В угоду культа личности Воспоминания Степана Ивановича Кузнецова

Предисловие автора

Я долго раздумывал, стоит ли мне писать о тех грустных переживаниях, которые мне пришлось перенести за четырнадцатилетнее пребывание в лагерях, когда в течение многих лет в нашей стране царил произвол. Во имя культа личности направо и налево арестовывались члены КПСС, независимо от их заслуг перед революцией, от положения в партии и т. д. После раздумий я все же решил, что надо писать ради установления истины, тем более что на XXII съезде коммунистической партии Н.С. Хрущев в заключительном слове сказал: «Наш долг тщательно и всесторонне разобраться в такого рода делах, связанных со злоупотреблением властью… Но нужно, чтобы в истории партии об этом было правдиво рассказано, это для того, чтобы подобные явления никогда не повторялись».

Особенный произвол творился в отношении товарищей, которые партийными и правительственными органами направлялись работать за границу.

Эти товарищи посылались за границу как стойкие партийные и советские работники, но, когда они возвращались в пределы своей социалистической родины, на них смотрели как на иностранных шпионов, предателей родной Коммунистической партии. За ними устанавливалась слежка, потом их арестовывали вместе с женами, а их детей часто бросали на произвол судьбы, и многие из них становились беспризорными…

Их судили или же без суда и следствия ссылали в лагеря на 10–15–20 и 25 лет, где они терпели голод, холод и нечеловеческие издевательства; многие свое бренное тело оставили на «девятой делянке» лагерей. Сколько было погублено ни за что старых и молодых человеческих жизней.

Одним из многих несчастных товарищей был и я. Не совершив никакого преступления против своей родной Коммунистической партии, против своей Социалистической родины, я все же по проискам врагов народа, в угоду культа личности, в 1941 году, в апреле месяце, был арестован и предан «Бутырскому» суду, именующемуся Верховным судом Советского Союза, который приговорил меня к 15 годам ИТЛ.

Во время сидки в тюрьме меня подвергали самым гнусным издевательствам, какие в старой России творились в средневековые времена.

Меня клали на «правеж», избивали резиновыми палками до потери сознания и не давали воды.

За 14-летнее пребывание в лагерях чего только мне не пришлось перенести: и холод, и голод, и унижения, вплоть до ношения на спине, брюках и фуражке презренных номеров.

Сколько невзгод и унижений за это время претерпела моя ни в чем не повинная семья.

Сколько было написано жалоб мною и моей семьей на имя того или иного высокопоставленного лица в течение этих 14 лет в поисках справедливости и революционной законности.

Сколько в то время у меня было веры в тех или других высокопоставленных лиц, но, к моему стыду и сожалению, эта высокопоставленная «братия» работала не в угоду Советскому народу, не в угоду революционной законности, она работала в угоду культа личности, в угоду презренного врага партии и советского народа иностранного шпиона Берии.

И лишь со смертью Сталина и разоблачением Берии, как врага Коммунистической партии и Советского народа, Советский народ вздохнул свободно. И только тогда и для нас, и для наших семей наступило торжество свободы и справедливости…

1. Арест

Я в то время работал под Загорском Московской области, в одном совхозе агрономом.

Весна в разгаре, в совхозе идет усиленная подготовка к весенней посевной: трактора и сельхозинвентарь отремонтирован; посевной материал подготовлен; проверен на всхожесть, чистоту и влажность.

20 апреля был произведен первый выход в поле, так что все говорило в пользу того, что совхоз полностью готов к весенней посевной. Дело оставалось лишь за почвой, на которой еще лежал снег, в особенности в низких местах.

Вечером 24 апреля я созвал совхозный актив, на котором был рассмотрен пятилетний план раскорчевки леса и кустарника для расширения посевной площади совхоза. Заседание продолжалось допоздна, и мне пришлось ночевать у одного из работников совхоза, так как своей квартиры в совхозе у меня не было.

Утром 25 апреля 1941 года только что кончилась разнарядка, я вошел в контору, сел за стол и приготовился позавтракать. Но не успел я выпить кружку молока, как ко мне в комнату без стука влетели три «молодчика», довольно солидных по комплекции, в штатской одежде.

Я был в недоумении, почему эти «молодчики» так бесцеремонно и нагло ворвались ко мне.

Не успел я еще от этой наглости очухаться, как один из них в довольно грубой форме обратился ко мне:

– Вы будете такой-то?

– Да, я.

– А чем вы можете это подтвердить?

Я, видя его наглость, в свою очередь обратился к нему:

– Скажите, пожалуйста, с каких это пор в Советском Союзе неизвестные люди так нагло врываются в дом, как бандиты, и требуют от хозяина документ, удостоверяющий личность? – И в свою очередь предлагаю этому «молодчику» предъявить мне его документ.

Он тогда полез в свой карман, вытащил маленькую книжечку и предъявил ее мне.

Это оказалось удостоверение личности, выданное НКГБ[3] Союза.

После чего я ему предъявил свой паспорт.

Как только он удостоверился, что перед ним находится именно тот человек, который им нужен, он предъявил мне документ на право у меня обыска и ареста…

Конечно, я этому не стал сопротивляться, поскольку это было бы бесполезно – а главное, я считал, что все это есть какое-то недоразумение…

Первым делом все, что было у меня в карманах – партийный билет, профсоюзный билет, паспорт, часы и деньги, – я выложил на стол. Не доверяя мне, один из агентов, самый здоровый парень, проверил мои карманы, но там уже ничего не было – все лежало на столе.

Потом они стали производить тщательный обыск в моем письменном столе, а также в стоявшей здесь корзине.

Взяли у меня ключи от одной свободной комнаты и пошли туда с обыском, не приглашая меня.

Воспользовавшись свободным временем, я хотел возобновить свой прерванный завтрак, для чего спросил разрешения у присутствовавшего здесь агента, но он мне воспретил допить молоко и съесть кусок хлеба, вероятно, опасаясь, нет ли в молоке и хлебе отравляющих веществ.

Обыск окончен, документы отобраны, составлен соответствующий протокол, в котором не было записано ничего, инкриминирующего меня.

Протокол был подписан обеими сторонами, т. е. представителями НКГБ и мной.

После подписания протокола меня, как «важного государственного преступника», в сопровождении троих здоровенных «молодчиков», один из которых шел впереди, а двое по бокам, вывели из конторы.

Вышли на улицу; на улице в это время шел сильный мокрый снег, земля была покрыта белым, чистым снегом, как будто бы чистым белым саваном; ну, думаю, земля получит еще дополнительную влагу, а это для будущего урожая неплохо.

Так как их машина не въезжала на территорию совхоза, а остановилась примерно в 1,5 км от совхоза, то меня повели вдоль полотна железной дороги.

Дошли до машины, сели в нее. Меня посадили на заднее сиденье, а по бокам село по агенту, а один сел рядом с шофером. Поехали в Загорск…

В Загорске машина остановилась около гостиницы, где я временно проживал.

Один из агентов вышел из машины, а двое остались при мне; вышедший агент пошел в гостиницу, в номер, где я проживал, взял мои вещи – полотенце, мыло, зубную щетку и зубной порошок – и все это передал мне.

Потом поехали в районное отделение НКГБ. Здесь один из агентов снял телефонную трубку, набрал соответствующий номер и спросил кого-то: «Ну как у вас дела?»

Что ему ответил вызываемый им номер, для меня было неизвестно, но вызывавший сказал: «У нас все хорошо!»

Из этого разговора я понял, что он звонил ко мне на московскую квартиру и что там, вероятно, идет обыск. Если да, то надо полагать, что с обыском пришли ночью, с 24 на 25 апреля[4].

В действительности так и было.

Вот, как мне рассказали впоследствии, было дело.

2. Обыск в квартире

В ночь на 25 апреля в квартиру пришли два офицера в форме НКГБ, прошли через коридор в комнату Полонских, там разделись и потом постучались в мою комнату; в комнате была одна жена.

Она была в недоумении: кто мог прийти к нам в столь позднее время? А еще больше была поражена, когда открыла дверь и увидела перед собой двух человек в военной форме.

Эти два молодца вошли в комнату и предъявили ей документы на право обыска[5]. Вместе с ними было двое уполномоченных[6] из жильцов нашего дома.

После предъявления документа на право обыска они немедленно приступили к делу.

Обыск продолжался довольно долго.

Он проводился не только в моей комнате, но и на чердаке, в сарае – там копали и рыли землю, ища чего-то.

Впоследствии я узнал, что они искали где-то якобы зарытые в землю деньги.

Оказывается, Полонская Е.Н., живущая с нами в одной квартире[7], рассказывала Щелкунову С.М., что я из Маньчжурии привез 25 000–30 000 руб. (показания Щелкунова на следствии[8]). А раз Полонская говорила Щелкунову, то, соответственно, она не могла умолчать и перед работниками НКГБ, но, к стыду агентуры, а главное, к стыду четы Полонских, нигде ничего инкриминирующего меня найдено не было.

При обыске было изъято:

– 2 фотоаппарата, из них один принадлежал дочери, на что из таможни было выдано свидетельство на ее имя;

– пишущая машинка «Ундервуд»;

– двое дамских золотых часов, принадлежащих жене и дочери.

Произвели опись домашних вещей, одежды и обуви, принадлежащих мне. Все это было оформлено соответствующим документом.

• • •

В Загорском отделении НКГБ пробыли 20–30 минут, а потом отправились в Москву.

В Москву меня доставили около трех часов дня – на Лубянку к зданию НКГБ.

3. В тюрьме на Лубянке[9]

Ввели в здание, поместили в бокс. В боксе меня тщательно обыскали, заглядывая во все телесные верхние и нижние отверстия с приседанием…

И вот внизу пальто между швами как-то попала медная монета, о которой я не имел представления. Охранник, как только ее обнаружил, возгорелся радостью, что «вот, вы заранее готовились попасть сюда, потому и спрятали медную монету и думали пронести ее в тюрьму». Как я его ни убеждал, что это неправда и что вряд ли найдется какой-либо советский человек, который бы готовился заблаговременно попасть в этот дом, мои слова на него не имели никакого действия.

После обнаружения в моем пальто медной монеты охранник ожесточеннее стал распарывать швы моего пальто, обрезать пуговицы и отпарывать крючки у брюк, вследствие чего брюки перестали держаться и их пришлось все время поддерживать руками.

По окончании тщательного обыска меня препроводили в одну из комнат нижнего этажа.

Комната была просторная, чистая, паркетный пол, стены оклеены светлыми обоями. Эту комнату никак нельзя было назвать тюремной камерой, в ней не чувствовалось тюремного специфического запаха.

В комнате стояли три кровати, покрытые чистыми одеялами, сверху лежало по две подушки с чистыми наволочками; на каждой кровати имелось по две простыни. Кроме кроватей там был столик и две табуретки.

В комнате был я один.

Оставшись в комнате один, сел на табуретку и сильно призадумался над тем, что произошло со мной за этот день.

Я сам не верил, что я нахожусь в тюрьме. Откровенно говоря, я считал, что это какое-то недоразумение…

Мысленно просматривая свою прожитую пятидесятидвухлетнюю жизнь и двадцатитрехлетнее пребывание в рядах Великой Коммунистической партии, я не мог себе представить, чтобы где-нибудь, когда-нибудь я согрешил против своей родной партии и своего советского народа, и опять пришел к выводу, что это просто какое-то недоразумение… И вот, мол, недельки две подержат, все выяснят, разберутся и отпустят.

Я еще не терял надежды успеть хотя бы к концу весенней посевной…

Было около четырех часов дня, а я еще практически за день ничего не ел, проголодался и попросил дежурного, чтобы он дал мне чего-нибудь покушать.

Дежурный в дверное окошечко подал мне ломтик черного хлеба и яйцо, которое я принес с собой. Все это я скушал, после чего снял сапоги, лег на кровать и немного вздремнул.

Часа через полтора открылась в комнату дверь, вошел дежурный и повел меня к фотографу; фотограф меня сфотографировал, а в другой комнате сделали мне отпечатки пальцев.

Окончив все эти тюремные процедуры, меня опять привели в ту же комнату.

Дневные переживания не прошли для меня бесследно: во всем организме чувствовалась сильная усталость, меня клонило ко сну. Я разобрал постель, разделся, снял с ног сапоги и брюки, лег в постель и быстро заснул сном «праведника», оставив позади себя все дневные невзгоды…

Часов в 11 ночи[10] сквозь сон слышу лязг ключей и звук открываемого замка. Отворилась дверь, и дежурный тихим голосом позвал меня и сказал, чтобы я одевался.

Я отозвался и стал быстро одеваться.

Меня повели куда-то на четвертый или пятый этаж.

Ввели в комнату, в комнате было много народу, мужчин и женщин. Женщины в большинстве своем работали на пишущих машинках, так что в комнате был сильный стук.

Мне указали стол, к которому надлежало подойти.

Я подошел к этому столу. За столом сидел молодой человек в штатской одежде. Он предложил мне сесть на свободный стул. Я сел.

Этот молодой человек оказался моим первым следователем.

4. Начало следствия

Прежде чем приступить к каким-либо вопросам, следователь спросил мою фамилию, имя и отчество, год рождения и т. д…

Я ему ответил на все вопросы. Он все ответы записал. Открыл папку и сообщил, что я «привлекаюсь по статье 58 п. п.1а и 11».

Я все это выслушал с должным вниманием и, откровенно говоря, ничего из этого не понял: что из себя представляет ст. 58, да еще с пунктами 1а и 11, и за что я привлекаюсь?

Я попросил следователя разъяснить это. Следователь объяснил, что ст. 58 – политическая, пункт 1а гласит измена родине, пункт 11 – групповую измену, что, мол, «в этом гнусном деле вы не один участвовали, а участвовало несколько человек»[11].

Выслушав эти разъяснения, я немного приуныл. Мгновенно в моей голове заработала мысль: как это могло быть, когда и где я мог изменить своей Социалистической Родине и быть предателем Коммунистической партии? Да еще состоять в какой-то организации, которая якобы ставила целью свержение Коммунистической партии?

Нет! Все это неправильно: здесь кроется какая-то ошибка, кляуза или донос, которые в то время были распространены.

Я бывший рабочий. Активный участник трех Революций. В дореволюционный период неоднократно участвовал в рабочих забастовках. Член КПСС вот уже примерно четверть века. Был неоднократно членом Московского совета рабочих и крестьянских депутатов. Советская власть дважды доверяла мне выезд за границу. Коммунистическая партия и советская власть мне, малограмотному рабочему, дала высшее образование, и вдруг меня сделали искусственным путем изменником этой партии и своей Социалистической Родине.

Скрепя сердце я подписал предъявленную мне статью 58 с пунктами 1а и 11[12].

После подписи от следователя посыпались вопросы…[13]

Первый вопрос:

– Признаю ли я себя виновным в предъявленной мне статье и пунктам?

Ответ: нет, не изменял и никогда не буду изменником своей Родины и предателем своей Коммунистической партии!

И тут же следователю я задал вопрос:

– Скажите, какое у вас имеется основание, что я изменник Родине и предатель партии? Прошу предъявить его мне…

Следователь мой вопрос оставил без ответа, будто бы он его не слышал.

Через некоторое время к столу следователя подошел военный, имея на погонах[14] по одной шпале.

Он спросил следователя, как идет дело.

Следователь ответил, что «не сознается в своих преступных действиях».

Тогда этот военный стал на меня кричать, не стесняясь присутствовавших здесь людей. Вероятно, они привыкли ко всему этому.

– Если ты по уши залез в дерьмо, то от него надо очищаться!..

Я стою перед ними и, глядя в глаза, спокойно говорю: я ни в какое дерьмо не залез и очищаться мне не от чего.

Допрос продолжался примерно 2–3 часа в одном и том же духе.

Потом меня обратно отправили в отведенную мне комнату.

Я не мог прийти в себя после всей следственной процедуры, в особенности от предъявленной мне статьи и пунктов обвинения.

Думаю: в какую же грязную историю меня втискивают и какие серьезные обвинения мне предъявляются?

Но я и здесь не стал сильно беспокоиться, считая, что все основано на ложном доносе…

Ведь был же в 1937 году гнусный донос на меня со стороны Полонского С.З. Разобрались, и донос остался доносом; так почему же тому же Полонскому не сочинить вторичный донос, тем более что первый донос Полонскому прошел даром…

У меня была очень большая надежда на справедливость и беспристрастность нашего следствия…

Как я в то время был наивен и глуп, что верил в справедливость и беспристрастность следственных органов.

Несмотря на все мои дневные переживания, усталость брала свое. Я разделся, разобрал постель, лег в кровать и вскоре заснул крепким сном, забыв все дневные и ночные невзгоды.

Мой сон был недолгим. Вскоре я услышал звук отпираемого замка, в комнату вошел дежурный и объявил, что я должен быстро одеться, собрать свои вещи и выйти.

Я быстро встал, оделся, взял вещи, и дежурный вывел меня во двор.

Во дворе было еще темно, кругом глубокая тишина, с непривычки было жутко.

В стороне стоял воронок[15]. Дверь воронка открыли, и мне предложили войти. Я вошел в воронок и почувствовал, что здесь я не один, но кто здесь еще, я не знал, а спросить не решился. Перед посадкой мне сказали, чтобы я в воронке ни с кем разговоров не вел.

5. В Лефортовской тюрьме

Примерно около шести часов утра меня привезли в Лефортовскую тюрьму[16].

Ввели в бокс, произвели тщательный обыск, заглядывая в верхние и нижние телесные отверстия, да еще с приседанием; а потом отправили в душевую; после принятия душа привели в камеру и водворили на временное место жительства.

В камере стояли три кровати, две уже были заняты, а третья предназначалась мне.

Так как подъема еще не было, дежурный мне предложил разобрать кровать и лечь, что я и сделал.

Постель была чистая, на ней были две простыни, подушка с чистой наволочкой, одеяло. Причем во время сна одеялом накрываться разрешалось лишь до подбородка, голова должна была быть открыта.

Не прошло и получаса, как объявили подъем. Мы встали, заправили постели, протерли тряпками панель, которая была выкрашена масляной краской, цементный пол, оправились и умылись здесь же, в камере, где стоял стульчак и раковина для умывания.

Прошла поверка, нам предложили завтрак: хлеб, кашу, чай с сахаром. Позавтракали.

Во время завтрака я познакомился со своими камерными товарищами: один из них был студент Московской консерватории, арестованный за какие-то анекдоты; другой – поляк, нелегально перешедший польско-советскую границу.

Тот и другой здесь содержались уже примерно по 2,5–3 месяца, так что до некоторой степени им уже были знакомы местные тюремные порядки…

Впоследствии они меня проинформировали, как у них ведется следствие, как к ним применяют те или иные физические воздействия, и пояснили: чтобы избежать физических воздействий со стороны следствия и сохранить себя и свою жизнь, надо во всем соглашаться со следователем и безоговорочно подписывать протоколы, составленные им.

Для меня, советского человека, не искушенного еще тюремной жизнью, не знавшего всех «прелестей» ведения следствия, все это было большой новостью.

В моей голове не укладывалось, как это можно, чтобы советский человек, да еще член партии, не совершивший никакого преступления перед своей родиной, наговаривал на себя… И кому – советскому следователю?

Кому надо искусственным путем множить количество преступников?

В тот же день, примерно в 10 часов, меня вызвали к следователю.

Я встретил того же молодого человека в штатском костюме, который меня допрашивал во внутренней тюрьме НКГБ.

Он приветливо меня встретил и предложил мне стул, стоявший у маленького столика.

Когда я сел на стул, следователь стал меня знакомить с существующими порядками, т. е. как должен вести себя подследственный. В частности, он сказал:

– На стуле можете сидеть свободно, положа ногу на ногу, руки можно класть на колени.

При входе в комнату постороннего лица из начальствующего состава или обслуживающего персонала подследственный должен вставать. Это будет служить приветствием вошедшего.

Впоследствии на одном из допросов я как-то с возмущением сказал «черт возьми!» и тут же за это выражение у следователя попросил прощения.

На что мне следователь ответил: «Здесь можете выражаться любыми словами».

Первым делом следователь спросил мою биографию.

Я ему все рассказал, он все записал в протокол.

Потом стал спрашивать, как я дошел до того, что стал изменником Родины.

Я ему ответил: «Я изменником Родине не был и не буду».

Он составил протокол, я его подписал, и часа в четыре дня он меня отпустил в камеру.

Пришел в камеру, мне немедленно принесли обед. Я пообедал, снял сапоги и лег на постель, не снимая одеяла.

Перед моими глазами опять встала следственная процедура, опять навязывание измены Родине без упоминания каких-либо доказательств…

Прошла вечерняя поверка. Я разобрал постель, лег спать, старался быстрее заснуть, но сон меня не брал. И вот часов в 10 вечера открывается дверь, и дежурный тихим голосом называет мою фамилию; я встаю, мне предлагают быстрее одеваться и следовать за дежурным.

Опять нарушили сон, я снова у следователя, который задает одни и те же вопросы[17].

Стали интересоваться, кем и когда я был послан в Северную Маньчжурию, на КВЖД[18].

Этот вопрос, вероятно, задавался для проформы, так как следователь обо всем этом великолепно знал из имеющегося материала в моем личном деле.

Я следователю объяснил, что в Северную Маньчжурию я ездил два раза.

Первый раз в 1929 году для изучения культуры соевых бобов, сроком на 8 месяцев. Там пробыл всего лишь 2,5 месяца. Вследствие китайско-советского конфликта[19] вернулся на Родину. Ездило нас три человека.

Вторично меня послали в 1930 году, в январе, для закупки соевых бобов как посевного материала, в количестве 300 000 пудов сроком на два месяца.

Задание было довольно солидное, но я его не боялся и выполнил в положенный срок.

А потом, по ходатайству управления КВЖД и с разрешения Наркомзема РСФСР и НКПС меня оставили в распоряжении управления КВЖД.

Причем следователь заметил: «Мы знаем, что ты там проделал большую работу».

Следователь спрашивает: кто подписывал командировки?

Первую подписал нарком земледелия РСФСР Яковенко, а вторую – нарком земледелия Муралов А.И.[20]

Следователь спрашивает:

– Кроме закупки соевых бобов, какие еще получали задания от Муралова?

Меня этот вопрос удивил, и я сказал, что кроме закупки соевых бобов никаких заданий Муралов мне не давал; более того, когда я собирался ехать в Маньчжурию, никого из наркомов я не видел…

6. Смена следователя

С первым следователем мне пришлось быть всего несколько дней, а потом он меня передал другому следователю, предупредив, что он со мной будет обращаться более сурово, так что во избежание будущих неприятностей лучше мне сознаться во всех прегрешениях, совершенных против Родины.

Я ему ответил, что за мной нет никаких прегрешений перед Родиной и Коммунистической партией, так что мне сознаваться не в чем.

Наступило Первое мая, пролетарский праздник труда. Весь советский народ радостно и торжественно его встречает и проводит, а мне грустно, грустно…

Думаю: как этот радостный день проводят мои родные? Но им, вероятно, тоже не до веселья.

Вот уже прошло 4 дня, а меня к следователю не вызывают, но, откровенно говоря, я об этом не печалюсь. В течение этих дней я имел возможность спокойно спать по ночам, никто меня не беспокоил. Но это спокойствие скоро нарушилось.

5 мая[21] в 10 часов утра меня вызвали к следователю. Я пришел в кабинет и увидел: за столом следователя сидят два молодых человека, мой следователь в штатской одежде и другой – в военной форме. На погонах[22] у него было три кубика, этот молодой человек оказался моим новым следователем.

Через несколько минут мой первый следователь покинул кабинет, и я остался с новым[23].

В течение примерно двух-трех суток новый следователь не задавал мне никаких вопросов, а лишь знакомил с правами подследственного. Он часто оперировал словами великого гуманиста Максима Горького: «Если враг не сдается, его уничтожают».

Вероятно, эти слова великого гуманиста очень понравились следователю, так как он их часто употреблял в течение всего следствия.

На эти слова я ему отвечал, что формулировка Горького, вероятно, относится к врагам народа, но я не враг народа, это вы хотите искусственным путем из меня сделать врага, но вам этого сделать не удастся…

Кончились дни знакомства со следователем, а потом потянулись беспросветные, мучительные дни и ночи, которые продолжались до 29 июня 1941 года.

Выше уже было отмечено, что следствие мне предъявило чудовищное обвинение – «измена Родине», а отсюда вытекает и «предательство своей Коммунистической партии».

Против такого нелепого обвинения я категорически возражал и просил следователя, чтобы он предъявил конкретные факты, на основе которых хоть косвенно можно было бы «пристегнуть» мне измену Родине.

Но следователь, при всем ко мне пристрастии, не мог привести ни письменного, ни устного факта, так как такового в природе не существовало.

По данному вопросу от следователя я неоднократно слышал ответ: «Вы сами расскажете, за этим столом все подпишете, что нам надо…»

Я ему ответил:

– Такого документа я вам не подпишу. Может быть, я подпишу нужные вам показания, когда вы меня доведете до бессознательного состояния, возьмете мою руку, вставите между пальцами ручку и будете ее водить по бумаге…

На это следователь мне цинично ответил: «Да, мы так сделаем».

Следствие велось самыми жесткими и недозволенными методами…

Следственные и прокурорские органы в то время находились в руках заядлых врагов народа и партии в лице заклятого врага советской власти, империалистического наймита Берии и его ближайших сообщников Рюмина и Абакумова, а также множества исполнителей их гнусных дел; все велось к тому, чтобы заставить меня подписать нужный им фиктивный материал.

Ежедневно, кроме воскресенья, следствие начиналось с 10 часов утра и продолжалось до 5–6 часов вечера, а возобновлялось в тот же день с 10 часов вечера до 6 часов утра следующего дня[24].

Следствие работало по 16–20 часов в сутки.

Этот садистский метод следствия продолжался с 10 часов утра понедельника и заканчивался в 6 часов утра воскресенья. Мне приходилось спать одну ночь в неделю, с воскресенья по понедельник.

В остальные дни недели получалось так. Только после вечерней поверки разберешь постель, разденешься и ляжешь, как не успеешь сомкнуть свои очи и подумаешь: может быть, сегодня не вызовут?

Ан, слышишь по коридору шаги солдат, вот шаги конвоя у нашей камеры; может быть, это идут в соседнюю камеру?

Нет, слышишь звук ключей и лязг отпираемого замка. Открывается дверь, в камеру входит солдат и тихо называет твою фамилию.

Только в постели согрелся, а тут вставай – и так бы во всю мочь своего голоса и закричал бы: «Не пойду!»

Но что поделаешь, раз попал в лапы палачей.

Быстро встаешь, одеваешься, тебя ведут два солдата, с руками назад в следственный корпус, сдают под расписку дежурному.

Впереди снова бессонная, мучительная ночь… Ранним утром два солдата приводят в камеру.

Только разденешься, ляжешь в постель, не успеешь сомкнуть глаз, как объявляют подъем. И так изо дня в день…

Мои товарищи по камере неоднократно говорили: «Подпишите все, что надо следователю, и тогда прекратятся все ваши мучения. Иначе вас доведут до могилы».

И сами рассказывали, что с ними проделывали следователи во время их следствия, как их ставили к стене и заставляли стоять несколько часов, сажали в холодный карцер и занимались рукоприкладством.

Откровенно говоря, я их словам не верил и считал, что это не что иное, как злостная провокация и злостная клевета на Советских следователей. В особенности не верил словам поляка.

Я не допускал мысли, чтобы Советский следователь мог применять насилие над беззащитными политическими подследственными.

Я не допускал мысли, что мой следователь, член партии, дойдет до такой низости и позволит применить ко мне физическое воздействие и иные недозволенные методы следствия…

Время шло, и следствие продолжалось тем же порядком…

Как только наступало воскресное утро, следователь резко приступал ко мне с одним и тем же вопросом:

– Ну расскажите, как вы докатились до измены Родине?

Ответ:

– Изменником Родины я не был, не являюсь и не буду!

После моего ответа следователь дает мне протокол, я его подписываю, он вызывает солдат, и они ведут меня в камеру.

В течение недели следователь задавал довольно много разнообразных вопросов.

Он интересовался, с кем я дружил в бытность мою на КВЖД, с кем и когда я выпил рюмку водки и где эти люди находятся в настоящее время.

Я очень добросовестно, без утайки старался вспомнить всех моих знакомых, их фамилии, у кого и сколько раз я был в гостях.

О том, где они в настоящее время, был один ответ – арестованы.

Иногда в течение недели раза два приезжал на подмогу моему следователю высший начальник.

И вот тогда начиналась свистопляска.

Поставят меня между собой и то с одной, то с другой стороны начинают перекрестный допрос, и не знаешь, куда, в какую сторону поворачивать голову и давать ответы.

Прибывшее начальство в первую очередь обращалось ко мне с вопросом:

– Почему до сих пор вы не подписываете протокол?

– Протоколы мною все подписаны, так что вы это на меня говорите напрасно.

Начальство начинает нервничать и кричать…

– Вы расскажите, как попали по уши в дерьмо и очищаетесь! Ну ладно, к следующему моему появлению вы все подпишете…

Отвечаю:

– Хорошо.

Однажды вечером к следователю в кабинет официантка приносит три стакана чаю и к нему три порции печенья; два стакана и две порции печенья ставит перед следователями и один стакан с порцией печенья на отдельный столик.

Я смотрю и думаю: почему она принесла три стакана и три порции?

Вскоре этот вопрос разрешили.

Старший офицер сказал, чтобы я присел за стол, где был чай и печенье.

Я присел, но печенье и стакан с чаем не беру. Хотя, откровенно говоря, с каким бы удовольствием я выпил чай и скушал печенье!

Старший офицер, видя, что я ни к чему не притрагиваюсь, говорит:

– Что же вы не берете чай и печенье? Не беспокойтесь, мы не хотим вас этим купить!

После этих слов я выпил чай и скушал печенье, а потом перешел за свой стол.

Закончилось чаепитие с печеньем, и следствие пошло обычным порядком…

Вопросы, ответы, запутывание, и так до 6 часов утра.

С каким настроением, бывало, ждешь субботы: неделя кончается, и вот хоть бы один-единственный день побыть в камере и спокойно поспать одну ночь в неделю, невзирая на все неприятности…

И так продолжалось до 24 мая 1941 года.

И вот в субботу 24 мая на очередном ночном допросе следователь мне говорит: «Следствие идет плоховато, может быть, нам надо сменить обстановку? Не лучше ли нам выехать на дачу, где по утрам будем слушать щебетание птиц, дышать свежим лесным воздухом и там вы будете более сговорчивым, чем здесь?..»

Это было сказано с большой иронией и издевкой.

В этом вопросе, поскольку никакого согласия моего не требовалось, я, можно сказать, был бессловесной скотиной – куда меня пастух погонит, туда я и шел.

В этот вечер, подписав протокол дознания, в котором был лишь один вопрос – «Признаете ли себя виновным в измене Родине?», – я ответил: «Нет, не был и не буду».

После этого следователь меня отпустил немного пораньше. Ну, думаю, сегодня посплю подольше, чем в предыдущие ночи.

Привели в камеру, разделся, разобрал постель, лег.

Не знаю, сколько минут я пролежал в постели. Слышу позвякивание ключей и лязг открываемого замка. Открывается дверь, в камеру входит дежурный и тихим голосом называет мою фамилию.

Я отозвался.

Он мне предложил собрать вещи и следовать за ним…

Я быстро собрал свой скудный скарб, простился с товарищами по камере и последовал за дежурным.

Меня вывели во двор, было еще темно, кругом стояла могильная тишина.

Меня подвели к стоявшему воронку, открыли дверку и предложили в нее войти.

Я вошел в воронок, за мной быстро закрылась дверка; чувствую, что кто-то в воронке есть, я не одинок. Но кто есть, я не знаю. Воронок тронулся с места и повез меня в неизвестном направлении.

7. В Сухановской тюрьме

Мы ехали примерно около часа, въехали во двор, во дворе уже было светло. Открылась дверка воронка: меня провели немного по двору и ввели в бокс. В боксе на одной стене было нацарапано «Кольцов». Я еще подумал: не Михаил ли Кольцов, который в это время был уже арестован?

В боксе меня вновь тщательно обыскали, вплоть до присядки и заглядывания в верхние и нижние человеческие отверстия.

После обыска меня повели в корпус, стоявший посередине двора; с виду он напоминал церковное здание.

Меня ввели в здание, на второй этаж. Дежурный указал камеру – мое будущее временное место жительства.

Я вошел в камеру. В ней никого не было. Положил на стол свой скудный скарб. Дежурный сказал, чтобы я шел в уборную оправляться, так как было время подъема и оправления.

Я пошел в уборную, там был человек, сильно обросший волосами, – мой будущий сосед по камере.

Он обратился ко мне с вопросами, я не стал отвечать и сказал, что поговорим, как придем в камеру.

Я уже выше отмечал, что этот день был воскресенье, так что для следователей и нас он был выходным, и мы с сокамерником были предоставлены сами себе.

После оправки и поверки мы привели камеру в порядок: протерли сырой тряпкой стены и пол. Принесли завтрак: суп, кашу, хлеб, сахар и чай. Мы позавтракали и стали вести тихий разговор.

Он мне коротко рассказал о себе: бывший рабочий, железнодорожный путеец, в 1918 году пошел добровольцем в Красную армию, всю Гражданскую войну провел на фронтах, в основном в Средней Азии; в последнее время был командующим войсками Туркменской ССР. Арестован в 1937 году, осужден на 10 лет ИТЛ, приехал из Воркуты на переследствие и здесь уже находится два месяца.

Рассказывал о жизни в лагере в довольно мрачном виде.

Рассказал маленький эпизод из лагерной жизни: «Сижу однажды в бараке, на нарах, в кругу таких же лагерников, обсуждаем вопросы лагерной жизни. Ко мне подходит один из лагерников, в гимнастерке, с военной выправкой, и обращается ко мне с вопросом:

– Скажите… Вы во время Гражданской войны не служили в рядах Красной армии?

– Да, служил.

– Не были ли вы в Старой Бухаре?

– Да, был.

– Не помните ли вы, как в вас стреляли?

– Да, помню.

– Так вот это я в вас стрелял. Вы в то время были за красных, а я за белых, но, как видите, судьба нас столкнула вместе, и не где-нибудь, а в Воркуте, в лагере».

Потом мой напарник стал интересоваться тем, кто я и в чем меня обвиняют.

Стал меня спрашивать, не знаком ли я с Амосовым?

Да, фамилию Амосов я слышал, но ни с каким Амосовым не знаком.

– Амосов сидит в камере напротив нас, и я с ним веду разговор посредством перестукивания по трубам парового отопления.

Все эти не нужные мне разговоры, расспросы и рассказы не имели никакого интереса, но только заставляли меня насторожиться…

Я оказался прав: за тот период, что я с ним просидел в одной камере, он ни разу не перестукивался с Амосовым.

До меня с ним сидел один политический подследственный, и он своими провокаторскими расспросами заставил его нехорошо отзываться о руководящих работниках, в частности, о Сталине, за что [этот подследственный] и поплатился…

Меня он также неоднократно наводил на такие же разговоры, но из этого ничего не выходило, я на него смотрел как на наседку[25].

Камера, в которую меня поместили, была рассчитана на двоих, с двумя кроватями, вделанными в стену; на день они запирались.

Посередине камеры стоял столик и два круглых цементных стула; то и другое было прочно зацементировано в пол.

В углу круглые сутки стояла параша, так как на оправку выводили всего два раза в сутки – утром и вечером. В остальное время пользовались парашей, вследствие чего в камере воздух был испорчен…

Мой сосед объяснил, что это знаменитая Сухановская тюрьма[26]. Здесь ранее был Сухановский монастырь.

В понедельник 26 мая в 10 часов утра за мной пришли два солдата и сказали, чтобы я одевался. Я оделся, вышел из камеры, и меня подхватили под руки и довольно быстро повели по двору в следовательский корпус.

Ввели в одну из комнат, где уже сидел следователь.

Я с ним поздоровался, и он мне указал на стул.

С этого дня опять пошли одни и те же вопросы и расспросы, а иногда я целыми сутками сидел, и следователь не задавал ни единого вопроса, или же вели разговоры, совершенно не относящиеся к следствию[27].

Если было тяжело сидеть в Лефортовской тюрьме, то в Сухановской во много раз тяжелее: нормально давали спать одну ночь в неделю, с воскресенья на понедельник; в течение недели я не имел возможности ни на одну минуту сомкнуть глаз.

В Лефортовской тюрьме я могу днем лечь в постель и хоть на минуточку сомкнуть свои очи, и от этого становилось немного легче.

В Сухановке сидишь на круглом цементном стуле, возьмешь в руки книжку (моему соседу разрешалась выписка книг для чтения), и невольно глаза закрываются – но тут же щелкает крышка дверного глазка и часовой смотрит, что делается в камере, и ты вздрагиваешь и открываешь глаза…

Встаешь, бывало, ходишь из угла в угол по камере размером в 3–4 шага, и ходишь до тех пор, пока не устанешь, разгонишь дремоту и опять сядешь на стул…

Кроме этого, здесь я был лишен несчастной пятнадцатиминутной ежедневной прогулки.

Лишен был ежемесячной выписки продуктов на сумму 75 рублей.

В камере разговаривать между собой совершенно было невозможно из-за большого резонанса. Часовой ежеминутно открывает «волчок»[28] и повелительным тоном говорит – прекратите разговоры!..

Одним словом, везде и всюду тебя старались изнурить, обессилить, чтобы сломить твою сопротивляемость…

В первое время я не знал, что в Сухановке подследственным разрешается по распоряжению следователя делать выписку. У моего соседа всегда была выписка – как видно, он был на особом положении. Причем он сказал, что у него на личном счету 200 рублей уже 8 месяцев, хотя никто ему денег не переводил.

В один из вечеров, сидя у следователя, я спросил:

– Почему мне не разрешается выписка продуктов, если в Лефортовской тюрьме она мне разрешалась?

– А что бы вы хотели выписать?

– Мыло, сахар, зубной порошок и грамм 100 сливочного масла.

Он, смеясь, ответил:

– Какой вы наивный. Я вас изнуряю, изматываю, а вы хотите сливочного масла, чтобы подкрепить себя. Что вы, с ума сошли!

Так в выписке мне было отказано.

Особенно сильное действие на нервную систему оказывало следующее: ночь, сидишь у следователя, кругом тишина, и вдруг слышишь, как из соседних комнат раздается истерический крик, плач, стоны мужчин и женщин…

Сначала я думал, что это инсценировка.

Я не мог и представить, чтобы в советской тюрьме такими недозволенными методами велось следствие.

Наконец я не вытерпел и спросил своего следователя:

– Скажите, разве советское законодательство разрешает такими методами, как избиение и другие физические воздействия, вести следствие?

Он мне ответил:

– Партия и правительство в отдельных случаях разрешают применять над подследственными физические меры воздействия[29]. Впереди вас ожидает такая же участь.

Действительно, в скором времени слова следователя сбылись…

Частенько следователь мне говорил: «Сознавайся, не сознавайся, все равно судить тебя будем и ты пойдешь в Земельный отдел, но если сознаешься, то мы тебя переведем на Лубянку, там условия во много раз лучше, чем здесь, и ты не будешь мучить себя и меня».

Как только меня перевели в Сухановку, следователь из Москвы переехал сюда. В Москву он выезжал в воскресенье утром и обратно в Сухановку приезжал в понедельник утром, к 10 часам.

Все это, вместе взятое, очень сильно отразилось на моей нервной системе.

Я стал страдать галлюцинациями. Смотришь на оконное стекло, и ясно представляется, что на нем нарисовано, как Дубровского втолкнули в клетку к медведю и медведь бросается на Дубровского…

Я не верил своим глазам и неоднократно к окну подводил своего соседа: «Ну вот, смотри, тут ясно видно, как Дубровский борется с медведем»…

Мой сосед по камере старался убедить меня, что на стекле нет ничего, а это лишь галлюцинация, потому что ты сильно переутомился…

Но несмотря на его здравые доводы, я оставался при своем мнении и ежедневно по несколько раз подходил к окну и проверял сам себя: на стекле Дубровский борется с медведем…

Или было так. Смотришь на головку оконного шпингалета, и кажется, что это не головка шпингалета, а головка моей дочери. А дальше на стекле мне представлялось: иду я со своей женой полем, а вдали стоит моя мать, моя сестра и сестра жены Мария, и провожают нас все они, печальные и грустные.

Такие видения мне представлялись еженощно…

Я уже не говорю о том, что, идя на допрос к следователю, еле-еле двигаешь свои ноги, а ведущие тебя с двух сторон солдаты изо всех сил стараются, чтобы ты шел быстрее, вероятно, боясь, как бы кто с тобой не встретился из таких же несчастных людей…

Однажды я не выдержал и сопровождающим меня солдатам заявил, что иду нормальным шагом и не нужно меня гнать!

Отпускает тебя следователь в 5–6 вечера. Казалось бы, этому должен радоваться, как в Лефортовской, но нет: лучше сидеть у следователя, чем идти в камеру, зная, что в ней находится человек, который своими расспросами вызывает тебя на провокацию.

И если ты неосторожно выпустишь какое-то слово, то оно немедленно будет передано следователю…

Единственная для меня была отрада – наступление утра.

Сидишь уже совсем измученный, несколько раз с разрешения следователя сходишь в уборную, намочишь холодной водой платок и, сидя у следователя, прикладываешь его к своим сонным глазам, чтобы разогнать несносную дремоту.

Но вот забрезжило, скоро наступит рассвет, к окну прилетят птички и защебечут, предвестники рассвета.

Сначала прилетают сороки, сядут на деревья перед окном (зонтов на окнах в следовательском корпусе не было), защебечут. Вот, мол, и мы прилетели приветствовать вас, несчастненьких…

Потом прилетают воробушки, в большинстве своем стайками; сядут на деревья и начинают чирикать, приветствовать восход солнца.

А потом прилетают галки…

С каким нетерпением ждешь их прилета. С их прилетом заключаешь, что еще одна мучительная ночь кончилась.

Тяжело и грустно было сидеть в Сухановке в воскресный день.

В этот день у Сухановки собиралось много народу, особенно молодежи и детворы.

Жизнь за стенами Сухановки била ключом. Через форточку в камеру вливались радостные, веселые пионерские песни, звуки рожка горниста и барабанного боя.

Игра на гармони и пение русских народных и революционных песен и частушек…

Эти веселые и радостные дни для народа так тяжело ложились на сердце. Все это очень тяжело переживалось, и кто этого не испытывал, тому трудно понять. Как бы хотелось броситься в постель, накрыться одеялом и лежать, ничего не слыша. Но, к сожалению, постель на замке, и ее откроют лишь после вечерней поверки…

Понедельник, 23 июня, я только что от следователя пришел в камеру. Мой сосед спрашивает:

– Ты в следовательском корпусе ничего не слышал?

– Нет, да что там услышишь? А что?

– Объявлена война, с кем, пока не известно, не то с Германией, не то с Англией.

– Ты откуда это узнал?

– Только что передали из соседней камеры. Сосед пришел от следователя и там услышал эту нерадостную весть.

Необходимо отметить, что заключенные очень чутки и наблюдательны к каждому новому событию, примечают все до мельчайших подробностей…

Возьмите Сухановку: уж насколько там было строго, не проникало ни одно постороннее слово, а вот объявлена война, и о ней уже знают заключенные…

Сообщение оказалось верное. На другой день на окна поставили деревянные ставни, лампочки светло-прозрачные заменили синими…

На ночном допросе следователь заявил, что он меня оставляет на целую неделю. Раз не сознаешься, так оставайся! Конечно, я такому сообщению был бесконечно рад: ну, думаю, после отъезда следователя отдохну и ночи буду спать спокойно, никто меня тревожить не будет…

27 июня 1941 года, ранним утром нас разбудил звук отпираемого замка, мы оба проснулись, за кем пришли – не знаем.

Дверь открылась, вошел солдат и тихим голосом назвал мою фамилию. Я встал с койки, и он мне сказал, чтобы я одевался, брал свои манатки и следовал за ним.

Я взял манатки, простился со своим вынужденным соседом, и солдат меня повел вниз по лестнице во двор.

Во дворе уже стоял воронок, готовый к приему столь важного государственного преступника. Посадили меня в воронок и повезли, а куда – неизвестно…

Когда я сел в воронок, я задался целью хотя бы приблизительно узнать, на каком расстоянии от Москвы находится эта Сухановка, куда направляют «злейших врагов Советской власти»?

Для этого я стал вести устный счет от точки отправления до конечной остановки, независимо от того, куда меня привезут.

И вот от точки отправления меня привезли в Лефортово, и я насчитал 3750; причем мы останавливались на железнодорожном переезде, во время остановки я счет не вел.

Если считать один счет равным одной секунде, то мы ехали 3750 секунд, или примерно один час с небольшим. Если скорость воронка примерно 40 км в час, то Сухановка от Лефортово находится примерно в 40–45 км.

8. Снова в Лефортовской

В Лефортовскую меня привезли около 5 часов утра, поместили в бокс.

В боксе произвели тщательный обыск; потом я принял душ, после чего отвели в камеру.

В камере стояли две койки. На одной лежал молодой человек лет 28–30, а вторую занял я.

Молодой человек по национальности оказался поляк, хорошо говоривший по-русски.

Он говорил, что он польский офицер из армии Андерса[30], нелегально пробрался через польско-советскую границу в армию Андерса, был арестован на одном из московских вокзалов.

Вблизи нашего окна камеры на улице стоял громкоговоритель, передавали речь Молотова[31], нам ее хорошо было слышно, но неразборчиво.

День я провел в камере; кончилась поверка, разобрал постель, лег под одеяло. Думал, ночью никуда не вызовут и буду спать спокойно, но мой прогноз оказался неверен.

Только я стал засыпать, как дверь камеры открыли, вошел дежурный и тихим голосом назвал мою фамилию.

Я встал с постели и подумал: опять надо идти на мучение?..

Оделся, вышел из камеры, меня подхватили под руки два солдата и повели в следовательский корпус.

Там меня ввели в довольно большую комнату, в которой уже находилось шесть довольно выхоленных офицеров, в том числе пять офицеров мне незнакомых, но не было моего следователя.

Такого большого количества офицеров на моем допросе еще никогда не было, и я подумал: для каких целей их собралось так много?

Вскоре эта загадка была разгадана.

Не успел я оглядеться как следует в комнате, как старший офицер, имеющий на погонах в петлицах две «шпалы»[32], довольно зычным голосом, какого я еще на следствии ни разу не слышал, закричал: «Будешь ли ты давать следователю показания или нет?»

Я перед ним стою в недоумении: не думал, чтобы высшие офицеры так хамски обращались с подследственными…

Отвечаю:

– Я следователю показания даю, и следователь этими показаниями исписал не менее 100 страниц.

Мой ответ его не удовлетворил, и он довольно грозно закричал:

– Что ты мне говоришь об этих показаниях, давай то, что нам надо, а эти показания мы можем уничтожить! А что, если мы тебя свидетельскими показаниями уличим, и тогда что с тобой делать?»

Я отвечаю:

– Если у вас есть материалы, которые бы вам давали хоть малейший намек, что я словом или делом опорочил свою родную Коммунистическую партию или Советскую власть, или изменил им, то не надо со мной церемониться, а без суда и следствия на этом основании расстрелять. Я член партии, бывший рабочий, участник трех революций, активно боролся за Советскую власть и, если изменил своей Коммунистической партии и Родине, то не заслуживаю никакой пощады!

Вероятно, мои слова пришлись не по вкусу этому садисту, и он тут же отдал распоряжение своим подручным, чтобы они принесли резиновую палку.

Младшие офицеры не заставили себя долго ждать, быстро принесли резиновую палку и передали ее старшему офицеру.

Старший офицер, получив в руки орудие пытки, приказал мне снять сапоги, спустить брюки и кальсоны до колен и лечь на пол вниз животом.

Мне ничего не оставалось делать, как подчиниться этому варварскому средневековому приказанию гражданина офицера, иначе бы эти пять подручных молодчиков в офицерской форме силой бы заставили меня это сделать.

Для меня только тут стало ясно, для каких целей сюда пришли эти пять молодчиков.

Я снял сапоги, носки, спустил до колен брюки и кальсоны, но прежде чем лечь на правеж, сказал: «Если вам партия и Советское правительство дало право производить такие зверские методы следствия над невинными советскими гражданами, то я подчиняюсь и ложусь».

9. На правеже

В старое, проклятое время на правёж клали на скамейку, а тут скамейки не было. Я лег на пол.

На пол я лег вниз животом, жду экзекуции. И вот экзекутор в лице старшего офицера с резиновой палкой в руках подошел ко мне, ноги мои заложил между своими ногами, чтобы я их не мог раздвинуть, и резиновой палкой стал наносить по подошвам ног ожесточенные удары.

От этих ударов у меня была нестерпимая боль, я стал громко кричать, но этот палач в офицерской форме не переставал делать свое варварское средневековое дело…

Им этого показалось мало. Палачи заставили меня встать к специально поставленному стулу задом к экзекутору, упираясь руками в сиденье стула.

И тот же палач, в офицерской форме, резиновой палкой стал мне наносить удары по голой заднице…

Били до полной потери моего сознания…

Избиение наконец прекратилось. Я немного пришел в себя, попросил глоток воды: мне его дали. Ну, думаю, экзекуция закончилась…

Но нет, второй офицер, на погонах в петлицах с одной «шпалой», взял в руки ту же резиновую палку, поставил меня к тому же стулу и в том же порядке стал меня избивать…

Но им и этого показалось мало. Снова меня положили на пол вниз животом, мои ноги зажали между своими ногами, и экзекутор с большим остервенением стал по подошвам ног наносить удары той же палкой.

Я с трудом терпел невыносимую физическую и нравственную боль: с сердцем было очень плохо, вот-вот оно выскочит из груди.

Я стал кричать очень громко, но это не помогло, экзекуция продолжалась…

И вот, под действием, вероятно, экзекуции, я невольно выпустил «ветер». Тогда мои истязатели отскочили от меня, как черт от ладана, они ведь с виду казались людьми благородными, не переносящими посторонних запахов, быстро открыли дверь для проветривания комнаты.

После этого я вздохнул и попросил у них глоток воды для успокоения сердечной деятельности.

Старший палач мне на это ответил:

– Подпишешь – дам!

– Нет, не подпишу, можете избивать сколько хотите, но не подпишу!

И глотка воды мне не дали.

Наконец экзекуция закончилась, мне разрешили сесть, но сидеть было невозможно…

Старший палач после столь трудной физической работы, как видно, был сильно утомлен. Лег на диван отдохнуть.

Лежа на диване, он притворился спящим, а сам украдкой с прищуренными глазами следил за мной, а его подручные в лице пяти лейтенантов отдыхали, сидя на стульях…

В моей экзекуции не участвовал мой следователь, чему я был очень рад. Мой прогноз, что он меня бить не будет, оправдался; но его предупреждение оказалось правдой.

Так что крик и плач, которые я слышал, сидя в следовательском корпусе ночью, не были инсценировкой…

В этой комнате меня продержали примерно 4 часа.

Но вот старший палач соизволил открыть глаза и дал распоряжение, чтобы я надевал сапоги.

Только я стал надевать сапоги, он сказал:

– Как видно, мы его мало били! Смотрите, он еще сам надевает сапоги!

Я ему ответил:

– Хорошо постарались, за это вам спасибо!

Меня вывели из экзекуторской комнаты, и два солдата препроводили меня в камеру, куда я еле-еле дошел. Сильно болели отбитые подошвы ног.

Когда я лег в постель, у меня из глаз невольно потекли слезы. Перед моими глазами предстала вся эта варварски гнусная картина экзекуции.

Мне невольно вспомнились те времена, когда везде и всюду на Руси царила розга: в школе, на конюшне помещика, в казарме, в полицейском и сыскном управлении и т. д.

Но потом это было уничтожено, и вот правеж все же возобновился: и когда, где?!

Мне было обидно и стыдно, в особенности когда следователь объяснил, что это гнусное варварское дело они делают с разрешения партии и правительства.

Истязатели считали, что делают государственно важное дело. Надо было видеть, с каким наслаждением они смаковали это позорное для Советского гражданина и члена КПСС дело. Я еще тогда не был исключен из партии, а был исключен лишь в марте 1955 г., просидев в лагере, без месяца, 14 лет.

Мне было обидно и больно, что эти палачи прикрываются именем Великого Советского Союза, именем Великой Коммунистической партии…

Своими садистскими методами они старались опорочить ни в чем не повинного члена партии, чтобы он клеветал сам на себя, что он изменник Родины и предатель партии. Этим они хотели оправдаться перед партией и правительством, что они невинных людей не берут, особенно членов партии.

И только спустя 15 лет со дня моего ареста Центральный комитет КПСС вскрыл весь гнойник, царивший в органах НКГБ и МВД под руководством матерого врага народа Берии и его ближайших соратников, и все это делалось во имя культа личности…

Утром встали, позавтракали, я своему соседу не обмолвился ни единым словом о производимой надо мной экзекуции, считая, что этим позорным делом делиться с иностранцем не следует. Мы эти временные позорные явления как-нибудь внутри себя переживем, без вмешательства и сострадания со стороны…

28/VI я вызвал тюремного врача, он посмотрел на моем теле следы от избиения резиновой палкой, дал мази и каких-то порошков и, ничего не сказав, удалился…

В ночь с 28 на 29 июня меня вновь вызвал следователь[33].

Снова посыпались от него одни и те же вопросы, и в конце концов следователь стал нервничать и кричать.

– Подпишешь или нет?

– Не подпишу! Изменником я не был и не буду!

– Что, хочешь получить по-вчерашнему?

– Можете издеваться надо мной сколько угодно, я в ваших руках, но то, что вам надо, я не подпишу.

На этом допрос закончился.

29/VI, воскресенье, день отдыха мучителей и мучеников. Мы собрались отдохнуть и послушать с улицы радио. Но неожиданно в камеру вошел дежурный солдат и вызвал меня к следователю; я в недоумении – почему следователь меня вызывает в воскресный день? Этого никогда не бывало. Может быть, повторится экзекуция?

Надо одеваться, ничего не поделаешь.

Одеваюсь, меня ведут к следователю.

Следователь уже сидит за своим столом и ждет меня.

Вокруг лежат папки, как видно, с неоконченными делами. Он их связывает, а по коридору снуют младшие офицеры, все чем-то сильно возбуждены, все суетятся и спешат…

Вопреки правилам, следователь меня сажает за свой стол напротив себя и спрашивает:

– Ну как, не пора ли нам закончить следствие?

Я отвечаю, что не возражаю.

А у самого в голове невольно пробегает мысль, что с окончанием следствия, вероятно, я буду избавлен от тех неприятностей, какие я претерпел во время следствия.

10. Окончание следствия и подписание ст.206

Следователем был составлен протокол[34]. Я подписал ст. 206 об окончании следствия.

После подписания ст. 206 следователь мне предложил ознакомиться с материалами следствия.

11. Ознакомление с материалами следствия

Протоколы, которые следователь давал мне на подпись, я бегло просматривал, зная, что в них ничего не добавлено.

Меня интересовало, нет ли здесь каких-либо иных материалов, кроме этих протоколов.

И вот я встретился с такими грязными материалами, что было стыдно не за себя, а за следственные органы. Они даже не гнушались принять к сведению все квартирно-кухонные сплетни.

Например, дегенератки Дрессен-Луковниковой, дегенерата Семенова-Полонского С.З. и его жены Семеновой-Полонской Е.Н. Причем в этих материалах фамилия мужа и жены Полонских не фигурировала: они действовали через дегенератку Дрессен-Луковникову, которая по их наущению писала заявления в следственные органы.

Там же находилась выписка из допроса Щелкунова Семена Матвеевича[35].

На вопрос «сколько я из Харбина привез денег» ответ Щелкунова был: «Полонская Е.Н. мне говорила, что из Харбина он привез 25–30 тысяч рублей».

В заявлении Дрессен-Луковниковой[36] значится, что мы с Татарниковым Алексеем Николаевичем убили человека… Что в 1932 году из Харбина в Москву приехала моя пятнадцатилетняя дочь: я, мол, ее спрашивал, как она доехала, и она ответила, что ей помог царь Николай. Что моя семья в религиозные праздники печет куличи! Семенов-Полонский сказал, что я порочил колхозную систему, что не все колхозы живут зажиточно и т. д.

Загрузка...