Константин Тренёв «Здесь жил Антон Чехов»

I

Летнее солнце еще не выбралось из-за темно-зеленого, всегда хмурого, однообразного Шварцвальда. Травы на шоссе и на полянах и исполинская, выше головы, серебряная рожь покрыты богатой росой. Вдали, за туманной Рейнской долиной, сливаются с небом голубые французские Вогезы.

Шварцвальд просыпается. Но спрятанный в одной из его нижних складок курорт еще спит. Закрыты жалюзи отелей, пусто в парке, и спит посреди него большое озеро со стаей лебедей.

В поле тоже еще пусто, но внизу где-то играет пастуший рожок. А от придорожного сенокоса движется по шоссе к курорту ручная тележка, нагруженная сеном. Ее везет, сутулясь, высокая смуглая девушка, а сзади подталкивает, семеня босыми ногами, белокурая девочка лет семи. Они молча въезжают в улицу, заворачивают во двор против нашего пансиона. Навстречу им выходит и принимает тележку мужчина в серой рубахе, с подтяжками; у него юношеская фигура и издали молодое лицо в темных очках, но от углов рта легли глубокие морщины, коротко остриженные черные волосы сильно тронуты сединой. Сено сносится под навес в глубоком молчании.

Но вот курорт просыпается. Проехала прачка на велосипеде с огромной бельевой корзиной на багажнике, прошел медно-красный мясник с двумя складками на толстой шее, с обнаженными до плеч руками-бревнами, в фартуке, завязанном позади медной цепью.

В пансион привезли на паре коров овощи, и хозяйка фрау Эргардт с дочерью Гретхен отбирают морковь, свеклу, капусту. Обе они круглы, красны, как отбираемые овощи. А на балконе, недвижим и тонок, как столб, господин Эргардт, не выпуская изо рта, курит трубку. Это его единственное занятие с утра до вечера.

Из жильцов раньше других просыпаются и показываются на балконе две сестры из Тюрингена, молодые, нарядные, с плоскими красными лицами, плотными, плоскими фигурами на дебелых ногах.

Потом выходит на балкон мой сосед, бескровный старик, с черными, как маслины, глазами, с огромным запасом дряблой белой кожи на лице, на длинной шее и даже на голом черепе. Когда я, в первый раз увидев этого немца, послал ему со своего балкона обязательный здесь на каждом шагу «guten morgen», он собрал мехи кожи на лице и черепе и, потрясая газетой, закричал резким фальцетом по-русски:

— Какой там, к чертям, гут, когда дугу гнут. Вот бросают в море тысячи пудов кофе, а мне, черти, приказали торговать именно кофе.

— А вы их не слушайтесь, бросьте, — посоветовал я для первого знакомства.

— Не могу, — как принцип! Говорится у нас на Украине: «Скачи, враже, як пан каже». Тридцать четвертый год тут скачу!.. Как принцип! Поперечный, Матвей Львович. Очень приятно.

До завтрака мы идем с ним в парк, который уже полон птичьего гама; огромные деревья его прорезаны золотом, на серебре озера белоснежные лебеди, и белоснежен фасад отеля, на котором прибита заветная, волнующая печалью дощечка с дорогим именем. Всю дорогу Поперечный ругает немцев и, лишь когда проходим мимо обвитых плющом руин римских ванн, переходит к патрициям, которые научили немцев шарлатанить на воде.

За парком, у трамвайного вокзала, группа гимназистов чинно ждет трамвая, чтобы спуститься на занятия в Нидервейлер. Вдоль аллей и рядом в садах свесились, чуть ли не на головы им, ветви, обремененные спелыми темно-красными вишнями. Но гимназисты даже не любуются ими. Они ведут чинные беседы на школьные темы. Некоторые углубились в латинские и греческие учебники. Я спрашиваю мальчика в синей курточке с белоснежным воротничком:

— Что же это вы не рвете вишен?

На меня поднимаются серые удивленные глаза, пухлые губы отвечают:

— Это не наши.

— Видите? Как принцип, — одобряет Поперечный. — Вот какие идолы растут, никаких заборов не нужно, а если я под этим забором с голоду умирать буду, так же и на меня не глянут: «Это не наш!» Как принцип.

За завтраком Поперечный сидит рядом с дамами из Тюрингена, рыцарски ухаживает за ними, восхищается их цветущим видом и, томно вздыхая, говорит мне по-русски:

— У них в Тюрингене все вот такие рожи, как принцип. А кругом рыцарские замки. Из-за этих-то коров рыцари скакали по Палестинам за славой… Хотя — от такой красы удерешь за тридевять Палестин.

После завтрака немцы рассаживаются на террасе и, стараясь не беспокоить друг друга, беседуют вполголоса час, другой. Мимо по шоссе мчатся машины, мотоциклеты. Вдруг на повороте за углом пансиона треск, стих шум моторов: столкновение автомобиля с мотоциклом. У автомобиля смято крыло, мотоцикл отброшен к обочине, у шофера порезана рука, у мотоциклиста содрана кожа на лице. Через две минуты подъехал шуцман на монументальной вороной лошади, одинакового цвета и блеска с его каской, застегнутой под громадными рыжими усами, в сопровождении пса, такого же рыжего, как усы.

Он слез с лошади, измеряет рулеткой какие-то расстояния между автомобилем и мотоциклеткой, между машинами и краями шоссе, делает вычисления. И пострадавшие, и окружившая их публика молча, с уважением наблюдает за его действиями. Ждут результатов.

Пес тоже некоторое время ждал результатов, потом вошел во двор пансиона и направился было к террасе. Пансионный пес, куцый, серо-пегий, с глазами Бисмарка, не спеша, но решительно пошел гостю навстречу, подошел вплотную. Шерсть чуть поднялась, серые глаза не обещают ничего доброго. Остановились морда к морде… Назрел момент, когда по всем собачьим нравам за короткой прелюдией нарастающего рычания должен последовать взрыв звериного визга с клоками шерсти на месте события, людские вопли и проклятия, с мельканием дрекольев…

У немцев и на этом фронте несколько иначе. Куцый хозяин молча стоял поперек дороги у самого носа гостя и стал рассматривать архитектуру дома. Рыжий гость совершенно не заметил этого: повернув голову вправо, он был поглощен созерцанием действительно прекрасного вида на Шварцвальдскую долину. Хозяин, по-видимому, из уважения ко вкусу гостя, немного отодвинулся в сторону. Гость сделал два-три неторопливых шага вперед по направлению к калитке. Видно было, что он располагает свободным временем. Хозяин обошел его и опять стал перед носом, любуясь все той же архитектурой. Гость повернул голову влево и тоже обратил внимание на балкон. Хозяин снова посторонился, а гость из уважения к куцему хозяину поджал хвост и зашагал несколько быстрее. Так они вышли на улицу, и тут только гость быстро повернул голову к хозяину и внимательно всмотрелся в него, но тот уже не спеша шел назад, к себе. Рыжий пес до калитки проводил его взглядом и спокойно вернулся на место катастрофы.

А во дворе напротив трудовой день в разгаре. Девушка с сестренкой уже несколько раз успела привезти с поля сено, теперь она то и дело проходит во двор и обратно с ведрами, корзиной, отвела на водопой красавицу симменталку, потом принялась убирать двор, а подле неотступно мотыльком мелькает девочка; она сгребает сено, таскает на себе небольшие корзины, кувшины, иногда из глубины двора покажется мать, высохшая, согнувшаяся от работы. В серых глазах ее та же отчужденность, что и у дочерей. И все они целый день молчат, и молчит весь двор, если не считать желтого индюка, который, важно расхаживая по двору и то и дело обиженно дуясь и краснея, выкрикивает что-то очень грозное. Так, в молчании, кипит работа до сумерек. В сумерках во дворе пусто, только у ворот время от времени маячит силуэт высокой, чуть сутулящейся девочки. Кого она ждет? Что это за странная семья?

Двадцать лет тому назад здесь, на курорте, произошли вот какие события.

В июле того года исполнилось десять лет, как из белоснежного отеля, что выходит в парк, полетела в Россию разящая в сердце весть: скончался Чехов. И теперь, в печальное десятилетие, его друзьями, во главе с врачом, на руках которого умер Чехов, прибита над окном отеля дощечка с надписью на немецком языке: «Здесь жил писатель Антон Чехов, в июле 1904 года».

Если бы только — жил… Он здесь умер. Но этого слова нельзя писать на курорте, да еще — на стене коммерческого отеля. Тогда же и теми же почитателями Чехова был поставлен в парке бронзовый бюст Антона Павловича.

А через двадцать дней вспыхнул пожар мировой войны, и добрые баденвейлерские патриоты поспешили бросить в этот огонь чеховский бюст, перелив его на пушку.

И еще один факт имел здесь место в эти дни. У Курта Альбрехта, содержателя извозчичьего двора, сразу же как началась война, пошатнулись дела, и он рассчитал Франца Шредера, двадцатипятилетнего парня. Франц жил у старика тестя в этом самом доме, что напротив. Здесь у него была жена Луиза с двумя маленькими детьми. А в городе был брат — Карл Шредер, булочник. Франц пришел к брату и спросил, не будет ли у него работы. Но Карл ответил, что не такие теперь времена, что ему самому не хватает дела, от которого он просит не отрывать его по пустякам. Франц пошел искать работы в другие места: искал в Нидервейлере, искал в Мюльхаузене — нигде нет. А когда вернулся домой, Луиза сообщила, что его искал шуцман. Сказал, чтоб никуда не отлучался, так как он всякий час может быть призван в армию. Франц в эту ночь не спал, слушал, как плачет Луиза. Потом он взял у тестя сорок марок, поехал в Мюльхаузен и купил на них в магазине ружье. До ночи он скрывался где-то в бору Шварцвальда, а ночью вошел в дом к старухе, одиноко жившей на краю Нидервейлера, и потребовал у нее денег, а для острастки выстрелил в стенку. Старуха упала без чувств; он нашел у нее семьдесят марок и ушел домой, а ружье по дороге бросил в высокую траву.

Францу повезло: два дня не могли найти преступника, а чтобы окончательно скрыть следы, он пришел к владельцу магазина и попросил никому не говорить о покупке у него ружья. Через час Франц был арестован, сразу же во всем сознался и был присужден к восемнадцати годам каторги.

Луиза молча простилась с ним в суде и вернулась домой, к детям и отцу. Как жилось ей — ясно. Когда однажды невыносимая нужда прибила ее к дверям Карла Шредера, ей было объявлено, что жена «убийцы» не переступит порога дома честного человека. И это дало тон общественному отношению к ней.

Уже после войны умерла сестра Луизы — вдова; пришлось взять к себе ее девочку.

Так прошло мирно десять лет, когда до Баденвейлера дошли тревожные слухи: Францу за благонравное поведение предстоит досрочное освобождение. Весть повергла курорт в большое смятение: преступник вернется в среду честных людей, скомпрометирует курорт, и это разорит неповинных граждан…

Послана была петиция по начальству, в которой баденвейлерские граждане, во главе с Карлом Шредером, теперь первым на курорте кондитером, умоляли не освобождать преждевременно Франца Шредера. Петиция честных граждан была уважена. Франц просидел в тюрьме еще восемь лет.

Тут Карл снова подал петицию граждан, чтобы преступник не был допущен на курорт; но на этот раз петиция почему-то не была уважена: Франц вернулся домой.

Разумеется, ему был объявлен бойкот. Сам он тоже понимал, конечно, что надо уехать, и стал было собираться. Но тут заговорила вдруг восемнадцать лет молчавшая Луиза:

— Никуда из своего дома! Тут я пережила все муки — не ушла, все ждала. А теперь, когда дождалась, вернулось все — вернулся муж, выросли дети, — бросать? Ни за что! Здесь родилась, здесь и умру.

Карл Шредер принимал даже героические меры: ночью пришел к брату уговаривать его уехать. Предлагал средства на проезд и обещал, что граждане его вообще не забудут. Но Луиза уже не заговорила, а закричала, чтобы он оставил дом «убийцы»:

— Я от вас натерпелась, теперь ваша очередь потерпеть.

— Этакая зловредная!

Граждане избрали мудрейший путь для борьбы со злом: не замечать его. С Францем и его семьей никто в Баденвейлере не говорит, никто не отвечает на их приветствия и, по возможности, не имеет с ними дел. А если уж случится какая-нибудь необходимость, все делается молча, не глядя.

Так второй уже год живет семья Франца в Баденвейлере на положении немых граждан. Немцу ведь не так уж трудно молчать, и семья Шредера так усвоила это молчание, что оно привилось не только на людях, но и дома. Усвоили привычку не смотреть на людей не только Франц, не снимающий черных очков, и женщина с отчужденно замкнутым взглядом, но и девочка. Она не только бегает по двору, но и выбегает по делам на улицу, в город. Но, почувствовав на себе чужой взгляд, наклоняет голову и опускает на глаза длинные светлые ресницы. За месяц пребывания я слышал только ее разговоры с индюком.

Загрузка...