовал и в государственной жизни.
Александр III сам участвовал в Турецкой кампании, командуя корпусом особого назначения, и в сознании его неизгладимо запечатлелись все ужасы и бедствия войны для воюющих сторон. Со свойственной ему твердостью вследствие этого вся его внешняя политика свелась к обеспечению мира, как для своего, так и для чужих народов. Убедить его в необходимости войны было невозможно. Известен его ответ Бисмарку, старавшемуся склонить его к вмешательству в балканские осложнения: «Даже за все Балканы я не дам ни одного солдата». Историки уже отметили, что Россия при Александре III достигла исключительного значения в европейской политике и что как-то сказанная Императором в шутливой форме фраза «Когда русский Император удит рыбу, Европа может и подождать» была определением действительного положения России. На самом деле, при Александре III дела никогда не задерживались; редко можно было встретить человека более трудолюбивого и вникающего лично во все, что касалось управления огромной империей, чем он. Многие считают Александра III ретроградом, вернее было бы сказать, что этот чисто русской души человек, свидетель трагической смерти своего отца, считал, что России нужна прежде всего твердая рука и еще многие годы постепенного развития, прежде чем либеральные учреждения могли бы быть введены в нее без опасности крупных осложнений.
В описываемый мною период в Ливадию приезжали не одни сановники, вызывались и мировые медицинские знаменитости, как Захарьин и Лейден.
Вокруг дворца начинало чувствоваться что-то угнетающее и зловещее, так как состояние здоровья Государя ухудшалось. Мы больше не видели Царя на прогулках; недуг окончательно приковал его к постели. Только раз, перед самою смертью, Александр III показался на балконе. Это было во время пребывания в Ливадии о. Иоанна Кронштадтского. Глубокое сочувствие вызывала к себе Императрица Мария Феодоровна, отдавшая себя всецело уходу за Государем; ни сестрам милосердия, никому другому она не доверяла больного, и при нем постоянно была только она и камердинер. Тогда же стал живо интересовать всех приезд принцессы Гессенской, невесты Наследника Цесаревича и будущей Императрицы Александры Феодоровны. Мы знали, что приезд этот был особенно желателен Государю, понимавшему безнадежность своего состояния. Когда наша рота, готовясь к встрече гостьи, шла во дворец за знаменем, было отдано распоряжение музыке не играть «под знамя», чтобы не нарушать покоя больного. Узнавши об этом, Государь отменил приказание и повелел музыке играть.
Из этого, как и из вышеописанного случая с пальто, видно, насколько строго Государь относился к исполнению воинских уставов. Почти до последнего дня он принимал доклады министров и, пересиливая себя, вникал в докладываемые ему дела.
Наследник Цесаревич Николай Александрович выехал на встречу принцессы Гессенской в Симферополь и вернулся вместе с нею в экипаже под эскортом Крымского конного дивизиона. Наследника нам, офицерам, приходилось видеть часто — всегда грустного, но внимательного и приветливого. Мы знали, что он образован, знаток русской истории и старины, любит военное искусство, обладает исключительною памятью и знает в совершенстве несколько иностранных языков. В каждом из нас запечатлелся его образ, преисполненный доброты и ясности души, которые сказывались в его взгляде. Только один раз мы видели в нем радостное оживление; это был тот день, когда он подъезжал с невестой к Ливадийскому дворцу. Молодая принцесса произвела на всех нас большое впечатление: высокая застенчивая красавица, светлая шатенка с большими голубыми глазами и прелестной улыбкой, которая удивительно преображала ее строгие черты лица. Но невольно тут же мысли и переносились к скорбному облику Императрицы Марии Феодоровны, умевшей своим обычным коротким кивком головы выразить необычайную приветливость и с которой мы, издали и вблизи, в то время как бы переживали столь тяжелые для нее дни. Да, не в радостный день входила молодая невеста во дворец, и ей пришлось предстать перед русским народом как бы окутанной траурным флером.
Грустен был съезд всех членов Императорского Дома, среди которых обращал на себя особое внимание Великий князь Михаил Николаевич, герой и наместник Кавказа.
Хорошо памятен для меня и приезд греческой королевы, русской Великой княгини Ольги Константиновны с матерью Великой княгиней Александрой Иосифовной, этой некогда столь замечательной красавицы даже в среде русского Императорского Дома николаевских времен, славившегося красотой своих членов. Остатки этой красоты были еще заметны и в Великой княгине, но высокомерное, холодное выражение ее лица составляло контраст с выражением приветливой доброты греческой королевы.
На одном пароходе с ними приехал и протоиерей Кронштадтского собора о. Иоанн Сергиев, в чудодейственную силу молитвы которого верили многие, почему и царская семья пожелала его выписать к одру больного Монарха, учтя, что Александр III, как глубоко верующий человек, найдет утешение в молитвах этого исключительной жизни пастыря. В описываемый мною момент на личности приезжающего в Ливадию о. Иоанна и было сосредоточено внимание многочисленной публики, вышедшей на встречу парохода. Здесь были представители всего высшего общества в изящных нарядах, более скромные обыватели Ялты и простолюдины. Наследник Цесаревич и Великие княжны, встречавшие высоких гостей, отбыли с ними в открытых экипажах в Ливадию; через некоторое время после их отъезда по пароходному трапу сошел на пристань священник в обычной скромной рясе, среднего роста, с изможденным лицом, окаймленным редкой, с проседью бородой. По внешнему виду он ничем не отличался от обыкновенного сельского священника, но поражал в нем покойный, необыкновенно проникновенный взгляд больших серых глаз. «Вот он! Это отец Иоанн Кронштадтский!» — послышалось со всех сторон. Мгновенно вся толпа устремилась к остановившемуся перед людской толпой священнику. Творилась настоящая свалка; все хотели получить благословение, и создался тот обычный психоз толпы, которому одинаково поддаются люди независимо от их среды и воспитания. Полицейский наряд был смят в один миг и самого священника без малого не свалили с ног. Стараясь неторопливо осенить каждого крестным знамением, о. Иоанн с величайшим трудом дошел до экипажа, доставившего его в церковный дом протоиерея ливадийской церкви. Мне не раз пришлось потом видеть отца Иоанна, как в обыденной обстановке, так и во время совершения им богослужения. Его особый взгляд, несколько резкий, твердый голос, спокойная уверенность в суждениях и в то же время редкая доброжелательность в обращении не только располагали к нему, но как-то покоряли, и чувствовалось, что перед вами человек, проникнутый непоколебимой верой. Сила его духовного воздействия была настолько велика, что, когда отцу Иоанну приходилось молиться у изголовья больных, обычно наблюдалось улучшение. В Ливадии мне впервые пришлось быть на его службе. На ней же присутствовало большинство членов императорской семьи во главе с Наследником. Он внимательно следил за службой о. Иоанна, производившей на него, по-видимому, сильное впечатление. О. Иоанн действительно служил своеобразно: он произносил ясно каждое слово, то понижая, то повышая голос, доходя иногда до выкрика отдельных слов, оттеняя смысл произносимого, так что присутствующие невольно проникались его молитвенным порывом. Следует отметить, что о. Иоанн в Кронштадте ввел общую исповедь, и настроение, которое он создавал у молящихся, было таково, что присутствующие начинали громко каяться и, рыдая, выкрикивали свои преступления, забывая об окружающих; но такой исповеди в Ливадии не было.
Тотчас по приезде командир полка полковник Фок предложил мне пойти с ним к о. Иоанну, просить его отслужить и в нашей роте молебен о здравии Государя. Войдя в гостиную настоятеля ливадийской церкви, мы застали в ней отца Иоанна в мирной беседе с хозяином. Он выслушал просьбу Фока и охотно согласился помолиться со стрелками о Царе, но начал рассчитывать время, так как был уже приглашен многими раньше. Наш разговор был прерван вошедшим без доклада господином. Ему было лет за 60. Высокого роста, худой, с вытянутой вперед шеей, бритый, в больших круглых очках; по непринужденно уверенной манере держать себя в посетителе нетрудно было узнать обер-прокурора святейшего Синода, всесильного тогда Победоносцева. Пожав руку священнику и затем расцеловавшись с о. Иоанном, он, смерив Фока и меня пристальным взглядом, сел в кресло, пригласив сесть и священников. После небольшой паузы, с расстановкой, он сказал, обращаясь к о. Иоанну: «Великая княгиня Александра Иосифовна пригласила вас приехать, чтобы помолиться у одра больного Государя. Скажите, батюшка, выздоровеет ли Государь?» На что о. Иоанн просто и спокойно ответил: «Неисповедимы пути Господни, и не мне, скромному иерею, знать Его святую волю».
После еще нескольких коротких фраз обер-прокурор ушел. Ушли и мы, делясь между собою недоумением, вызванным в нас обоих вопросом Победоносцева.
Лев Толстой, как известно, изобразил Победоносцева в образе Каренина, но при этом следует иметь в виду, что Толстой, не разделяя взглядов Победоносцева, вряд ли мог быть к нему вполне беспристрастным; тем не менее и он в Каренине признает искреннюю, хотя и узкую, веру…
На следующий день после описанной встречи о. Иоанн служил молебен у постели больного Императора. Около полудня мы, офицеры, собравшиеся вместе, были крайне удивлены, когда прибывший из дворца ординарец передал приказание, чтобы хор трубачей вышел играть на площадку ко дворцу. Кстати сказать, капельмейстер нашего оркестра был некрещеный еврей, получивший за это пребывание в Ливадии Высочайший подарок. Был довольно теплый, солнечный день. Выйдя ко дворцу, мы увидели Государя в тужурке, без фуражки, на балконе. Оказалось, что после молебна больной сразу почувствовал себя настолько бодро, что встал и вышел к столу позавтракать, и еще в течение нескольких часов ему было легче. Прослушав музыку, Государь вошел обратно в дом, и это был последний раз, что мы его видели. Он снова слег, и 20 октября 1894 года Императора Александра III не стало. Я был в этот день в Ялте и оттуда видел, как водруженный на ливадийском дворце императорский штандарт медленно стал опускаться, и одновременно раздался траурный салют пушек стоявшего на рейде крейсера.
Как ни казались все подготовленными к этой печальной развязке, она произвела на всех более удручающее впечатление, чем можно было ожидать. Не только в пределах дворца, но и в городе чувствовалась подавленность. Может быть, богатырский вид Александра III был отчасти причиной, что никому не верилось, чтобы его организм не справился с постигшим его недугом.
«Почил Император — да здравствует Император!»
Такие два исключительной важности события, как смерть одного Императора и восшествие на престол другого, обычно останавливают внимание на втором, отодвигая на второй план скорбное впечатление, вызванное уходом почившего. Но в данном случае траурное настроение и приготовления к похоронам продолжали доминировать, тем более что долгая траурная процессия, проследовавшая по всей России, как бы продлила сознание утраты Царя и затуманила факт восшествия на престол нового Императора и его бракосочетание.
На следующий день после кончины Александра III наша рота с траурным крепом на знамени и блестящих частях обмундирования была выстроена перед дворцом, шла панихида, а за нею молебен о здравии и многолетии вступившего на престол Императора Николая Александровича. Вышел новый Царь, раздались звуки гимна, и Его Величество, поздоровавшись, услышал первый привет как Император от тех же стрелков, на долю которых выпало быть последней воинской частью, представившейся почившему Императору.
Во дворец прибыли врачи-специалисты для бальзамирования тела, но до нашего сведения дошло, что не удалось произвести этой операции с должным успехом, так как необходимые препараты опоздали и вены были уже тронуты разложением.
Из воспоминаний этих дней передо мною ясно восстает картина перенесения праха из дворца в церковь. В темный осенний вечер два ряда факелов обозначили траурный путь, придавая всему окружающему жуткий колорит. Медленно двигался гроб на дубовых носилках, а за ним в полном трауре шла удрученная горем семья. Особенное чувство вызывала Императрица Мария Феодоровна. Даже при свете мерцающих факелов можно было заметить страшную усталость ее и как бы застывшее в горе лицо. Из свиты особенно удрученным казался Черевин.
Я был назначен в первую очередь из числа четырех офицеров, которые должны были, согласно церемониалу, непрерывно стоять у гроба, я видел, как в течение этого времени народ приходил поклоняться праху Императора. Здесь так же, как и во все последующие дни, можно было видеть представителей всех слоев населения, и я не мог не заметить, что в большинстве это была не праздная толпа, а искренно огорченные люди. Многие плакали, у многих было сосредоточенно потрясенное выражение.
Здесь же мне пришлось наблюдать и другое. Естественно, задача охранения нового Императора осложнилась вследствие необходимости допускать во дворец всех обывателей и по возможности меньше их стеснять проверкой и наблюдением. Ширинкин мастерски наладил наблюдение, которое начиналось от ближайших к городу ворот и далее шло до самого гроба. Словом, всюду существовало бдительное око «штатских».
Наш полк прибыл в полном составе из Одессы. Ливадия и Ялта наполнились приезжими русскими и представителями иностранных держав. Прибыл и будущий король английский Эдуард VII.
В сырой и сумрачный день под звуки траурных маршей погребальное шествие через всю Ялту проследовало к пристани, где гроб с останками Царя был установлен на крейсер, и осиротелая Ливадия опустела. Стрелки, в свою очередь, отправились в Одессу, по домам.
В офицерской среде того времени не принято было в собрании говорить о политике, но на этот раз под влиянием пережитых впечатлений офицеры начали говорить о молодом Императоре, которому мы только что присягали, и о его ближайших шагах. Помнится, в одну из таких бесед молодой офицер, поручик Сомов, сказал: «Так или иначе, но сила власти начнет слабеть, и мы дойдем до конституции, а что она даст России, то ведает Бог. Одни ее жаждут, другие боятся».
Сомов оказался более проницательным, чем, вероятно, и сам это предполагал: сила власти стала слабеть, а желавшие конституции, не справившись с властью, были стерты, а Россия, залитая кровью, оказалась на многие годы обреченной на страдание, позор и полное разорение…
И не прошло 25 лет со дня кончины Императора Александра III, когда узнали о расстреле большевиками в Екатеринбурге Императора Николая II с его супругой и пятью детьми, в том числе и малолетним Наследником. Так закончился период царствования дома Романовых. Историк даст беспристрастный анализ того, чем была Россия раньше и чем стала в руках преступных негодяев и агентов III Интернационала.
14 марта 1898 года, возвращаясь со строевых занятий, я застал у себя телеграмму из Петербурга с вызовом на жандармские курсы. Я удовлетворял всем требованиям, предъявлявшимся к строевым офицерам, для перехода в Корпус жандармов, а именно: по происхождению потомственный дворянин, окончил училище по первому разряду, получил отличную аттестацию из полка и выдержал предварительное испытание при штабе Корпуса жандармов, т. е. написал сочинение на историческую тему и сдал словесный экзамен, который должен был убедить высшее начальство, что офицер обладает необходимым развитием для службы в жандармерии.
Несмотря на то что я сам хлопотал о переводе, полученная телеграмма, ставившая ребром вопрос о перемене полковой службы на службу неизвестную, полную таинственности и ответственности, смутила меня, тем более что общественное мнение в части своей, до дворцов включительно, оценивало службу жандармов не только весьма своеобразно, но даже относилось к ней отрицательно. С нею связывались многие нелепые легендарные представления, как, например, что офицер, поступивший в Корпус жандармов, дает особую присягу, обязывающую его предавать всех, вплоть до своих родителей включительно. Конечно, никакой присяги с переходом в Корпус не давалось, обязательство же бороться с врагами внутренними, так же как и внешними, заключалось в присяге каждого офицера при производстве его в первый офицерский чин. Тем не менее я бесповоротно решил перейти в Корпус жандармов, учитывая, что и там я остаюсь в Военном министерстве, хотя и буду нести службу по Министерству внутренних дел.
Так как я одновременно состоял в стрелковом полку и был офицером в юнкерском училище, то чествовали меня порознь товарищи как по полку, так и по училищу. Проводы были торжественны и тронули меня искренностью и теплыми товарищескими речами. Полковые марши, игранные нашими трубачами, песенники, дружеская обстановка, все это ярко подчеркивало грань с тем миром, куда я уходил, оставляя рыцарскую среду строевой части, с которой я сроднился за 13 лет своей службы в ней. Но вместе с тем я не мог не ощущать происшедшего во мне отрыва от офицеров левого направления, отрыва, запечатлевшегося и на последующие годы.
Сырой, холодный Петербург после южного солнца Одессы произвел на меня неприятное впечатление, но суета столичной жизни, явка по начальству, приобретение учебников и т. д. не оставляли времени для хандры. Был назначен день начала курсов, и мы собрались, в числе 54 человек, в помещении штаба Корпуса жандармов у Цепного моста. Слушателями оказались офицеры различных лет, чинов, войсковых частей и образования. Были молодые люди и заслуженные сорокалетние офицеры, были окончившие только военное училище, а также и получившие, кроме того, образование в высших учебных заведениях; были офицеры гвардии и армейские. Все занимались одинаково добросовестно, просиживая над книгами до поздней ночи. Судебные уставы, уголовное право, положение о различных службах по Корпусу жандармов отнимали все время, и усвоение их требовало немало труда в течение шести месяцев. Наконец назначены экзамены. Усиливается зубрежка и волнение среди курсантов; экзамен имел большое значение, так как только выдержавшие это испытание переводились в Корпус жандармов и, кроме того, от старшинства баллов зависела очередь для получения лучших вакансий. Я был приглашен выбирать вакансию первым, что означало право на большие политические центры, но, по личным соображениям, я отказался от назначения в Московское охранное отделение и предпочел отправиться в Кишинев, т. е. в захолустье политической жизни империи.
Новому офицеру, только что переведенному в Корпус жандармов, давали обыкновенно место адъютанта управления, где он работал под руководством начальника своего управления в течение двух лет. Оказалось же, что мой начальник, прослуживший двадцать лет на железной дороге, политической работы не знал и интересовался только хозяйственной частью, так что я был предоставлен самому себе, и мне приходилось с самого начала службы самостоятельно разрешать все вопросы. Для начала я решил привести в порядок архив управления, чтобы ознакомиться с революционными течениями на Юге России. Только с 1898 года Кишинев имел постоянную связь с социалистическими организациями Одессы и были там заложены ячейки классовой борьбы, чем занимался Басовский, видный впоследствии социал-демократ, но рабочие тогда еще слабо реагировали на пропаганду и деятельность их ни в чем ярко не проявлялась.
Служба моя в Кишиневе не была продолжительной, так как я был вскоре назначен сначала в Симферополь, а затем на пограничный пункт Волочиск для проверки паспортов пассажиров, проезжающих за границу и обратно.
Жизнь на пограничной станции своеобразна: все интересы и служба приспособлены к приходу поездов. Вот подходит поезд из-за границы, мелькают австрийские вагоны и чиновники, а публика, передавая паспорта русским жандармам, попадает в огромный ревизионный зал, где тотчас сосредоточивается багаж и все подвергается таможенному досмотру. Любопытна была эта толпа самых разнообразных типов, сословий и одежды. На лицах пассажиров можно было заметить плохо скрываемое волнение за исход осмотра их багажа. Как известно, по-обывательски обман таможни не входил в разряд аморальных действий, а потому даже люди с хорошими средствами и большим положением не стеснялись иногда прибегать ко всевозможным ухищрениям, чтобы провезти без пошлины какие-нибудь пустяки. Особенно отличались дамы, и часто можно было с уверенностью сказать, что те наряды, в которых они появлялись в таможенный зал, не могли быть их дорожным туалетом, а были надеты специально за станцию или за две до пограничного пункта, чтобы придать новинкам вид ношеного платья. Вспоминаю случай, когда горничная влиятельного лица, желая провезти беспошлинно будильник, спрятала его под платье в модный тогда турнюр, и каково же было ее положение, когда этот будильник стал неистово звонить на весь ревизионный зал.
Однако жандармам не приходилось осматривать публику и входить в ее счастливые и неудачные таможенные похождения. Пока контролировался багаж пассажиров, мы проверяли паспорта. Последние заносились в реестры; фамилии их владельцев проверялись по алфавитной регистрации, куда были занесены все лица, разыскиваемые и отмеченные в циркулярах Департамента полиции. Когда таковые оказывались, они брались тотчас же в незаметное наблюдение филеров, бывших на пункте. О них давались телеграммы в Департамент полиции и по месту следования. Некоторые же арестовывались и препровождались под конвоем в указанные Департаментом города. Наконец, у иных обнаруживались фальшивые паспорта, и такие «нелегальные» направлялись в полицию для выяснения их личности. Работа была сосредоточенная и срочная, так как в течение сорока минут нужно было все закончить и дать разрешение для отправки поезда. Вся паспортная и таможенная процедура на русской границе производила неприятное впечатление на иностранцев, но за годы войны они и сами перешли к этой системе.
Следует отметить, что в паспортном деле у нас был большой пробел, а именно — на паспорте не требовалась фотография его владельца, что, конечно, весьма облегчало пользование чужими документами.
Содействие военной разведке, дипломатическим курьерам, депутациям и т. д. вводило жандармского офицера в общение с людьми, занимающими большое служебное или общественное положение. Этим я был обязан знакомству со многими интересными лицами. Так я познакомился с известными впоследствии генералом Рузским, бывшим тогда генерал-квартирмейстером Киевского военного округа, ведающим военной разведкой в Австрии. В этом деле я оказывал ему содействие, приобретая секретных агентов, при посредстве которых удавалось получать данные, касающиеся работ на орудийных заводах Шкода, военных узкоколеек, мостов и т. п. По этим делам мне приходилось ездить в Киев и там являться к начальнику штаба генералу Сухомлинову, впоследствии командовавшему округом и бывшему затем военным министром. Он был исключительно привлекательным и доброжелательным начальником и весьма интересовался делом разведки. Впоследствии я бывал у него на дому, где собиралось по воскресеньям большое общество. Эти собрания у Сухомлинова носили непринужденный характер и посещались самыми разнообразными элементами, без различия чинов, званий и вероисповеданий. Было просто и уютно, и все были очарованы гостеприимством генерала и первой его жены, Елизаветы Николаевны. Угощение было более чем скромное и заключалось в сандвичах и чае. Бывал там и Рузский, которому Сухомлинов не особенно симпатизировал. Он производил впечатление человека угрюмого и молчаливого. Сослуживцы считали его человеком честолюбивым и себе на уме. Вскоре он получил повышение и был переведен в Виленский округ.
Странно и печально закончилась карьера и жизнь этих людей. Сухомлинов по должности военного министра был привлечен к следствию и заключен под стражу{3}. Полное бесславие было уделом его последних лет после столь блестящей карьеры. Рузский же, впоследствии главнокомандующий Северным фронтом, прославился удачными операциями в начале Великой войны и получил генерал-адъютантские аксельбанты, а в конце концов был принужден бежать на Кавказ, где был схвачен большевиками и зарублен в числе многих заложников.
Из более ярких проездов через Волочиск припоминается проследование в отдельном поезде персидского шаха{4}. Его встречали по высочайшему повелению свитские генералы и гвардейские офицеры во главе с генерал-адъютантом Арсеньевым. Дан был парадный обед, но шах не выходил из поезда, простоявшего всю ночь на запасном пути на станции, так как шах не мог спать во время движения. Нас поразил тогда окружавший шаха восточный этикет, по которому его министры чуть ли не ползком приближались к своему повелителю и тем же способом удалялись от него. Этого властелина постигла также незавидная участь: немного времени прошло, и он появился в Одессе после отречения от престола частным человеком.
Вне времени прохода поездов Волочиск замирал и все жандармские и таможенные чины занимались в канцеляриях или отдыхали в ожидании следующих пассажиров.
Пробыв в Волочиске один год, я был переведен в Киевское железнодорожное полицейское управление, на строившуюся железную дорогу. Работы там было мало, почему меня прикомандировали к политическому Киевскому губернскому жандармскому управлению. Там мне пришлось служить под начальством генерала Новицкого, бывшего в свое время выдающейся личностью, но тогда толстым, громоздким и старым, говорившим лишь о прошлом и со злобою о настоящем.
В Киеве впервые пришлось мне участвовать в обыске у политических. Эта обязанность являлась самой неприятной стороной жандармской службы, оставляя тяжелый осадок у руководителя обыска и озлобление или горе позади его в окружающей обыскиваемых среде; горе подчас незаслуженное, вследствие отсутствия в этой среде сочувствия к деятельности какого-нибудь своего родственника или жильца, даже и не подозреваемого ими в революционной деятельности, но подводящего ее на такую крупную неприятность. Бывали случаи, когда обыск открывал глаза родителям и близким на причастность сына или родственника к революционным организациям, приводя их в искреннее отчаяние. Мой первый обыск не принадлежал к числу таковых; косвенно пострадавшим лицом была лишь чужая обыскиваемому женщина, содержательница меблированных комнат. Тем не менее припоминаю ясно все свои переживания этого моего первого обыска.
Как-то осенью приехал в Киев чиновник Департамента Леонид Петрович Меньшиков и, не знакомясь с офицерами, имел продолжительную секретную беседу с генералом Новицким, продолжая затем, от поры до времени, навещать его в конспиративной обстановке. Оказалось, что этот чиновник, присланный Зубатовым, имел в своем распоряжении двенадцать филеров, тоже приехавших с ним из Москвы, состав которых был еще усилен восемью филерами местного управления. В Киеве охранного отделения тогда еще не было. Такие «летучие отряды», составленные из опытных, испытанных филеров, под руководством специалиста по розыску, были созданы Зубатовым, который придавал им большое значение, так как благодаря им мог направлять розыск в разных частях империи и, кстати, выводить из инертности подлежащие власти на местах. Так было и с генералом Новицким. Чиновник Департамента имел обширные сведения о работе в Киеве образовавшегося там Киевского комитета Российской социал-демократической рабочей партии, данные о чем поступили к Зубатову из центра, от приехавшего из-за границы секретного сотрудника. Дело было серьезное, но требовало еще выяснения на месте лиц, входящих в организацию, их связей и адресов. Надо принять во внимание, что зачастую в партийной среде работники знают друг друга под псевдонимами, а сведениями об адресах обмениваются редко, причем любопытство в этой области считается не только неделикатным, но даже подозрительным. Вследствие этого секретные сотрудники чаще всего дают лишь приметы, так сказать, «словесный портрет» революционного деятеля, его партийную кличку и иногда место его службы или частых посещений. Затем уже эти агентурные сведения развиваются выяснениями и наблюдениями филеров. Летучий отряд Зубатова также знал, что в Киеве имеется тайная типография, комитет партии, с разветвлениями по губернии и партийное областное бюро — словом, обширная организация. Было очевидно, что наш генерал состарился и не справляется с делом, так как местные сведения были весьма поверхностны и не вполне отвечали действительности. Следовательно, для новоприбывших работы было немало.
По окончании ими этих работ нам было приказано явиться в помещение управления в 11 часов вечера; жандармское управление помещалось в большом казенном здании, в первом этаже; грязная каменная лестница, грязные двери и такие же комнаты, высокие, без обоев, — специфический вид провинциальных казенных учреждений. На лестнице, на ступеньках, сидели городовые, в большинстве дремавшие или тупо смотревшие перед собой. Некоторые курили крепкий скверный табак. Коридор оказался также наполненным городовыми, сбившимися по группам. Их было более ста человек. Воздух душный, смесь человеческого пота, табаку и старой пыли. Я прохожу быстро в канцелярию. Тут спешная работа писарей, пишущих ордера на производство обысков «с безусловным арестом» или «по результатам». Фразы эти обозначают: первая — что виновность обыскиваемого достаточно выяснена как активного революционера, почему он подлежит аресту, даже если бы обыск не дал результатов, вторая — что обыскиваемый подвергается аресту лишь при обнаружении компрометирующего его материала. В канцелярии были собраны все жандармские унтер-офицеры управления, и тут же находилось человек десять филеров, переодетых городовыми. В кабинетах я застал жандармских офицеров, сидевших в ожидании дальнейших распоряжений. Словом, было собрано все жандармское управление и часть киевской полиции. Освещение слабое… Разговор не клеился, некоторые офицеры уткнулись в газеты, а два молодых штаб-ротмистра сосредоточенно штудировали инструкцию производства обыска и перелистывали устав уголовного судопроизводства.
В отдельном кабинете сидели генерал и упомянутый Меньшиков; последний, как всегда, одетый с иголочки, в форменный фрак, с золотыми пуговицами, в дымчатых очках, непринужденный и выхоленный. Был он когда-то секретным сотрудником, а теперь, что называется, «делал карьеру», а в данный момент считал себя центральной фигурой. Впоследствии, когда его карьера не пошла так, как он на то рассчитывал, он счел себя обиженным, выехал за границу и стал писать против Департамента, преступно опубликовывая тайны, которые ему вверялись по службе, и вошел в связь с революционерами{5}.
Наконец принесли ордера и начали их раздавать жандармским офицерам и полицейским чиновникам, с кратким указанием об особенностях предстоящего обыска. Затем генерал упомянул, что требуется тщательный осмотр не только квартир, но и чердаков и подвалов, так как место нахождения тайной типографии не выяснено. Тут на губах его мелькнула злорадная улыбка, очевидно по адресу чиновника Меньшикова; причем типография тогда так и не была обнаружена.
Затем генерал сказал, что ликвидация революционных групп производится перед намеченной революционерами уличной демонстрацией, грозящей крупными беспорядками, причем в ней должны участвовать коллективы Российской социал-демократической партии, социалисты-революционеры, рабочие и студенты. От поры до времени Меньшиков наклонялся к уху генерала и, видимо, суфлировал ему, раздражая этим Новицкого, что выражалось в нетерпеливых жестах и движении губ генерала. В заключение было сказано, что весь материал обыска должен быть самим офицером перевязан, надписан ярлык и сдан Л. П. Меньшикову, который и будет находиться до утра в управлении и в случае надобности давать по телефону указания или разрешать сомнения.
Мы начали расходиться, принимая каждый в свое распоряжение назначенных жандармов и городовых. Производилось сто тридцать семь обысков, почему наряды были небольшие — в 3–4 человека каждый. Ко мне подошел городовой и сказал, что он московский филер, назначенный, чтобы указать мне студента, указанного в ордере без фамилии, за которым он вел наблюдение, дав ему кличку «Хмурый». Фамилию этого студента не удалось выяснить, так как он занимает комнату в квартире, где кроме него проживало еще четыре студента.
Было два часа ночи. После душного помещения приятно было вздохнуть свежим ночным воздухом, но тотчас, вспомнив о цели этой ночной прогулки, я вернулся к настроению человека, исполняющего неприятные служебные обязанности. Улицы были пусты, кой-где стояли дремавшие извозчики, впрочем, пришлось идти недалеко. Звоним, звоним несколько раз, прежде чем раздались шаги дворника. С громким ворчанием он приотворяет калитку поздним посетителям, но при виде полиции тотчас подтягивается. Он оказался расторопным, хорошо знающим всех жильцов человеком. Я объяснил ему, зачем мы пришли, на минуту он задумался и сказал: «Стало быть, вам Лебедев нужен, к нему постоянно всякая шушера ходит, блондин косоглазый он». Филер подтвердил эти приметы. Вслед за дворником мы поднялись по крутой темной лестнице на четвертый этаж где он позвонил у одной из дверей. На вопрос женского голоса дворник ответил: «Отворите, дело к вам есть!» Дверь распахнулась, и на пороге показалась полураздетая женщина лет 50 со свечой в руке. Увидев жандарма и полицию, она точно замерла, свеча задрожала в ее руке, и она со страхом впилась в меня глазами. Момент был неприятный. Кажется, свободнее всех чувствовал себя дворник, шепнувший ей имя Лебедева. Она, видимо, несколько пришла в себя и молча указала на вторую дверь направо, к которой быстро направились филер и жандарм с потайным фонарем в руке. Филер быстрым движением приподнял тюфяк у ног спящего на постели человека и вынул оттуда револьвер; жандарм же, так же быстро проведя рукой под изголовьем, посадил Лебедева на кровать. Многие революционеры на случай обыска, собираясь оказать сопротивление, держат заряженный револьвер под матрацем у ног своих, в том расчете, что при внезапном пробуждении человек приподымается и ему удобнее протянуть руку к ногам, нежели к изголовью. Лебедев быстро освоился с происходящим и начал одеваться, не отвечая ни на один вопрос, но рассматривая нас своими действительно раскосыми глазами, пренебрежительно улыбался. Около него сел городовой, которому полагалось следить за всеми движениями Лебедева, так как бывали случаи, когда арестованные вдруг вскакивали и стремительно выбрасывались через окно на улицу или внезапно, вооружившись не обнаруженным еще револьвером, стреляли в полицию или в самих себя. Я следил за производимым обыском и, оглянувшись, заметил, что городовой мирно задремал около сидевшего все с тем же насмешливо-пренебрежительным видом Лебедева. С утомленными за день службы жандармами и городовыми это случается, почему за ними надо присматривать. Беглый осмотр переписки установил, что Лебедев принадлежал к Партии социалистов-революционеров и являлся членом президиума по организации забастовки и выступления на предполагавшейся демонстрации. Здесь был и набросок трех сборных пунктов.
Составлен протокол, сданы хозяйке на хранение вещи Лебедева, а он отправлен в тюрьму. Дальнейшая его судьба принадлежала уже судебной власти. Непрошеные гости покинули в свою очередь квартиру.
Много лет спустя, после революции и, следовательно, упразднения Корпуса жандармов, мне пришлось на Кавказе встретиться мельком с Лебедевым в продовольственной комиссии. Он был одним из комиссаров Временного правительства, важен, властен и речист, я же — скромный опальный офицер. Я встретился со взглядом его раскосых глаз и прочел в них, что он меня узнает, хотя мы оба и не подали вида. Что он подумал, я не знаю, но мне, признаться, он показался жалок, так как в простейших вопросах выказывал полное невежество и вместо указаний по существу дела разражался трескучими фразами, вроде: «Мы дали свободу народу», «мы уничтожили гнилое самодержавие», «мы будем продолжать углублять революцию», «мы доведем войну до победного конца» и т. д. Победный конец оказался большевиками, которые быстро сократили все свободы, беспощадно истребляя тех, кто не соглашался с их диктаторской властью; особому же их преследованию подверглись социалисты-революционеры, только что столь дружелюбно работавшие с ними как товарищи по созданию революции, а затем и ее углублению. Социалистов-революционеров, так же как «буржуев», стали арестовывать, расстреливать или отправлять в ссылку. Последней участи подвергся и набравшийся было такой важности комиссар Лебедев, вскоре умерший от чахотки в ужасных условиях большевистской ссылки…
Вскоре находившийся в Петербурге нечиновный Зубатов прислал в Киеве заведовать розыском молодого талантливого офицера — штаб-ротмистра Спиридовича, впоследствии генерала, начальника охраны Государя Императора при его выездах.
Спиридович рекомендовал меня Зубатову, который и предложил мне принять Кишиневское охранное отделение. Я согласился и выехал представляться в Петербург.
Опять зима; убранный снегом Петербург. По улицам бегут одноконные санки или несутся просторные сани, запряженные дородными рысаками, под разноцветными сетками. Вот уже четыре года, как я жандармский офицер и приехал теперь явиться по начальству перед принятием Кишиневского охранного отделения. Моим начальником в качестве руководителя розыскной политической работой фактически является не офицер, а чиновник — известный Зубатов. Предварительно я все же должен явиться к своему официальному начальству, военному и гражданскому. В жандармском штабе обычная военная дисциплина, — переполненная приемная, краткие вопросы и такие же ответы, пожатие руки, и аудиенция окончена. Служебных вопросов, по компетенции Департамента полиции, не касались. У штабного начальства к офицерам розыска и к Департаменту полиции было отношение принципиально холодное и отчужденное. Особенно замечалось это, когда командир Корпуса жандармов не являлся вместе с тем и товарищем министра, ведавшим и штабом, и Департаментом одновременно.
После посещения штаба еду в Департамент. Здесь обстановка бюрократическая, чинопочитание выражается в поклонах, у некоторых даже с каким-то особым изгибом спины, выразительности для профанов не досягаемой; улыбка — столь же тонкой градации — к старшим, сухое и как-то подчеркнутое надменное или снисходительное отношение — к младшим, особенно к провинциалам. Но, узнав, что я приехал по вызову, чиновник-докладчик стал любезнее и более на равную ногу сослуживца, так как «охранники» считались департаментскими. Департаменту был подчинен весь розыскной аппарат империи, и он являлся ответственен за правильное руководство, подбор служащих для розыскных учреждений и за результаты работы.
В большой полутемной приемной сидело несколько человек в ожидании очереди у директора Департамента полиции. Вспоминается мне совсем юный губернатор, стройный и выхоленный, все время нервно поправлявший галстук: «верно, ждет разноса», — подумал я, и действительно, министр Плеве был им недоволен, и губернатору предстоял перевод. Другой же, толстяк, в седых баках, сидел как мешок, как-то несуразно одетый в полицейский мундир; он все время дремал, временами спохватывался, покрякивал и вновь предавался одолевавшей его дремоте. В ожидании очереди я вышел покурить в коридор, где находился старик курьер, носитель департаментских традиций. Таких курьеров можно было найти во всех казенных учреждениях Петербурга, и они сживались с ними до того, что становились как бы неотъемлемой их принадлежностью и сами считали себя воплощением их. И в самом деле, сменялись министры, сменялись поколения чиновников, беспрерывной чередой проходили перед их глазами посетители и просители, а они, седые и важные, с какой-то им одним присущей фамильярностью, были бессменны, все зная и помня. С этой самой почтительной фамильярностью и «мой» курьер взял предложенную ему папиросу, но спрятал ее в портсигар; затем осведомился, откуда я и для чего приехал. Я сказал, что после разговора с директором мне нужно пройти к Зубатову, и просил объяснить, как его найти. На это курьер ответил: «Подымитесь на третий этаж, войдите в комнату, что направо от лестницы, и там сидит такой невзрачный человек в черных очках. Вот эти “черные очки” и будут сам Зубатов». Черные очки! — повторил он и усмехнулся. — А на четвертом этаже тоже черные очки”: это сам Гурович, тоже персона!» Было ясно, что Зубатов не подходил по понятию курьера к типу «персоны» Департамента.
Но вот очередь дошла до меня, и я был принят директором Лопухиным. Лет сорока, высокий, в пенсне, он производил впечатление совершенно молодого человека, несколько сухого. Задав мне ряд вопросов, он сказал, что я получу указания от Зубатова, и быстро со мною распрощался.
Как мне было объяснено курьером, я поднялся на третий этаж и, постучавшись в правую дверь, вошел в небольшой кабинет, в котором стояло два письменных стола. За одним сидел полный, румяный блондин с бородкой, а за другим худой, тщедушный, невзрачного вида брюнет, лет 36, в форменном поношенном сюртуке и в черных очках. Я подошел к нему и представился. Это и был Зубатов, а за другим столом восседал Медников, тоже личность, не лишенная интереса. Зубатов просто и приветливо со мною поздоровался, усадил и предложил курить.
— Итак, Павел Павлович, — сказал он, — вы едете в Кишинев. В добрый час. Но сначала вы проведете у нас несколько дней, и мы будем с вами беседовать. Поговорите и с Евстратием Павловичем Медниковым по вопросам наружного наблюдения.
После этого мне пришлось встречаться ежедневно с Зубатовым и беседовать с ним по несколько часов. Тогда же я говорил и с Медниковым, совершенно неинтеллигентным человеком, малограмотным, бывшим филером из унтер-офицеров, употреблявшим простонародные выражения, вынесенные из родной деревни. С первых же слов и объяснений о технике филерского наблюдения мне стало ясно, что это чрезвычайно тонкий и наблюдательный человек, мастер своего дела, воспитавший целые поколения филеров, отборных и втянутых в работу. Наружное наблюдение неразрывно связано со сведениями, поступающими из революционной среды, почему Зубатов, ведя внутреннюю агентуру в Москве, сошелся с Медниковым и не расстался с ним, получив назначение в Петербург. Они были на «ты», и только характер розыскной работы мог так сблизить двух столь противоположных по культуре и складу ума людей.
Положение Зубатова и вся его личность заинтересовали меня, и я в первые же дни обратился к одному из чиновников Департамента с вопросом, откуда и кто такой Зубатов, на что он ответил, что Зубатов с гимназической скамьи поступил в Московское охранное отделение, сначала в качестве секретного сотрудника, а затем мелкого чиновника, но вскоре обратил на себя внимание своей начитанностью, знанием революционного движения, умением подходить к людям и склонять членов революционных организаций к сотрудничеству в охранном отделении. Он обладал редкой настойчивостью, памятью и трудоспособностью. Высшее начальство Департамента, посещая Московское охранное отделение, усмотрело в этом маленьком чиновнике талантливого, с инициативой человека, который в своей незаметной роли являлся в действительности рычагом охранного отделения, начальником которого он и был вскоре назначен. Через три года он уже стал во главе всего политического розыска в России для осуществления своего проекта коренного изменения всей существовавшей ранее системы политического розыска. Из бесед с Зубатовым мне впервые стала понятна психология розыскной работы и ее государственное значение, способы ее осуществления и цели, как в конкретных случаях, так и в общем ее смысле. Зубатов был фанатиком своего дела, и было видно, что он многое продумал и глубоко изучил вопрос. Мысли свои он выражал так законченно и ясно, что хотя прошло с тех пор более 25 лет, но я и теперь могу воспроизвести их, так они были красочны, интересны и живы. Касаясь задач розыскной работы, он ее разделял на две части: осведомительную и конкретно-розыскную.
«Правительству, — говорил он, — необходимо иметь постоянное полное освещение настроения населения и его общественных кругов, особенно прогрессивных и оппозиционных. Оно должно быть осведомлено о всех организациях и о всех примыкающих к ним лицах. Государственная мудрость должна подсказать тогда центральной власти те мероприятия, которые уже назрели и которым, следовательно, необходимо войти в жизнь. Жизнь эволюционирует, — говорил Сергей Васильевич, — при Иоанне Грозном четвертовали, а при Николае II мы на пороге парламентаризма». При этом он определенно держался того мнения, что самодержавие олицетворяет суверенитет национальной власти и исторически призвано для благоденствия России и, следовательно, для ее прогресса. Центр идет от общего к частному, дедуктивно, говорил он, что же касается технической работы розыска, то она должна идти от частного к общему — индуктивно. Поэтому все детали по систематизации розыскного материала и его разработке должны быть особенно точны, как в начальной фазе, так и в последующих этапах. Оппозиционное отношение к власти не может быть убито, как равно и революционные стремления, но мы должны делать так, чтобы русло движения не было от нас сокрыто. Надо наносить удары по центрам, избегая массовых арестов. Отнять у тайных организаций типографии, задержать весь их технический и административный аппарат, арестовать местную центральную коллегию — это значит разбить и всю периферию… Он считал, что массовые аресты или аресты по периферии означают неправильную постановку розыскного дела и указывают или на неосведомленность розыскного органа, или на нерешительность власти, которая по тем или иным соображениям не трогает центральных фигур. Зубатов придавал исключительное значение развивавшемуся движению марксизма, доктрины которого затрагивали самые насущные вопросы рабочего класса, в особенности в России. К тому же это движение только в конечном своем итоге намечало захват власти насильственным путем, этапы же: агитация и пропаганда подчас так бледно выражали признаки преступления, необходимые для преследования по суду, что остались без возмездия. Зубатов мечтал бороться с этим движением рационально, созданием здоровой русской национальной организации, которая другим путем подошла бы к разрешению тех вопросов, на которых могла бы иметь шансы революция. Исходя из этого, он остановился на мысли легализации в намеченной им национальной рабочей организации известного минимума политической и экономической доктрины, проводимой социалистами в их программах, но при сохранении основ самодержавия, православия и русской национальности. Министр Плеве сначала весьма заинтересовался этой идеей, и в этом направлении были сделаны серьезные шаги, с привлечением к работе весьма интересных людей. Однако это начинание совершенно провалилось, вызвав нарекания и противодействия во всех лагерях, начиная от бюрократии и промышленников и кончая, очевидно, левыми и социалистами. Первые отрицали жизненность влияния марксизма на русскую рабочую массу, а вторые, естественно, усматривали в этом укрепление существующего строя и считали такое движение для себя нежелательным. Кроме того, организация легализированных ячеек и рабочих сходок вызывала протесты со стороны фабрикантов, особенно иностранцев, усматривавших вмешательство власти во взаимоотношения их с рабочими на экономической почве. На самом деле, такая организация не могла не вызвать необходимости улучшения положения и оплаты труда рабочих. Таким образом, идеи Зубатова остались непонятыми, что и явилось одной из главных причин его выхода в отставку по приказанию того же Плеве.
В своих указаниях о розыскной работе Зубатов особенно подчеркивал, что в общении с арестованными и причастными к политической работе лицами тон раздражения и запугивания совершенно недопустим. Люди, которые идут в ссылку и даже на смертную казнь, на угрозу и грубость реагируют не страхом, а раздражением. Человек не должен выходить из охранного отделения с уязвленным самолюбием. В особенности же он считал, что должны быть продуманы отношения к секретным сотрудникам; эти люди находятся в постоянной опасности, и недопустима со стороны розыскных органов неосторожность, которая могла бы «провалить» их.
Еврейский вопрос он учитывал как временное историческое явление, которое должно разрешиться по примеру западноевропейских государств, т. е. все ограничительные для евреев законы должны отойти в историю.
Выйдя с хорошей пенсией в отставку, Зубатов поселился сначала во Владимире, затем в Москве, ничем не проявляя себя в сфере нашей деятельности. В Москве я встретился с ним шесть лет спустя, состоя в должности начальника Московского охранного отделения. Бывали мы друг у друга как добрые знакомые. Он несколько опустился, и чувствовалось, что он относится к своей отставке как к несправедливой обиде. На грядущее он смотрел мрачно, предвидя, что революция явится гибелью России. В этом он был твердо убежден.
Прошло пять лет, и предчувствие Зубатова оправдалось. Сидя за столом, в кругу своей семьи, Зубатов узнал о начавшейся в Петербурге революции лишь на третий день, когда она уже докатилась до Москвы. Задумавшись на один момент, он встал и прошел в свой кабинет, откуда тотчас же раздался выстрел, и Зубатова не стало.
Воспоминания о Зубатове были бы неполны, если бы не упомянуть о близком его сотруднике Гуровиче, которого, как упомянуто выше, департаментский курьер называл «тоже персоной в черных очках».
В одно из посещений мною Зубатова я застал в его кабинете господина, который, жестикулируя, говорил ему о чем-то и громко смеялся. «Познакомьтесь, господа», — сказал Зубатов, назвав господина Гуровичем. Встал огромного роста мужчина, неопределенных лет, темный брюнет; длинные волосы, зачесанные назад, большие усы и бородка, прекрасно сшитая визитка и статная фигура делали его представительным. Однако черное пенсне, крупный нос и в особенности большой рот с мясистыми губами делали его лицо не только неприятным, но даже отталкивающим. Обменявшись несколькими фразами, он пригласил меня зайти к нему в кабинет.
— Михаил Иванович интересный человек, и у него вы можете многому научиться, — сказал мне Зубатов.
Гурович, при разъездах по России именовавшийся Тимофеевым, был когда-то секретным сотрудником, но затем, когда революционеры заподозрили его в предательстве, он перешел на официальную службу в Департамент, постоянно опасаясь мести со стороны партии. Рыжий цвет его волос превратился в черный, что вместе с черным пенсне сильно изменило его наружность. Ему было всегда неприятно, что его принимали за еврея, и он, улыбаясь, говорил: «Никак не выходит у меня румынская наружность». Это было его чувствительным местом. Все вместе взятое выработало в этом человеке подход к людям с заведомой подозрительностью и мнительностью, которые он прикрывал резкостью и холодностью. Тонкий психолог, проницательный розыскной работник, категоричный в своих требованиях и логично подходящий к сложным вопросам, он выдвинулся в ряды заметных чиновников того времени. К жандармским офицерам он сумел подойти с большим тактом, и как техник розыскной политической работы он был популярен. Закончил он свою карьеру в должности управляющего канцелярией политического розыска на Кавказе, причем все доклады его по краю в Петербурге обращали на себя особое внимание. В особенности же проницательно он высказался в обширном докладе, в котором предусматривал возможность того, что Россия из Японской войны может не выйти победительницей, что неминуемо приведет к массовым революционным выступлениям. Он, за год до революции 1905 года, нарисовал в особом докладе такую картину грядущего, так логично к ней подошел, что этот доклад явился для министра Дурново базой сначала подготовительной работы, а затем и всех его распоряжений при подавлении первой революции. В интимной среде Гурович был приятным собеседником и хлебосольным хозяином. Имел он пристрастие к тонким винам и, обладая средствами, любил посещать хорошие погреба. Никаких угощений он без реванша не принимал и ценил сослуживцев, которые вводили его в свои дома. К этому следует добавить, что в 1905 году он проявил себя до безрассудства отважным человеком, расхаживая по улицам Ростова-на-Дону, где шла перестрелка между засевшими за баррикадами революционерами и казаками.
Познакомившись с Зубатовым, Медниковым, Гуровичем и некоторыми другими лицами из их круга, я с горечью переживал сознание, что эти лица, так далеко стоящие от офицерского и бюрократического мира, призваны организовать и направлять дело государственной безопасности. Действительно, поверхностность, донкихотство и традиции, основанные на различных отвлеченных понятиях, не отвечавшие более действительной обстановке государственной жизни, не дали института работников в этой сфере. Жандармы и те уподоблялись просто слепым, с глаз которых деятели новой формации как бы снимали катаракты. Что же касается армии, флота и аппарата государственного управления, то, вплоть до министров, генералов и адмиралов включительно, были [они], по большей части, людьми политически невежественными, совершенно неспособными составить себе представление о значении революционно-оппозиционного движения в России и о необходимости с ним энергично и целесообразно бороться попутно с разумной эволюцией сверху.
Кончилось мое пребывание в столице. И вот я на вокзале, чтобы отправиться скорым поездом Петербург — Вильна — Одесса в Кишинев. Меня провожают мои друзья — жандармские офицеры, служба которых заключалась в охранении порядка на железной дороге и была далека от политического розыска и всей его сложной ответственности. Среда эта напоминала более строевую часть с присущими ей тенденциями. В ней было много людей со средствами и гвардейских офицеров. Общими симпатиями пользовался полковник Андрей, высокий бритый брюнет лет сорока, педант на службе, остряк среди товарищей и людей дамского общества. Как водится, сначала мы посидели за столом большого вокзального ресторана, и я спрашивал себя, — какую остроту отпустит Андрей по поводу моего перехода на службу по «охранному департаменту», как называл он розыскную службу. Однако все прошло гладко и сердечно. Минут за 15 до отхода поезда Андрей произнес несколько теплых слов и сказал, что пойдет устраивать мне купе. На перроне его не оказалось, но помощник заявил мне, что вещи мои уже в купе № 4 международного вагона. Я вошел в это купе и был удивлен, застав там лежащего под одеялом господина в громадных черных очках. Не обращая на меня внимания, он продолжал читать запрещенный журнал «Освобождение»{6}, издававшийся в Штуттгарте, в Германии. Я был озадачен и начал было говорить, что, очевидно, вышло недоразумение в кассе, но незнакомец плохо закрылся одеялом, так как из-под него торчала нога в сапоге со шпорой. Это оказался Андрей, заявивший, что он пожелал «сделаться Зубатовым, чтобы проверить, как к нему отнесется охранник». Мы рассмеялись, но эта буффонада указывает, как нерозыскные офицеры Корпуса жандармов относились к Зубатову, а «черные очки» являлись как бы символом провокации.
Поезд тронулся, увозя меня в новую жизнь и работу.
По воцарении большевиков жандармы были объявлены вне закона и подлежащими поголовному уничтожению. Андрей оказался в Москве, где он проживал уже в отставке. Несмотря на это, он подлежал аресту и убийству вместе с другими жандармами. Банда матросов во главе с каторжником ворвалась в его квартиру; на грубость матроса Андрей дал ему пощечину и с презрением сказал: «Предатели, подлецы!» Не прошло и мгновения, как приклад каторжника размозжил ему с размаха череп, и он как сноп свалился к ногам стоявшей тут же его жены.
Перед отъездом в Кишинев мне было приказано явиться к министру внутренних дел Вячеславу Константиновичу Плеве. Это было вскоре после кишиневского погрома{7}. Плеве был возмущен, что власти, проявляя бездействие, допустили беспорядки, почему тотчас же были уволены кишиневский губернатор фон Раабе, полицеймейстер Ханженков и начальник охранного отделения барон Левендаль. Вместо них были назначены князь Урусов, впоследствии товарищ министра внутренних дел, а далее член 2-й Государственной думы и опять товарищ министра во Временном правительстве, полицеймейстером — полковник Рейхарт, а начальником охранного отделения — я.
Плеве в кратких, но ясных выражениях дал мне ряд указаний и в заключение сказал:
— Антиеврейские беспорядки в Кишиневе дискредитировали местную власть и осложнили положение в центре. Такие явления совершенно недопустимы. Губернатор и вы должны работать согласованно и всячески ограждать население от всяких насилий…
Несколько сухой, но ясный в своих выражениях и мыслях Плеве производил впечатление человека волевого, твердого в своих убеждениях и фанатика-службиста. Производила впечатление и его представительная наружность высокого пожилого мужчины, с седыми волосами и усами, бритым подбородком, с энергичными чертами лица и проницательными, устремленными на собеседника глазами.
Многие недолюбливали Плеве. Не говоря уже о левых кругах, преувеличенно считавших его олицетворением реакции; не любили его и придворные и высокочиновный Петербург за то, что он не принадлежал к их среде и был неумолимым врагом какой бы то ни было протекции. Кроме того, он представлял собой полный контраст своему предшественнику Сипягину, человеку с большими родственными связями в петербургском свете, которого называли «русским барином». Плеве для большого света был только бюрократом, не считающимся с его обычаями и ревниво оберегавшим свое министерство от посторонних вмешательств и влияний.
Плеве твердо стоял на том, что с революционерами надо бороться, беспощадно нанося удары верхам партий, но вместе с тем считал необходимым вводить в жизнь назревшие изменения законодательным порядком.
Личная охрана министра находилась в руках полковника Скандракова, бывшего начальника Петербургского охранного отделения, и казалось, что была правильно поставлена, хотя Плеве и не придавал ей особого значения, но не изменял раз установленного порядка.
В это же время в Петербургское охранное отделение продолжали поступать сведения, что социалисты-революционеры решили во что бы то ни стало убить Плеве, и действительно, эти данные подтверждались наблюдением, и удалось даже несколько покушений предотвратить арестами. После таких неудач, сопровождавшихся ощутительными потерями в рядах террористов, последние стали изыскивать пути, как бы подойти к намеченной задаче так, чтобы охранить свой замысел от возможного предательства, т. е. действовать скрытно и вдумчиво, не допустив в свою среду неверного человека. По этим соображениям было решено поручать террористические акты лицам, снабжаемым всеми необходимыми средствами, но которые должны были действовать единолично, за свой риск и страх.
На основании этого в Петербург был командирован террорист, фамилию которого знало лишь два члена центрального комитета. Как об этом мне говорил известный в свое время заведовавший за границей политическим розыском Рачковский, заграничная агентура была осведомлена об этом поручении, но не могла выяснить ни личности террориста, ни куда и когда он направлен. Не выяснили этого и в Петербурге. Вдруг против петербургского Николаевского вокзала, из номеров «Северной гостиницы» раздался страшный взрыв, которым были повреждены капитальные балки здания и совершенно разрушена комната, в которой среди обломков был найден совершенно обугленный труп человека с обезображенным лицом и оскаленными зубами, сжимающими монету-копейку, очевидно предназначенную для грузика, разбивающего детонатор при метании бомбы.
Сейчас же было дознано, что лицо это нелегальное, но кто он в действительности, никому известно не было, в кармане же террориста был найден рецепт лекарства, заказанного им в одной из женевских аптек. По сношению с швейцарскими властями было установлено, что заказавший это лекарство был Покотилов, зарегистрированный с 1908 года как социалист-революционер впервые в Киеве, где я его допрашивал в бытность его еще студентом. По наружности он произвел на меня тогда впечатление бесцветного человека, лицо которого было сплошь покрыто хронической экземой.
Дело об этом взрыве дознанием представлено в следующем виде.
В Александро-Невской лавре была назначена панихида по убитому террористом Балмашевым министре внутренних дел Сипягине. Плеве, предполагая присутствовать на этой церковной службе, должен был туда проехать по обычному маршруту, мимо «Северной гостиницы», что и было учтено Покотиловым. Накануне предполагаемого проезда министра Покотилов приводил бомбу в боевую готовность, предполагая бросить ее в экипаж Плеве, но снаряд непредвиденно взорвался.
В 1904 году Плеве был все-таки убит членом Боевой организации социалистов-революционеров Сазоновым. Бомба была брошена в карету министра, ехавшего с докладом к Царю в Петергоф. Произошло это по дороге на вокзал. Революционер хотя и был замечен филерами, но, не будучи сразу заподозренным, успел бросить снаряд. Карета была совершенно разнесена, а тело Плеве превращено в бесформенную массу: мозги, куски мяса, кровь, обломки кареты и листы доклада, все представляло собою картину ужасной смерти. Тут же лежал тяжело раненный революционер с обезображенным лицом и обугленными конечностями. В это время другой соучастник, Сикорский, пройдя городом, направлялся к Неве с целью сбросить в воду бомбу, имевшуюся у него на случай, если бы покушение Сазонова оказалось неудачным. Сикорский нанял лодку под предлогом переправы через реку, но его волнение и выбрасывание по пути какого-то предмета внушили лодочнику подозрение, и он передал Сикорского полиции.
Личность Сазонова оставалась несколько дней невыясненной, пока в больницу не был командирован чиновник Гурович, который, находясь при бывшем в полусознательном состоянии больном в числе больничного персонала, вскоре выяснил личность террориста по отрывочным бредовым фразам.
За бытность мою в Корпусе жандармов погибли от руки террористов три министра внутренних дел: Сипягин, Плеве и впоследствии Столыпин. Что же касается преемника Плеве, Дурново, то он хотя и умер естественною смертью, но по «ошибке», за границей, социалисты-революционеры вместо него убили некоего Миллера.
Возвращаясь ныне мыслью к прошлому, я еще более, чем тогда, поражаюсь, как слабо русская власть реагировала на постоянные, в течение многих лет убийства, совершаемые сначала народовольцами, а затем социалистами-революционерами. Были убиты Император Александр II и ряд сановников. Обычным последствием подобных убийств являлся уход директора Департамента полиции и начальника Петербургского охранного отделения, причем зачастую преемники их оказывались слабее ушедших. Достаточно было министру или сановнику проявить себя деятельным человеком, чтобы его тотчас убили. Напротив того, либерализм, бездействие власти и отсутствие ясного понимания действительности делали носителей власти неприкосновенными для партий.
Так называлось в революционной среде охранное отделение, т. е. учреждение, ведающее политическим розыском.
Приехал я вновь в Кишинев в июле месяце 1903 года. За четыре года город разросся, стал чище и наряднее, благодаря массе новых домов, высоких, красивых и удобных. С вокзала я поехал прямо в охранное отделение, которое начал тотчас же принимать от ротмистра барона Левендаля; он не покинул еще Кишинева и нервничал, так как губернатор обещал ему место уездного исправника только в том случае, если в результате ожидаемого процесса об антиеврейском погроме он не окажется виновным в попустительстве. Молодой, цветущий и добродушный, Левендаль увлекался розыском и большую часть времени проводил на службе. Канцелярия его оказалась в образцовом порядке, и в ней было налицо все, что требовалось для розыскной работы: личные дела на каждого подозреваемого в революционной работе в Кишиневе; американский шкаф с карточками всех лиц, проходивших по местным делам и департаментским циркулярам; регистрация фотографических карточек; регистрация дактилоскопическая, с оттисками пальцев политических, по которым удавалось после задержания устанавливать, что арестованный не то лицо, за которое он выдает себя по имеющемуся у него паспорту; сводки сведений филерского наблюдения и отдельно «агентурных сведений», т. е. полученных от секретных сотрудников, и т. д. Кроме того, при отделении была библиотека революционных изданий, каковая пополнялась Департаментом полиции, конфискациями на почте и изданиями, отбираемыми при обысках и на вокзалах.
Я принял также отчетность и совершенно секретные дела, находившиеся лично на руках начальника охранного отделения. Здесь же был и перлюстрационный материал, состоящий из копий интересных писем, тайно вскрывавшихся на больших почтамтах.
Затем мне предстояло принять персонал, который составляет основу розыскной работы, т. е. секретных сотрудников. Поздно вечером, переодевшись в штатское платье, мы пошли на конспиративную квартиру. Было пасмурно и дождливо. Керосиновые фонари тускло освещали улицу, в особенности же было темно, приближаясь к окраине города, где находилась квартира в доме постоянно отсутствующего холостяка помещика. Еще не доходя до дома, я обратил внимание на медленно шедшего впереди нас человека, который, перейдя улицу, останавливался, как бы ища номер какого-то дома.
— Это Яковлев, заведующий филерами, — объяснил мне Левендаль и прибавил, что в последние дни мимо дома, куда мы шли, проходили по несколько раз социал-демократки Любич и Ривкина. Ввиду этого он опасается, не выяснена ли наша квартира. Последнее могло угрожать наблюдением за нами, а в особенности за нашими сотрудниками, не говоря уже об опасности оказаться им в западне.
— Кроме того, надо было предупредить недопустимую встречу сотрудников, так как они не должны друг друга знать.
Левендаль тихо постучал два раза в окно небольшого провинциального дома, и нам тотчас отворила дверь женщина лет сорока, с приветливым лицом, освещенным тут же стоящей на столе в прихожей керосиновой лампой. Осведомившись, не я ли новый «хозяин», она поклонилась мне в пояс с тем достоинством, которое умеют вкладывать в этот поклон русские женщины, и сказала: «Добро пожаловать». Подавая ей руку, я спросил, что делает ее муж, и получил ответ, что Головин у черного входа наблюдает, чтобы не произошло встречи сотрудников. Каково же было мое удивление, когда после всего этого в комнате, в которую мы вошли, оказалось два человека, оживленно о чем-то беседующих. Левендаль понял мое недоумение и объяснил, что это двоюродные братья, которые вместе явились в охранное отделение с предложением своих услуг. Сначала они полагали, что будут открыто доносить о том, что узнают о противоправительственной работе.
— Я беседовал с ними несколько раз, — сказал Левендаль, — и убедил, что секретная работа гораздо интереснее и может дать большие результаты, благодаря их связям в рабочей среде. Один из них, под псевдонимом «Тотик», близок к местной социал-демократической группе, а его двоюродный брат «Белый» освещает социалистов-революционеров.
Эти сотрудники были весьма различны и по виду, и по характеру: «Тотик», развитый и вдумчивый, светлый блондин, давал точные и сухие сведения; «Белый» же, смуглый и порывистый брюнет, любил много говорить и фантазировать. Знал мало, но ясно, что наблюдателен и хитер. Розыскной работой они увлекались, и она составляла как бы романтическую часть их жизни мелких ремесленников, со стремлением обнаружить серьезную организацию. «Белый» — по профессии маляр — был унтер-офицером и потому имел право поступить на службу в жандармы, чего он и желал. «Тотик» — печник, решил работать «на пользу правому делу», а затем начал заниматься подрядами.
Оба они интересные сотрудники, подумал я, но их развитие недостаточно, чтобы пойти далеко в розыскном деле. Расставаясь с ними, я предрешил их разлучить и прибавить им содержание, так как всегда считал несправедливым положение, когда идейные сотрудники получают менее тех, кого приходилось покупать как людей, поступивших в розыск исключительно из-за материальных побуждений.
Видно было, что Левендаль учил их добросовестно. Они не торопясь надели пальто и шапки, внимательно осмотрелись, чтобы ничего своего не забыть, и начали прощаться. Левендаль прошел вперед, отворил дверь и, не показываясь на улицу, осмотрелся по сторонам; видя, что вблизи никого нет, выпустил сотрудников порознь. Они тотчас же перешли на другую сторону улицы и скрылись в темноте.
Нам оставалось ждать еще час до прихода следующего сотрудника, когда можно было познакомиться с заведующим квартирой. Левендаль позвал Ивана Онуфриевича Головина и сказал, что Головин писец нашей канцелярии, ранее служил филером в Петербургском охранном отделении. Там, заболев, назначен к нам на юг для поправления здоровья, с указанием его беречь. Вошел человек лет сорока, среднего роста, шатен, с большой шевелюрой, небольшими усами, без бороды. Мы уселись и начали беседовать. Оказалось, что он много видел на своем веку, наблюдая в свое время за видными революционерами: Савинковым, Гершуни, Засулич, Лениным и другими. Теперь он ходит на «работу в город», как он выражался, редко, преимущественно для выяснения лиц и «разговоров» с дворниками и обывателями.
— Головин любит переодеваться и изображать Лекока{8}, — сказал Левендаль, — и хотя это у нас, в политическом розыске, рекомендуется только в исключительных случаях, тем не менее такая работа иногда полезна.
Головин проводил нас в смежную комнату, где в открытом шкафу висела различная одежда: обмундирование жандарма, полицейского, почтальона, железнодорожника, местного крестьянина, рабочего, торговца и лохмотья нищего. В сундуке имелись костыли и маленькая платформа на колесиках, на которую усаживался Головин, изображая безногого бедняка. Наконец, в коробке было несколько тщательно разглаженных париков и бород.
— Жена моя, Марья Капитоновна, — сказал Головин, — подчас одевается торговкой и с корзиной овощей или каких-либо пустяков ходите черного хода на квартиры и заводит знакомства с прислугой интересующих нас лиц.
Впоследствии мне пришлось убедиться, что Головин был сыщиком-фанатиком, предприимчивым и опытным знатоком своей профессии. Он принадлежал к разряду тех людей, которые делают все хорошо, обдуманно и законченно, но которых утомляет однообразная, будничная работа. Я настолько ценил его, что позднее перевел его вслед за собою в Варшаву, а затем и в Москву, где его и его жены деятельность была шире и где они работали уже с помощниками.
К слову сказать, что социалисты-революционеры, выслеживая лиц, которых они собирались убивать, пользовались широко переодеванием: извозчиками, торговцами папирос и газет, железнодорожными служащими, офицерами и т. д., словом, так, чтобы меньше обращать на себя внимание наблюдения с нашей стороны. Так они выслеживали министров Плеве, Дурново и Столыпина, адмирала Дубасова, Великого князя Сергея Александровича и других, причем такой слежке особое значение придавал террорист Савинков — писатель-революционер и видная персона в рядах Временного правительства. Перейдя в лагерь большевиков, он вынужден был лишить себя жизни, как отверженный старой средой и не принятый новой.
Пока мы беседовали с Головиным, вошел третий сотрудник, по псевдониму «Солдат». Он пришел с опозданием. Маленького роста, брюнет лет 25, одет с претензией на элегантность, в золотом пенсне. Манерно раскланявшись, он уселся развалившись и заявил, что он был социал-демократом и имеет большие связи в еврейской социалистической среде и связал розыскную работу Кишинева с Одессой. С первых же фраз чувствовалось, что не Левендаль руководит им, а наоборот, что недопустимо и влечет обыкновенно за собою крупные осложнения, до провокации включительно. Притом оказалось, что «Солдат» легального заработка не имеет и черпает средства к жизни исключительно из охранного отделения, не маскируя получение денег каким-либо показным занятием.
— Нагл, ленив, скрытен и самонадеян, — сказал я Левендалю после ухода «Солдата», но должен был добавить, что безусловно полезен, хотя может «провалиться», если его заподозрят в источнике его средств к существованию.
— Да, деньги он любит, — ответил Левендаль.
Оказалось, что он был в тюрьме, когда заявил, что желает работать в охранном отделении, но тут же потребовал указать, сколько ему будут платить.
— Он знает себе цену и меня эксплуатирует, — заметил Левендаль, подтверждая вполне этим правильность моего первого впечатления о ненормальности отношений между ним и «Солдатом».
Наконец пришел и четвертый сотрудник, работавший под псевдонимом «Малый». Грязный, молчаливый ремесленник-слесарь, уже с проседью. Многосемейный, нуждающийся еврей, не стесняемый никакой моралью. Он случайно вошел в связь с анархистами, но, взвесив, что, с одной стороны, это может повлечь за собою ответственность, с другой же, что на этом деле можно подработать, он пошел в полицейский участок, откуда пристав направил его в охранное отделение. Неразговорчивый, растягивающий сведения на несколько свиданий, он был малополезным и трудным человеком. Этот тип часто встречается в рядах сотрудников «низов».
Для свиданий квартира была удобной, с двумя выходами, но несколько отдалена от отделения, что затрудняло быстрое с ней общение в случае поступления экстренных сведений. Час ночи. Мы вышли, и нас охватила сырая, темная ночь, а Яковлев продолжал находиться на улице, оберегая нас.
На другой день мы пошли в «сборную», где в десять часов вечера собирались филеры. Их оказалось двенадцать человек, уже втянутых в работу слежки, все люди развитые, здоровые и бодрые, как то требовалось инструкцией.
Крупные охранные отделения, как Петербургское, Московское и Варшавское, представляли собою учреждения с гораздо большим составом служащих в канцелярии, в филерской команде и пр. В них было, естественно, и большее число секретных сотрудников, так называемых «агентов внутреннего наблюдения», причем некоторые из них освещали верхи партий, как революционных, так и оппозиционных. Было также по несколько конспиративных квартир, но в основании те же отделы, о которых говорилось выше. Кроме того, при этих отделениях были и собственные конные дворы, которые наряжали для наблюдения извозчиков, причем кучер, очевидно, был филером. Затем там же были команды так называемых надзирателей, которые занимались исключительно выяснением наблюдаемых путем бесед с дворниками, обывателями, осмотром домовых книг и пр.
Итак, отделение было принято, и мне с первых же шагов пришлось озаботиться приобретением более интеллигентной агентуры для освещения надлежащим образом местного общества, в смысле уяснения существовавших в нем оппозиционных, революционных и юдофобских течений. Только эта мера могла оградить меня от повторения судьбы моего предшественника, который, слишком сосредоточившись на освещении низов революционных партий, оказался неосведомленным в подготовлявшемся кишиневском погроме.
Через несколько дней по моем окончательном вступлении в заведование отделением ко мне явился сотрудник «Белый» и сообщил, что у «эсеров» (социалистов-революционеров) состоялось собрание, на котором обсуждался вопрос о создании партийных ячеек в промыслах и на заводах. Тогда же некий «Михаил» поставил вопрос, «скоро ли у нас будет литература и прокламации?». «Михаил» высокого роста, брюнет, лет 30, прихрамывающий на левую ногу. Ответил ему «Николай», маленького роста, лет 25, блондин, в очках: «Все своевременно будет! — И тут же добавил: — Кстати, Михаил, мне надо с вами встретиться, заходите туда». Фамилий этих лиц «Белый» не знал, но слышал, что «Михаил» служит приказчиком в галантерейной лавке на Александровской улице, против собора. В тот же вечер филеры взяли в наблюдение приказчика галантерейной лавки, похожего по приметам, данным сотрудником «Белым», и, давши ему свою кличку «Хромой», проследили его до дома № 17 по Немецкой улице. Утром «Хромой» пошел в упомянутую лавку, и таким образом отделение установило, что в наблюдении под филерской кличкой «Хромой» находится революционер «Михаил».
Наблюдение продолжалось, и через два дня «Хромого» «проводили» из магазина на Буюканскую улицу, по которой он стал терпеливо прохаживаться, пока, наконец, к нему не подошел маленький блондин в очках. Последнему филеры дали кличку «Карлик»; оба пошли вместе, соблюдая все свойственные революционерам предосторожности, чтобы убедиться, что за ними не следят «шпики», как на революционном жаргоне назывались филеры. Не заметив ничего подозрительного, «Хромой» и «Карлик» вошли в дом № 30 по той же улице. Там, очевидно, была квартира «Карлика», так как он более из этого дома не выходил, тогда как «Хромой» вышел приблизительно через час и отправился к себе домой. Таким образом, квартиры обоих революционеров были выяснены, и дальнейшее наблюдение позволило установить ряд лиц, находившихся в сношениях как с «Хромым», оказавшимся Левиным, так и с «Карликом», который оказался Николаем Петровичем Шащеком. Тогда же были выяснены фамилии и других наблюдаемых лиц. Сотрудник «Белый» заболел, и потому, что делалось в группе, мы не знали, но через несколько дней филеры «проводили» «Карлика» на Соборную площадь и издали наблюдали за его встречей с неизвестным лицом, беседа с которым продлилась около трех часов. Наконец они отправились по конке (трамваю) на вокзал и взяли там, очевидно, ранее сданные на хранение два чемодана, один легкий, другой же тяжелый. Взяв извозчика, они поехали на Буюканскую улицу № 30, куда Шащек внес тяжелый чемодан, в то время как его спутник, прозванный филерами «Приезжий», ждал его на извозчике. Шащек скоро вышел и поехал вместе с «Приезжим» в гостиницу по Михайловской улице.
Этот тяжелый чемодан оказался предательским для его обладателя. Через несколько дней он был взят из квартиры Шащека его сожительницей «Смелой» и отвезен в г. Бендеры, где впоследствии был произведен обыск, обнаруживший складочную квартиру революционного материала, оружия и литературы Партии социалистов-революционеров и типографского шрифта. Одновременно была арестована и вся группа.
Ликвидацией более всех был доволен «Белый», так как благодаря его болезни он остался вне подозрений. После этого дела ликвидации были бледные и сводились к задержанию сходок и отдельных лиц. Но весь Кишинев находился в приподнятом настроении, так как начался наделавший столько шума процесс.
С формальной стороны обвинялось в грабеже и насилии несколько типичных уличных хулиганов, в действительности же процесс выявлял столкновение двух политических крайних течений, которые взаимно обвиняли друг друга; острие речей гражданских истцов было направлено на русское правительство и его агентов. Защитником обвиняемых выступил известный юдофоб, присяжный поверенный Шмаков, гражданские же истцы были представлены целым созвездием тогдашней адвокатуры и политического левого мира. Во главе их красовалась львиная голова Карабчевского, а за ним такие крупные величины, как Винавер, Грузенберг, Зарудный (впоследствии министр юстиции Временного правительства), наконец, Соколов, автор Приказа № 1, которым солдатам с первых же дней революции приказывалось не отдавать чести офицерам, Переверзев и др. В их речах было много сильного и искреннего, было немало и театрального.
Конечно, никому не был интересен тот или другой приговор сидящим на скамье подсудимых, но страсти разгорались настолько, что председателю, сенатору Давыдову, приходилось постоянно останавливать то одну, то другую сторону. Карабчевский счел долгом сделать «красивый жест» в сторону левых, заявив, что не считает возможным присутствие на суде начальника охранного отделения. По этому поводу начались особые дебаты, ничем не кончившиеся. Характерно и то, что в тот же самый день, когда либеральная адвокатура требовала моего удаления из зала суда, мне были доставлены ею анонимные угрожающие письма, почему они просили об охране их личности. Такова невязка политических жестов с реальностью. Слова защитников разносились по городу, подымая вихрь противоречивых впечатлений. Люди спорили в домах, негодовали на улицах, дамы впадали в истерику, сжимались кулаки культурных людей и простолюдинов… Затем процесс вдруг круто оборвался, так как адвокаты, не имея возможности закончить свои речи, бросая обвинение правительству, ушли, передав дело частному поверенному. Разбушевавшееся море людских страстей стало мало-помалу возвращаться к обычной обывательской глади.
Небезынтересно здесь отметить, что Карабчевский с первых же дней революции 17-го года выявил себя не только правым и убежденным монархистом, но вынес в своих литературных трудах суровый приговор тем самым кругам, которым оказывал поддержку выступлениями на Кишиневском и других процессах. В одной из последних речей, уже в изгнании, Карабчевский заявил, что выступает как защитник того принципа, который считал основным устоем России и которому был всегда верен, а именно монархизму.
Закончился процесс о кишиневском погроме, но резонансом он прошел по всему миру. Вскоре я вывихнул ногу и слег. Меня пользовал по-приятельски доктор Лившиц. Большого роста брюнет с проседью, лет сорока пяти, навыкате большие черные глаза, часто смеющиеся, черные усы и бритая борода, голова круглая, крупная. Речь чистая, но в общем все-таки ярко выражалось семитическое его происхождение. «Я интересуюсь сердечными болезнями, — говаривал он иногда, — так как мои родители передали мне по наследству плохое сердце».
В Кишиневе Лившиц был популярным врачом, окончившим Венский университет, выдающимся; он был даже оставлен при этом университете, работая в качестве ближайшего ассистента известного профессора Нотнагеля. Его все-таки тянуло к родным пенатам, почему он держал экзамен на русский диплом и поселился в своем родном Кишиневе, считая его самым приятным городом в мире. Над ним даже посмеивались его приятели, говоря, что тогу профессора он променял на мамалыгу (каша из кукурузной муки — национальное кушанье в Бессарабии). Совершенно беспартийный и благожелательный, он был милым знакомым, с которым приятно было коротать время за картами или в беседе. Придя ко мне как врач, он остался обедать. К вечеру пришли навестить меня губернатор князь Сергей Дмитриевич Урусов и прокурор местного суда Владимир Николаевич Горемыкин; с первым Лившиц поздоровался официально, со вторым же с той милой фамильярностью, которая характерна со стороны врачей в отношении своих пациентов. У Горемыкина была та же болезнь, что и у доктора.
Урусов выше среднего роста, лет сорока пяти, пепельный блондин, плотный, с привлекательным открытым лицом, небольшие усы, мягкий, приятный голос; при первоначальном знакомстве сух и сдержан; усидчивый и добросовестный работник. Слушал он внимательно только то, что его интересовало, но без пытливости. На еврейский вопрос у него был законченный взгляд, что необходимы немедленные реформы, а в первую очередь — уничтожение черты оседлости. У меня были с ним близкие отношения, и впоследствии у нас долго поддерживалась частная переписка, вплоть до ухода его в левое крыло Государственной думы. Хороши ли или плохи были его взгляды, но он был безусловно честным, благородным человеком. Он погиб при большевиках в крайней нужде, лишившись и семьи и имущества.
Прокурор, маленький, подвижной блондин, бесцветный, юркий, в пенсне, был человеком с либеральным уклоном, но добросовестно выполнял свой долг, проявляя на своем месте законность и беспристрастность. Дом был открытым для местного общества, где встречались люди различных профессий, положения и взглядов. Умер он от болезни сердца в Петербурге.
Сначала мы говорили о мелочах и смеялись остротам и сравнениям Лившица, но чувствовалось, что все избегают говорить о том, что больше всего интересует и власть и обывателя, а именно о прошедшем процессе. Первым заговорил по этому вопросу Урусов, обращаясь ко мне:
— По требованию Департамента присяжного поверенного Соколова мы сегодня отправили под конвоем в Петербург. Ваши сведения были верны, что левые предполагают устроить ему демонстративные проводы и явятся к пассажирскому поезду. Действительно, на вокзале была масса публики, мужчин и дам, последние с цветами, во главе с Екатериной Кристи, причем присутствовали преимущественно христиане; но Соколова мы отправили с товарным поездом за два часа раньше…
— Значит, — сказал Лившиц, — все обстоит благополучно и все довольны: демонстранты осуществили демонстрацию, власти придумали трюк, Департамент получит своего арестованного, а я перед вашим приходом сыграл большой шлем, но не успел его записать.
Было очевидно, что Лившиц желает переменить тему. Урусов же желал продолжать разговор и потому сказал:
— А интересно было бы, доктор, услышать мнение о процессе именно от вас как исключительно лояльного человека и еврея, вращающегося в нашей среде. Уверяю вас, что мною руководит не праздное любопытство, и я вполне учитываю вместе с тем, как тяжело вам возвращаться к этой теме, — прибавил губернатор.
— Если это полезно для меня и для кишиневских евреев, то я готов вам рассказать по-обывательски, что я пережил во время погрома и как ужились во мне эти события. Какого числа — не помню, я послал нашу горничную Марфу к своим родственникам спросить, идут ли они вечером в театр; Марфа запозднилась возвращением, а придя в повышенном настроении, сказала, что в городе погром. Сначала я не разобрал, в чем дело, и даже переспросил: «Какой погром?» На это она ответила: «Еврейских жидов бьют». Очевидно, служа у еврея, ей неудобно было сказать «бьют жидов», и она прибавила «еврейских». Я чувствовал то же, что чувствовал в этот момент каждый еврей в Кишиневе, а именно: «Скоро ли и до меня дойдет очередь быть битым?» Состояние весьма незавидное, и полагаю, что вы все здесь присутствующие на моем месте испытывали бы то же самое. Какая-то подавленность и чувство беззащитности. Я был недалек от сильного сердечного припадка. Затем я спросил Марфу, благополучно ли у моих родственников, и попросил ее рассказать все обстоятельно. «Испуганы, так как по соседству их шалят ребята. Я пошла в дворницкую к Кириллу…» Кирилл — брат Марфы, которого я определил дворником к этим родственникам, по просьбе пристава. «Кирилл, — продолжала Марфа, — сидел как растяпа и ничего не понимал. Тогда я на него начала кричать, чтобы он запер на замок ворота и никого не пускал и чтобы тут все было в порядке, пригрозив, что я буду жаловаться своему барину. На это Кирилл сказал, чтобы вы не сомневались, так как он будет у ворот на страже с ломом. А жена Кирилла, стерва, посмотрела на меня и сказала: “Ты, Марфа, жидовская наймычка!” Мне стало обидно, и я опять пошла к господам, сказав, чтобы они не беспокоились, и ушла домой. На Александровской улице ребята выпустили перья из перин — прямо потеха: все кругом как в снегу! На улице я нашла выбивалку и принесла домой, она нам, барин, пригодится, а то намедни, как я выбивала ковер, наша сломалась». Начали обсуждать положение, и я решил со всеми своими отправиться на квартиру к местному приставу Дунскому, но подумал: «А что, если этот мой приятель сам окажется погромщиком?» Предложил я Марфе идти с нами, но она ответила, что понесет туда барышнину ночную кофту и мою пижаму, а потом возвратится домой, чтобы было все в порядке. Мы отправились крадучись уже по полутемным улицам и пришли к Дунскому. В его кабинет дверь была закрыта, и оттуда слышался голос пристава: «Канальи! оставили свои посты. Сейчас же соединить в команды по пять человек, с надзирателями, и задерживайте погромщиков!» Через несколько минут из кабинета вышло несколько полицейских чиновников и человек двадцать городовых. Дунский был бледен и измучен. Завидя нас, он подошел к нам и крикнул: «Вот что делают из нашего Кишинева! Пожалуйте, доктор, ко мне наверх». Нас приняли радушно и сочувственно, уступив свою спальню. Не буду останавливаться на деталях происшествия — они безобразны и ужасны, они отвратительны. Кто организатор погрома? — спросите вы меня, на это я вам отвечу: в этом деле нет технической подготовки со стороны власти, но мораль, укрепившаяся в Петербурге, такова, что крайне правый шовинист, всегда ярый юдофоб, находит самое благосклонное отношение к себе от министра до городового включительно, почему эти элементы работают безнаказанно и смущают всякие дегенеративные отбросы интеллигенции и черни. Полное попустительство в этих преступлениях ярко выявляется. Ведь не может быть в культурном государстве такого положения, когда на подданного этой страны нападают с целью убийства, а агенты власти не имеют права убить преступника на месте, а должны ожидать шесть часов, пока не выйдут войска из своих казарм. Ведь это ужас! — убито свыше пятидесяти человек, мирных жителей. Еврейство — мировая сила. Сила, которая вливается в культурные государства земного шара, хотя и с запозданием, но неудержимо и последовательно. Запоздалость явилась вследствие давления руководителей христианской доктрины, с одной стороны, а с другой — и отсталые идеологи-талмудисты предостерегают евреев от влияния на них европеизма; им необходимо сохранение еврейства в библейской психологии и обычаях. Я верю, что не пройдет и одного столетия, когда еврейство совершенно ассимилируется в тех странах, которые сделались его второй родиной. Ведь на наших же глазах у евреев исчезают курьезные одежды, прически, нелепые обычаи и т. д. Ничего не поделают ни патеры, ни цадики (духовное лицо у евреев)! Народ, который в 100 % грамотен, силен в борьбе, и никакие хулиганы его роста не остановят ни в России, ни вне ее.
Простите, господа! Вы просили высказаться еврея, он и рассказал вам, что думает он и все ему подобные. Демонстрантам, которые, провожая выступавшего на погромном процессе Соколова, пожелали выразить сочувствие евреям и протест за совершившееся в Кишиневе, мой низкий поклон, — заключил Лившиц.
Наступила пауза. Лившиц сел и в изнеможении опустил голову.
— Да, — сказал прокурор, — говорили вы нутром и потому во многом убедительно, но не скрою, хотя я и на вашей стороне по вопросу о погромах, но в каждой фразе вашей чувствовалось, что вы одно, а мы другое и что для понимания нами друг друга чего-то недостает.
Вскоре губернатор и прокурор ушли, а мы продолжали игру, которая не клеилась, так как Лившиц о чем-то сосредоточенно думал и был рассеян.
— О чем вы думаете? — спросил я, на что Лившиц ответил:
— Подобные разговоры мне очень тяжелы, и вы, вероятно, заметили, что я упорно всегда переводил нашу беседу на другую тему, когда затрагивался еврейский вопрос. До чего мы можем с вами договориться? Только до споров, которые могут отразиться на наших добрых отношениях.
Стук в дверь. Вошел полицеймейстер, полковник Рейхарт, бывший жандармский офицер, и рижский полицеймейстер, маленький, подтянутый старик, бритый, с большими кавалерийскими усами, которые он постоянно разглаживал; как очень маленького роста человек, он пыжился и казался очень суровым. В действительности же, хотя и строгий педант на службе, он был добрейшим существом. С Лившицем он был на «ты», и они, быстро сойдясь, были очень дружны.
— Что вы надулись, как мыши на крупу, и оба молчите?
— Да так, — ответил Лившиц, — сейчас тут были Урусов и Горемыкин, затронули тему об евреях; я говорил, волновался и увидел, что многого они понять не могут, хотя как носители власти исключительно хорошие люди.
— А ты, когда находишься в обществе губернатора и прокурора, больше слушай и держи язык за зубами. Мы чиновники, а ты обыватель и еврей; у нас психология различная и очень сложная. Поужинаем, поиграем в винт, и я тебя завезу домой{9}.
Закончив в Одессе дознание о группе социалистов-революционеров, я был назначен в Ростов-на-Дону начальником охранного отделения, которое принял в июне месяце 1905 года.
Мой предшественник, подполковник Аплечеев, был утомлен, нравственно издерган и очень опечален убийством его друга, жандармского подполковника Иванова, старика, прослужившего 25 лет на железной дороге, не понимавшего и не любившего «политики». Он со дня на день ждал приказа об увольнении в отставку, мечтая поселиться в деревне, но его выследили и у самой двери его квартиры расстреляли. Убийцами были два брата, 17- и 18-летние сыновья рабочего, которых удалось тотчас же арестовать. Наслышавшись на митингах, что жандармы враги народа, они по собственной инициативе решили убить Иванова.
Градоначальник, престарелый генерал Пилар, имел свои суждения, сводившиеся к тому, что все обстоит благополучно и что никогда и ни с кем не следует обострять отношения: «Нас не трогают, и мы не должны никого трогать» и т. п.
Не прошло и нескольких месяцев, как революционерами была организована колоссальная уличная демонстрация. Пилар своевременно был об этом осведомлен, и я ему представил списки главарей, подлежащих аресту, в предупреждение этого и других выступлений, но он от этой меры воздержался, как слишком крайней.
Бушующая толпа, в которой виднелись красные флаги, запрудила главную улицу Ростова и направилась к тюрьме. Полиция заняла наблюдательную позицию невмешательства. У тюрьмы произошло побоище между портовой чернью и демонстрантами. Среди последних несколько человек были избиты и двое убито. Еврейка, несшая знамя, лежала на земле с воткнутым через горло древком красного флага{10}. Тогда Пилар послал к тюрьме казаков, которые там уже никого не застали, все разбежались и скрылись по своим жилищам.
Наутро мне доложили, что на дороге из Нахичевани (почти слившийся с Ростовом город) в Ростов формируется патриотическая демонстрация. Появился портрет Царя, начали сосредоточиваться массы портовых рабочих и оборванцев. Я телефонировал Пилару, докладывая о недопустимости этой демонстрации и необходимости немедленно ее разогнать в предупреждение дебоша и еврейского погрома. На это Пилар ответил: «Мне все известно, не беспокойтесь!» Видя, что начинается неразбериха, не исключающая эксцессов и с левой стороны, я собрал весь состав охранного отделения, вооружил его и приказал не расходиться, а в случае нападения на отделение, не стесняясь, стрелять.
Во время этих распоряжений приходит молодцеватый солдат, еврей, с Георгиевским крестом «за храбрость», и докладывает, что он в отпуску после ранений, полученных на японском фронте, и просит его и его семью укрыть в усадьбе охранного отделения. «В городе паника, и все евреи опасаются погрома», — сказал он.
Мимо моих окон проходит серая масса черни, впереди несут два образа и портрет Государя. Проходит час, другой, и мне докладывают, что толпа громит на базаре лавки и что ее разгоняет полиция.
По Большой Садовой идут непрерывно со стороны базара люди, неся в руках различные предметы обихода. Какой-то пьяный тащит связанные трубы граммофона, тащат зеркала, подушки, ночные столики и т. п. Один тип тянет по тротуару перевязанный веревкой комод, останавливается, вытирает пот и тащит дальше. Опять звоню градоначальнику, говоря, что необходимо выслать засады, чтобы отбирать награбленное имущество и арестовывать грабителей, опять получаю ответ: «Не беспокойтесь!», что надо понимать: «Не ваше дело!» Но засады были все-таки организованы и, работая усердно, отобрали целые горы награбленных вещей.
В то время по площади перебегал молодой еврей. Завидя его, хулиганы останавливают его, обыскивают, находят револьвер, схватывают, с силою подбрасывают вверх, и он падает на мостовую. Претерпев это бросание несколько раз, человек обратился в мешок с костями.
К вечеру приезжает ко мне полицеймейстер Прокопович; его сопровождают несколько конных стражников. Высокий толстяк, в дымчатых очках, он показывает мне свою простреленную шинель.
— Стреляла по мне еврейская самооборона, — говорит он и приглашает меня ехать с ним к градоначальнику, который нас ждет.
На улицах темно и пусто. Город словно вымер.
Приезжаем. Пилар сидит у телефона, тут же его чиновники для поручений.
— Опять начался грабеж, — говорит он и продолжает что-то писать, садясь за стол.
Вновь телефон. Пилар просит меня подойти. Говорит пристав, докладывая, что в центре города разбивают обувной магазин. Пилар просит меня передать, чтобы пристав принял решительные меры к прекращению безобразий. Я передаю: «Градоначальник приказал принять решительные меры». А на вопрос пристава: «Какие именно меры?» — отвечаю: «Немедленно расстреливать хулиганов на месте!» Но Пилар буквально вырывает трубку из моих рук, отменяет мой приказ о расстреле и говорит о задержании и предании суду. По репликам Пилара ясно, что пристав докладывает о том, что при приближении полиции хулиганы, завидя ее издали, разбегаются, так что никого не удается арестовать, но лишь только полиция удаляется, они вновь продолжают свое дело.
Возвращаюсь домой, а Пилар едет в местный клуб «ориентироваться в общественном настроении».
На другой день узнаю, что, разговаривая с собравшимися в клубе, градоначальник просил быть с ним откровенным, тогда ему и наговорили много неприятных для его самолюбия и положения слов, с обвинением в попустительстве и бездействии власти.
Между тем события развернулись в дальнейшем весьма быстро: готовится общая железнодорожная забастовка, социал-демократы ведут усиленную пропаганду, всюду выступают ораторы, которые пользуются всяким удобным случаем, чтобы проникнуть в казармы и на заводы, собирают там рабочих и солдат, произносят захватывающие речи и скрываются. Выступает также Конституционно-демократическая партия, впоследствии Партия народной свободы, сокращенно называемая «Каде», объявляя себя солидарной с выступлениями революционных партий; инженеры, адвокаты, учителя, публицисты и лица других профессий, входившие в названную партию, оказывают, чем могут, содействие революционным проявлениям. Пресса свободно излагает революционные стремления и поощряет выступления. У градоначальника появляются лица с требованием освобождения политических арестованных, того же требуют от жандармского офицера. В партии выявляется левое крыло, с открытым стремлением к республиканскому образу правления, правое же остается на платформе конституционной монархии.
Я пишу в Петербург с подробным изложением всего происшедшего, с просьбой приказать градоначальнику произвести требуемые аресты. Получается от министра внутренних дел Дурново телеграмма, но уже поздно: на квартирах, намеченных к аресту, лиц не оказывается — они все на баррикадах, за полотном железной дороги, в предместье Темернике. Революция в полном разгаре. Ходят только поезда с революционерами, товарное и пассажирское движение замерло. Пилар отрешен от должности и сказался больным. Власть переходит к казачьему подполковнику Макееву, человеку решительному, уравновешенному и со здравым смыслом.
Распропагандированный пехотный полк выводится из Ростова походным порядком по направлению к Новочеркасску. Остается казачья сотня и два артиллерийских орудия. В здании театра митинг, с баррикад стреляют, среди обывателей есть убитые и раненые. При взятии казаками вокзала ранен офицер. Митинг разогнан артиллерийскими снарядами, но баррикады держатся.
Под утро неизвестный подкрался к казачьему патрулю у ворот казарм и бросил бомбу. От взрыва у одного казака оказалась размозженной нога, а другой тяжело ранен в живот. Казаки озверели. Макеев это учел, говоря: надо быть с казаками осмотрительным и не выпускать их из рук: мало-мальски недосмотреть, и могут пострадать обыватели.
Вечером мимо тех же казарм полицейские вели в участок задержанного студента Когана, у которого было удостоверение революционного Красного Креста. Казак у ворот, завидев арестованного интеллигента, подал тревогу, и как вихрь на улицу выбежало человек двадцать казаков, отбили арестованного от полиции, и через несколько минут на снегу лежал растерзанный труп Когана.
Ночью секретный сотрудник «Саша» дал мне знать по телефону, что решено оставить баррикады и уйти вооруженными за Дон. Телефонирую Макееву, что отступающих можно оцепить и задержать, но оказалось, что казаки и лошади так переутомились за двое суток непрерывной работы, что этого сделать было нельзя.
Полиция сбилась с ног. В течение дня были случаи, что по полиции стреляли из окон и с балконов. Полиция также стреляла и убила на балконе одного человека. На своей квартире убит помощник пристава Снесарев. Убийцы в числе пяти человек ворвались в столовую и расстреляли полицейского на глазах его жены и детей.
Макеев просит выяснить, где засядут отступающие, чтобы на заре их оцепить, обезоружить и арестовать. На соборную колокольню, откуда далеко видны все окрестности, послано мною три филера, которые должны наблюдать в бинокль, если можно что-нибудь увидеть: ночь хотя и лунная, но небо облачное. Через час прибегает один из наблюдающих и говорит, что с баррикад сначала доносились крики и громкий разговор, а затем группа людей направляется к Дону. Сколько их, невозможно выяснить, так как тогда только и видно, когда луна выглянет из-за туч.
Маленький серенький человечек филер Марков теперь неузнаваем: наблюдение его захватило, глаза горят, речь твердая, определенная, и он просит разрешения пойти выследить революционеров, назначив ему в помощь другого филера, Иванова. Оба уходят… Вновь сведения с колокольни: перешли по мосту Дон, их всего человек 20–30, вначале было больше, но постепенно многие ушли.
Светает… Макеев спрашивает, как дела, и говорит, что сотня казаков и два орудия ждут распоряжения о выступлении. Прибегает Марков и докладывает, что отступившие с баррикад, частью вооруженные винтовками, еле дотащились, устало волоча ноги, до помещения Аксайского земледельческого завода. Некоторые в руках имели бомбы, судя по осторожности, с какой они несли свертки.
— Без малого не выдала меня собака, господин начальник, — сказал Марков. — Подойдя близко к идущим, я спрятался за забором, как вдруг она подбежала ко мне с громким ворчанием и начала скалить зубы. Я смело подошел к ней и ее обласкал. Она замолкла и стала лизать руки.
Вдруг вдалеке раздался взрыв. Затем Иванов докладывает по телефону, что на заводе Аксай произошли взрывы: сначала один, затем другой. Оттуда раздались крики и стоны, которые теперь почти затихли.
С нарядом полиции и доктором я отправился туда. В сарае на полу распростерты изуродованные трупы. Один из них, ребенок лет 10–12, в какой-то ватной кофте, с вывалившимися внутренностями.
— Вот и ростовский Гаврош![2]— сказал доктор, беря маленькую безжизненную руку дитяти.
Слышны стоны тяжелораненых. Один из них объяснил, что кто-то из них по неосторожности уронил бомбу, она взорвалась, а по детонации взорвались другие и бывший с ними динамит. Вскоре умерли и раненые.
Так закончилась в Ростове-на-Дону революция 1905 года.
Всего в сарае умерло шестнадцать человек, но их единомышленники притаились и на похоронах не появились.
Вот маленькая картина нескольких дней революции 1905 года в провинциальном городе. Но что же было во всей России?
Было то же, что в Ростове-на-Дону и во всех южных городах России, но на Севере не было еврейских погромов. Чем население города было больше, тем крупнее были выступления и шире проявлялась деятельность войск и администрации в подавлении эксцессов.
Начались репрессии, вплоть до посылки карательных отрядов. Революционные партии все-таки не сдались, организовывая подполье и проводя террор. С конца 1905 года и до 1906-го был совершен ряд покушений и убийств на всей территории России. Убивали жандармских офицеров, полицейских, губернаторов, министров.
Масса арестованных. Большинство на допросах молчало, но некоторые словоохотливые старались бросить суду или следователю свои мысли и убеждения, которые можно резюмировать так:
Революция не проиграна, так как вырвала у правительства Манифест 17 октября 1905 года, который хотя и не дал конституции, но создал трибуну для вождей освободительного движения; революция указала, что восставший пролетариат находился в руках вожаков, действуя ярко и единодушно; что скоро будет вновь революция, которая сотрет слабое ненавистное правительство; что всякое выступление, даже частное, закаляет рабочие и крестьянские массы и указывает им, как трусливо реагируют на них уступками и хозяева предприятия, и власти. Пролетариат убедился, что власть не так страшна, как он это себе представлял, и наоборот, что революционные партии представляют собой мощную силу, которую пролетариат до того времени не сознавал.
— Революция окрылила нас, и мы верим в ее победу! — заключил свою речь впоследствии в Одессе один из обвиняемых.
Правительство в 1905 году сразу растерялось от неожиданности, а вернее, от молниеносной быстроты, с которой созревали события с массовыми революционными выступлениями по всей империи. Оно допустило даже сформирование в Петербурге «Совета рабочих депутатов», но вскоре оправилось и, проявляя планомерную полноту власти, восстановило свой престиж.
В 1906 году министр внутренних дел Дурново составил всеподданнейшую записку, в которой, наметив ряд реформ, весьма мрачно взглянул на будущее, заключая, что если впредь будут допущены выступления, подобные 1905 году, то правительство с ними не справится, и в предвидении нарисовал полную картину грядущей революции, отмечая также, что радикальная интеллигенция у нас так слаба, что не способна будет удержать в своих руках власть, которая перейдет тотчас же в руки крайних революционных элементов.
Высокий, стройный, бритый шатен, лет 28, Иван Петрович Степанов приехал в Ростов-на-Дону в сентябре 1906 года из города Керчи{11}. Там он работал в качестве секретного сотрудника под псевдонимом «Сальто», каковой и остался за ним при работе со мною. Раньше Сальто много лет был клоуном и акробатом в бродячих цирках, но сломал ногу, и его артистическая карьера закончилась.
За свою жизнь в цирке Сальто привык бродить, его тянуло странствовать, но свои путешествия он не мог теперь, как в цирке, связывать с заработком. Он был умен и ловок, сохранил из прежней профессии уменье располагать к себе, рассказывая смешные истории. Перед каждым своим переездом он брал рекомендации от местной революционной организации, благодаря которым на новых местах тотчас же заводил связи в революционных кругах. Иногда же ему удавалось добыть местную партийную печать, и тогда он сам составлял себе мандаты, открывавшие ему доступ к конспиративным, даже боевым, группам. Особенно он увлекался раскрытием складов оружия и бомб, изучая еще не разработанные адреса, которые были отмечены в охранном отделении.
Для начала Сальто решил обратить свое внимание на некоего армянина, проживающего в городе Нахичевани, соседнем с Ростовом-на-Дону. Сальто знал немного токарное ремесло и пришел к Аванесову под предлогом поиска работы, прося нанять его подмастерьем, хотя бы только за стол и угол для жилья. Токарь, однако, не согласился воспользоваться таким дешевым трудом, из чего Сальто понял, что он боится пустить к себе постороннего человека, хотя работы в мастерской было и много. Он переменил тогда тактику, — он политический деятель, власти его разыскивают, он живет по фальшивому паспорту и умоляет его укрыть. Тут же он показывает Аванесову мандат от организации социалистов-революционеров. Как изменилось тотчас же настроение токаря. Сальто принят и радует хозяина своей усердной работой. Но ведь Сальто не только подмастерье, он политический деятель и по матери армянин; по вечерам токарь уводил его в пивную, заводя длинные политические разговоры. Сальто умеет говорить и рассмешить. Мало-помалу развязывается язык и у хозяина, задето его самолюбие: он тоже не никто, а член боевой армянской партии Дашнакцутюн.
Днем Сальто работает. Входит неизвестный молодой человек, по-видимому клиент, так как с хозяином не здоровается, а просит образцы изделий. «Но что-то эти образцы его не интересуют», — думает Сальто, усердно предлагая их посетителю. Вдруг молодой человек переходит на армянский язык, который Сальто немного понимает. «Выйдем», — говорит посетитель хозяину. Аванесов решил иначе, и, сообразуясь со словами заказчика, он велит подмастерью немедленно бежать в город за материалом. «Так, они желают говорить без свидетеля», — решает Сальто, но, как ни досадно, отказаться от поездки в город он не мог. «Авось проболтается вечером», — утешает себя Сальто, катя обратно с покупками в трамвае. Вдруг на Садовой улице он замечает того же оставленного в мастерской молодого человека, идущего с пакетом в руках и с карманом, оттопыренным каким-то предметом. Не выдержал Сальто, на всем ходу с былою резвостью соскакивает он с трамвая и бросается за незнакомцем, нарушая тем грубо технику розыска, не допускающую, чтобы секретный сотрудник брал бы на себя функции филера, подвергая себя тем опасности быть «проваленным». Ведь стоило незнакомцу обернуться, и кончена новая профессия Сальто, кончена, может быть, и сама его жизнь, но молодой человек, очевидно, торопился и задумался. Он шел быстро, перекладывая из руки в руку тяжелый сверток, и наконец скрылся в подъезде меблированных комнат «Ялта», где, как потом выяснилось, он и жил.
Только тогда Сальто понял свою ошибку и сообразил, что его ждет хозяин. Почти бегом возвращается Сальто и влетает в мастерскую, где хозяин при его внезапном появлении быстро отскакивает от шкафа с инструментами у стены. Решительно сегодня Сальто не может выдержать своей роли. Он пристально смотрит на пол возле шкафа, убеждаясь по следам пыли на полу, что его отставляли в сторону. Хозяин в нервном состоянии. Он забывает, что перед ним не только подмастерье, но и товарищ-революционер, и грубо набрасывается на Сальто, спрашивая его, почему он как идиот уставился на пол, после того как пропадал целый час. Но «политический деятель» не обижен, наоборот, в нем начинает подыматься то чувство восторга, которое он испытывал когда-то перед своим сальто-мортале, предвкушая аплодисменты публики. Но это чувство теперь не радостное, а злорадное. Пусть злится хозяин, верно, ему досталось от того молодого человека за допуск постороннего лица в мастерскую, но дело сделано, «не уйдешь теперь!», и Сальто жалко одного, что он не может крикнуть этому армянину: «Все знаю!» — и посмотреть, как этот член боевой партии, этот резко говорящий с ним хозяин, перетрусит. Времени терять нечего, он знает уже довольно, чтобы ответить грубо на грубость и уйти обиженным.
В тот же день на конспиративной квартире Сальто описывает свои похождения начальнику охранного отделения, который находит, что Сальто преждевременно оставил Аванесова. Так как дело касалось оружия, то, опасаясь его передачи в дальнейшие, неизвестные руки, решено было после непродолжительного наблюдения за постояльцем номеров «Ялта» ликвидировать группу.
При обыске в мастерской токаря был обнаружен тайный, спрятанный в стене ящик, скрытый шкафом с инструментами, в котором оказалось много револьверов и патронов. В гостинице при обыске у молодого человека обнаружено десять револьверов с патронами. Очевидно, подготовлялся террористический акт. Но какой? Если бы Сальто выдержал долее свою роль, может быть, он бы и узнал об этом. Кроме того, его положение становилось опасным, так как его легко могли заподозрить. На его счастье, в памятной книжке молодого человека оказалось несколько адресов, в том числе и адрес токаря, которому эта запись была предъявлена после ареста с объяснением, что она и была причиной такового. Так и революционеры бывали иногда неосторожны.
Что же касается прочих адресов, указанных в книжечке молодого человека, то все проживавшие по ним лица были обысканы, но оставлены на свободе за отсутствием против них какого-либо компрометирующего материала; тем не менее за ними было установлено наблюдение. Через несколько дней утром внимание филеров было привлечено поведением двух из этих наблюдаемых. Один из них в течение двух часов гулял около государственного банка, другой же в это самое время отправился на станцию Батайск, но не по железной, а по грунтовой дороге и посетил там железнодорожного сторожа. К полудню эти наблюдаемые как бы исчезли, почему филеры сообщили по телефону в охранное отделение: «Товар утерян».
В два часа дня несший службу у здания банка филер спешно телефонировал, что при выносе мешков с деньгами внезапно появилась группа вооруженных людей, в числе коих были и упомянутые выше лица, открыла стрельбу по конвою, из коих двух человек ранила, и скрылась с денежными мешками на извозчичьих пролетках, направляясь к Батайску.
Мобилизованными силами пешей и конной полиции и засадами в отмеченных наблюдением квартирах все грабители были задержаны и деньги возвращены банку. Тем не менее эта экспроприация стоила двух жертв.
Все задержанные оказались приехавшими из Баку членами шайки, именовавшейся «Черный ворон». Это были бандиты, ранее связанные с бакинской группой Дашнакцутюн, почему и знали Аванесова. Оказалось, что после ареста Аванесова и молодого человека с оружием, оставшиеся на свободе купили оружие у железнодорожного служащего на станции Батайск.
Все это время Сальто все-таки находился в крайне возбужденном состоянии, опасаясь, что его заподозрят в предательстве. Не выдерживая неизвестности, он отправился в тюрьму на свидание со своим прежним хозяином. Последний довольно дружески его принял, заявив, что вначале он было его заподозрил, но теперь знает, что обязан своим арестом записной книжке неосторожного молодого человека. Сальто продолжал навещать его, принося гостинцы и городские сплетни.
Однажды, во время такого свидания, он столкнулся со старухой армянкой, которой Аванесов ловко передал, незаметно для стражи, записку. Сальто не мог узнать, что в записке, и не хотел показать виду, что заметил передачу, но со следующего дня за старухой уже было установлено филерское наблюдение. Эта женщина и без того обращала на себя внимание своей наружностью, одеждой и связями с партийными работниками. Высокая, худая, той особой костлявой худобой, которая свойственна многим восточным женщинам под старость. Лоб ее обрамлялся чрезвычайно блестящими седыми волосами, выбивавшимися из-под вышитой черной шелковой косынки, завязанной узлом на шее. Лицо изможденное, какого-то темно-желтого, почти коричневого оттенка, в глубоких морщинах, с крупным носом и беззубым ртом, освещенное огромными, сохранившими живость и блеск молодости черными глазами. Ум и проницательность светились в этих глазах. Увидев эту женщину, нельзя было не оглянуться, тем более что и наряд ее был необычен. Вся в черном, с длинной палкой-посохом в руке, таким посохом, какой носят обыкновенно монахи или священники, она носила тяжелую грубую обувь, которая, однако, не мешала ее чрезвычайно быстрой, энергичной походке.
Возвращаясь с Сальто из тюрьмы и узнав, что он по матери армянин, старуха разговорилась, рассказала, что она вдова армянского священника, что ей уже под восемьдесят лет, но что она до последней своей минуты будет работать на пользу своей родины. К Аванесову она проявила мало сочувствия, считая, что Бог его наказал за его непатриотический поступок, выразившийся в продаже бандитам партийного оружия. Из сказанного Сальто естественно понял, что она близко знакома с делом водворения и хранения оружия. К себе Сальто она не пригласила, но однажды, встретив его на улице, подозвала его к себе и в твердых, убедительных словах сказала, что он должен бросить все другие революционные организации, которые просто разбойничьи, и служить только армянскому народу в партии Дашнакцутюн.
— Как ты, — сказала она, — молодой и здоровый, не поступил еще в нашу партию? Посмотри на меня!
Однако Сальто искренно был других взглядов и считал себя русским. Передавая мне свои впечатления, он высказал, что от старухи следует держаться подальше, так как она очень хитра, подозрительна и проницательна при беспредельной преданности партии.
Действительно, в конспиративной работе она должна была быть для своей партии незаменимым работником. Энергия, хитрость и осторожность этой женщины, которую называли «Мать», равнялась ее фанатичной вере в правоту не только национальной армянской идеи, но и всех способов борьбы и добывания средств для партии, даже террором. К ней мало кто заходил, и то ненадолго. На себя она почти ничего не тратила, хотя партия, очевидно, не жалея денег, поддержала эту ценную работницу; «партийные деньги священны», говаривала она в своей среде и жила картофелем, луком и хлебом.
Ежедневно по партийным делам она посещала, по крайней мере, три дома, никогда не пользуясь ни извозчиками, ни трамваем. Выходя из своего дома, она всегда внимательно осматривалась, проверяя, нет ли за ней наблюдения, и, чуть заметив что-нибудь подозрительное, возвращалась обратно и больше не показывалась. Она ходила быстро, внезапно оборачиваясь, затрудняя за собою наблюдение.
Вдруг, несмотря на то что за ней наблюдали лучшие филеры, ее перестали видеть. Это могло означать или то, что она незаметно выехала из Ростова, или что она не выходит из дому по болезни. Во втором случае возникал вопрос, чем же она тогда питается, так как никто к ней не приходил и продуктов не приносил. Отъезд же старухи в неизвестном направлении, не замеченный филерами, должен был бы быть признанным крупным промахом для чинов розыска, так как, очевидно, она могла выехать, только чтобы продолжать свою партийную деятельность в другом месте, где, незаподозренная, могла многое натворить для террористической организации.
Я решил поручить выяснение дела филеру Ланидзе, кстати похожему на армянина, который, служа не более года в охранном отделении, обратил на себя внимание своей сметливостью, настойчивостью и добросовестным отношением к делу. Я предоставил ему полную свободу действий, лишь бы он не «провалился», т. е. не навлек на себя подозрений. Ланидзе был польщен ответственным поручением, узнавши, что старуха, прозванная филерами «Галка», была «серьезным товаром», как опытная работница в сфере транспортирования для партии оружия. Притом я предупредил Ланидзе, чтобы он не дал завести себя за город, так как революционеры это практиковали, отправляясь в пустынные места, где и убивали неопытных филеров. Ланидзе должен был приходить к старшему филеру на квартиру, хотя бы ночью, а в управление вовсе не являться. Вблизи домика, который занимала армянка, находился грязный маленький духан (кабачок). Ланидзе, недолго думая, нанялся туда кельнером за еду, чердачное помещение и благодарность клиентов. Днем он непрерывно посматривал на домик и на второй день вдруг заметил подъехавшего извозчика, по наружности армянина, без седока, но с большой корзиной, которую он с видимым трудом пронес к воротам. Затем, позвонив, армянин несколько раз ударил кнутовищем по калитке, которая отворилась, и Ланидзе увидел с радостью, с которой охотник видит следы зверя, старуху «Галку». Извозчику Ланидзе дал кличку «Кучер» и запечатлел в своей памяти его наружность и пятнадцатый номер пролетки. Сказавшись внезапно больным, Ланидзе поднялся на свой чердак «работать», т. е. наблюдать, так как окно его помещения находилось против ворот «Галки». Подвязав голову и зубы, придавая себе страждущий вид, чтобы убедить хозяина духана в своей болезни, Ланидзе решил ждать у окна дальнейших событий. Он соображал так: извозчик знал условный знак, раз он стучал в ворота после того, как позвонил; армянка поздоровалась с ним как со знакомым; если в привезенной им большой корзине есть что-нибудь интересное для партии, то старуха должна будет дать об этом знать кому-нибудь или кто-нибудь к ней придет. Было около пяти часов дня, когда он начал свое наблюдение, но часы проходили, и Ланидзе наконец задремал в ночной тишине. Скрип калитки сразу разбудил его, как самый легкий звук будит людей, заснувших с напряженным чувством ожидания. В темноте он различил «Галку», которая, выйдя, оглянулась по сторонам и быстро пошла по улице. В один миг филер был уже на улице, успев сбросить свои повязки и надеть калоши, чтобы идти бесшумно. По пустынным улицам Нахичевани раздавались быстрые шаги «Галки», которая уверенно шла по направлению набережной Дона и вошла в парадный подъезд дома, двери которого не были заперты. Дом принадлежал богатому торговцу фруктами, армянину Карапету. Затем старуха все тем же бодрым шагом посетила еще двух лиц, оказавшихся впоследствии железнодорожным служащим и учительницей, и возвратилась домой, а Ланидзе помчался к старшему филеру. Они решили, что «Галка» стала «ночной птицей» и что поэтому Ланидзе надо, оставаясь в своем духане, продолжать ночное наблюдение.
Трудное время настало для Ланидзе и двух филеров, назначенных ему в помощь. Ночное наблюдение всегда сложно по техническим соображениям и небезопасно, так как в темноте филер может оказаться сам под наблюдением и в засаде. В данном случае оно еще затруднялось неутомимостью «Галки», которая посещала разные места до рассвета или принимала посетителей. Наблюдая за старухой, удалось таким образом раскрыть целую группу лиц, причастных к транспорту на Кавказ и в Турцию оружия, а при обыске ее квартиры была обнаружена упомянутая выше большая корзина, наполненная патронами для винтовок военного образца. Ввиду ее преклонного возраста она арестована не была, что ее, по-видимому, опечалило: ей хотелось, сказала она мне, разделить участь своих единомышленников, пострадавших в борьбе за свое право. Националисткой она была убежденной; по ее мнению, каждый армянин был обязан с детства и всю жизнь, вплоть до глубокой старости, как она, содействовать всем, чем можно, дашнакцаканам, если не имел счастья быть в этой партии. Надо было видеть, как разгорелись ее все еще прекрасные глаза, когда она заявила: «Когда человек любит свой народ, он жертвует всем, всем, и смерть за свободу его — высшее счастье! А кто так любить не может, пусть лучше не живет!»{12}
Партия, о которой с таким энтузиазмом говорила преданная ей армянка, была основана в городе Тифлисе в 1890 году группою армянской интеллигенции, преимущественно московскими и петербургскими студентами. Эта партия, объединив ряды существовавших ранее партий, приняла название «Дашнакцутюн», что означает союз, члены же партии назывались дашнакцаканами, т. е. союзниками. Цель этого союза заключалась в борьбе с турецкою властью за правое положение находившихся в Турции армян. Действительно, произвол властей в отношении этих людей был невероятный и доходил до того, что турки безнаказанно вырезали население целых деревень, до детей и стариков включительно. С 1905 года, оставаясь верна своей основной задаче, партия приближается к русским революционным партиям, главнейшим образом к социалистам-революционерам, и создает сильные организации в Ростове, Нахичевани и других городах, которые, ведя широкую агитацию, изыскивали денежные средства и оружие для снабжения ими целых боевых отрядов, оперировавших в пределах Турции. Набеги этих отрядов имеют обширную историю, и о них сложились даже народные песни с восхвалением храбрости и отваги главарей. Ярко среди них отмечены некие Андраник, «Кери», «Хечо», «Дро» и другие. Особенно памятно в народе, как отряд (чета), сражаясь с полудиким курдским племенем Мазрик, наносившим постоянный вред армянам, совершенно его уничтожил; затем как дашнакцаканы среди белого дня завладели в Константинополе турецким государственным банком (Оттоманский банк) и оттуда начали диктовать турецкому правительству свои условия, причем дело уладилось только благодаря вмешательству русского посла… но это было давно, до 1906 года…
Такие налеты на турок армянскими четами, находившими приют и базу на территории России и Персии, осложнили международные отношения, и партия стала преследоваться русскою властью с конфискациею церковного имущества, так как выяснилось, что духовенство снабжает партию оружием и деньгами, укрывает разыскиваемых и всячески содействует эксцессам.
Репрессии против духовенства вызвали такое неудовольствие, что партия в ответ на эти мероприятия перешла к террору, убив массу должностных лиц русской кавказской администрации, от высших до низших чинов.
Наместник Кавказа, граф Воронцов-Дашков, понял создавшееся положение и заключил, что власть не может существовать, поддерживая такие обостренные отношения с целым народом, усмотревшим в репрессиях против духовенства религиозное гонение, урегулировал этот вопрос. Церковные имущества были возвращены по принадлежности, а преступная деятельность виновных стала подвергаться обычному преследованию по закону.
Война с Турцией показала лояльность армянского народа, который отважно сражался и проливал свою кровь бок о бок с русскими солдатами. В особенности же прославился своими подвигами во главе отрядов партии Дашнакцутюн упомянутый «Дро», который, заходя в глубокий тыл турок, наносил им жесточайшие удары.
Нельзя также обойти молчанием, что с провозглашением независимости Армении тамошнее правительство, состоявшее в большинстве из дашнакцаканов, широко открыло двери беженцам русской беспартийной интеллигенции и офицерству, которое было принято на службу даже на ответственные посты.
Вечером летом 1906 года я сижу в клубном садике в Ростове-на-Дону и беседую с моими друзьями в ожидании ужина. Приятно отдохнуть и отвлечься от непрерывной розыскной работы. Здесь — градоначальник генерал Драчевский, впоследствии петербургский градоначальник, умерший при большевиках; командир порта, бывший флотский офицер Давыдов, потрясенный революцией 1917 года настолько, что сошел с ума. Все — люди интеллигентные и пользовавшиеся не только уважением, но и любовью своих подчиненных и лиц, соприкасавшихся с ними по службе и в частной жизни. Но вот приходит мальчик и докладывает, что меня вызывают к телефону. Говорит со мною заведующий наружным наблюдением Семенов, вызывая меня в отделение по спешному делу, так как пришел заявитель и говорит, что у него имеются серьезные сведения для сообщения только начальнику лично. При этом Семенов добавил, что заявитель скандалит и находится в весьма возбужденном состоянии. Еду к себе, вхожу в приемную и вижу шагающего из угла в угол человека выше среднего роста, лет 25, жгучего брюнета, с густыми вьющимися волосами, правильным, с горбинкой носом, красивым овалом лица и пушистыми усами; цвет кожи светло-бронзовый с румянцем; глаза налиты кровью, и взгляд их определенно жестокий и возбужденный. Завидя меня, незнакомец остановился и на ломаном русском языке сказал:
— Ты начальник? (Простолюдины-кавказцы часто употребляют местоимение «ты» вместо «вы».) Я имею к тебе важное, очень важное дело. Я смирный человек, но меня здесь обидели, отняв нож и браунинг.
На это Семенов ответил:
— Хорош смирный! Угрожал нас всех перестрелять, если начальник сейчас не придет. Его с трудом четыре человека обезоружили; лишь пять минут, как он стал успокаиваться.
Пришедший несколько сконфузился и произнес:
— Это ничего не значит, я спокойный человек!
Я повел его к себе в кабинет, куда вошел и Семенов.
— Не хочу разговаривать с этим мужиком, — сказал молодой человек, — он хотел мне пальцы переломать, когда я ему не давал браунинг.
Семенов вышел.
— Меня зовут Захар, я армянин, на скотобойне баранов режу; пришел к тебе с важным делом, господин начальник.
— Ну и рассказывай свое дело, — ответил я.
— Партия Дашнакцутюн стала через Ростов оружие и патроны возить, но так умно, что полиция не знает, а знает Карагиянц, магазинер. Везут в бочках сахар и ружья. Везут ящики с мылом, а там и мыло и патроны… А кто их получает и как их найти теперь, не знаю, но все скажу потом, если хорошо будешь давать деньги!
Сговорились. Я дал ему сто рублей, которые он у меня попросил, и должен был платить по одному рублю за каждые обнаруженные по его сведениям револьвер или винтовку, а за патроны по 50 копеек с фунта. Кроме того, охранное отделение должно было уплачивать ему по сто рублей (50 долларов) в месяц, если его работа окажется добросовестной.
— Будь спокоен, сведения первый сорт! — уверенно сказал Захар.
В охранном отделении принимать его было нельзя, так как его могли выследить члены означенной армянской революционной партии, а адрес конспиративной квартиры давать такому неуравновешенному и пока неизвестному человеку я опасался. Решено было встречаться с ним на улицах, в укромных местах, и было назначено первое свидание через три дня на дороге между городами Нахичевань и Ростов.
Таким образом, Захар предложил свои услуги в качестве секретного сотрудника, каковым и был принят мною под псевдонимом «Блондин». Я уговорил Захара помириться с Семеновым. Он встал, простился со мною, сказавши: «Я очень тобою доволен!» И, улыбнувшись буквально детской улыбкой вошедшему Семенову, подал ему обе руки и сказал, что он больше на него не сердится. Несмотря на одежду простолюдина-ремесленника, вся его фигура, постановка головы и лицо буквально поражали своей грацией, мужеством и красотою. Невольно напрашивался вопрос: неужели только мелкие корыстные побуждения заставляли этого красавца предавать своих земляков? При первом знакомстве задавать такие вопросы небезопасно, так как может произойти такая реакция, что заявитель под влиянием угрызения совести или другого чувства сразу перестанет говорить. Я же преследовал исключительно розыскные цели, следовательно, и не занимался пробуждением в заявителе этических побуждений, отвращающих его от первоначальных намерений. Политическая борьба сложна и основана, конечно, не на сентиментальности противных лагерей: врагов власти — революционеров, с одной, и их противников — с другой.
Семенов вывел Захара из охранного отделения, по пятам которого пошли два филера, осторожно наблюдая за ним. Было около двух часов ночи, когда эти филеры возвратились с докладом. Захар, которому филеры дали кличку «Красавец», простившись у ворот нашего дома с Семеновым, не поворачиваясь, быстро зашагал по Большой Садовой улице и, свернув на Таганрогский проспект, спустился к реке; на берегу, на бревнах, очевидно в ожидании Захара, сидел человек. Наружность этого человека нельзя было определить, так как ночь была темная и издали был виден только его силуэт — высокий, худой, сутулый. Захар подошел к нему и поздоровался. Ожидавший его с места же начал громко выговаривать Захару, что он запоздал. Неизвестный и Захар говорили по-армянски, но первый все переходил на русскую речь. Голос его был сиплый, говорил он, как человек без зубов, и задыхался. «Вероятно, старый человек», — заключил филер Макаров. Затем они стали говорить тихо и расстались. При прощании Захар вынул что-то из кармана и, по-видимому, дал неизвестному, после чего последний похлопал Захара по плечу и быстро скрылся в темноте за бревнами, почему его не удалось взять в наблюдение; Захар, задумавшись, просидел на берегу около часа, затем что-то про себя пробормотал и, махнув рукою, направился к скотобойне, где и остался.
Утром по телефону мне сообщил полицеймейстер, что магазинер, ведающий на вокзале приемкой грузов, Карагиянц убит неизвестным скрывшимся преступником, который настиг свою жертву недалеко от вокзала в безлюдном переулке и, вонзив ей сзади в шею финский нож, скрылся. Подозрение пало сначала на Захара Макариянца, любовника жены покойного, но его алиби было установлено тем, что до восьми часов утра он бил на скотобойне баранов, а затем находился с резниками в чайной до девяти часов утра, убийство же совершено было в 7 часов 30 минут. Тотчас же командированы были мои люди для тщательного обыска в бюро Карагиянца на железной дороге, на его квартире и в больницу для осмотра вещей, находившихся при покойном. В бумажнике, в кармане пиджака Карагиянца, был найден клочок бумаги с цифрами и текстом на армянском языке. Я тоже был в это время в больнице, где лежал еще одетый труп Карагиянца. Он был высокого роста, лет 40, брюнет, с бородкой, весьма худ, лицо измождено, с ввалившимися щеками, типично туберкулезное, губы сжаты. Полуоткрытый левый глаз давал лицу выражение удивления. Обнаруженная у него записка была переведена на русский язык и разобрана. В ней заключалась конспиративная запись, относящаяся к оружию, находившемуся в складе товаров на железной дороге. И был записан ряд номеров с надписью слов: «мыло», а в другом месте «сахар». Следовательно, упоминался груз, о котором говорил Захар. Действительно, по номерам записки найдены были две бочки с сахаром и четыре ящика с мылом, в которых кроме этих товаров оказались револьверы, в разобранном виде винтовки Тульского завода и патроны. Последовали телеграммы в Тулу, Баку и другие города, и там тоже было изъято немало оружия и патронов. Я отправился на обыск в квартиру Карагиянца лично, с полицейскими чинами. Меня там встретила крупная, лет 30, брюнетка, красивая, румяная, с большими черными глазами, несколько вульгарная армянка. Она производила впечатление более растерявшейся и испуганной женщины, нежели убитого горем человека, и чувствовала себя как-то неловко. На квартире результатов добыто не было, но расспросом русских соседей установлено, что ее часто, в отсутствие мужа, посещал Захар, которого вчера под вечер покойный Карагиянц выгнал из квартиры, а жену тяжко избил. Теперь нам надо было выяснить человека, с которым Захар беседовал на берегу вчера ночью, так как у меня зародилось подозрение, не он ли убил Карагиянца, будучи подосланным Захаром, который, может быть, заплатил ему ста рублями, полученными от меня. Стали следить за Захаром и днем и ночью, но установленные встречи с разными лицами оказались неинтересными, за исключением старика лодочника, с которым Захар провел полчаса в ресторане.
На третий день, как было условлено, я пошел на свидание с Захаром. Лил непрерывно дождь, я и Семенов направились к дороге в город Нахичевань, где промокший Захар нас уже ждал. Зашли мы в русскую чайную на Базарной площади, в которой имелся отдельный кабинет. Мы уселись втроем за стол: я, Захар и Семенов. Заметно было, что Захару не по себе: волнуется, прислушивается к каждому подходу к двери нашего кабинета и отвечает невпопад. Когда заговорили об убийстве Карагиянца, у него забегали глаза и он начал смотреть на меня исподлобья. Разговор не клеился, и я назначил ему свидание через неделю. Похоронили Карагиянца. Вдова тотчас же переменила квартиру и начала пьянствовать вместе с Захаром, который приходил к ней с бутылками вина и водки, забросивши свою работу. На четвертый день после свидания со мною Захар позвонил по телефону, прося меня на свидание, упомянув, что ему следует получить деньги за винтовки, найденные в мыле. Я послал Семенова, приказавши выдать Захару 400 рублей (200 долларов), так как по его сведениям было обнаружено 400 револьверов и винтовок. Но эта получка была для Захара роковой. Взяв от Семенова деньги, он тотчас же отправился в винный магазин, накупил напитков и пошел к вдове Карагиянц. Здесь они оба напились, и он, очевидно в порыве откровенности, признался в своей связи с охранным отделением. На это она, воспользовавшись тем, что он заснул, заперла своего любовника и, выбежав на улицу растрепанная и пьяная, начала кричать, что Захар провокатор, убил ее мужа и теперь заснул у нее на квартире. Не прошло и часа, как появился какой-то армянин, вошел в квартиру вдовы и всадил в сердце спящего Захара по рукоятку кавказский кинжал.
Найти лодочника трудности не представляло; оказалось, что не он, а его сын убил Карагиянца и что Захар заплатил за это «дело» сто рублей, которые поровну поделили между собою отец с сыном. Суд надел на них арестантские халаты и отправил их в далекую Сибирь, отца — на поселение, а сына — в каторгу.
Осенью 1906 года в Ростове-на-Дону, в один из холодных вечеров, я сидел в кабинете и заканчивал свой рабочий день, когда услышал стук в дверь, и в кабинет вошел заведующий наружным наблюдением Семенов.
— К вам пришла дама, господин начальник, и желает говорить с вами с глазу на глаз.
— Кто она? и откуда? — спросил я, на что Семенов ответил:
— Полчаса тому назад, когда я выходил из конторы (так называли филеры помещение охранного отделения), я увидел стоящую против нашего дома женщину, всю в черном, под густой черной вуалью. Я отошел в сторону и стал за нею наблюдать. Она нервничала, несколько раз подходила к нашим воротам, как бы желая войти, но, не решаясь, вновь отходила. Когда я убедился, что она определенно интересуется нами, я подошел к ней и спросил: «Что вам угодно? Вы, видимо, желаете войти в охранное отделение?» На что она, волнуясь, ответила шепотом: «Хочу видеть начальника и говорить с ним с глазу на глаз». Я ввел ее в нашу приемную и попросил ее поднять вуаль. В ней я узнал наблюдаемую под кличкою «Мышка» фельдшерицу Немову, которая «работает» по группе Копытева.
Я пригласил посетительницу в мой кабинет.
Вошла миловидная брюнетка лет 30, с большими воспаленными и блестящими глазами, с лицом, на котором выступили типичные при волнении красные пятна, а из-под небольшой траурной шляпки выглядывали беспорядочно черные волосы. Худенькая, нервная, скромно, но аккуратно одетая в черное платье, с откинутою назад вуалью, она села в кресло, оглянулась на закрытую за нею дверь и вдруг горько заплакала. Семенов принес ей воды, но она, отказавшись, сказала:
— Это горе, а не истерика. Я хотя и сильный человек, но бабья слабость сказалась.
Встряхнув головою и сделав над собою внутреннее усиление, Немова произнесла, по-видимому, уже заготовленную тираду:
— Я пришла дать вам сведения, которые несомненно могут быть интересны для охранного отделения. Что меня к этому побуждает, я говорить не желаю и думаю, что это для вас несущественно.
— Вероятно, вы будете говорить о Масловой, Копытеве, Райзмане и других? — ответил я.
— Совершенно верно, — сказала она, — но вы откуда знаете, что я с ними знакома?
— За вами велось наблюдение, — вставил Семенов, — разве вы его не заметили?
— Нет, — смутившись, сказала она, — но действительно, до отъезда в Киев я как будто бы почувствовала, что за мною кто-то следит, и даже обернулась, но я чем-то отвлеклась и об этом больше не думала. Ведь часто в жизни бывает, когда как бы по чутью поворачиваешь голову и встречаешься со взглядом человека, который смотрит на тебя сзади. Я тоже заставляла неоднократно поворачивать голову взглядом, смотря на знакомых, которые шли впереди меня. Да дело не в этом. Маслова имеет связь с фабрикацией бомб, о чем я узнала в Киеве, откуда я возвратилась сегодня утром.
Очевидно, что сделать этот донос стоило Немовой больших усилий: она сразу осунулась и, ослабев, остановилась взором на одной точке. Реакция наступила быстрее, чем можно было ожидать.
Я понял, что дальнейших сведений она не даст и что бесполезно прибегать к шаблонным приемам убеждения и уговоров. Все будет зависеть от уже раньше создавшегося в ней решения.
Я молчал и ждал, чтобы она высказалась.
— Вот и все, что я хотела вам сказать, господин ротмистр, — сказала она, делая движение подняться с места.
На это я ответил:
— Да, но ваши сведения слишком бездоказательны и голословны. Затем надо выяснить, делаете ли вы заявление официально или по секрету, а также не угрожали ли вы Масловой и Копытеву, что вы на них донесете.
Немова, очевидно, была поставлена в тупик и, взглянув мельком на Семенова, посмотрела на меня.
Семенов вышел.
— А при чем тут Копытев? и какое он имеет отношение к тому, что я вам заявила о Масловой? — спросила она меня, на что я ответил:
— Очень просто, вы сделали донос на Маслову из ревности, так как в ваше отсутствие близкий вам человек, Копытев, сошелся с ней и об этом вы узнали сегодня.
— Заключение ваше правильно, но неточно, узнала я об этом горестном для меня событии от моей сослуживицы по больнице, так же, как и я, фельдшерицы, но никого из партийных, даже Копытева и Маслову, я не видела и из больницы, после вечернего врачебного обхода, пришла непосредственно к вам. Я запоздала, так как узнавала адрес охранного отделения у городовых; три из них направили меня справиться в полицейский участок, и лишь четвертый указал мне на ваш особняк. Мною руководит не только ревность, но и то отвращение, которое я питаю к насилию и в особенности к террору. У вас есть целый аппарат, и если вы захотите, то доберетесь до более существенного. В Киеве при мне проговорилось, что «Соня», старый партийный псевдоним Масловой, приедет в Киев и затем направится в Москву, так как в Ростове-на-Дону она уже заподозрена и, заметив за собой филерское наблюдение, опасается ареста. Затем, из сопоставления обрывков фраз, я поняла, что в Ростов приедет лицо, которое местных связей поддерживать не будет. Могу еще добавить, что в Киеве, по-видимому, к этому делу имеет отношение фельдшерица Мариинской больницы, которая два года тому назад была уволена из университета за участие в студенческих беспорядках; зовут ее, кажется, но не уверена, Розалией. Она маленькая, некрасивая, толстая блондинка. Хотя при мне, как при партийном работнике, мало стеснялись, но говорили, конечно, не обо всем. Больше я вам ничего не скажу, служить у вас в охранном отделении не буду, и впредь меня не беспокойте, так как я вам все равно полезна не буду.
Мы простились. Она, уходя, посмотрела прямо мне в глаза, как будто желая что-то сказать, но, махнув рукою, вышла решительной походкой и скрылась.
Семенов вывел ее на улицу со всеми предосторожностями, чтобы она случайно при выходе на кого-нибудь не натолкнулась. Возвратившись, Семенов доложил, что она носит траур по недавно умершей матери и что он предлагал ей на всякий случай номер нашего телефона, но она ответила, что никаких дел она к охране больше иметь не будет и ее телефон ей не нужен, ротмистра же благодарит за ласковый прием.
— Пропал ваш сон, Павел Павлович, — сказал Семенов и принес из канцелярии дело по группе Копытева и других. Надо было послать подробную телеграмму в Киев и копию с нее в Москву, куда предполагали послать Маслову и организовать за ней осторожное наблюдение опытными филерами. Все эти меры принимались в сознании, что Маслова, как прикосновенная к террору, являлась особенно опасной партийной работницей.
Под утро, когда мы кончали нашу работу, раздался телефонный звонок. Пристав сообщал, что в больнице отравилась морфием фельдшерица Немова и врачи не могли ее спасти. В вещах ее был произведен обыск и обнаружено несколько зашифрованных адресов. Они были мною расшифрованы и оказались относящимися к местной групповой работе.
В дождливый серый день Немову похоронили на местном кладбище. Тело сопровождали ее сослуживцы из больницы и осунувшийся Копытев, роман которого с Масловой оказался мимолетным друг к другу влечением.
Работа Киевского, Московского и Ростовского охранных отделений шла своим чередом.
Вскоре Маслова, которая наблюдалась филерами под кличкою «Строгая», выехала в Киев, а затем и в Москву, а в Ростов-на-Дону под наблюдением двух филеров вскоре приехал из Киева заметный деятель Российской социал-демократической партии, под филерской кличкой «Молоток».
Высокий, сухощавый брюнет, лет 25, бритый, на вид флегматичный, одетый в темный костюм и техническую фуражку с бархатным околышком, снабженный арматурой, молотом и топором, он остановился в хорошей гостинице и прописался под фамилией Яблокова, по профессии техника.
Ростовские филеры тотчас же приняли его в свое наблюдение, и я отпустил киевских, которые отметили, что «Молоток» хитер, осторожен и весьма чуток к наблюдению.
В первый же день по прибытии «Молоток» отправился в контору по найму квартир и начал подыскивать помещение под техническое бюро. Свой выбор он остановил на квартире, находившейся в переулке, выходящем на главную улицу Ростова — Большую Садовую. Через несколько дней из Харькова к «Молотку» приехали мужчина и женщина, под видом супругов — Марии и Петра Усовых — и поселились с ним. «Молотка» они называли хозяином, как служащие в конторе, Мария счетоводом, а Петр — техником.
Запрошенный начальник Харьковского жандармского управления ответил мне, что Усов с женой ему неизвестны, и просил выслать их фотографии. Чтобы исполнить это требование, пришлось нарядить филера-женщину Хомутову, которая снабжалась для этой цели специальным фотографическим аппаратом в виде обыкновенного небольшого свертка-покупки и производила снимки с наблюдаемых на довольно значительном расстоянии и совершенно незаметно для них. Снимки были произведены увеличены и отправлены в Харьков, где в женщине была опознана бывшая курсистка Ракова, а в мужчине — Любович, приехавший нелегально из-за границы. Наблюдение было трудное, требовавшее тонкой работы со стороны филеров и большого с их стороны внимания, так как наблюдаемые были чутки и все время проверяли, не наблюдают ли за ними, хотя и ни с кем не встречались.
Тем не менее было отмечено, что «Молоток» ежедневно по нескольку раз выходил в находившийся неподалеку городской сад, даже в плохую погоду, и оставался там не менее двух, а иногда и до четыре часов, прогуливаясь или читая газету.
Это обстоятельство не могло не обратить на себя особого внимания, так как практика розыскного дела показала, что подобные прогулки обыкновенно совершают лица, изготовляющие динамитные разрывные снаряды.
Дело в том, что испарения динамита действуют разрушительно на слизистую оболочку и легкие, вследствие чего такому работнику необходимо чаще пользоваться свежим воздухом.
Наблюдаемые вели себя крайне осторожно, и для отвлечения подозрения они при встрече на улице с местным околоточным надзирателем приветливо с ним раскланивались, познакомились с ним и, наконец, дважды пригласив на чай, показывали ему помещение квартиры и бюро. Оказалось, что работа по изготовлению бомб ими производилась ночью, а днем квартира и бюро принимали вид, не возбуждающий подозрений.
Через десять дней местный секретный сотрудник сообщил, что в Ростов из Таганрога прибыл по какому-то важному делу некий Фурунджи и остановился в гостинице «Ливадия». За ним также было учреждено наблюдение, которое на следующий день, в 6 часов утра установило, что Фурунджи с особою осторожностью вошел в упомянутую контору и вскоре оттуда вышел с каким-то тяжелым пакетом.
Не заходя домой, Фурунджи направился на пристань и взял палубный билет до Таганрога на отходящий утром пароход. Филеры последовали за ним с приказанием сопровождать Фурунджи до Таганрога и, не оставляя наблюдения, сообщить в жандармское управление, чтобы оно не производило арестов до телеграммы из Ростова.
По дороге филеры обратили внимание, что Фурунджи не выпускал из рук упомянутого пакета и старался все время держаться подальше от теплой дымовой трубы, возле которой пришлось его палубное место.
После отъезда Фурунджи наружное наблюдение в Ростове отметило, что «Молоток» и его товарищи начали нервничать, озираться, часто останавливаться с целью проверить, нет ли за ними слежки, и пошли на вокзал.
Все, вместе взятое, с очевидностью доказывало, что утреннее наблюдение было ими замечено вследствие какой-либо оплошности филера и вместе с тем вызвало предположение, что лица этой группы, опасаясь ареста, могут скрыться и заблаговременно уничтожить следы преступления.
Поэтому решено было слежку в городе за ними прекратить, а усилить ее на вокзале и пароходных пристанях, чтобы в случае попытки к отъезду кого-либо из этой группы таковую тотчас же ликвидировать; в противном же случае отложить эту ликвидацию до ночи, когда будет выяснена работа в Таганроге.
Предположение о тревоге технического бюро оказалось правильным. Когда ночью к этой квартире приближался наряд полиции, то он уже был замечен на значительном расстоянии, и из окон квартиры «Молотка» начали метать бомбы, которые были такой разрушительной силы, что камни мостовой превращались в песок. Взрывы были слышны во всем городе, а в ближайших домах квартала все стекла в окнах оказались разбитыми. Обыском было изъято 200 годовых разрывных снарядов и около двух пудов динамита.
Такого же образца снаряды были отобраны и в Таганроге в квартирах, бывших там под наблюдением. Бомбы были обнаружены и в помойных ведрах, и в кастрюлях, и в других местах. По агентурным сведениям, эти бомбы были сконструированы по проекту Красина, партийная кличка «Никитич», игравшего впоследствии при большевиках крупную роль в качестве «полпреда» в Лондоне.
В той же квартире были найдены бумажные ленты с зашифрованными адресами, относящимися к разным городам империи. Таким образом, неосторожность Фурунджи при появлении его в серьезной партийной квартире в Таганроге непосредственно с пароходной пристани и без проверки за собою наблюдения «провалила» все адреса организации, по которым повсеместно в России была произведена ликвидация.
Техническая группа РСДРП была совершенно разбита, чем охранное отделение предупредило гибель многих сотен людей.
С другой стороны, был момент, когда вся успешная работа розыска могла кончиться ничем вследствие неосторожности филера, замеченного наблюдаемыми в Ростове. Усовы успели бежать, но вскоре в Киеве были задержаны одновременно с местными наблюдаемыми по этому же делу. Маслова была задержана в Москве на Остоженке с весьма серьезным поличным и списком фамилий и адресов должностных лиц и учреждений, которые, очевидно, предназначались быть объектами разрывных снарядов. Она в числе других по суду была приговорена к ссылке, но до отправки умерла в тюрьме от тифа.
Так погибли две молодые жизни, Немовой и Масловой.
Что же касается Копытева и других, то они были своевременно арестованы в Ростове, где вели местную, довольно бледную революционную работу и с технической группой никакой связи не имели. В связи с драмой, разыгравшейся с Немовой, прибавлю несколько слов о Копытеве. Это был бывший студент, с одной стороны, идейный социал-демократ, считавшийся, впрочем, в партийной среде бледной посредственностью, а с другой — беспринципный человек, в своей личной жизни не брезгавший деньгами своих сожительниц, ведущих трудовую жизнь. При этом он был ленив и циничен. Немова, явившаяся для него одной из многих прошедших мимо него женщин, тем не менее своим трагическим концом и глубиною своего чувства оставила в его сознании глубокий моральный след.
С 1906 года я состоял в должности начальника Варшавского районного охранного отделения, при котором в городской ратуше была и моя личная квартира. В Варшаве молоко нам доставлялось в дом. Утром приходила девочка лет 11. Светлые кудри, голубые глаза и хорошенькое личико маленькой молочницы привлекали внимание клиентов, которые сочувственно относились к этому ребенку, разносившему свой товар в большом жестяном жбане. Молоко это доставлялось давно из дома, где было несколько коров, а девочка с матерью там служили. Все обитатели ратуши прозвали девочку «Крошкой», баловали ее и подкармливали. Она перезнакомилась с детьми и по праздникам часто бывала во дворе ратуши, играя с ними. Особенно она была в дружбе с детьми моего кучера Яна, служившего десять лет в охранном отделении.
Однажды филеры, наблюдавшие за террористкою Роте, заметили, что с нею из дому вышла девочка, которая несла кувшин, по-видимому, молока. Роте вошла в дом на Праге, куда прошла и девочка. Через 5 минут она вышла на улицу, но уже без кувшина. «Девочка строгая, — заключил филер, — маленькая, а хитрая, как муха. Мы ее взяли в наблюдение, но было трудно работать, она часто останавливалась, заходила в переулки, возвращалась назад, и так мы с ней промучились часа два. Наконец она, вероятно, устала и вошла в дом № 10 по Сенаторской улице, оттуда больше не выходила».
— Да это наша «Крошка», — сказал старший филер, — в этом доме она живет у молочницы.
В то же время секретный сотрудник «Ласий» сказал, что боевики, когда идут на работу, т. е. на убийство или грабеж, при себе оружие и бомб не имеют, а их носят дети, от которых они берут оружие лишь в момент действий. Действительно, вскоре это и подтвердилось при некоторых террористических актах. Тот же сотрудник отметил, что у боевиков ведется наблюдение за охранным отделением, и притом так ловко, что о нем будто бы никогда и не догадаются; они знают номера извозчиков, служащих в охране, которые наблюдают за ними и даже получают иногда из «охранки» секретные бумаги. Сопоставив результаты наблюдения за Роте и эти сведения, невольно напрашивался вывод о «работе» «Крошки», которая может являться опасным орудием в руках революционеров и натворит больших бед. Тотчас же вплыли и мелкие эпизоды, которые хотя своевременно и останавливали на себе внимание, но не сопоставлялись с заподозренною ныне «Крошкой». Так, однажды, приехав из служебной командировки рано утром в охранное отделение, я застал там за уборкой помещений жену кучера Яна и ее дочь. Тут же оказалась и «Крошка». Я спросил ее, что она тут делает; на это она смело, на чисто русском языке ответила: «Я уже разнесла молоко и пришла проведать Гандзю (так звали дочь кучера)». Я поинтересовался, где она выучилась так хорошо говорить по-русски, и узнал, что хотя ее отец и был австрийским поляком, но всегда дома говорил по-русски, так как долго служил на пивоваренном заводе в Москве. Три года тому назад он умер, после чего ее мать и поселилась в Варшаве.
Затем припомнилось, что недавно у делопроизводителя отделения пропала департаментская бумага, оставленная им накануне по забывчивости на столе. Тогда мы, не найдя ее, только ломали себе головы, куда она могла затеряться. Наконец, «Крошку» часто видели в нашем сарае, где стояли дрожки, с которых наши филеры в некоторых случаях наблюдали за революционерами. Словом, все подтверждало подозрение, что «Крошка» опасна. Однако высказать ей это подозрение значило спугнуть всю организацию. Было решено, не спугивая «Крошку», установить за нею и ее матерью наблюдение. Вскоре выяснилось, что ее мать живет с видным членом Польской социалистической партии, известным в партии под именем «Михаса», причем от поры до времени этот «Михас» ходил с «Крошкой» по улицам. После этого было установлено наблюдение и за «Михасом» и решено мать «Крошки» выслать из Варшавы в Австрию, подданной которой она состояла; конечно, она обязывалась взять с собою и дочь. Меня заинтересовало, что скажут в свое оправдание мать и ребенок, и я их вызвал к себе в отделение на опрос. Мать «Крошки», поблекшая, лет 35 женщина, еще красивая, объяснила, что в конце концов она даже довольна переселению из Варшавы во Львов, куда она выедет в указанный ей трехдневный срок. Сначала она отвечала на все вопросы нехотя и осмотрительно, но затем разговорилась. Узнав, что мы располагаем всеми данными о ее ребенке, за которого она могла бы отвечать перед законом, мадам Кусицкая — так ее звали, — заплакав, сказала, что она ничего не могла сделать, чтобы предотвратить моральную порчу ее ребенка, которая происходила на ее глазах, но теперь этого более не будет, так как в здоровой обстановке ее «Крошка» будет учиться и работать.
— Ведь ей уже 13 лет, — сказала мать, — она лишь выглядит десятилетней. Сначала она наблюдала за охранным отделением, но когда поняла, как к ней там хорошо относятся, то ей стало стыдно. Правду я говорю, моя дочка?
«Крошка» стояла вся красная, с опущенными глазами и, ничего не ответив, крепко схватила мать за руку и потянула ее из моего кабинета.
Обе ушли, и эпизод с «Крошкой» совсем изгладился из моей памяти.
С тех пор прошло девять лет. Я состоял начальником Одесского жандармского управления. Война была в полном разгаре. Как-то вечером, когда я находился уже у себя дома, меня вызвал по телефону женский голос:
— Алло! Начальник управления, полковник Заварзин?
Получив утвердительный ответ, говорящая сказала:
— Мне необходимо вас немедленно видеть, но не в помещении управления; я говорю с вокзала. Пока что посоветуйте хорошую гостиницу.
— Кто вы? — спросил я.
— Если припомните, то я «Крошка» из Варшавы.
Я предложил ей приехать ко мне на квартиру, удобную для таких поздних свиданий, и назвал «Лондонскую гостиницу», посоветовав ей там остановиться.
Тотчас же был вызван заведующий филерами Будаков, который должен был впустить «Крошку» в мою квартиру, и два филера, кои должны были взять в наблюдение «Крошку» по выходе ее из моего дома после свидания. В ожидании их я ясно представил себе «Крошку», ее работу по наблюдению за нами и свидание с ее матерью перед отъездом.
Пришел Будаков, и я ему рассказал все о «Крошке», на что он ответил: «Такая шельма может принести с собою если не револьвер, то бомбу. Надо нам смотреть в оба», — и вышел на улицу встречать гостью.
Стук в дверь, и в комнату вошла небольшого роста, стройная, худенькая женщина и, улыбаясь, подала мне руку:
— Вы меня узнали? ну и прекрасно! но я уже не прежняя «Крошка», а ваш союзник. В прихожей я попросила этого господина, — и она указала на Будакова, — осмотреть мою сумку, чтобы не было подозрений, что я могу быть опасной. Ведь от прошлой «Крошки» всего можно было ожидать.
Я познакомил ее с Будаковым, после чего она сказала:
— Вы, вероятно, уже распорядились учредить за мной наблюдение; это очень важно, так как сегодня в 1 час ночи я буду иметь свидание в театре «Варьете» в «Северной гостинице» с неизвестным мне человеком. С ним должна меня познакомить выступающая в этом театре женщина-стрелок. Его надо будет взять в наблюдение. Он имеет связь с австрийским генеральным штабом. Человек очень серьезный, и надо, чтобы он не заметил слежки. Завтра я еду в Петербург к директору Департамента полиции Белецкому, у которого должен быть адрес моего мужа и который меня свяжет с генеральным штабом; но по дороге возможно, что на вокзалах я буду встречаться с интересными для вас лицами, поэтому прошу наблюдать за мною и до Петербурга.
Тон и категоричность указаний свидетельствовали, что дама хорошо знакома с техникой розыска. Будаков простился, чтобы переодеться и поехать в «Варьете» для наблюдения в зале, а «Крошка», снявши шляпу, уселась, как сильно утомленный человек.
— Я устала, проголодалась и совсем издергана за дорогу из Вены в Одессу.
Подали холодный ужин и чай. Она ела, как действительно проголодавшаяся, лишь от поры до времени бросая отрывочные фразы:
— Да, господин начальник, вы такую роль сыграли в моей жизни, что даже представить себе не можете, а ваше спокойное обращение при последнем нашем разговоре в Варшаве, когда мы ждали криков и тюрьмы, во мне и в моей бедной покойной матери запечатлелось как проявление гуманности. Вы поняли дело по существу. Мать моя оказалась слабой женщиной. Увлекшись социалистом «Михасом», она сделалась буквально его рабою, не разделяя вместе с тем его взглядов и с отвращением относясь к террору. «Михас» так завладел мною, несмотря на протесты матери, что не только его приказание, но даже желание было для меня законом. Вы ведь, вероятно, знаете, что я таскала для Роте динамит и даже готовые бомбы; присутствовала при убийстве офицеров и городовых, пряча оружие, из которого «Михас» убивал этих людей, и, наконец, наблюдала за охранным отделением. Оно, по проекту «Михаса», должно было быть взорвано, а вы и ваш помощник — убиты. Ужасный кошмар! Но странно: ребенком я не считала все сказанное плохим и страшным. Напротив, меня эта «работа» увлекала, а «Михас» был тогда в моих глазах героем, окруженным ореолом. Лишь впоследствии я очнулась. Ведь пройди еще года три, и я, как уже ответственная по закону, была бы на каторге. Я узнала, что вы ликвидировали группу террористов, которые были повешены, во главе с «Михасом»…
Она замолкла и, посмотрев мне в глаза прямым, твердым взглядом, прибавила:
— Говорю вам честно и прошу подать мне руку в знак того, что вы мне верите.
Я исполнил ее просьбу, хотя верил только в ее искренность в данный момент, думая, что особа, пережившая такие метаморфозы, сама не знает, как сложится ее жизненный путь.
— Скажите, «Крошка», неужели ваши волосы почернели от времени? Ведь вы были светлой блондинкой, — сказал я.
— А это я выкрасила волосы, чтобы казаться старше. Как я вам сказала, я еду прямо в Петербург, но, узнав, что вы здесь, хотела с вами кое о чем посоветоваться и поговорить. Сначала, если у вас есть время, я расскажу вам о себе. В 1906 году, как вам известно, я выехала из Варшавы во Львов. Здесь мама меня отдала в монастырь для приобретения общего образования и получения профессиональных знаний по кройке и шитью. Тяжелая и строгая школа пройдена там мною. Непрерывный труд, молитвы, одиночество и постоянная покорность требовались неуклонно. Нрав у меня был своевольный, и я за это подвергалась жесточайшим наказаниям по нескольку часов простаивала на коленях в холодной церкви на каменном полу; оставалась без еды, дежурила по целым ночам у дверей кельи настоятельницы и т. д. И думалось мне тогда: где же милосердие и христианская любовь, когда все, как мне казалось, было вокруг сухо и даже зло. Мама моя умерла, и я, оставшись совершенно одинокой на белом свете, решила терпеть, пока не буду иметь в руках ремесла. За меня некому было платить монастырю, и я не знала, как быть, находя выход только в слезах. Однажды в комнату ко мне вошла настоятельница, старая худая старуха, всегда неприступная и суровая. Подойдя ко мне, она положила на мою голову руки и заговорила мягким, душевным голосом, которого я у нее и представить себе не могла: «Серафима! не плачь Люби беспредельно Христа. Страдающий человек близок к Нему, и Он его утешит. Отныне я буду твоей матерью и в мирской жизни. Оставайся с нами, а там перст Божий укажет тебе твой путь».
Я тогда поняла, что Христос для человека, как Его любят монахини этого монастыря, как велико их отречение от жизни и как они смотрят на свое и людское страдание В этот момент мне многое стало понятно, и, точно теплотою, согрела меня вера, которая до того момента так далека была от меня… Прошло шесть лет монастырской жизни, я прошла положенный стаж. Захлопнулись за мною ворота обители, в которой осталась частичка меня и которая живет и вечно жить будет во мне… Однако я оказалась буквально на улице, но все же не свихнулась, получив место бонны при детях небогатой семьи галичан. С племянником хозяйки у меня начался роман сильный, но чистый, и мы вскоре повенчались. Муж признался мне, что работает в русском розыскном деле, говоря, что только Россия может помочь объединиться всему славянству. Беспредельно любя мужа, я пошла ему навстречу и начала помогать, чем могла, в его работе. Но вот началась война. Муж был призван на действительную службу, послан на фронт и оказался в плену у русских. Опять я одна, в горе, с маленькими средствами и с ребенком на руках. Тоска по мужу была так велика, что я начала стремиться пробраться во что бы то ни стало в Россию. Лелея надежду получить в Россию командировку от Генерального штаба, я решила поступить в австрийскую разведку, сдав ребенка своей свекрови. Я все средства использовала, чтобы проникнуть в среду офицеров Генерального штаба; ходила с разными прошениями по штабам; наводила справки о муже; посещала лекции; предлагала услуги по шитью семьям военных и т. д. Наконец, в одной из этих семей я встретила офицера Генерального штаба и, начав с ним кокетничать, по-видимому, заинтересовала его собою. Мы встречались и беседовали. Я прикинулась беспредельно преданной Австрии, упомянула, что знаю Россию, русский язык и Варшаву и т. д., словом, представилась ловкой женщиной. Вы знаете, господин полковник, что я умею лицемерить, а монастырь был моей высшей школой. Словом, клюнуло, и офицер однажды сказал мне, не пожелаю ли я служить в разведке. Сначала я отнекивалась, ссылаясь на свою неподготовленность, но он настаивал только на принципиальном согласии, которое я и дала. Я поступила в разведку. Меня испытывали внезапными вопросами; подбрасывали секретные бумаги; оставляли меня одну в комнате, в которой на столе были разложены секретные планы, и в это время наблюдали в скважину замка, не излишне ли я любопытна. Наблюдали за мною на улице; проверяли знание передаваемых мне для изучения инструкций и насколько я их усвоила, — тут были и психология, и тактика, и идея родины и т. д. Так продолжалось более двух месяцев, когда меня вызвал офицер германской службы, один из главных руководителей, являвшийся и связью с Берлином. Он долго говорил со мною по-немецки и по-русски и в заключение сказал, что по-русски я говорю лучше чем по-немецки, и спросил, знакома ли я с уходом за больными. Я ответила, что в монастыре я это дело изучила вполне. Он подумал и сказал: «Я вас назначаю старшей сестрой милосердия в госпиталь, где находятся тяжелораненые русские пленные. Меня только смущает, что вы с белокурыми волосами слишком моложавы, и потому выкрасите их в черный цвет». Мне было жаль: ведь муж так любил мои светлые кудри, но я не возражала и исполнила его указание. Я должна была разбираться в бредовых разговорах больных пленных. Тут были указания на расположение их полков, фамилии начальников, отрывки приказов и т. п., но я чутко взвешивала, чтобы сообщать только то, что не повредило бы русским. Так я проработала три месяца, когда меня вызвал капитан и сказал, что на меня возлагают большие надежды по исполнению важных поручений: «Вы будете теперь русской из сибирского города Тюмени, Анной Яковлевной Лобовой. Вот вам и ее паспорт. Документ хороший, так как Лобова здесь вышла замуж и теперь в Россию возвращаться не полагает. Заменив ее, вы будете в числе других русских переданы в обмен на наших задержанных в России. Необходимо проявлять в работе наблюдательность и сосредоточенность, а патриотизм вам многое еще подскажет. Посмотрите, как мы любим нашу родину и как работаем для нее», — заключил капитан. Действительно, немцы любят сильно и возвышенно свою родину, и эта их любовь делает их работниками без устали. Сон и отдых зачастую не превышает у них двух часов в сутки. Только подъемом моральных сил можно объяснить, что они так неутомимы и трудоспособны. По заданию я должна доехать до Владивостока, давая сведения секретным корреспондентам, для направления их по принадлежности. Сеть этих осведомителей я и помогу выяснить русским. Затем по тому же заданию я должна буду тайно перейти границу в Харбине и пробраться в Шанхай к немецкому консулу… Но я больше не возвращусь в Австрию и при первой возможности проберусь с мужем в Северную Америку, куда доставит мать нашего сына. В Одессе из властей, кроме вас, я никого видеть не буду, здесь много германских разведчиков, почему я опасаюсь наблюдения за собою и вызвать у них подозрение… Кстати, на днях германские броненосцы «Гебен» и «Бреслау» будут бомбардировать порты Черного моря… [3]
«Крошка» ушла и на прощанье, пожелав мне всего доброго, прибавила:
— Как случайно мы с вами встретились! Если кому-нибудь это рассказать, то это показалось бы невероятным!
Ночью ко мне пришел Будаков для доклада. Он был несколько навеселе от выпитой бутылки вина во время наблюдения в «Северной» за «Крошкой». По его словам, она появилась в зале после полуночи, разодетая, красивая и веселая, подошла к актрисе «Альпийскому стрелку» и села за ее столик. Вскоре к ним подошел толстяк и тоже уселся [4]. Посмеялись и ушли в отдельный кабинет. Через час они вышли из кафешантана, филеры пошли наблюдать за толстяком, а Будаков — за «Крошкой».
На другой день «Крошка» уехала из Одессы, и больше я ее никогда не видел. Слышал, что в Петрограде она была у директора Департамента полиции, но как протекла ее дальнейшая разведывательная работа и жизнь, я не знаю.
Теперь, в беженстве, как-то вечером после тяжелой работы на заводе Ситроена, я встретился со своими земляками в бистро. Вспоминая прошлое, я рассказал своим собеседникам о «Крошке». На это один из присутствующих, проигравший недавно все, что имел, в рулетку, сказал:
— Не будет ли ваша «Крошка» дамой, которую в Монте-Карло называли «Австриячкою»? Она тоже хорошо говорила по-русски и обращала на себя внимание своей ангельской красотою и недоступностью. Тратила она и проигрывала громадные деньги богатого американца, с которым и уехала в Бразилию…
— Быть может, и она — с разбогатевшим мужем или влюбленным в нее другом!
При Императоре Александре III Министерству внутренних дел в интересах охранения порядка и безопасности в империи было разрешено пользоваться без огласки перлюстрацией, т. е. секретным просмотром писем и почтовых пакетов, внушающих подозрение в их противозаконности, в смысле военного шпионажа или революционной деятельности.
В крупных городах империи были учреждены с этой целью при управлении почтово-телеграфных округов особые отделы «иностранной цензуры», которым и было вменено ведать перлюстрацией. В каждом таком учреждении состояло на службе несколько человек, знающих до восьми языков. По большей части эти чиновники-лингвисты были иностранцами по происхождению, но русскими подданными; среди них выделялись немцы, зачастую говорившие по-русски с акцентом, но отличные чиновники и специалисты этого дела.
Главная работа производилась по адресам и спискам Департамента полиции, но многолетняя практика выработала у цензоров такой опыт, чтобы не сказать чутье, что, основываясь на каких-то никому другому не уловимых признаках письма или пакета, они обнаруживали массу переписок, в которой оказывался шифр, химический текст или условные знаки и выражения. Черта под именем, какой-нибудь бледный знак на конверте, особая форма букв на адресе или адрес «для», точка или крестик и т. п. были достаточны, чтобы остановить их внимание, причем ошибались они чрезвычайно редко. Работа эта была срочная, непрерывная и трудная, так как требовала сосредоточенного внимания, причем проходили иногда целые недели, не дававшие ценного материала.
Когда какое-нибудь письмо было заподозрено, оно вскрывалось специальной машинкой или на пару, затем с него снималась копия, и оно вновь заклеивалось, так что адресат, получая его, и не подозревал, что содержимое письма уже известно власти. Письма, в которых обнаруживались признаки невидимого простым глазом текста, рассматривались особо тщательно; в некоторых случаях с них снимались фотографии, которые при помощи особого аппарата увеличивались, и таким образом удавалось прочесть написанное химическим способом и отправлять затем письмо по назначению. При этом бывали случаи, когда тайна оказывалась просто интимного характера перепиской. Большинство же переписок с химическим текстом приходилось подвергать реактиву, и поэтому по назначению они не отправлялись.
Простейший способ невидимого текста — это написать его простым лимонным соком, молоком и даже слюной, а для того чтобы его проявить, надо нагреть бумагу до начала ее обугливания или смазать полуторапроцентным раствором хлористой жидкости.
В позднейшее время как шпионы, так и революционеры стали применять сложные химические составы, и текст приходилось подвергать проявлению при помощи особых реактивов.
Тайная перлюстрация существует, вероятно, и в некоторых других государствах, а во время Великой войны она производилась официально и на конвертах ставился особый штемпель, удостоверяющий, что письмо просмотрено в военной цензуре.
Сведения, получаемые перлюстрацией, в отличие от так называемых «агентурных», т. е. получаемых от секретных сотрудников, носили название «секретных сведений», и ими пользовались с особою осмотрительностью и без ссылки на источник. Переписка лица, уже привлеченного к судебной ответственности, задерживалась официально по сношению судебной власти с почтово-телеграфными конторами.
Ныне в Советской России просматривается вся частная корреспонденция повсеместно, во всех почтовых конторах и отделениях. Зачастую одно и то же письмо вскрывается и заклеивается по нескольку раз, а часто и вовсе не доходит по назначению.
Из более интересных писем, присланных мне в охранное отделение из «бюро иностранной цензуры», припоминается письмо с датой «Июнь месяц 1911 года», адресованное из Финляндии в Москву, в кооператив, на имя В. В письме оказался химический текст, зашифрованный дробью и настолько сложный, что пришлось телефонировать в Департамент полиции, прося прислать из Петербурга в Москву чиновника-специалиста Зыбина.
Зыбин прибыл на другой же день. Высокий худощавый брюнет лет сорока с длинными, разделенными пробором волосами, совершенно желтым цветом лица и живым пристальным взглядом. Он был фанатиком, чтобы не сказать маньяком, своего дела. Простые шифры он разбирал с первого взгляда, зато более сложные приводили его в состояние, подобное аффекту, которое длилось, пока ему не удавалось расшифровать документ.
Зыбин, явившись ко мне и едва поздоровавшись, тотчас спросил о письме. Ему подали копию, но она его не удовлетворила. На ответ, что подлинник уже отправлен обратно на почтовую контору, он, не внимая ничьим словам, бросился без шапки, как был, на улицу с явным намерением отправиться на почту. Выход его был так стремителен, что, только когда он уже садился на извозчика, удалось запыхавшемуся курьеру остановить его, буквально схватив за рукав, и объяснить, что письмо уже вытребовано с почты по телефону и находится на пути в отделение. Зыбин вернулся и, схватив копию, начал сосредоточенно рассматривать тот ряд дробей, под которыми для меня скрывалась, по всей вероятности, серьезная работа революционеров, а для этого оригинала хитроумная загадка, возбуждающая его пытливость. Задав Зыбину несколько вопросов, на которые он почти что не ответил, я оставил его в своем кабинете и отправился с докладом к градоначальнику. Возвращаюсь через часа полтора и застаю Зыбина сидящим за моим столом, в моем кресле, теперь уже с подлинником письма в одной руке и карандашом — в другой, которым он беспощадно расписывал какими-то знаками и фигурами обложки разложенных на столе моих дел. Он не заметил моего прихода, и мне пришлось дважды окликнуть его, прежде чем он поднял на меня блуждающий взор…
— Идемте обедать! — сказал я. Он что-то пробормотал и хотел опять углубиться в созерцание листка, но я настойчиво повел его к себе. С письмом и карандашом он не расстался, сел за стол и, быстро проглотив поставленную перед ним тарелку супа, оттолкнул ее, перевернул одну, другую тарелку из бывших на столе и стал писать на их скользком дне. Это не удавалось; тогда он нетерпеливым жестом вытянул свой манжет и продолжал работу на нем. На хозяев он не обращал никакого внимания. Я пробовал вовлечь его в разговор, но тщетно. Вдруг он вскочил и буквально заревел: «Тише едешь, дальше будешь, да, да!»
Ошеломленные, жена и я воззрились на него. Он продолжал стоять и уже более тихо повторял: «Тише едешь, дальше будешь. Ведь “ш” вторая буква с конца и повторяется четыре раза. Это навело меня на разгадку. Вот дурак! “На воздушном океане без руля и без ветрил” было куда труднее». Тут он очнулся, опять сел и продолжал обед уже как вполне уравновешенный человек, вышедший из какого-то транса, сказавши добродушно: «Теперь можно и отдохнуть». Оставалось одно лишь радостное возбуждение еще раз одержанной победы. Он заявил, что за всю свою жизнь не расшифровал только одного письма по делу австрийского шпионажа, но что это было давно. «Теперь я и с ним не провалился бы!» — заключил он.
Зная ключ, прочесть зашифрованное письмо было легко. Надо было выписать последовательно одну букву под другою в вертикальном столбце из всей пословицы, затем от каждой буквы продолжить горизонтально алфавит. Таким образом создается ряд алфавитов по числу букв, расположенных вертикально в столбце. Для дешифранта берут последовательно дроби из письма и заменяют их буквами так: 1/5 — числитель обозначает ряд первый, а знаменатель, что искомая буква в этом ряду будет пятая и т. д. Иногда шифровка производится лишь по одному слову, тогда число рядов должно соответствовать числу букв в данном слове.
Расшифрованное таким образом письмо содержало в себе указание на адрес: «Мустамяки, санаторий Линден» и на отправку «картонных коробок» в Киев, а также на необходимость приезда в Финляндию «товарища». По-видимому, тождественного содержания письмо было получено в Москве и по другому неизвестному мне адресу, так как именно в этот день местная агентура заявила, что известный социал-демократ Семенцов, прошедший школу пропагандистов на острове Капри, едет по важному делу в Финляндию, обставляя свой отъезд особыми предосторожностями, чтобы не попасть в слежку охранного отделения. За Семенцовым было тотчас установлено наблюдение, и филерам было приказано сопровождать его в Петербург, где и сдать для дальнейшего наблюдения Петербургскому охранному отделению. Указание в шифре на «картонки» давало основание предполагать, что дело может относиться к подпольной литературе, бомбам или оружию и даже к подготовлению террористического акта. К тому же в это время предполагался приезд в Киев Государя и министра Столыпина.
На это дело было обращено особое внимание, выразившееся в ряде действий Департамента полиции и Петербургского, Московского и Киевского охранных отделений. Надо было, во-первых, «не потерять» Семенцова и довести его под наблюдением до Мустомяк, а там выяснить его связи. Затем надлежало заняться выяснением автора письма и его замыслов, установить связи группы, к которой он принадлежал, с Киевом и, наконец, разработать наблюдением уфимскую (северо-восточную) группу, так как, сопоставляя все имевшиеся данные, Московское охранное отделение установило связь Семенцова и других с означенной организацией и высказало предположение, что автором письма мог быть некий Мячин, возглавлявший уфимскую группу. Этот последний был организатором ограбления Миусского казначейства и на взятые там деньги вооружил своих товарищей, сохраняя в группе боевые тенденции даже и после того, когда Российская социал-демократическая рабочая партия, вследствие неудавшейся революции 1905 года, перешла к дореволюционной тактике и распустила свои боевые организации.
Днем и ночью лучшие филеры непрерывно наблюдали за Семенцовым; наблюдение было сложное, с различными ухищрениями, чтобы таковое не было им замечено. Назначалось по два извозчика, работали женщины, была нанята комната, из окон которой видны ворота дома, где проживал Семенцов, и т. д. На вокзале, откуда отходили поезда в Петербург, дежурили филеры, знавшие в лицо Семенцова, причем один, переодетый жандармом, был поставлен у билетной кассы.
На третий день рано утром к дому, где проживал Семенцов, подъехал извозчик с седоком, оказавшимся известным филерам под кличкой «Толстый». Сойдя с извозчика, он осмотрелся по всем направлениям, очевидно, «проверяя», нет ли за домом слежки, и вошел в ворота. Через четверть часа он вышел и, сев на своего же извозчика, поехал на Николаевский (Петербургский) вокзал. Филер Рыбкин решил ехать за ним на одном из наших извозчиков, а двое оставшихся филеров продолжали ждать выхода Семенцова. Действительно, через полчаса последний вышел, осмотрелся и, подойдя к другому нашему извозчику, начал с ним торговаться за проезд на станцию Лосиный Остров вблизи Москвы. Сторговавшись, извозчик стал возиться с упряжью, чтобы дать «нашим» время найти другого и следовать за ним.
Тем временем «Толстый», выехавший ранее Семенцова из его дома, доехал до вокзала, взял билет третьего класса и сел в товаро-пассажирский поезд, отходящий в Петербург. Филер Рыбкин решил последовать за ним, предполагая, что по каким-либо соображениям этот человек назначен вместо Семенцова для поездки в Финляндию. В таком случае терять его из вида не приходилось. Не доезжая до станции Лосиный Остров, в то время как поезд начал замедлять ход для остановки, «Толстый» высунулся из окна вагона и, сняв шляпу, начал ею махать перед собою. Филеру Рыбкину стало ясно, что надо быть настороже и наблюдать зорко. Действительно, как только поезд остановился, в вагон вошел Семенцов. «Толстый» глазами указал Семенцову свое место и, бросив проездной билет, как бы его теряя, еле успел выскочить из вагона. Поехавшие же за Семенцовым на извозчике московские филеры не успели его нагнать и поэтому не видели его посадки в поезд. В Петербурге Рыбкин сдал Семенцова в наблюдение петербургским филерам, которые, проводив Семенцова на Финляндский вокзал, сели с ним в поезд до Мустомяк.
Надо было координировать дальнейшую работу по этому делу, для чего генерал Курлов, состоявший тогда товарищем министра, заведующим полицией, созвал совещание в составе вице-директора Департамента полиции Виссарионова, начальника Петербургского охранного отделения полковника Котена и меня. Сопоставляя все данные, нам стало ясно, что автором письма из Мустомяк явился именно упомянутый Мячин, почему дело представлялось серьезным.
Петербургское охранное отделение уже успело подослать «своих» под видом больного господина с женой в санаторий Линден-Мустомяки. За табльдотом они познакомились с Мячиным, и в надежде, что он, быть может, раскроет им свои замыслы, его оставили на свободе после произведенного все же у него обыска. Однако работа «супругов» оказалась вскоре ненужной. Семенцов, вернувшись в Москву, сделал особый доклад Московской группе, ведавшей получением и распространением литературы в Московском районе. Он сообщил, что ездил в Финляндию получить указания по перевозке подпольной агитационной литературы, идущей из-за границы через Финляндию в Петербург и Москву. По мнению Семенцова, этот способ был очень сложен, и высказал предположение, что он может быть терпим лишь как временный, пока не будет вновь налажено дело на западной границе. Все же один-другой транспорт вскоре прибудет в Москву, как только удастся благополучно его переправить при посредстве испытанных контрабандистов через границу. Часть транспорта предназначена для отправки в Киев и распространения там.
Таким образом, выяснилось, что переписка относилась к подпольной литературе. Задача теперь заключалась в том, чтобы перехватить эту литературу, прежде чем она разошлась по рукам и тайным организациям. Сведений, на какую именно станцию Москвы или под Москвою направится транспорт, не было. Сотрудник «Вяткин», стоявший близко к группам, занимавшимся водворением запрещенной литературы в Россию, узнал, что груз поступит в ведение «Григория», члена Московского комитета, и что он желал бы поручить получение транспорта на вокзале какому-либо верному лицу, хотя и не входящему в партию, но незаподозренному, т. е. «чистому» от полицейского наблюдения. У «Григория» была сестра Маня, посещавшая высшие курсы в Москве и состоявшая тоже членом партии. Маня предложила переговорить об этом «деле» со своей подругой-курсисткой Нюрой, на чем они и порешили. «Вяткин» не знал, где живут эти курсистки и как их фамилии; тем не менее он выяснил, что Маня на одном курсе с Нюрой и что в эти дни они, курсистки медицинского факультета, будут посещать Голицынскую больницу, чтобы присутствовать при интересных вскрытиях. Он описал наружность обеих студенток: Маня, светлая блондинка, среднего роста. Нюра же смуглая брюнетка, маленькая и изящная. На следующий день филеры заметили среди слушательниц медицинских курсов, посетивших Голицынскую мертвецкую, двух девушек, державшихся вместе и соответствующих описанию «Вяткина». Оказалось, что Нюра проживает на Зубовском бульваре, в доме № 16 у своего отца-доктора Данина и что имя ее Анна, но называют ее Нюра. Филеры же ей дали кличку «Быстрая». На следующий день «Быстрая» встретилась с Маней на Страстном бульваре. Там же был и студент, оказавшийся впоследствии Петровым, по партийной кличке «Григорий». Девушки и студент начали оживленно беседовать, гуляя по бульвару, а когда начали прощаться, то Петров передал Анне Даниной какую-то бумагу. «Вероятно, коносамент{13}», — подумал наблюдающий издали филер Перцов и сосредоточил свое внимание на действиях девушки. На следующий день в 9 часов утра «Быстрая» вышла из дому, поехала на извозчике на станцию Лосиноостровскую и пошла в багажное отделение. Через некоторое время она вышла с носильщиком, который нес большой ящик, который и установил на извозчика «Быстрой». Филеру удалось узнать, что ящик был помечен в железнодорожном коносаменте как «домашние вещи». Данина поехала прямо на Никитский бульвар, к меблированным комнатам, где ее встретил «Григорий», очевидно поджидавший ее у входа на улице. Он быстро схватил ящик и внес его внутрь дома, а Данина, расплатившись с извозчиком, отправилась в Голицынскую больницу. Полиция тотчас явилась на обыск и обнаружила привезенный ящик в комнате Петрова, где он, сестра его Маня и студент Петухов были заняты распределением по пачкам прокламаций. Их арестовали; была арестована и Данина; маленькая и хрупкая, она сидела передо мною, отказываясь отвечать на вопросы; судорожное дыхание и постоянно наполнявшиеся слезами глаза выдавали ее большое горе.
Вскоре после опроса Даниной мне доложили, что меня хочет видеть ее отец. Вошел огромного роста элегантный мужчина, гладко выбритый, с зачесанными назад седеющими волосами. Отрекомендовавшись мне доктором Даниным, он сказал:
— Я хочу поговорить с вами, полковник, о моей дочери… — Тут его голос дрогнул и оборвался. Я попросил его сесть, и он как-то неловко и тяжело опустился в кресло.
— Я только шесть месяцев как овдовел, — начал он, — моя старшая дочь, теперь арестованная, заменила мать для моих маленьких детей, и весь дом лежит на ней… да и мне без Нюры… — Затем, искренно и правдиво, он стал говорить о дочери, подтверждая уже создавшееся у меня впечатление.
Анна Данина любила семью, хорошо училась и была вне всяких политических партий, вполне разделяя взгляды своего отца, конституционалиста-эволюциониста.
— Я человек науки, — говорил он, — природа все создает эволюцией, а не ураганами, Нюра тоже понимает это. Петрова, ее подруга по факультету, сыграла на ее товарищеском чувстве, прося ее съездить за багажом, которого будто не могла получить лично, не объясняя, что в нем находится. Несомненно, что дочь подозревала или знала о принадлежности Петровой к революционной партии и что находилось в ящике. Отказаться исполнить такую просьбу было бы, по мнению Нюры, не только не по-товарищески, но могло быть истолковано трусостью, чего дочери не хотелось. Тяжела была ей мысль заслужить презрительный взгляд или едкую насмешку решительной и авторитетной в студенческих кругах Петровой; словом, она не отдавала себя отчета в последствиях своего поступка для себя и семьи…
В заключение он сказал: «Не разбивайте нашей семьи, не губите молодой жизни. Из нее выйдет полезный для родины человек, хороший врач и нежная мать…»
Прокуратура вошла в положение Даниной, и она была освобождена от следствия.
Была опрошена мною и Петрова. Типичная социал-демократка, «эсдечка», как они себя называли, энергичная, развязная, с большой дозой хитрецы, словоохотливая и бывалая, она явно была довольна, что в отношении ее нет достаточных улик для постановки дела на суд, но и была обеспокоена тем, как бы переписка о ней не была выделена в особое административное производство, с немедленной ее высылкой из Москвы, почему стала просить, чтобы ей дали возможность окончить университетские экзамены. Я ей ответил, что охранное отделение препятствовать этому не будет, но что это не от него зависит, о чем ей было, конечно, известно самой. Вскользь я спросил ее, зачем она подвела Данину, возложив на нее — беспартийную — партийную работу.
— А это не ваше дело! — отрезала она. Потом добавила, что партийные соображения все равно охранке непонятны.
— Соображения соображениями, — возразил я, — но тут дело в том, что за Данину спрятались, чтобы взвалить ответственность с больной головы да на здоровую.
Петрова не согласилась с этим, заявив в заключение, что партии нужны дела, а чьи головы при этом болят, ей не важно. Я и не ожидал от нее другого взгляда, благодаря той особенной революционной психологии, при которой цель оправдывала любое средство и не раз позволяла партийным деятелям обращаться к тем самым товарищеским или дружеским отношениям, которые они со своей стороны так грубо с точки зрения обычной этики нарушали, подводя сторонних лиц под тяжкие взыскания. Это положение может быть подтверждено следующим ярким примером.
В бытность свою еще в России маститый социал-демократ Плеханов и его жена Роза Марковна, женщина-врач, были в приятельских отношениях с одним молодым следователем. Он видел в них только идейных, культурных и интересных знакомых. Супруги Плехановы уезжали за границу, но следователь не знал, что это было бегством, чтобы избежать последствий ускользнувшей от него их революционной деятельности. Роза Марковна просила его, как доброго знакомого, разрешения поставить временно у него сундук с какими-то ее вещами. Он охотно согласился, но через несколько дней у неосторожного следователя был произведен обыск, обнаруживший в сундуке, принадлежащем Плехановым, партийную переписку и литературу. Следователь был уволен в отставку и от потрясения сошел с ума, причем постоянно кричал, при всяком приближении женских шагов: «Не пускайте, не пускайте ко мне Розу с ее сундуком!»
Что же касается до брата Мани, студента Петрова, то он оказался уже бывшим в высылке и дважды арестованным в прошлом по политическим делам и успел выработать манеру держать себя как в охранном отделении, так и на следствии. Записав в протоколе данные о своей личности, он в графе «на предложенные вопросы отвечаю» отметил: «На предложенные вопросы отвечать отказываюсь» — и, поднявшись со стула, спросил не без язвительной интонации:
— Могу уходить?
Манера держать себя и ответы Петрова типичны для большинства «политических».
Суд приговорил его к заключению на два года в тюрьме, а сестру его и Петухова оправдал.
Арест этой маленькой группы не приостановил дальнейшей работы охранного отделения в выяснении всей системы водворения нелегальной литературы РСДРП в Москву и другие города империи. Секретными сотрудниками «Вяткиным» и другими было выяснено, что «литература» печатается в Германии, в г. Лейпциге, откуда направляется к русской границе, где принимается контрабандистами и отправляется в Москву, Петербург и Харьков для дальнейшего распространения по другим городам империи. Были тогда же выяснены фамилии и адреса причастных к этому делу лиц, до контрабандистов включительно; задержано несколько транспортов этой литературы, а виновные арестованы и привлечены к надлежащей ответственности.
Таким образом, надолго был расстроен лейпцигский транспорт. При этом следует отметить, что «технические группы», занимающиеся изготовлением и распространением литературы или фабрикацией разрывных снарядов, ликвидировались тотчас же по выяснении; с одной стороны, для пресечения преступной их деятельности, с другой же — отбираемый материал давал неопровержимые данные для предания виновных суду с поличным.
Иначе обстояло дело с комитетами, пропагандистами и различной градации партийными работниками.
Их надо было выслеживать довольно продолжительное время, производя аресты в соответственный момент; обыкновенно, когда организация собиралась в закрытом помещении для решения того или другого партийного вопроса или вынесения резолюций о забастовке, уличной демонстрации и т. д. Тогда обыкновенно удавалось добыть материал или для административного наказания, в виде высыпки, или предания суду.
Семенцов и лица, входившие в московский и районные комитеты, были арестованы позже в числе 54 человек, из которых 18 человек были представлены к административной высылке, а 36 предстали перед судом Московской палаты, которая 11 человек оправдала, а двадцати пяти вынесла обвинительный приговор.
Что же касается Мячина, то он успел скрыться. Беглые из Сибири и оправданные вновь сорганизовались, а охранные отделения вновь продолжали свою розыскную работу, и так непрерывно.
Мало-помалу кропотливо и фанатично крепли кадры революционеров: постепенно накапливался материал в Департаменте полиции, и американские шкафы наполнялись карточками зарегистрированных наблюдаемых, но это только скользило по умам власти и конституционной общественности, которые ясно не сознавали, что такое собою представляет масса разного наименования социалистов, с их ясными программами, уставами и тактикой.
В итоге у Департамента полиции были сосредоточены сведения о всех 100 % революционеров, ставших после революции во главе власти над русским государством. Для спасения России не нашлось ни одного человека, который совмещал [бы] в себе идею крайнего национализма и дерзание ярого революционера.
Одна из наиболее крупных и деятельных анархических групп была ликвидирована мною в Москве в 1911 году при следующих обстоятельствах.
Секретный сотрудник, работавший под псевдонимом «Фельдшер», однажды отметил, что от бывшей фабричной работницы Елены Шистовой, по убеждению анархистки, он узнал о скором приезде в Москву анархиста Гуляка. По словам сотрудника, Елена близка к некоему Савельеву и, очевидно, замышляет с ним какое-то преступление, так как во время появления в ее квартире Савельева она всегда выходит в коридор и там ведет с ним таинственно разговоры. Как-то случилось, что после такого посещения Савельева Елена просила «Фельдшера» оказать ей услугу и добыть фунта три пороха, но, получив отказ, ответила: «Тогда достанет “Таня”».
Изложенные данные секретной агентуры послужили основанием для учреждения наружного наблюдения за Савельевым, которому филеры дали кличку «Техник», а через несколько дней выяснили конспиративную встречу последнего на Страстном бульваре с неизвестным, метко названным наблюдательными агентами «Войлочным», по внешнему виду его шляпы и пальто. Вскоре дальнейшая слежка выявила группу в несколько лиц, таинственно встречавшихся с первыми двумя наблюдаемыми. Оказалось, что большинство из них проживало в громадном доме дешевых квартир Солодовникова, вмещавшем в себе до четырех тысяч постояльцев. Там рабочие и бедные жители за 7–8 рублей в месяц имели комнату с электрическим освещением, горячею водою и другими удобствами. Дом имел несколько выходов, вследствие чего наблюдение за группою было технически крайне затруднительно и вызывало ежедневно назначение усиленного наряда филеров, человек до четырнадцати.
Недели через две встречи членов группы стали учащаться, но вместе с тем наблюдаемые проявляли и более осторожности и предусмотрительности.
В то же время «Фельдшер» сообщил, что он вновь посетил Елену и застал у нее в комнате Савельева, который, однако, оставался недолго и, прощаясь, шепнул хозяйке: «Ярославский, 11 часов». Отсюда сотрудник сделал вывод, что Елена и Савельев куда-то уедут, хотя по этому поводу она с ним, «Фельдшером», никакого разговора не имела.
Действительно, в тот же день наблюдение на Ярославском вокзале отметило отъезд Елены и Савельева по направлению к Костроме, куда тотчас же и была послана соответствующая телеграмма. На следующий день филеры ни одного из наблюдаемых ими лиц в Москве не видели, а начальник Костромского губернского жандармского управления уведомил по телеграфу, что его филеры установили разновременный выход из московского поезда женщины и шести мужчин, которые прошли порознь на Соборную площадь и там, под покровом темной ночи, сошлись. Наряд полиции окружил группу с целью ареста, но приезжие, оказав вооруженное сопротивление, открыли стрельбу из револьверов и ранили одного городового. Оказалось, что Елене и Савельеву удалось избежать задержания и скрыться, остальные же были арестованы на площади.
Московское охранное отделение распорядилось устроить на упомянутой квартире секретную полицейскую засаду, причем удалось задержать и этих лиц, когда они из Костромы возвратились домой. При задержанных найдены были заряженные револьверы.
Все арестованные в Костроме были препровождены в Москву и после непродолжительного административного расследования переданы в распоряжение следственной власти.
В своем показании Савельев между прочим высказал, что его группу не следует смешивать с шайками работников и грабителей, так как он и его товарищи являются идейными «анархистами-коммунарами», проводящими в жизнь «безмотивный террор». Им безразлична как жертва та или другая личность. Они стремятся лишь воздействовать на «сытых буржуа», чтобы заставить их отдавать свои излишки голодным и неимущим людям, словом, работать на пользу пролетариев. По этим же соображениям «анархисты-коммунары» бросили бомбу в Барселоне, в Испании, в городском театре во время спектакля, в Одессе в фешенебельную кондитерскую Либмана, посещаемую богатыми людьми, в Варшаве — в ресторан «Бристоль», когда там находилось много разодетых и беспечных «эксплуататоров бедноты».
Через короткое время Савельев покончил жизнь самоубийством. Он повесился и в предсмертной записке объяснил свой поступок невозможностью пережить разочарование в близких людях.
Дело заключалось в том, что арестованный в числе других из группы Савельева его друг Филиппов, беглый матрос с броненосца «Потемкин», вызвался дать откровенное показание и предупредил, что его необходимо допросить скорее, иначе может «уйти важное дело». Это заявление было особенно интересно, так как продолжавшееся агентурное расследование, выяснения, просмотр корреспонденции и филерское наблюдение развернули полную картину деятельности группы Савельева, заключавшейся в убийствах, грабежах, пропаганде и пр., а также установили связи группы с подобными организациями в Брянске, Калуге, Екатеринославе и даже Австрии. Тотчас же перевезенный из тюрьмы в охранное отделение Филиппов был введен в мой кабинет.
Высокого роста мужчина лет 35, худощавый брюнет, с прямыми длинными волосами, спускавшимися на лоб и виски, с приподнятыми плечами и вытянутой вперед головою на мускулистой шее. Глядящие исподлобья маленькие, карие, раскосые, бегающие глаза, улыбка затравленного зверя и сложенные на груди руки с узловатыми жилами и толстыми на концах короткими пальцами; вот внешность Филиппова, которая производила отталкивающее и жуткое впечатление.
Когда конвоиры вышли из кабинета, Филиппов объяснил, что ему необходимо находиться скорее на свободе, чтобы узнать местопребывание скрывшихся членов шайки. Такое заявление имело для него основание, так как по сведениям секретной агентуры, за две недели до ареста Филиппова он, его сожительница «Курносая Таня» и еще двое неизвестных совершили нападение в окрестностях Калуги на усадьбу одинокой богатой вдовы. Задушив ее и служивших у нее садовника и горничную, шайка похитила большую сумму денег и массу ценных вещей, причем Филиппов значительную долю награбленного передал «Курносой Тане», которая должна была эти ценности закопать и ждать дальнейших указаний от Филиппова, спешно выехавшего в Москву. Там он был задержан и опасается, что оставшиеся на свободе члены шайки могут отобрать закопанные его сожительницей деньги и вещи, а ее самое убить.
Я ответил Филиппову, что его желание быть освобожденным из-под стражи по многим основаниям невыполнимо. Филиппов с большим трудом сдержал свое волнение и негодование после такого ответа и только сильно хрустнул пальцами. Наступило продолжительное молчание. Филиппов долго размышлял и наконец упавшим голосом заявил, что расскажет «всю правду, как перед Богом», причем начал истово креститься на висевший в углу комнаты образ.
Однако своего торжественного обещания Филиппов сразу же не выполнил и стал давать показание с очевидной целью запутать дело и направить розыск по ложному пути, что вынудило меня прервать его рассказ и уличить во лжи. Филиппов смутился, забегал глазами и, махнув рукой, начал излагать правдиво свои объяснения, сущность которых сводилась к следующему.
В 1905 году во время революционного бунта на броненосце «Потемкин» Филиппов лично убил трех морских офицеров, а затем бежал вместе с другими матросами в Румынию, откуда пробрался во Владивосток, где организовал шайку, безнаказанно совершившую несколько убийств и разбойничьих нападений. Впоследствии, когда двое из его товарищей были арестованы, он счел благоразумным вместе с несколькими членами шайки покинуть Сибирь и, запасшись нелегальными паспортами, переехать в Брянск Орловской губернии. Там он, встретившись с Савельевым, близко сошелся с ним и вошел в его группу. По его словам, Савельев относился к анархической деятельности группы с большим увлечением и неоднократно многоречиво высказывал свои отвлеченные суждения о революционной работе вообще, причем старался внушить членам шайки убеждение, что их предприятия осуществляются соответственно программным задачам анархического учения. На Филиппова, по его признанию, слова Савельева производили слабое впечатление: ему нужно было «дело» и его материальные результаты, а не отвлеченные программы, смысла которых он так и не усвоил.
Члены группы очень ценили смелость и ловкость Филиппова, и все его уважали, так как до последнего времени из многочисленных преступных предприятий он выходил «сухим», т. е. всегда благополучно ускользал от полиции. По поводу разбойного нападения под Калугою Филиппов с гордостью пояснил, что старуху землевладелицу он придушил лично: «Аж кости хрустнули на шее, так я ее прижал».
На совести Филиппова было одиннадцать им убитых человек.
Сопоставляя показания Филиппова и других с данными, добытыми по обыскам, была установлена главная квартира группы, находившаяся в Брянске у приятеля Филиппова, живущего в маленьком собственном доме на окраине города, где он имел бондарную мастерскую, а жена его занималась огородом, находившимся тут же при доме.
Я тотчас же послал в Брянск четырех опытных филеров, которые должны были, приспособляясь к местным условиям, найти там работу на одном из заводов и постараться поселиться вблизи бондаря, наблюдая за ним после работы и по праздничным дням, посещая также трактир, где бывает бондарь и где, следовательно, могут иметь место интересные для нас встречи. При этом самая ответственная задача была возложена на старшего филера Теленова. Он должен был, изображая беглого из полка солдата, поступить куда-нибудь на поденную работу и, посещая трактир, постараться познакомиться с бондарем Я поставил Теленова в курс всего дела и ознакомил его со связями Филиппова и Савельева, которыми он мог бы заинтересовать бондаря. Затем я указал на то, что «Курносая Таня» до сих пор нами не разыскана, хотя она проживает в Брянске, о чем дал сведения сотрудник «Фельдшер», находящийся теперь в тюрьме в качестве арестованного и имеющий непрерывную связь с содержащимися там анархистами. Кроме того, «Фельдшер» поведал, что анархисты обеспокоены, чтобы «охранка» не обнаружила у бондаря лаборатории и нелегальщины. Вследствие этого Савельев передал освобожденному из тюрьмы вору письмо на имя бондаря. В этом письме условными выражениями рекомендуется «произвести чистку» квартиры и сор выбросить или оставить для удобрения. «Фельдшер» это письмо понимает так: вынести из квартиры нелегальщину, которую или закопать в огороде, или уничтожить.
Теленов вскоре донес мне, что он уже познакомился с бондарем в трактире. Бондарь пьяница и во хмелю разговорчив. Узнав, что Теленов беглый солдат и что он знаком с Филипповым, бондарь, оказавшийся Иваном Маливым, таинственно улыбнулся, но себя не выдал, переведя разговор на другую тему. В тот день, когда Теленов писал полученное мною письмо, Малив забегал в трактир, где встретился с молодой женщиной, передавшей ему синий платок, в который были положены какие-то вещи. Они пошептались и тотчас же разошлись, причем Малив, уходя, на ходу поздоровался с Теленовым, которому все-таки удалось передать женщину в наблюдение нашему филеру. По мнению Теленова, женщина, судя по приметам и вздернутому носу, может быть «Курносой Таней». В заключение Теленов доносил: «Хотя бондарь Малив уверяет, что он постоянный житель Брянска, откуда уже много лет не выезжал, но я этому не верю, так как полагаю, что Малив нелегальный матрос, приехавший с Дальнего Востока. Я полагаю так потому, что однажды, сидя в трактире, Малив случайно обнажил правую руку, на которой я заметил татуировку-дракона, которую обыкновенно себе делают матросы, плавающие в китайских водах. Затем походка бондаря морская, и он сутулится, шляпу носит как моряки — назад и, наконец, когда бондарь курит, то выбрасывает слюну далеко от себя, что привыкают делать курящие моряки, чтобы не плевать на палубу, а за борт».
После всего изложенного я решил арестовать «Курносую Таню» и Малива с тем, чтобы у последнего оставить засаду в надежде, что к нему может приехать Гуляк. Для ликвидации я командировал в Брянск ротмистра Курдюкова, двух надзирателей и чиновника Дмитриева, ведавшего, как специалист-дрессировщик, находившейся при охранном отделении известной в то время в России полицейской собакой Треф.
Эта собака прославилась рядом дел, по которым она отыскивала по следам запрятанные грабителями в различных скрытых местах похищенные вещи, а иногда и самих преступников. Однако работа с собакой была полезна только на окраинах городов и в сельских местностях, где следы человеческих ног могли довольно долго сохраняться. В городе же ее работа была почти безрезультатна. Треф по внешнему виду представлял собою исключительной чистоты тип доберман-пинчера. Он был очень красив, со своими темно-коричневыми подпалинами на черной шерсти и на ушах, всегда торчащих, причем острая морда с большими круглыми глазами была привлекательна и останавливала на себе общее внимание. С первых же дней дрессировки он обнаружил исключительную понятливость, серьезность и настойчивость в работе при феноменальном чутье. Все эти данные способствовали тому, что на собачьих выставках и на состязаниях Треф получал всегда первые призы, а легенды о его делах облетали без малого всю Россию. Признавал Треф единственно только Дмитриева, из рук которого он только и принимал пищу, или им оставленную, что обыкновенно вырабатывается, чтобы собака не была отравлена. Треф в обхождении был сух и никогда не ласкался. От поры до времени Дмитриев являлся ко мне в кабинет с Трефом, который безмолвно садился, имея передние ноги прямыми, около Дмитриева и только поворотом головы и взглядом показывал, что он интересуется шумом вентилятора или хлопнувшей дверью.
Словом, Треф тоже отправился в Брянск на помощь в розыске спрятанных бондарем предметов, если таковые не будут найдены в доме.
Через три дня отряд возвратился в Москву, куда были доставлены и арестованные в Брянске Малив, оказавшийся, как и предполагал Теленов, военным матросом Куличенко, беглым из Владивостокской тюрьмы, где содержался как привлеченный по делу убийства священника и ограбления церкви, его сожительница (а не жена) — из тех же мест — известная воровка Шестова и «Таня Курносая» — сожительница Филиппова, зарегистрированная в Брянске как проститутка.
Оказалось, что Треф превзошел все ожидания. По прибытии в Брянск наш отряд при содействии местной полиции произвел обыски у Малива и «Тани Курносой». Их арестовали, хотя абсолютно ничего компрометирующего их обнаружено не было. Арестованных препроводили в полицейский участок, где они и содержались порознь. На следующий день утром ротмистр Курдюков вызвал Дмитриева, объяснил, что, вероятно, в огороде закопаны вещи, принадлежащие группе. В огород привели Маливу. Треф обнюхал ее и пошел в огород, ища ее следов. За Трефом шел Дмитриев, который, между прочим, ограждал огород во время обыска, чтобы туда не проник со своими следами посторонний человек. Треф начал внимательно обнюхивать землю и ходил по дорожкам и между растениями около двух часов и затем, подойдя к дверям дома, спокойно сел. Все это было дважды повторено, и столь же безрезультатно. Тогда Дмитриев объяснил, что Малива всегда работала в огороде и Треф обошел весь огород, где, естественно, мог найти только ее следы. Пришел Теленов, на которого с нескрываемою яростью посмотрела Малива и разразилась руганью и проклятиями. Теленов вспомнил, что в последнее посещение Маливым трактира у него на руках были заметны следы земли, следовательно, именно он, Малив, мог закопать вещи. Привезли бондаря. Треф обнюхал его и уверенно пошел вдоль забора огорода, остановился и возвратился тем же путем назад. Дмитриев все-таки не удовлетворился этим и повел Трефа обнюхивать в квартире бондаря и в его мастерской вещи и тряпье. Затем Треф вновь обнюхал Малива и направился, как в первый раз, вдоль забора, но на том месте, где он тогда остановился, начал сильно скрести землю и лаять. Когда же к нему пытался подойти ротмистр Курдюков, то он так яростно на него бросился, что Дмитриев, вздрогнув, крикнул: «Господин ротмистр, осторожно!» — и подошел к Трефу, который начал махать обрезанным своим хвостом и «подавать голос», т. е. лаять. На этом месте, под кустом крыжовника, начали копать и там обнаружили закопанный бочонок, накрытый куском старого одеяла, другая часть которого находилась среди тряпок в квартире. В бочке оказались: пробирки для серной кислоты, серная кислота, цинковые листы, один цилиндр, порох, крупная дробь, т. е. все необходимое для приготовления примитивных, но смертоносных бомб, затем письма и заметки, принадлежащие Гуляку, которые были завернуты в синий платок, переданный перед тем Таней Маливу, и 200 экземпляров журнала «Буревестник»{14}. На дне бочки оказалась папка с документами Малива и его фотографиями. На одной из них были изображены матрос и женщина, причем на карточке было напечатано: «Владивосток Фотография Экспресс». Присмотревшись внимательно, без труда можно было распознать в снятых на карточке Малива и его сожительницу; там же находились и паспорта на имя Шестовой и Куличенко.
Не запираясь, Маливы сознались, кто они такие. Дмитриев, узнав, что «Курносая» имела полученные от Филиппова деньги и вещи, принадлежавшие убитой помещице, начал разыскивать их в усадьбе, где жила «Таня», которую несколько раз обнюхивал Треф. Сопровождаемый Дмитриевым, Треф несколько раз обошел чердаки, сараи и погреб, когда в последнем «подал голос», и действительно, под лоханкой с бельем были закопаны вещи, завернутые в бумагу и платок, принадлежащий «Курносой». Денег не оказалось, но ограбленные вещи были все налицо.
Дмитриева впоследствии расстреляли большевики.
Наряду с такими типами, как Филиппов, «Курносая Таня» и другие, в той же группе находились и иного характера участники, как, например, Гуляк, который был арестован впоследствии, по возвращении его из Австрии, из города Черновиц, откуда он приехал с транспортом подпольного журнала «Буревестник», предназначенного для распространения в Москве и других городах.
Молодой человек, 22 лет, с изможденным и бледным лицом, Гуляк был убежденным анархистом-фанатиком и аскетом. Одет всегда плохо, почти оборванный, тратил на пищу минимально, лишь бы не умереть с голода, не допускал лично для себя никаких трат на развлечения, удовольствия или что-либо другое, связанное с излишеством и роскошью. Преследовавший убежденно чисто идейные цели анархической программы, Гуляк, однако, никогда не отказывался от личного участия во всех осуществлявшихся группами преступлениях, но всегда предпочитал так или иначе содействовать террористическим актам.
В конце концов в разных местах империи было подвергнуто задержанию 35 человек, и у них было отобрано много бомб, оружия и нелегальной литературы. В числе арестованных были разного рода лица. Были типы такие, как Филиппов, и такие, как Гуляк, встречались и вовсе бесхарактерные люди, просто вовлеченные в грабительскую деятельность, попадались развращенные недоучки, женщины и испорченные до мозга костей незрелые юноши. Конечно, в состав групп входили и подонки разных революционных партий, которые в своей агитационной работе проводили всегда популярную и легко воспринимаемую идеологию: отчуждения богатств, отрицания собственности, грабежа награбленного и т. д.
Идея и кровь, деньги и любовь — все это переплелось в пестрый клубок, который и был разрублен приговором Московской судебной палаты, осудившей всю группу на разные сроки каторжных работ.
После захвата в России власти большевиками Филиппов был назначен председателем Чека в Брянске{15}.
В сентябре 1916 года я выехал по приглашению министерства из Одессы в Петербург, чтобы поступить в распоряжение Департамента полиции для командировок от министерства по делам розыскной части. В Одессе я был начальником жандармского управления в течение пяти лет и не без сожаления покидал оживленный богатый южный город.
Обычные в таких случаях проводы с подарками, речами и обедами. О революции нет и речи, однако в общей атмосфере заметен сдвиг влево, выражающийся в более открытой критике правительства. Затяжная война, с ее многочисленными жертвами и редкими и неполными победами, вызывает всеобщее утомление и раздражение. Общественное мнение, руководимое левыми влияниями, обращается против центральной власти, причем непроверенные злонамеренные слухи разрастаются до инсинуаций против самого Двора. Все спорят, но в сущности никто точно не знает, что он отрицает и с чем соглашается, причем несогласие фатально разъединяет интеллигентную среду в момент острого напряжения войны, когда так необходимы единение и солидарность.
На горизонте революционной работы начало проявляться влияние подпольных ячеек на заводах. Дело в том, что изготовление снарядов производилось военным ведомством на частных заводах, владельцы которых входили в состав Военно-промышленных комитетов (местных) во главе с общественными деятелями; комитеты эти возглавлялись центром, который находился в Петербурге, имея своим председателем А. И. Гучкова, а товарищем [председателя] — прогрессиста Коновалова, шедших на поводу у социалистов, соглашательством с которыми в Военно-промышленные комитеты были допущены представители от рабочих, которые тотчас же начали вносить в деловую работу чисто социалистические тенденции. Во главе этого дела в Петербурге стал Гвоздев, вошедший в Центральный комитет от рабочих и занявший в нем доминирующее положение. В то же время, естественно, он сделался главой и подпольного центра. Впоследствии Гвоздев был министром труда во Временном правительстве, а большевики, его избив, арестовали. Гвоздев и все рабочие представители были известны розыскным органам не как техники, а как социалисты, представляющие собою величины в революционном мире. Нисколько не способствуя практическим целям комитетов, они тотчас же создали на заводах революционные ячейки и постепенно приобрели значение руководителей массами. Между прочим, Петербургом был делегирован в Одессу нелегальный партиец, что было отмечено и в других городах. Это положение стало отражаться вскоре на количестве и качестве работы на заводах. Таким образом промышленный комитет становился как бы прикрытием подпольных организаций, члены коих, под видом осведомления масс о ходе работ, разъезжали по местам, организовывали и настраивали рабочих, связывая ячейки с подпольными центрами по восходящей линии, откуда они далее и получали указания. В итоге вся Россия оказалась окутанной сетью нелегальных организаций-ячеек, сплоченных и дисциплинированных, вне правительства и против него.
Немедленно вслед за этим были организованы повсюду и железнодорожные комитеты, также рабочие и подпольные. Во всех них оказались рабочие, тоже принадлежащие к той или другой революционной партии, в большинстве случаев опытные агитаторы. Вместе с тем нельзя сказать, чтобы и эти левые организации не проявляли бы стремления к благополучному исходу войны. Тем не менее Департамент полиции вскоре отметил пораженческую пропаганду, проникающую и в эти рабочие организации из большевистского центра в Швейцарии, после Циммервальдского съезда{16}, возглавленного Лениным. Как известно, при посредстве Троцкого, принужденного покинуть Францию, где он участвовал в пораженческих изданиях, некий Парвус свел Ленина с германским Генеральным штабом, чего не скрывает и генерал Людендорф в своих воспоминаниях{17}. Ленин получает от Германии колоссальные деньги, вражеская работа кипит; распространяется всюду пораженческая литература, в России разъезжают пропагандисты и агитаторы, развивается шпионаж, и как результат ленинской работы выявляется ярко деморализация в войсках и в обществе. Правительство на это должным образом не реагировало, а революционные и общественные организации, желавшие победного конца, не поняли, что своей оппозицией к власти они льют масло на немецкий костер.
Затем следует отметить и работу общественной организации Земгор, что означало: объединение земских и городских общественных деятелей{18}. Замысел работы Земгора и выполнение ее в сфере устройства госпиталей, санитарных отрядов, питательных пунктов были в высшей степени патриотичны и целесообразны; но вскоре Земгор, перейдя к политической работе, придал ей общий оппозиционный характер, создавая впечатление, что и люди и учреждения существующего режима должны быть заменены из их среды более деятельными и соответствующими требованиям времени.
Не лишено при этом интереса и то, что Земгор в своей организации приютил немало здоровых молодых людей, не желавших подставлять свои головы под пули.
Вот в общих чертах положение вещей, при которых состоялся мой приезд в Петербург. Тотчас после явки по начальству я был командирован для проверки агентуры в Полтаву. Приехав туда, я явился к губернатору Моллову, бывшему прокурору Одесской судебной палаты, с которым я работал в Одессе почти пять лет. Я положительно не узнал его, так изменились его взгляды и подход к различным вопросам по борьбе с революционным и оппозиционным движением. Ранее ясный и категоричный в своих мнениях, он стал как-то неопределенен и ближе к психологии левой общественности, чем к государственной точке зрения. Чувствовалась какая-то апатия. Оказалось, что в полтавских мастерских существует железнодорожный подпольный комитет, известный местной жандармерии, но явно безнаказанно проявляющий свою деятельность в возбуждении рабочих, который, подняв на забастовку, предъявил ряд требований хотя и экономического характера, но совершенно невыполнимых по условиям военного времени. Той откровенности, которая была раньше между мною и Молловым, не осталось и следа. Из всего сказанного им можно было заключить, что Петербург не дает определенных указаний и что последние сводились к расплывчатым фразам с предоставлением действовать «на общих основаниях». Между тем возникавшие вопросы являлись общими для всей империи, и только одновременные энергичные мероприятия во всем государстве могли бы вернуть страну к сознанию ответственности переживаемого момента и к укреплению государственной власти. Таким образом, условия работы губернатора были крайне тяжелыми; неопределенность подрывала его авторитет, а нерешительность центральной власти отражалась на его положении.
Посещение Полтавы впервые ярко выявило в моем сознании угрозу, нависшую над государством.
Ко времени моего возвращения в столицу многое переменилось. Во главе Министерства внутренних дел стал Протопопов, странная, неопределенная, неуравновешенная личность, как бы олицетворяющая собою слабость и непопулярность государственной власти.
В начале октября 1916 года, т. е. за четыре месяца до революции, я вновь был командирован для проверки и постановки розыскного дела по всей Сибири. До Иркутска предстояло ехать пять суток в сибирском экспрессе, но оборудование этого поезда с ванной, вагоном-рестораном, читальней и прочими удобствами было настолько превосходно, что обещало хотя и долгую, но приятную дорогу в пять тысяч километров.
Выезжаю из Петербурга в мокрую осеннюю погоду. Через десять часов проезжаем мимо Вологды. Сквозь громадные окна вагона прекрасно виден этот старинный, широко разбросанный город, с низкими, большею частью деревянными и изредка каменными домами и массой церквей своеобразной старинной архитектуры, с высокими колокольнями и сферическими куполами, увенчанными большими золочеными крестами. Тут тоже осень, но заметно холоднее. Проехав еще сутки, мы очутились в снежном мокром урагане. Крупные хлопья снега, падая и тая, образовывали лужи воды и непролазную грязь на дорогах. Здесь шоссе не существует; дороги проложены по вязкому грунту, и в это время года, до морозов, сообщение на лошадях почти прекращается; только кое-где появляется одноконная крестьянская телега или тяжело шагающий по грязи пешеход.
В поезде все скоро перезнакомились. Постепенно стали образовываться, как во всякой долгой поездке, группы, которые располагались вместе в ресторане, посещали друг друга в купе или играли в коммерческие игры в карты. В дороге как-то все делаются проще и симпатичнее. Ехал прокурор Иркутской судебной палаты Нимандер, и мы быстро сговорились о том, как следует реагировать на инцидент, происшедший в Иркутске между жандармами, следователем и прокуратурой. По существу все сводилось к пустякам, на почве провинциального местничества.
В поезде ехал также мрачного вида старичок, маленький, сухонький, лет 70. Он все время читал и ни с кем не разговаривал. Я как-то запоздал в вагон-ресторан, где сидел и он, уже собираясь уходить. В ожидании лакея я развернул местную газету, когда старик подошел ко мне, прося разрешения присесть к столу, чтобы просмотреть телеграммы. Таким образом мы познакомились и разговорились. Оказалось, что он ездил на Кавказ навестить свою дочь. Теперь же возвращается к себе во Владивосток, где имел коммерческое предприятие Он многое знал и многое видел на своем веку, обладал прекрасною памятью и был зло остроумен.
— Еду я седьмые сутки, — сказал он, — и не могу отделаться от впечатления обширности нашей родины. Подумать только, что теперь в Батуме до 20 градусов в тени, пальмы растут под открытым небом, апельсины и лимоны зреют, как в Италии, а тут мы переваливаем холодный Урал, с его рудными богатствами, неисчислимой мировой ценности, но что они в сравнении со всеми богатствами, еще вовсе не початыми, в Сибири и Туркестане… Величие России поразительно, и нельзя отказать в мудрости народу и его вождям, которые ее создали, но необходимы еще многие годы устроения и развития, а тут в короткое время вторая война, и можно ли удивляться, что чувствуется ослабление духа. Конечно, оно временное, но им могут воспользоваться, чтобы злоупотребить и натворить много бед. Все-таки следует верить в жизненную силу народа, создавшего такое государство. Посмотрите хотя бы на этот колоссальный Сибирский железнодорожный путь, — сколько различных мест он проходит и как грандиозен план его выполнения! К северу от нас за беспредельными лесами, полными редкого зверя, начинают тянуться земли, где население одевается в оленьи шкуры и где водятся тюлени и белые медведи, а к югу — в нашей же России — плодороднейшие земли Верного и Семиречья, где тигры кроются в тростниках, а еще далее к югу зреет хлопок, и флора и фауна приближается к тропической. Здесь десять градусов ниже нуля, а потом станет снова теплее, и во Владивостоке мы застанем теплую осень. Да, государь мой, приходится ехать пятнадцать дней в скорых поездах, чтобы доехать от Батума до Владивостока. Но плохие времена мы переживаем. Всюду неурядица, неудовольствие, слезы и критика. Ужасное явление война! Лучшие гибнут, все беспощадно разрушается, а самое главное, что народ точно теряет свое единство и все озлоблены. Да что много говорить. В Батуме, в клубе, почти открыто порицали Царя и Царицу, а один тип даже сказал: «Не стоит о них и говорить! Они скоро уйдут. Царь отречется, а на его место будет Алексей с регентом Михаилом Александровичем». На это один из членов клуба, вполне солидный и приличный человек, добавил, что, по-видимому, сведения о предстоящем отречении правильны, так как в Батум приезжали Гучков, а затем — член Думы Бубликов, которые по секрету говорили некоторым то же самое, но регентом называли Великого князя Николая Николаевича. Они же склоняли на свою сторону военных начальников, из которых некоторые соглашались, считая, что так будет лучше…
Старик смолк и задумался. Затем быстро встал и, подавая мне руку, твердо сказал:
— Дело дрянь! Не во время войны такие штуки затевать и умы мутить. Ничего хорошего не будет!
То, что сказал этот человек, соответствовало действительности: работа многих общественных деятелей и членов Государственной думы была именно такова, каковой изображал ее старичок. Все доподлинно было известно министру Протопопову, который, однако, не только не принимал никаких мер, но и не докладывал всех сведений полностью Государю. Говорю «полностью», так как министр внутренних дел, составляя всеподданнейшие доклады из сведений, поступавших со всей империи, весьма смягчал положение, почему в высших сферах и царил изумительный оптимизм.
От жандармского офицера станции Красноярск, которую мы только что проехали, я узнал, что в городе были беспорядки на почве дороговизны продуктов; чернь грабила магазины и избивала торговцев. Убито и ранено несколько полицейских. К этому ротмистр добавил, что в толпе были агитаторы и руководители беспорядками, кои пришлось подавить действиями войск.
Поезд мчит нас дальше. Уже зима. Необозримые снежные поля и убранные в белые саваны деревья. Природа замерла на многие месяцы. Кое-где виднеются деревни и хутора, но людей почти не заметно. Оживление только на станциях, где идет обычная жизнь и служба и куда стекается к проходу поездов местное население. Сибирь страна крестьянская, в ней не было никогда помещиков, а заселялась и культивировалась она выходцами из Европейской России, образовавшими сибирское, забайкальское и амурское казачества. Земли было много. Поэтому сибиряки жили чрезвычайно зажиточно, в просторных избах с массами построек, широкими дворами. Иногда селились деревнями, иногда же отдельными хуторами. Сибиряк энергичен, себе на уме, привык бороться не только с природой, но и защищать свое имущество самолично. Он самостоятелен, но не замкнут, радушный хозяин; при случае умеет и с оружием в руках постоять за себя. Сибирские условия выработали особый быт. На ночь сибиряк крепко запирается, но не забывает при этом выставить на подоконник или на скамью у ворот горшок с едой и хлеб или крынку молока для прохожего бродяги. Это вызвано тем, что издавна беглые каторжане скрываются днем, подходят к жилью ночью. Отказать им в пище не в характере русского человека, но в то же время впустить в дом такого гостя было бы не безопасно. Таким образом, установился этот обычай, свято хранимый всей Сибирью. Даже война мало отозвалась внешне на Сибири.
На пятые сутки мы приехали на станцию Иркутск. Нам подали сани, и мы тотчас же въехали на плавучий мост через реку Ангару, которая, несмотря на установившуюся зиму при 15-градусном морозе, продолжала катить свои быстрые и прозрачные воды. Глубокая и широкая, около километра река эта отличается такой чистотой воды, что все дно ее видно до мельчайших подробностей. Она начинает замерзать до дна в декабре месяце, после двухмесячных морозов. Лед быстро подымается на поверхность с шумом, похожим на выстрел из пушки. Сообщение по ней прерывается на одни сутки, когда разводят мост и подготовляют конный путь по льду.
Иркутск обширный город, как все в Сибири, где местом не стесняются; весь в снегу; люди кутаются и кажутся толстыми и неповоротливыми. Дома по большей части деревянные, в один или два этажа; такие же гостиницы. Прекрасные магазины снабжены в изобилии товарами и мехами. Поражают огромные универсальные дома, принадлежащие двум конкурирующим фирмам, раскинувшим свои отделения по всем городам Сибири. В Западной Сибири Ламеер и Второв, в Восточной — Кунст-Альбертс и Чурин. По размерам они немногим меньше парижских, но в них имеются также и отделы продовольствия. Все в них есть, как говорят, от дегтя до бриллиантовых серег и собольих муфт включительно. Окна щеголяют всевозможными товарами, от местных до парижских и лондонских. Эти же дома организовывали целые экспедиции на Крайний Север для скупки мехов, где их агентам приходилось ездить даже на собаках. Привезенное сырье направлялось до войны в Лейпциг для выделки, а затем те же меха возвращались в Россию и в сибирские лавки. Во время войны выделка производилась в Москве, но была качеством хуже. Подобные же экспедиции отправлялись и к югу для привоза чая, хлопка и т. п.
В Иркутске высшее начальство края — генерал-губернатор и командующий войсками. Жандармское управление ведало там и розыском.
Вечером по темным окраинам улиц приходилось посещать конспиративные квартиры. Иду с офицером в штатском платье. Слышен скрип полозьев приближающихся саней — «корзинки», т. е. сделанного из прутьев большого кузова, положенного на полозья. К моему удивлению, мой спутник быстро поднял руки вверх, говоря и мне сделать то же самое. Оказывается, что эти «корзинки» поздно вечером иногда появляются в окраинах на «промысел». Возница набрасывает с необычайной ловкостью на прохожего лассо и затягивает петлю, что не удается сделать, если у человека руки свободны. Задушенная жертва раздевается донага, а тело бросается в Ангару или закапывается в снег. Весною, когда растает снег, обнаруживают трупы этих людей, которых на местном наречии называют «подснежниками».
Агентура при жандармском управлении была осведомлена, что железнодорожные мастерские в руках социалистов и что подпольные комитеты в непрерывной связи с Петербургом, а в городах работают под прикрытием кооперативов и профессиональных организаций ссыльные, усиленно ведущие пропаганду с призывом к революции. Везде распространены гектографированные листки с думскими речами Милюкова и Керенского, которые понимаются читающими как призыв к перевороту и низвержению существующей царской власти. Распространяется также и речь Гучкова, в свое время произнесенная им с думской трибуны с критикой действий членов Дома Романовых. Губернатор завален разрешением дел по распределению высылаемых из Европейской России и жалуется на слишком широкое использование местными властями права высылки, что является переливанием вредных элементов из России в Сибирь, где они, явно продолжая свою деятельность, заражают ею здоровые слои населения. Вместе с политически вредными элементами высылают и мелких уголовных преступников и даже проституток, больных неизлечимыми болезнями. Железнодорожные жандармы обременены преследованием контрабандистов по перевозке золота, опиума и спирта. На днях наблюдательный жандарм обратил внимание, что, по-видимому, беременная в последней степени женщина сильно ударилась животом об угол дома. Он был готов идти ей на помощь, но, к удивлению своему, увидел, что такой удар нисколько на ней не отразился; тогда он пригласил ее в канцелярию, где и обнаружилось, что ее беременность заключалась в огромном цинковом сосуде, наполненном контрабандным спиртом. За один только день было обнаружено в поездах восемь таких контрабандистов.
Вообще контрабандный промысел широко разросся за время войны, так как на пограничную стражу, жандармов, полицию и другие власти помимо их прямой службы были возложены сложные обязанности по мобилизации, выборам, транспортировке раненых, перевозке и размещению военнопленных и т. д. Число последних достигло двух миллионов человек.
Из Иркутска опять переезд в четверо суток в скором поезде до Владивостока. Проехали мимо моря — Байкал, Маньчжурию с русским Харбином и опустелого военного города Никольск-Уссурийска. Всюду поезда военного снабжения, идущие преимущественно с предметами, присылаемыми из Америки через Владивосток, а затем по Сибирскому пути — на фронт. Всех поездов пропустить не успевали, а потому станции и разъезды были забиты вагонами. Во Владивостоке царило громадное оживление в связи с снабжением фронта. Власти были поглощены этим ответственным делом, и революционная деятельность проявлялась слабо, но зато работал противник, направляя извне свою деятельность на затруднение снабжения путем взрывов и поджогов складов, расположенных скученно к порту и вдоль железнодорожных путей. Здесь, так же как и во всей России, работали подпольные железнодорожные комитеты, состав которых хотя и был известен, но об их аресте категорических приказаний не поступало.
Вышеупомянутые речи Милюкова, Керенского и Гучкова ходили по рукам и здесь. Ясно было, что Дума играла роль революционной трибуны.
Владивосток изобилует пестрым населением, что, конечно, и могло способствовать иностранному шпионажу. С непривычки особенно привлекали на себя внимание китайцы своими странными одеждами и длинными косами. Японский элемент благодаря своей национальной дисциплине был вполне благонадежен, раз Япония находилась на стороне союзников, китайцы же должны были находиться под непрерывным наблюдением, тем более что Германия последние годы имела большое влияние в Китае.
Мне надлежало по делам проехать в Японию. Видимо, война там отражения не имела, хотя все японцы очень живо интересовались ею, высказывая убеждение, что державы Согласия не могут выиграть войны, так как на стороне союзников находится Япония. Страна восходящего солнца слишком часто описывалась, чтобы я подробно на ней останавливался. Скажу только, что Япония, сохранившая свои бытовые традиции и одежду, произвела на меня огромное впечатление свой культурой, флотом, заводами, железными дорогами и образцовой обработкой земли. Я был, между прочим, удивлен тем, какой тяжелый труд, вплоть до грузовых работ в портах, несут японские женщины. С непривычки останавливает также на себе внимание перевозка людей людьми же, в маленьких двухколесных колясочках — «рикшах».
Возвратившись во Владивосток, я тотчас выехал в Хабаровск, находящийся у устья Амура, севернее Владивостока и с климатом очень суровым. Там я представился генерал-губернатору Гондатти, личности исключительно яркой. Говорили, что он был намечен на пост министра внутренних дел, но не получил этого назначения благодаря интригам в петербургском свете.
Жандармский офицер в Хабаровске — ротмистр Бабыч, лет 30, обращал на себя внимание своей красивой внешностью статного блондина, способный, живой, был хорошо осведомлен и производил прекрасное впечатление дельной и активной работой; жизнь и энергия точно били ключом в этом человеке. Такие типы нередко встречаются в казачьей среде, из которой вышел и Бабыч. Когда наступила революция и большевики пришли к власти, Бабыч организовал вооруженную группу и стал истреблять представителей советской власти, но эта работа продолжалась недолго: случайно взорвавшаяся бомба оторвала ему обе руки и, вырвав глаз, обезобразила его. Сотрудники Бабыча перевезли его в Харбин, где, впрочем, он мог только влачить жизнь несчастного калеки.
Хабаровск гордился своим Китайским музеем, созданным генералом Гродековым, бывшим начальником этого края и ушедшим с этой должности по разногласию с военным министром Куропаткиным, так как Гродеков, предвидя войну с Японией, требовал немедленного усиления военной силы на Дальнем Востоке, меж тем как Куропаткин и Витте считали эти требования лишенными основания.
Гродеков и его сотрудники положили много труда к созданию этого музея. Тут было полное собрание всевозможных идолов, среди которых боги-целители, покровители путешественников, страшные боги заразных болезней, войны и пр. Особенно же разнообразна была коллекция злых духов, леших, домовых, мстителей и т. д. Затем следовал отдел казней и наказаний из воска, отрубленные головы в клетках, в том виде, как они выставлялись в Китае на площадях; мешочки с комплектом ножей для постепенного отрубания всех частей тела у пытаемых и казнимых; каменные мешки для заточения, где осужденный проводит время стоя; особые сосуды, из которых медленно капает горячее масло или расплавленный свинец на голову осужденного, огромные плоские палки, которыми бьют по пяткам до их размозжения. Изощренная жестокость, доходящая до садизма, поражала в этом отделе. Не представлялось тогда, что так скоро овладевшая Россией шайка пригласит китайских специалистов по пыткам показывать свое искусство на русских людях. Музей также был богат одеждами, предметами искусства, картами и таблицами.
Противоправительственная деятельность местного революционного элемента ни в чем ярко не проявлялась — то же распространение речей думских деятелей, пропаганда в союзах и на железной дороге и т. д.
Из Хабаровска я проехал в Благовещенск. Богатый хлебородный край, в большей части населенный переселенцами с Украины, внесшими в него особенность своей национальности и языка, настойчивость и любовь к земле. Из этих переселенцев были образованы те сибирские полки, которые покрыли себя славой на полях сражения, в особенности под Варшавой. Громадный город Благовещенск производит впечатление своей оригинальностью: всюду одноэтажные дома, среди которых несколько церквей и два огромных универсальных магазина, один против другого Вблизи них устроены коновязи, к которым привязывают своих лошадей приезжающие иногда за тысячу верст покупатели. В политическом отношении застаю то же, что и в других местах. Власти живут сплоченно и своеобразно по-провинциальному, ежедневно, по очереди, посещая друг друга, причем некоторые выпивают лишнее. В день моего приезда было совершено днем открытое нападение шайки на золотопромышленника, привезшего накануне с известных Ленских промыслов десять фунтов золота. Его убили, золото забрали, а сами разбойники скрылись в глушь сибирских лесов. Такое преступление характерно в этих краях, где золотоискатели выслеживаются, ограбляются и убиваются Опытные сибиряки умеют сами расправляться с такими шайками; они их заманивают и уничтожают. Война взяла у Сибири большинство молодого, сильного населения, как и во всей империи. Разбойники же, большею частью беглые каторжане, остались; их деятельность и смелость возросли, их стало много повсюду, в особенности на больших дорогах, причем к ним присоединялись теперь еще китайцы, и борьба с ними стала для власти трудной задачей, даже невыполнимой.
Из Благовещенска я выехал в Читу Дорога проходит по сибирской тайге, т. е. многовековым девственным лесом. Тайга мало исследована; местами леса обнимают площадь во много тысяч километров и воспеваются преступной Сибирью как пристанище беглых каторжан, исчезающих в их недоступной глуши. Там же образуются шайки смелых разбойников, подчас легендарных.
Для поездки мне был предоставлен прекрасный вагон, из стеклянной галереи которого видна была необозримая дикая Сибирь. Во всей Сибири, а в особенности в этой местности жизнь еще первобытная: человек один с природой, которая разнообразна и богата и особенно поражает повсюду своей необъятной ширью пространств. Все равно, степь ли, лес ли, они тянутся на тысячи верст. Сибиряки не считаются с расстоянием, и поездка за несколько сот верст на лошадях не представляется для них ничем необычайным. Самая Сибирь, от Уральских гор до Владивостока и от северных тундр до Монголии и Туркестана, заселена в преобладающей части русскими. Многие сибиряки, в особенности с окраин, по торговым делам побывали в Монголии или ходили за пушным зверем на Крайней Север. Из соприкосновений с инородцами Сибирь восприняла предрассудки, буддийские и самоедские колдовства и поверья, поэтому в Сибири многие верят в колдунов, заговоры и пр. Кроме того, там много сектантов; они живут богатыми силами, в недосягаемой глуши, собственной жизнью, создав свои обычаи и законы. Много также скитов, т. е. монастырских общин, о существовании которых зачастую почти никому не известно.
В Чите я продолжал жить в вагоне, выезжая по делам в колесном экипаже. Не знающему Сибирь эта особенность бросается в глаза: всюду снег, а здесь пыльные улицы при сорока градусах мороза; в Чите иногда целую зиму не бывает снегопада. Здесь работа социал-демократов развилась так широко, под прикрытием союзов и библиотек, что в одном из донесений Департаменту полиции мне пришлось отметить, что в случае революции в Чите областной революционный комитет вполне уже сформирован, о чем я и доложил местному начальнику. На это он только пожал плечами и, разведя руками, ответил: «Ничего не поделаешь, нет доказательств». В таком же духе были и заключения по вопросам о революционной пропаганде на железной дороге и на городских лекциях. В обществе совершенно открыто говорили о надвигающемся перевороте, ответственном министерстве и непопулярности Царя и правительства.
Выехал я из Читы морально подавленным, с сознанием, что власть атрофирована и мы находимся на краю бездны.
Чита была сосредоточием военнопленных, которые посещали город в сопровождении солдат для разных покупок; некоторые при помощи извне организовывали побеги, стараясь пробраться на юго-восток к китайской границе. Предприятие это было крайне легкомысленным, указывая на полное незнание беглецами условий той местности, которая граничит с Китаем и в которой большинству из бежавших суждено было погибнуть от рук убийц, в особенности же в районе Кара. Там проходит дорога, по обе стороны которой на многие версты стоят непрерывно кресты. По местному обычаю, если на дороге или вблизи ее обнаруживается труп, то он тут же зарывается на обочине и ставится деревянный крест. Это один из самых жутких краев Сибири с его страшным населением беглых каторжан. Если военнопленному удалось бы пройти благополучно этот ужасный район, то вблизи Китая его поджидали не менее опасные шайки хунхузов. После революции население Кары по общей амнистии влилось в среду русской армии и народа с придачей всех каторжан из рудников и тюрем. Элемент этот широко был использован большевиками для избиения русской интеллигенции, разрушения и ограбления хозяйств и имущества, тем более что большевистский лозунг «убивай и грабь награбленное» вполне отвечал психологии и натуре преступников. Эта же преступная орда, хлынувшая из мест ссылки Сибири, стала оружием против населения, заставляя его выполнять налоговые требования большевиков, кощунствуя в церквах и зверски убивая священников, служащих и офицеров, чтобы перейти затем к такому же террору в деревнях и селах. В итоге — тюрьма и каторга дали сотни тысяч преступников для «углубления» революции Деморализация населения под влиянием этих подонков человечества сказывается и теперь, тем более что многие из них занимают должности, при которых участь целого района всецело в их руках. Население ночлежек, воровских притонов, тюрьмы и каторги — вот резервы армии для проведения революции по рецепту Москвы и в других странах. Организованные рабочие и взбунтовавшиеся солдаты — это только авангард, который в свою очередь должен будет уступить место и подчиниться тем профессионалам преступления, на которых большевики могут рассчитывать вполне, так как ни при каком другое строе им места в государстве, кроме пребывания под стражей, быть не может.
Вновь Иркутск, где я пробыл один день. Ангара стала. Мороз доходил до сорока градусов, необычайная ясность неба, полная тишина прозрачного воздуха, но дышать с непривычки трудно.
Был царский день, я отправился в кафедральный собор. Молящиеся переполняли громадный храм. Все сосредоточенно слушали талантливого проповедника священника. Он в сильных выражениях предсказал смуту, отмечал отрицательную работу левых в такое серьезное время, когда все должно быть объединено на интересах фронта, где течет русская кровь. «Преступно, — заключил он, — смущать души в такое время!» Церковь в Сибири сделала все от нее зависящее и за это поплатилась: масса священнослужителей не только была перебита, но предварительно подверглась невероятным пыткам, как то: ослеплению, полосованию ножами, ломанию костей, отрубливанию частей тела и т. д. Такой же участи подверглись многие служители других вероисповеданий, до раввинов включительно. Не мешает заметить, что евреев в Сибири было мало, и сибирская жизнь наложила на них тот особый отпечаток, который их слил с остальным населением.
Мне предстояло еще посетить Красноярск, который уже в 1905 году стал известен провозглашением себя в отдельную республику, что показывает, насколько население города представляло собою легко воспламеняемый для агитаторов материал. Объясняется это тем, что город находится непосредственно под влиянием политических высланных. Союзы, кооперативы, комитеты и особенно подпольная деятельность здесь были ярко выражены, и аресты являлись лишь паллиативом. Вообще не надо смешивать коренного населения Сибири с жителями городов, где сосредоточивались политические, высланные и железнодорожные рабочие.
В Красноярске пересаживаюсь в экспресс для возвращения в Петербург с остановкой в Вологде и Москве.
Поездка моя по Сибири закончилась. Масса лиц промелькнула передо мною. Принадлежали они к различным категориям службы, положения и образования. Были умные и опытные, сосредоточенные, преданные долгу люди, были глупые, легкомысленные и поверхностные, впавшие в обывательщину, но почти на всех отражался отпечаток уныния, нерешительности, что можно было бы назвать психозом апатии, охватившим российского обывателя и чиновника.
В настоящем очерке я лишь бегло коснулся важнейшего фактора не только в создании русской Сибири, но и присоединении ее к империи, я говорю о казачествах. О них следует еще сказать, что этот вид военного населения, природных воинов и хлебопашцев дал из своей среды России выдающихся полководцев и государственных деятелей. Казаки были оплотом Сибири, так как, очищая мало-помалу ее от монгольских и хунхузских банд, обеспечивали мирное проживание там обитателей. Казаки раскинули в необозримых пространствах Сибири свои богатые села и хутора, создали бойкую торговлю, сохраняя традиционные качества доблести и честности. Надо надеяться, что советскому режиму не удастся сломить твердый дух сибирских казаков. Тем более что в начале большевизма они, объединившись, выступали и сражались с ненавистным им коммунизмом, но не хватило боевых средств, чтобы использовать этот подъем. Несомненно, что новое выступление этих богатырей недалеко.
Итак, Сибирь осталась далеко от нас. Подходим к станции Вологда. На перроне все читают с интересом газеты. Надеемся узнать о какой-нибудь победе, но узнаем что убит Распутин. В поезде почти все пассажиры были за утренним завтраком в вагоне-ресторане. Все накидываются на газеты, где все описано по первоначальным еще сведениям. Труп исчез, участники убийства — Великий князь Дмитрий Павлович и князь Юсупов, в особняке которого и совершилось убийство. Молчание продолжалось всего несколько минут, когда один из пассажиров громко сказал «Слава Богу, что покончили с этой сволочью». Говорил средних лет человек, по внешнему виду сибирский купец. Достаточно было этой фразы, чтобы присутствующие начали шумно говорить и обмениваться впечатлениями. Говорили не об убийстве человека, а об уничтоженном каком-то гаде. Неизвестный отставной генерал, в форме, с академическим значком сказал: «А я, милостивые государи, считаю, что теперь такими вещами заниматься не время. Но тем не менее полагаю, что этими людьми совершен подвиг и ими руководили благородные чувства русских патриотов!» Каждый пассажир считал совершившееся как бы своим делом, о котором у него была потребность высказать и свое мнение. Проводили и крайне левые взгляды, не стесняясь моим, жандармского офицера, присутствием. Слышались и выражения «Собаке — собачья смерть» или «Он сиволапый мужик, просто жертва интриг дворцовой камарильи», «Не дворянское дело заманивать в свой дом, чтобы предательски убить!», «Юсупов, придя в дом Распутина, должен был проявить себя настоящим офицером и убить его там же, предав себя на общественный суд», «Рухнула семья Романовых, если члены Дома дают пример выступления против воли Государя», «Не Юсупову было браться за это дело, — сказал какой-то серьезного вида пожилой москвич, — к нему особо хорошо относились Государь и Государыня, а ведь это им удар в спину».
«Признак развала и неминуемой революции», — сказал какой-то сибиряк в очках, с бороденкой и, резко встав, ушел к себе в купе.
В Вологде я пересел на московский поезд и проехал в Первопрестольную, где мне нужно было выполнить и закончить несколько дел.
Зима была суровая, воздух прозрачный, всюду снег, ослепительно блестящий под скользящими солнечными лучами. Высокие дома, громадные колокольни и купола церквей с золочеными крестами, библиотеки, музеи, галереи, университет, оптовые и розничные магазины, электрические трамваи, оживленное конное и автомобильное движение во всех направлениях, бегущие по разные стороны по делам тысячи пешеходов, подростки, женщины и старики, так как все, способные носить оружие, или на фронте, или на кладбищах, или в лазаретах. Все мелькает мимо меня, когда я сорок минут еду с вокзала в гостиницу на санях, запряженных парою резвых коней. Приятное ощущение испытываешь, находясь в прекрасном, богатейшем, европейском городе после Сибири.
Останавливаюсь в гостинице «Джалита», беру номер из двух прекрасно и уютно меблированных комнат и располагаюсь как человек утомленный и нервно издерганный, стремящийся отдохнуть и побыть одному. Но не тут-то было, раздается звонок:
— Алло! алло! С приездом. Узнал, что вы у нас в Москве, и хочу с вами поболтать.
— Заходите, буду рад вас видеть, — сказал я.
— Так я приду сейчас, и вместе позавтракаем.
— Вот и прекрасно. Жду, — заключил я и повесил трубку.
Через несколько минут стук в дверь, и входит мой добрый знакомый, довольно известный публицист. Спрашиваем друг друга о здоровье, вскользь говорим о наших семьях и былом, когда я служил в Москве, но разговор быстро переходит на войну, на общее уныние, неудовольствие и утомление…
— Плохо, плохо… — говорит он, — а тут еще и нелепое убийство Распутина.
— Почему вы находите это убийство нелепым? — спросил я.
— А потому, — ответил он, — прежде всего, что сам Распутин ноль, но публика его создала — нечто, т. е. единица, а, прикрываясь этим нолем, превратила Распутина в величину — в десятку, и он стал персоной. Действительно, — продолжал мой собеседник, — на вопрос, кто такой Распутин сам по себе, каждый, не задумываясь, отвечает: сибирский мужик, пользующийся силой, не исследованной наукой, благодаря которой приостанавливается кровоизлияние у Наследника, страдающего так называемой гессенской болезнью (гемофилия). Все средства, рекомендованные мировыми светилами медицины, оказались бессильными, а этот мужик сосредоточенно посмотрит на больного — и тот выздоравливает. Напряжение внутренних сил Распутина при этом так велико, что он отходит от больного совершенно обессиленным. Отсутствует Распутин — и ребенок оказывается в беспомощном положении на руках эскулапов. Распутин скажет несколько слов, погладит человека по голове, и он успокаивается, каково бы ни было его нервное возбуждение. Вне этой сферы он неграмотный и пьяница, развращенный петербургскими салонами, окружавшими его почитанием, доходящим до преклонения. Это его сначала интересовало, а затем стало надоедать, и в нем стала выявляться уже нескрываемая грубость и даже наглость, так ярко проявляющиеся у неинтеллигентных людей и создавшие ряд поговорок: «Посади свинью за стол, она и ноги на стол», «Из хама не будет пана» и т. д. Светские салоны, стремясь играть роль и проводить дела, постепенно стали пользоваться Распутиным. В конце концов им многое удавалось, и возвышалось положение Распутина, что естественно вызывало протест со стороны не только левых и революционеров, создавших в заграничной прессе атмосферу гнусных сплетен и инсинуаций, но дворянства и других слоев населения, учитывающих влияние этих салонов как пагубное для России явление. Насколько крепко держался при Дворе Распутин, я убедился после его здесь, в Москве, пребывания. Дело в том, что Распутин, желая провести время у «Яра», заказал себе большой кабинет в этом ресторане. Мой коллега, я и несколько наших общих знакомых в это время были в общем зале и следили за программой. Подошел к нашему столу метрдотель и сказал моему коллеге: «Григорий Ефимович (Распутин) сегодня к нам пожалует откушать и заказали уже кабинет». Заметив, что уже усилен наряд полиции и приехали филеры, охранявшие Распутина, коллега сказал мне, что пойдет встретить «старца», чтобы с ним поздороваться, и пригласил меня следовать за ним. В обширном вестибюле уже находились владелец «Яра», метрдотель и несколько человек прислуги, а в дверях из зала столпилась публика, которая предпочла бросить еду и программу, лишь бы посмотреть на человека, о котором говорит вся Россия. Раньше я никогда не видел Распутина, и мне тоже было интересно повидать его. Вот наружная дверь распахнулась, обдало нас холодным воздухом, и появился среднего роста мужик, в шапке, в высоких сапогах и в длинном пальто, которое было запахнуто. Сделав несколько шагов, он поздоровался на ходу с хозяином и, завидя моего приятеля, подошел к нему и, познакомившись со мною, пригласил нас в свой кабинет, направляясь нервной походкой наверх. Мы пошли за ним. Он приветливо пригласил нас присесть и начал разговаривать с приехавшими с ним лицами о выпивке, закуске и кушаньях. Я пристально вглядывался в Распутина, ища в чертах его лица и наружности то особенное, что дало ему возможность так выделиться, но его облик мне ничего не сказал: мужчина лет сорока, брюнет, с длинными волосами, спускающимися ниже шеи, разделенными пробором посередине, причем волосы закрывали виски и часть лица, бледного, со впалыми щеками, обрамленного всклокоченною бородою, — не то аскет, не то монах, а скорее тип странника. На нем были черные шаровары, а поверх подпоясанная шнуром, вышитая шелковая рубаха; но вот Распутин словно встрепенулся и безмолвно посмотрел на меня, и взоры наши встретились; взгляд его маленьких, казавшихся черными глаз словно впился и меня пронизывал. Этот взгляд мне и теперь ясно представляется. Затем Распутин жестом радушного хозяина как бы пригласил меня угощаться и, проявляя хлебосольство русского крестьянина, обратился к метрдотелю со словами: «Давай все, чтобы все были довольны!» Оказывается, что Распутина всегда беспокоил упорный взгляд присутствующих, и он старался понять, что этот взгляд выражает — враждебность ли, презрение или доброжелательство. Чем дальше, тем большее оживление чувствовалось в кабинете. Приходили разные люди, которые подходили к хозяину, почтительно раскланивались и, еле им замечаемые, отходили в сторону, чтобы выпить и закусить на дармовщину; некоторые пытались заговорить с Распутиным в надежде устроить при его проекции то или иное дело, но «старец» тотчас же обрывал эти поползновения, приглашая обратиться к нему в другое время. Распутин буквально поражал тем количеством спиртных напитков, которые он поглощал, мало хмелея. Появились женщины, начался пьяный разгул, беспорядочное пение. На непрерывно задаваемые вопросы, относящиеся к обиходу царской семьи и роли его, Распутин, удовлетворяя любопытство, отделывался короткими фразами, но подчеркивал свое значение, упомянув, например, что сорочку, которую он носит поверх, вышила ему «Мама» (так он называл Императрицу). На лицах многих присутствующих можно было заметить двусмысленные улыбки. Вообще, слишком много говорилось о Царе и Царице, что производило тяжелое и отвратительное впечатление. Через некоторое время Распутин как бы задумался, умолк и, не отвечая на вопросы, сам ни к кому не обращался. Затем он встал и начал танцевать под мотив русского танца. Это собственно был не танец, а тяжелые, неловкие движения простолюдина. Руки Распутина были в каком-то нелепом движении, и он с неуловимой энергией не менее двух часов топтался на месте, не обращая ни на кого внимания; впрочем, и гости тоже перестали интересоваться хозяином. Пьяного Распутина отвезли на его квартиру. Прихлебатели быстро разнесли по городу сплетни о распутинской оргии, а затем началось расследование местными властями о кутеже у «Яра», с опросом свидетелей — участников. Доклад был направлен к товарищу министра внутренних дел Государевой Свиты, генералу Джунковскому, с заключением о недопустимости повторения подобного, как отражающегося на престиже Высокой Семьи. Джунковский не ограничился этим докладом и для проверки его командировал в Москву генерала Попова, бывшего ранее начальником Петербургского охранного отделения (тогда занимавшего должность генерала для поручений).
Затем, — продолжал мой собеседник, — Попов вновь опросил тех же лиц, которые беседовали с местными властями, и мы полностью подтвердили ранее нами сказанное. Генерал Джунковский присоединился к мнению московских властей, подкрепленному дознанием Попова, составил подробную всеподданнейшую записку, которую лично и вручил Государю.
На Государыню доклад произвел нехорошее впечатление, так как Распутин, покаявшись, что кутнул, чтобы отвести душу, сказал, что ничего плохого не было, но что его оговаривают, чтобы лишить царской милости. Началось новое дознание, которое было поручено одному из видных флигель-адъютантов. Вновь были передопрошены те же лица (в том числе и мой собеседник), которые придали совершенно другой характер происшедшему. Выходило так, что побывали у «Яра», поужинали, выпили и чинно разошлись, причем никаких разговоров о царской семье даже и в помине не было.
— Зачем же вы раньше говорили одно, а затем изменили свое показание? — спросил я публициста, на что он довольно сконфуженно ответил:
— Да, знаете, с одной стороны, мы поняли, что Распутин действительно в силе, почему ссориться с ним не имеет никакого смысла, а с другой — выходило как-то некрасиво — пользоваться его гостеприимством и на него же доносить.
Посетило меня еще несколько москвичей, подтвердивших рассказанное мне публицистом. То же поведал мне впоследствии и генерал Попов.
В результате генерал Джунковский ушел от должности товарища министра и, пожелав принять пехотную бригаду, т. е. самую младшую генеральскую должность, выехал на фронт.
В дворцовых кругах считали, что Джунковскому, как свитскому генералу, следовало лично произвести дознание, а не поручать это щекотливое дело постороннему лицу.
Государь считал свои отношения к Распутину личным делом, никого не касающимся.
Когда распропагандированные обыватели с расширенными зрачками говорили об уже ушедшем Распутине, в Москве шли тайные заседания земских и городских деятелей прогрессивного направления. На них был разработан план переворота и избраны лица, которые должны были войти в состав ответственного министерства, но вместо этого составившие Временное правительство.
За царствование Императора Николая II Россия достигла невероятных результатов в своем расцвете, что даже незаметно для самих врагов бывшей центральной власти ярко выявляется теперь в их речах и повествованиях.
Я возвратился из Архангельска в Петроград за несколько дней до революции. В Архангельске я был в командировке. Ярких признаков надвигающихся событий там не ощущалось, хотя два эпизода были симптоматичны, и они оставили у меня неприятный осадок. После одного из наших заседаний мы, члены комиссии, в числе пятнадцати человек, еще не разошлись; один из членов комиссии, генерал, скорее с правым уклоном по своим политическим убеждениям, выразился неуважительно о Государыне, резко порицая ее за то, что она развила у престола мерзкую «распутиновщину», причем, когда генерал об этом говорил, двери в комнату, где находились нижние чины, были открыты настежь. Никто по этому поводу не только не протестовал, а, наоборот, как будто бы все были с ним согласны. Тогда же я подумал, что раньше такое публичное суждение было бы просто немыслимо и потому является показательным в том отношении, что и в командном составе не все благополучно.
Второй же эпизод, выявивший во время производимого нами дознания, хотя с первым никакой связи не имел, являлся показателем разложения уже в низах армии, в тылу. Было установлено, что ночные часовые, солдаты и матросы, воровали разные предметы, которые были поручены их охране, и продавали их скупщикам краденого в городе. Затем часовой-матрос во время происшедшего колоссального взрыва снарядов, получив от своего начальника уцелевшие бинокли с приказанием передать их караульному начальнику, не только не исполнил приказания, но бинокли продал, о чем знали караульные, до начальника включительно.
— Это развал, — сказал один из офицеров, — что никто в достаточной мере на такое серьезное преступление не реагировал.
Вечером, когда я говорил об этом с моим приятелем, то он только пожал плечами и прибавил:
— Начальство побаивается мести со стороны своих подчиненных, а главное, опасается огласки, что у него так неблагополучно. Теперь это обыкновенная картина в тыловых частях.
В Петрограде с внешней стороны казалось, что столица живет обычно: магазины открыты, товаров много, движение по улицам бойкое, и рядовой обыватель замечает только, что хлеб выдают по карточкам и в уменьшенном количестве, но зато макарон и круп можно достать сколько угодно. Что же касается десятка тысяч чиновников различных министерств и учреждений, то они спокойно посещают свои канцелярии, не выходя из повседневной рутины. Даже в учреждениях Департамента полиции наблюдалось то же.
После командировки я принялся за составление отчета по поездке и просидел двое суток, не выходя из дома. Изредка говорю по телефону с директором Департамента полиции Васильевым, градоначальником генералом Балком и начальником охранного отделения генералом Глобачевым, не по службе, а по-приятельски, как со старыми своими сослуживцами. Первые два обычно приветливые, но кратки в ответах; можно понять, что в городе не все благополучно, так как непрерывно происходят уличные демонстрации. В тоне генерала Глобачева слышна нотка опасения, будут ли стрелять войска по демонстрантам, чтобы восстановить порядок оружием.
Стало быть, ясно, что если солдаты не будут подчиняться начальству, то правительство окажется бессильным сохранить свои позиции.
Имея из предполагавшихся компетентными источников сведения, что демонстрации носят характер экономического протеста, а не политического, власть была уверена, что подвоз продуктов восстановит порядок без кровопролития. Поэтому решили не прибегать к оружию в течение двух дней. Этим экспериментом участь России была поставлена на карту.
Вышло иначе. Демонстрации, руководимые агитаторами, разрастались в ужасающей прогрессии, превращаясь в стихийное выступление сотни тысяч рабочих, студентов, бездомных, посетителей ночлежек, безработных, обнищалых и озлобленных, подонков улицы и т. д. Все это начало захлестывать слабые морально силы запасных воинских частей и деморализировать исполнительную полицейскую власть.
Всюду необъятное море голов. Сплошные массы заполняют площади и улицы, сначала на окраинах, проникая затем и в городской центральный район.
Охранное отделение сделало все от него зависящее, произведя ликвидацию всех подпольных организаций, правильно учитывая надвигавшуюся на столицу грозу. Градоначальник тоже непрерывно доносил министру о ходе событий и видел, как действия полиции парализуются, решая необъятную задачу по восстановлению уличного порядка. Он считал, что необходимы экстренные, чрезвычайные меры, но министр внутренних дел Протопопов медлил. К тому же полнота власти принадлежала не ему, а Совету министров.
События продолжали разворачиваться, и 1 марта Государь прибыл в Ставку главнокомандующего Рузского, который уже настойчиво советовал Государю отречься от престола и провел к Царю двух своих ближайших сотрудников, генерала Саввича и Данилова, чтобы они подтвердили основательность его совета. Они «со слезами на глазах», как впоследствии повествовалось, подтвердили необходимость отречения.
Понятно, что роль, взятая на себя Рузским, не создается мгновенно, а подготовляется заблаговременно… Беспорядки в столице только приблизили к цели Центральный комитет Партии народной свободы, избравший своим орудием Рузского и ему подобных… О них можно только сказать: не ведали, что творили… Рузский, впоследствии зарубленный большевиками на Кавказе, пробовал обратиться со словами к палачам, но они не вняли его заслугам перед революцией…
Уличные беспорядки в столице начали подавляться войсками лишь 25 февраля, при полной инертности командующего войсками генерала Хабалова, подчиненного Совету министров. Но было уже поздно, и всякие распоряжения об арестах и других мероприятиях являлись лишь предсмертными судорогами власти, которая была быстро стерта и как бы растаяла.
Происшедшее и ожидаемое меня так выбили из колеи, что я решил сам посмотреть, что происходит. Надев старенькое штатское платье, я направился на Выборгскую сторону. Прошел Литейный мост и держу направление к Финляндскому вокзалу, но не тут-то было. Улицы и тротуары сплошь запружены народом, все рабочие мужчины, кое-где работницы, студенты и курсистки; видны и серые шинели солдат, но последних мало. Стоят группами, разговаривают друг с другом, серьезно и озлобленно; слышатся голоса протеста, что мало хлеба, что приходится ждать очереди, простаивая часами в хвостах; бранят правительство; некоторые сильно жестикулируют и кричат Иду дальше, или, вернее, протискиваюсь. Необозримое море людей. Толпа внимательно слушает какого-то оратора, от поры до времени выкрикивая: «Правильно! Правильно, товарищ!» Прислушиваюсь, и до меня доходят сначала отдельные слова оратора, а затем и течение мысли говорящего. Он стоит на каком-то возвышении, ему лет 30, он в темной куртке, блондин, по внешнему виду рабочий, но может быть переодетый в рабочее платье интеллигент Манера себя держать, жестикулировать и владеть голосовыми средствами указывали на то, что человек этот не впервые выступает и умеет не только завладеть вниманием массы, но и подчинить ее себе Говорил он долго о правительстве, фабрикантах, жандармах и полиции, с озлоблением заключив. «Долой их! Довольно нас эксплуатировать!» И, потрясая кулаками в воздухе, закричал: «Власть народу! Мы должны быть кузнецами своего счастья. Довольно лили нашу кровь! Война для нас гибель, а для буржуазии выгода. Да здравствует мир!»
Очевидно, что этот субъект был одним из предтечей большевизма, подошедший умело к пропаганде о прекращении войны.
Этого оратора сменила нервная еврейка, пискливый голос которой сначала вызвал смех и нелестные эпитеты по ее адресу, но чем дальше, тем внимательнее толпа стала ее слушать, так как она затронула вопросы о нужде и страданиях рабочего класса, жестокости правительства, эксплуатации и т. д. Опять послышались возгласы: «Правильно!» Словом, масса умело подготовлялась к революционным выступлениям.
Вдруг издали зашумел грохот пулемета, пули которого ударили в стену ближайшего к нам дома. Толпа на момент замерла, а затем неудержимо ринулась, давя друг друга и бросаясь из стороны в сторону. Опять грохот. Вокруг меня лица, искаженные озлоблением и ужасом. Я чувствую, что меня давят со всех сторон, и только думаю, чтобы не потерять самообладания и не обратить на себя внимания. Опять выстрелы. По-видимому, среди нас есть раненые и сбитые с ног. Слышны мольбы, ругань и призыв к помощи. Но стрельба прекратилась, и часть толпы опять приблизилась к новому появившемуся оратору. Это был хилый, изможденный, очевидно чахоточный, молодой человек, который, задыхаясь, кричал хриплым голосом: «Товарищи, надо защищаться на баррикадах! Наша возьмет!», но кровь хлынула из его горла, и он как сноп свалился.
Многочисленные толпы сосредоточивались и в других частях города, и в них уже заметны были в значительном числе арестантские куртки освобожденных толпою арестантов. Чернь неудержимо бушует и начинает грабить оружейные магазины и винные лавки. Затем грабили арсеналы. Подожжен окружной суд. Разгромлен Департамент полиции. Словом, грабеж, ненависть, идеи, авантюра и праздность, все смешалось в одном котле революции. Начались насилия над офицерами и случаи убийств. Вытаскивают полицейских и их убивают, а наутро, 27 февраля, прибегает на заседание собравшихся в Круглом зале Государственной думы какой-то прапорщик и требует, чтобы Дума приняла в свои руки власть. Член Думы Милюков протестует, считая, что нет для этого данных, но заседание продолжается, и член Думы Бубликов поддерживает точку зрения прапорщика, и формируется временная власть, а наутро, 28 февраля, уже сформировался «Совет рабочих депутатов» во главе с присяжным поверенным Соколовым, тотчас же замененным социал-демократом Чхеидзе, в товарищи которого избирается социалист-революционер Керенский, ранее мало известный, как средней величины революционер и адвокат. Теперь же он выдвинут, чтобы сыграть крупную, оказавшуюся фатальной для России роль слепого исполнителя директив Центрального комитета Партии социалистов-революционеров, с одной, и указаний президиума «Совета рабочих депутатов» — с другой стороны. Волевой индивидуальности в нем не проявилось, но, идеализируя революцию, ему удалось добиться упразднения смертной казни и охранить жандармерию и полицию от поголовного истребления.
Возвращаюсь к продолжению моего рассказа.
28 февраля просыпаюсь от стука в дверь и крика кухарки Юзефы:
— У нас революция! Скорее выходите, барин! Вас спрашивают.
Встаю и вижу: перед моими окнами на Кирочной улице расположилась в строю военная инженерная школа прапорщиков Офицеров не видно. Юнкера стоят небрежно, курят, громко разговаривают, винтовки держат не так, как положено, а один даже ковыряет штыком снег на мостовой.
В кухне какой-то унтер-офицер с папиросой в зубах громко выражает неудовольствие Юзефе, что ему приходится так долго ждать. Увидев меня, унтер-офицер, по въевшейся в него привычке, сразу подтянулся, но тотчас же опомнился, что теперь власть он, расставил ноги и сказал:
— Господин офицер, распорядитесь, чтобы все окна на улицу были заперты наглухо, и смотрите, чтобы из них не стреляли, а то мы вас арестуем сейчас же. Я помощник комиссара и буду зорко следить.
Заметив мой взгляд, он как бы сконфузился, быстро повернулся и ушел. Тут же находился и мой вестовой Дмитрий, которому я сказал: «Затопи печку». На что он ответил:
— Нам приказано больше вам не служить, а за вами наблюдать, чтобы было все в порядке.
— Да что ты, белены объелся, что ли? — возразил я, на что он логично ответил:
— Когда вы были моим начальником, я вас слушал, а теперь я ваше начальство и вы слушайте меня. Теперь «ты» нет и «вы», дело серьезное, у нас на дворе революция, а вы все свое и эксплуатируете рабочий класс.
На что Юзефа, повернувшись к Дмитрию, закатила ему громкую оплеуху и крикнула: «Принеси дров, мерзавец!»
К моему удивлению, Дмитрий покорно вышел из кухни и сказал, что принесет дрова, но в последний раз и что Юзефе стыдно так обращаться со своим товарищем, которого эксплуатируют так же, как и ее.
— А где же Маша? — спросил я, на что Юзефа ответила, что горничная только что взяла расчет у барыни и сказала, что уходит, так как ее брат, обойщик, сказал, что теперь стыдно служить у жандармов, она благодарит, очень довольна барином и барыней, которых она больше не увидит, и им кланяется.
Вернувшись на кухню, Дмитрий бросил дрова и сказал, что он арестует Юзефу, если она будет его оскорблять. «Я казенный человек!» — заключил он, по-видимому, уже побывавши в солдатском комитете жандармского дивизиона, и там слышал речи, которые его окончательно захватили.
Газеты в этот день не вышли, и я, довольно слабо разбираясь в событиях, улегся на диван и стал читать трилогию Мережковского, удивляясь охватившей меня апатии и безразличию.
Звонок. Пришел ко мне бывший директор Департамента полиции, сенатор, генерал Климович, бывший в свое время начальником Московского охранного отделения. Спокойный, ничего не знающий о текущем моменте и находящийся в недоумении. Почему-то, когда мы разговорились, я сравнил нас с врачами, у которых преждевременно умер их пациент.
Поболтали, перескакивая бессистемно с одних предметов на другие. Однако пришли к заключению, что наш арест неизбежен и вопрос только в том, когда придут к нам с обыском, теперь же или через несколько часов; решили мы также, что нас, вероятно, расстреляют, но это высказывалось так просто и спокойно, как будто бы это нас совершенно не касалось.
— Пойду навестить Зуева! — сказал уходящий Климович, который к вечеру уже был водворен в помещение Государственной думы в качестве арестованного. Вскоре был арестован и упомянутый сенатор Зуев, впоследствии расстрелянный большевиками. Той же участи подверглись бывшие директоры того же Департамента Белецкий и впоследствии Трусевич.
Начал я приготовляться к ожидаемому обыску, как вчера еще революционеры приготовлялись к приходу жандармов. Как говорили они, производилась «чистка». Сжег бумаги, отчеты, письма и прочее, чтобы не передавать их новой власти и не подвести людей, имевших с нами переписку. Словом, мысль пошла уже систематично по определенному руслу.
Юзефа настаивала, чтобы мы своевременно обедали, для того чтобы она успела побывать в городе, узнать новости и принести нам «газеты».
Оригинальная женщина, думалось мне. Пропаганда ее нисколько не коснулась. Шустрая, некрасивая полька, лет сорока, она побывала в Северной Америке, но грамоте не выучилась. На мой вопрос, что она думает о революции, она, не задумываясь, ответила: «Никакого толка не будет! Солдаты и народ распускаются!»
Вызываю к телефону директора Департамента полиции Васильева, но никто не отозвался. Является предположение: или расстрелян, или арестован. Также нет ответа от градоначальника Балка и от генерала Глобачева. Те же предположения.
Прошел еще день. Всюду праздная толпа наполняет улицы; солдаты, оборванцы, бабы и рабочие, студенты и студентки, масса пьяных; офицеров не видно. Трамваев и извозчиков нет. Лишь на военных и конфискованных автомобилях проезжают по направлению района, где находится Государственная дума, рабочие какие-то типы, не то учащиеся, не то хулиганы, офицеры и интеллигенты, завернувшиеся с носом в воротники пальто. Это новая власть вступает в свои права.
Я в штатском платье с женою иду навестить товарища министра внутренних дел, ныне покойного, Ивана Васильевича Сосновского. По Литейному проезжает под конвоем тюремная карета, а впереди нее на лошади едет немолодой унтер-офицер и во все горло кричит «В карете арестованный градоначальник генерал Балк!» и непрерывно повторяет эту фразу. Вдруг раздается издали пулеметный огонь, и пули дробью посыпались на мостовую. Миг — и улица совершенно опустела.
Сосновского дома нет. Жена его, Любовь Семеновна, принимая нас, держит себя с полным самообладанием. Вблизи подожжен особняк министра Двора графа Фредерикса; безмолвная толпа, в которой и мы наблюдаем за распространяющимся огнем, проникающим всюду, и через несколько часов от особняка, со всеми его сокровищами, остались только руины из четырех стен. Пожарная команда явилась поздно и могла лишь локализовать пламя настолько, чтобы пожар не распространился на соседние дома.
Возвращаемся домой. Опять идем больше пяти километров. Встречаются студенты и рабочие с винтовками за плечами, очевидно добытыми из разграбленных арсеналов. Вблизи, на тротуарах, видны в некоторых местах спящие пьяные оборванцы, тоже с винтовками. У одного из казенных учреждений разложен костер. Горят дела, среди которых торчат пишущие машины и спинки кресел. Несколько человек греют на костре руки. Проходит молодцеватый солдат и тащит под мышками пакеты прокламаций, которые раздает нам. Спрашивают его: «Много сегодня трудились?» — «Да, с ног сбился, серьезное дело, — отвечает он, — надо, чтобы нам и детям нашим было бы хорошо…» Идем дальше. Где-то на окраине одиночные выстрелы. Улицы пусты. Проходим квартал, где не было ни одного человека. Беспартийная интеллигенция и бюрократы безвыходно сидят по домам, а плебс спит крепким сном после утомительного дня — насилий, буйства и возбуждения…
Приходим домой. Квартира освещена. За столом хозяйничает Юзефа и угощает нашего друга студента, почти мальчика с длинными белокурыми волосами, и неизвестного нам молодого человека, которые сидят и обмениваются впечатлениями. Молодые люди назначены в полицейский участок, ныне комиссариат, для обхода улиц. Предлагают свои услуги, взять мои сабли и револьверы, чтобы сохранить их у себя на квартире. Юзефа осведомлена больше всех: она ходила на митинг и посетила жандармский дивизион. Хотела влезть в Государственную думу, но ее туда не пустили, а на улице встретила соседа «барина», который обстоятельно все ей объяснил: «Начальство теперь из членов Государственной думы, вместо которой назначен Совет рабочих депутатов. Министров уже арестовали и “волокут” в Государственную думу. Завтра будет объявление, что старое начальство арестовано, а новое будет командовать от имени народа».
Скоро мы разошлись. Чувствовалось моральное утомление, доходящее вновь до полной апатии, и физическая усталость.
Заснул, как убитый, и проснулся от звуков «Марсельезы» военного оркестра, предшествовавшего роте одного из полков. Офицеры на местах, сосредоточенные и задумчивые. Это идут части гарнизона к зданию Государственной думы, члены которой выходят и произносят речи, приветствуя с революцией и свободой солдат от имени народа, как его трибуны.
Многие не могли пережить этих дней и лишили себя жизни: застрелились, отравились или повесились.
В Финляндии жандармский ротмистр Корнилов и его жена найдены были мертвыми в их квартире. Они отравились, и тела их находились на диване в позе сидящих людей, держащих друг друга за руку, с выражением застывшей скорби на лице.
Припоминается также, как начальник жандармского управления генерал Волков ввиду революции приводил дела в порядок для сдачи управления новому начальнику. Ему докладывают, что толпа движется к зданию управления. Он отпускает всех служащих, а сам остается на своем посту. Через несколько минут пьяная, жаждущая крови и приключений толпа, во главе с одноногим хулиганом, вытащила семидесятилетнего старика на улицу, избила его, и по приказанию главаря три пьяных солдата повели его в полицейский комиссариат. Два солдата были настроены закономерно, третий же, водворив Волкова в комнату с выбитыми окнами, начал издеваться над ним, наводя на него ружье и прицеливался. Проделав это несколько раз, он выругался и застрелил генерала Волкова, сказав, что теперь ему не до генералов, так как пора отдыхать, а не шляться по городу с арестантами.
Едва такой же участи не подвергся бывший начальник Московской сыскной полиции А. Ф. Кошко. Уголовный преступник, выпущенный из тюрьмы, взял несколько солдат и повел их для ареста «Кошкина», как называли преступники Москвы и Петербурга Кошко. Звонок. Еще в халате, Кошко лично открывает дверь, через которую появляется голова преступника, радостно восклицающего: «А вот и он сам, его превосходительство господин Кошкин!» Кошко арестовывают, обкрадывают, по дороге афишируют его личность и избитым, с пробитой головой в изорванной штыками шубе, приводят как арестованного в помещение Государственной думы.
Много в эти дни погибло людей, которые могли бы быть полезными родине. Гибли в особенности массами флотские офицеры, из которых каждый представлял собою часть сложного аппарата морских сил, столь необходимых тогда в Балтийском и Черном морях. Их избивали пьяные матросы, деморализованные и представлявшие собою разнузданную сволочь.
С фронта тотчас же стали поступать сведения о развале армии. Братание, нежелание воевать, оскорбление и аресты офицеров стали массовыми заурядными явлениями. А Петроград слал приказы за приказами, санкционированные военным министром: о неотдании чести офицерам, о немедленном сформировании войсковых комитетов, о снятии с офицеров флота погон, об упразднении дисциплинарных взысканий для нижних чинов, сохраняя таковые для офицеров и т. д., и т. д. Тюрьмы стали наполняться офицерами и специалистами, руководящими работами на заводах. Вот во что обратилась русская армия в руках Временного правительства и Верховного главнокомандующего социалиста-революционера Керенского! Всякому стало ясно, что русской боеспособной армии не стало, а провозглашаемый с пафосом лозунг «Война до победного конца» был блефом, бросаемым ораторами на митингах.
Можно полагать, что это делалось для союзников, чтобы они прониклись доверием к русской революции и ее вождям. Аппарат государственного управления тотчас же был разрушен до основания, сдерживающих начал в массе русского народа не оказалось. Временное правительство в состоянии было только ослаблять удары разрушения и убийств. Члены его метались из стороны в сторону, обезумев от происходящего, и сдали свои позиции, постепенно уходя из состава кабинета.
Образовалось социалистическое правительство во главе с тем же Керенским, причем в состав его вошел хотя и социалист-революционер, но разделявший взгляды Ленина и других его сообщников о прекращении войны, на пораженческих началах, изложенных в резолюции съезда в Циммервальде, которую он, Чернов, и подписал.
Департамент полиции и охранные отделения сделались как бы центром внимания и Временного правительства, и Совета рабочих депутатов Наловлю жандармских офицеров, секретных сотрудников и лиц, соприкасавшихся с ними, затрачивались колоссальные средства, силы и энергия. Пресса целые столбцы и даже издания посвящала отдельным лицам и эпизодам, по существу совершенно бледным и ничтожным для данного момента. Ораторы в подавляющем большинстве только и делали, что громили «охранников» и полицию, так что составлялось впечатление, что революция была необходима только для того, чтобы свести счеты с ненавистным политическим розыском. И действительно, счеты были сведены и попутно разрушен аппарат военной разведки арестом очень серьезных разведчиков, которые работали в пораженческом лагере и освещали революционно-шпионскую организацию Ленина.
Не было тюрем в империи, где не находилось бы в заточении жандармов, полиции, администрации и разного рода агентов власти. Той же участи подверглись правые политические враги социалистов.
Арестован был и я{19}.