Катерина Гордеева. Обернись, пожалуйста Вместо предисловия

Мне часто кажется, я вижу Лизу в каком-то из аэропортов, откуда лечу, куда прилетаю: мелкая коротко стриженная блондинка несется вприпрыжку, прижав плечом телефонную трубку, челка закрывает половину лица. Я открываю рот, чтобы крикнуть: «Лиза!», незнакомка оборачивается – это не она.

Тот факт, что Лизу нельзя окликнуть, позвонить ей или написать – ошеломляет меня каждый раз с прежней силой.

Есть люди, чье присутствие в твоей жизни настолько непреложно, что сама жизнь, кажется, строится на этом знании.

Наличие где-то поблизости живой и деятельной Елизаветы Глинки снимало с тысяч людей вокруг нее обязанность ежеминутно печься о судьбах обездоленных, несчастных, покалеченных войной и судьбой. О них заботилась Лиза.

Иногда осознанно, иногда – совсем не отдавая себе отчета, Лиза шла на опережение боли: оказываясь на месте войны и стихии едва ли не раньше самих войны и стихии. И уж точно раньше всех остальных, умеющих получать от человеческой боли и страданий дивиденды, выгоду, почет, в конце концов.

Я никогда до конца не понимала, чем руководствуется Лиза, несущаяся сломя голову в самое стремное из всех возможных пекло: равнодушная до неразборчивости к политике, она небрежно отмахивалась от правых и левых, красных и белых, указывавших ей, кому помогать, чтобы не испортить репутацию. Я не думаю, что Глинке было плевать на репутацию, скорее репутация для нее была чем-то большим, чем рукопожатность в какой-нибудь (любой!) из московских тусовок.

Одна моя старшая подруга рассказала мне историю о том, как пришла однажды навестить своего умирающего друга: его по очереди навещали близкие люди, той ночью была очередь моей подруги. Неожиданно у постели умирающего она обнаружила незнакомую ей маленькую блондинку. Блондинка держала умирающего за руку, о чем-то говорила тоном, каким обычно разговаривают давно и хорошо знакомые друг с другом люди. «Позвольте, вы кто?» – спросила моя изумленная подруга блондинку. «Я – Лиза. Вот, зашла навестить человека», – невозмутимо ответила блондинка.

Подруга рассердилась, строго сообщила, что этот человек не какой-нибудь брошенный и одинокий, что есть график дежурств друзей у его постели, словом, выгнала Лизу из палаты и сама заняла ее место.

Поздней ночью, проходя по больничному коридору, моя подруга увидела, как на больничной каталке рядом с заросшим щетиной и пропахшим вокзалами и подворотнями бездомным, кутаясь в его несвежие тряпки, лежит Лиза. Гладит его по голове и щекам, что-то шепчет. Остановившись, моя подруга наблюдала за этим. Заметив ее, Лиза прошептала: «Тише, идите, не мешайте, он умирает, дайте ему умереть счастливо».

Через несколько месяцев, увидев по телевизору Елизавету Глинку на каком-то официальном приеме, моя подруга, разумеется, узнала в ней больничную Лизу. Долго не могла ни прийти в себя, ни объяснить самой себе, что ночью в отделении с незнакомыми умирающими делала красивая состоявшаяся женщина, у которой, кажется, в жизни было все: любящий муж, любимые дети, карьера, деньги – все, о чем только может мечтать человек.

«Моим первым предположением было, что она – святая, – рассказывала мне потом моя старшая подруга. – Но она была абсолютно живым человеком, очень красивой женщиной. И она не вела себя как святая, тогда в палате мы с ней, в общем-то, хорошенько поругались. Словом, ни к какому заключению я не пришла. Просто всегда, когда произносили “Доктор Лиза”, я держала в голове обе эти сцены: ночную больничную и телевизионную, официальную».

Ей было важно держать их в своей памяти рядом, не разделяя, потому что иначе образ Лизы был бы не полным.

Разумеется, Лиза не была святой. Ее не сделали святой ни мгновенная смерть, ни тысячи слов, сказанных у ее гроба, ни сотни написанных эпитафий, ни снятое про ее жизнь художественное кино – ничего.

Точно так же она не была ни «исчадием», ни «коллаборационисткой», ни «приспешницей», ни «орудием», ни чем-то любым другим ужасным, чем клеймили ее при жизни и продолжили после смерти сотни недоброжелателей; как ни странно, они у Лизы были в избытке.

Елизавета Петровна Глинка была обычным живым человеком: пьющим, умеющим выразить мысль забористым матом, любящим поржать, посплетничать, покутить.

Но при этом было в ней что-то, что отличало ее от всех нас, – тонкокожесть, что ли? Повышенная чувствительность к чужому несчастью и непреодолимое желание его тут же уладить, исправить, искоренить любой ценой. О, о цене Петровна не задумывалась!

Я совершенно точно знаю, что никакого личного ее присутствия на том роковом борту, стоившем ей жизни, не требовалось. Это она сама всегда требовала, чтобы военные, спасатели, добровольцы, кто угодно брали ее с собой туда, где людям максимально плохо. Я знаю, что Лиза могла припеваючи жить в какой угодно точке земного шара – и уж точно вдали от боли, нужды и страданий. Но она выбрала ровно ту жизнь, которой жила. И жила ею за всех уютно устроившихся под пледами на диванах, пьющих чай или вино, узнающих о войнах и бедствиях из новостей, сокрушенно качающих головами современников.

Жизнь Лизы дарила нам роскошь бездействия – она справится, она все решит.

Ее смерть, как мне кажется, сделала обязательным выбор: ты хочешь исправить мир или останешься в стороне.

Масштаб Елизаветы Глинки был таков, что заменить ее в одиночку не смог бы никто из тех, кого я знаю. Но каждый из тех, чью жизнь, как мою, кометой прорезала Лизина, мог бы попробовать внести лепту.

Когда мне кажется, что я вижу Лизу в каком-то из аэропортов, откуда улетаю или куда прилетаю, я хочу успеть ее попросить: «Обернись, ну, обернись, пожалуйста! Постой со мной немного и расскажи, что надо сделать».

Книга, которую вы держите в руках, – это живой голос Лизы; она, именно такая, какой была, вырастает из этих букв, слов, знаков препинания. В этой книге для тех, кто хочет найти, есть прямые ответы Елизаветы Глинки на вопрос о том, что надо сделать, чтобы исправить мир. Не до конца, конечно. Но на заметное немного.

Загрузка...