Перевод Т. Покидаевой
В жизни столько важных вопросов! Судьба или случай? Рай или ад? Любовь или влечение? Здравый смысл или минутный порыв?
«Beatles» или «Rolling Stones»?
Я всегда выбирал «Stones». «Beatles» сделались чересчур мягкими, когда стали Юпитером в Солнечной системе поп-музыки. (Моя жена говорила, что у сэра Пола Маккартни «глаза старого пса», и это отчасти суммирует мои ощущения.) Но ранние «Beatles»… они играли настоящий, честный рок, и я до сих пор слушаю их старые песни – в основном каверы – с большой любовью. Иногда я даже встаю и немного танцую.
Одной из самых любимых моих композиций у «Beatles» была их перепевка «Гадкого мальчишки» Ларри Уильямса, где Джон Леннон солировал хриплым, напористым голосом. Больше всего мне нравилась строчка: «Давай-ка, веди себя хорошо». В какой-то момент я решил, что хочу написать рассказ о гадком мальчишке, поселившемся по соседству. И это будет не сатанинский отпрыск, не ребенок, одержимый каким-то древним демоном, как в «Изгоняющем дьявола», а просто гадкий мальчишка, гнусный до мозга костей, – зло ради зла, апофеоз всех мелких гаденышей, которые были, есть и будут. Мне он виделся в шортах и бейсболке с пропеллером. Он только и делал, что пакостил всем и каждому, и никогда в жизни не вел себя хорошо.
Из этого образа вырос рассказ о гадком мальчишке, этаком зловредном двойнике Слагго из комиксов о Нэнси. В электронном виде рассказ уже вышел во Франции и Германии, где «Гадкий мальчишка» наверняка входил в репертуар «Beatles» в гамбургском «Звездном клубе». Это первая публикация на английском.
Тюрьма располагалась в двадцати милях от ближайшего городишки, на пустынной равнине, продуваемой всеми ветрами. Главное здание являло собой грозный каменный кошмар, возникший посреди чистого поля в начале двадцатого века. С двух сторон из него вырастали бетонные пристройки – тюремные корпуса, которые добавлялись поочередно на протяжении последних сорока пяти лет. В основном они строились на федеральные средства, хлынувшие рекой в годы президентства Никсона и с тех пор не иссякавшие.
На некотором расстоянии от главного корпуса стояло здание поменьше. Заключенные называли его Прививочным корпусом. От него отходил наружный коридор длиной сорок ярдов и шириной двадцать футов, огороженный плотной металлической сеткой: Куриный загон. Каждому из заключенных, содержавшихся в Прививочном корпусе – на тот момент их было семеро, – разрешалось гулять в загоне по два часа ежедневно. Кто-то ходил. Кто-то бегал трусцой. Большинство просто сидели, прислонившись спиной к сетчатому ограждению, и смотрели на небо или на низенький горный кряж, разрезавший равнинный пейзаж в четверти мили к востоку. Иногда там бывало на что посмотреть. Но чаще смотреть было не на что. Почти всегда дул сильный ветер. Три месяца в году в Курином загоне было жарко, как в топке. В остальное время – холодно. Зимой – так и вовсе дубак. Но даже зимой заключенные не отказывались от прогулок. Все-таки там было небо. Птицы. Иной раз олени щипали траву на вершине низеньких гор, свободные и вольные бродить где вздумается.
В центре Прививочного корпуса располагалась облицованная кафелем комната, где стоял стол в форме буквы Y и хранился рудиментарный набор медицинского оборудования. В одной стене было окно, задернутое плотными шторами. Если раздвинуть шторы, за ними открывалось обзорное помещение размером не больше гостиной в типовом пригородном доме, с дюжиной пластиковых стульев для гостей, наблюдавших за Y-образным столом. Табличка на стене гласила:
«СОБЛЮДАЙТЕ ТИШИНУ И НЕ ДЕЛАЙТЕ РЕЗКИХ ДВИЖЕНИЙ ВО ВРЕМЯ ПРОЦЕДУРЫ».
В Прививочном корпусе было ровно двенадцать камер. За камерами – караульное помещение для надзирателей. За ним – пост охраны, где шло круглосуточное дежурство. За постом – комната для свиданий, где стена из толстого оргстекла отделяла стол со стороны заключенных от стола со стороны посетителей. Телефонов там не было, общение происходило через круг высверленных в стекле маленьких дырочек, похожих на дырочки микрофона в старых телефонных трубках.
Леонард Брэдли уселся за стол со своей стороны этого канала связи и открыл портфель. Выложил на стол блокнот и ручку. Потом просто сидел и ждал. Когда минутная стрелка у него на часах сделала три полных круга и пошла на четвертый, дверь, ведущая во внутренние помещения Прививочного корпуса, открылась с громким лязгом отодвигаемых задвижек. Брэдли уже знал всех охранников. Сегодня дежурил Макгрегор. Неплохой парень. Он держал Джорджа Халласа за руку повыше локтя. Руки Халласа были свободны, но по полу звенела стальная цепь, сковывавшая лодыжки. Поверх оранжевой тюремной робы на нем был широкий кожаный ремень, и когда Халлас уселся за стол с той стороны стекла, Макгрегор приковал его к спинке стула еще одной стальной цепью, закрепленной на поясе. Он застегнул цепь, подергал ее, проверяя на прочность, и отсалютовал Брэдли двумя пальцами:
– Добрый день, адвокат.
– Добрый день, Макгрегор.
Халлас не произнес ни слова.
– Вы знаете правила, – сказал Макгрегор. – Сегодня время не ограничено. Беседуйте сколько хотите. Ну или сколько сможете выдержать.
– Я знаю.
Обычно общение клиента с адвокатом ограничивалось одним часом. За месяц до предстоящего клиенту похода в комнату с Y-образным столом время увеличивалось до полутора часов, в течение которых адвокат и его все более нервозный партнер в этом вальсе со смертью, санкционированном властями, обсуждали возможные варианты, число которых стремилось к нулю. В последнюю неделю не было никаких ограничений по времени. Правило действовало и для близких родственников, и для адвокатов, но жена Халласа подала на развод сразу после того, как суд признал его виновным, а детей у них не было. Он остался один в целом свете, если не считать Лена Брэдли, однако Халлас не проявлял интереса к многочисленным апелляциям и, как следствие, отсрочкам, которые подавал адвокат.
До сегодняшнего дня.
Он еще с вами заговорит, сказал ему Макгрегор после короткой десятиминутной встречи месяц назад, когда участие Халласа в беседе сводилось к нет, нет и нет.
Когда время подходит, они становятся разговорчивыми. Потому что им страшно. Они забывают о том, как собирались войти в комнату для инъекций с высоко поднятой головой и расправленными плечами. До них потихоньку доходит, что это не кино, это по-настоящему, и смерть близка, и вот тогда они начинают хвататься за любую возможность отменить неизбежное. Или хотя бы отсрочить.
Однако Халлас не производил впечатления человека, которому страшно. Он был таким, как всегда: невысокий мужчина, слегка сутулый, с бледным землистым лицом, редеющими волосами и невыразительными глазами, которые казались нарисованными. Он походил на бухгалтера – им и был в прошлой жизни, – потерявшего интерес к числам, которые раньше казались такими важными.
– Ладно, ребята, приятного вам общения, – сказал Макгрегор и отошел в угол, где стоял стул. Там он уселся, включил свой айпод и заткнул уши музыкой. Однако он не сводил взгляда со своего подопечного и его собеседника. Сквозь мелкие переговорные дырочки не пролез бы и тоненький карандаш, а вот иголка – запросто.
– Что я могу для вас сделать, Джордж?
Халлас ответил не сразу. Он молча разглядывал свои руки, маленькие и слабые с виду, – и не скажешь, что это руки убийцы. Потом он поднял взгляд.
– Вы хороший человек, мистер Брэдли.
Брэдли удивился и не знал, что ответить.
Халлас кивнул, словно Брэдли пытался ему возразить:
– Да. Вы хороший человек. Вы продолжали меня защищать даже после того, как я дал вам понять, что не хочу никаких апелляций и пусть все идет своим чередом. Но вы от меня не отказались. Так поступили бы очень немногие защитники, назначенные судом. Они бы просто пожали плечами, сказав: «Ну как хотите», – и занялись следующим неудачником, которого им подсунут. Но вы не такой. Вы мне рассказывали о шагах, которые думали предпринять, и когда я говорил, что не надо, вы все равно делали, как считали нужным. Если бы не вы, я бы отправился на тот свет еще год назад.
– Не всегда получается так, как нам хочется, Джордж.
Халлас сдержанно улыбнулся.
– Кому, как не мне, это знать. Но было не так уж плохо. В основном из-за Куриного загона. Мне там нравится. Нравится ветер в лицо, даже когда он холодный. Нравится запах травы из прерии, нравится полная луна, когда она видна даже днем. И олени. Да, олени. Иногда они прыгают и бегают друг за другом. Мне это нравится. Иной раз я наблюдаю за ними и смеюсь.
– Жизнь – хорошая штука. И стоит того, чтобы за нее побороться.
– Чья-то другая жизнь – да. Моя – нет. Но я все равно ценю ваши усилия, ценю то, как вы за нее боролись. Я очень признателен, что вы меня не бросаете. Поэтому я расскажу вам все, о чем не стал говорить в суде. И тогда вы поймете, почему я не хотел подавать апелляции… хотя не мог помешать вам подавать их за меня.
– Апелляции, поданные без участия заявителя, не имеют почти никакого веса в суде этого штата. Как и в судах высших инстанций.
– И вы навещаете меня здесь, за что я тоже вам благодарен. Очень немногие проявили бы доброту к осужденному детоубийце, а вы – проявили.
И снова Брэдли не знал, что ответить. За последние десять минут Халлас сказал больше, чем за все их свидания в течение двух лет и десяти месяцев.
– Я не могу вам заплатить, но могу рассказать, почему я убил того ребенка. Вы мне не поверите, но я все равно расскажу. Если вы хотите послушать.
Халлас посмотрел на Брэдли сквозь дырочки в обшарпанном оргстекле и молча улыбнулся.
– А вы хотите послушать, да? Потому что вас смущают некоторые моменты. Прокурора они не смущали, а вас смущают.
– Ну… да, у меня возникали кое-какие вопросы.
– Но я это сделал. Взял револьвер и разрядил весь барабан в того мальчишку. Было много свидетелей, и вы сами знаете, что апелляции только отсрочили бы неизбежное еще года на три – или четыре, или шесть, – даже если бы я не отказывался от участия. Вопросы, которые у вас возникали, меркнут перед безоговорочным фактом предумышленного убийства. Разве не так?
– Мы могли бы заявить об ограниченной вменяемости. – Брэдли подался вперед. – И это еще можно сделать. Еще не поздно, даже теперь. Мы можем попробовать.
– Защита ссылкой на невменяемость редко бывает успешной постфактум, мистер Брэдли.
Он так и не назовет меня Леном, подумал Брэдли. Даже после неполных трех лет. Он пойдет на смерть, называя меня мистером Брэдли.
– «Редко» не значит «никогда», Джордж.
– Да, но я-то не сумасшедший. Я вменяем теперь – и был вменяем тогда. В здравом рассудке, как нельзя более здравом. Вы уверены, что хотите услышать признание, которое я не сделал в суде? Если нет, не обижусь. Но это единственное, что я мог бы вам дать.
– Конечно, хочу, – ответил Брэдли. Он взял ручку, но в итоге не записал ни единого слова. Он только слушал как завороженный, слушал, что с мягким южным акцентом говорил Джордж Халлас.
Моя мама, которая никогда в жизни не жаловалась на здоровье, умерла от эмболии сосудов легких через шесть часов после моего рождения. Это было в шестьдесят девятом. Должно быть, какое-то генетическое нарушение, потому что ей было всего двадцать два года. Папа был старше мамы на восемь лет. Он был хорошим человеком и хорошим отцом. Горный инженер по профессии, он работал по большей части на юго-западе, пока мне не исполнилось восемь.
Мы постоянно переезжали с места на место, и вместе с нами ездила домработница. Ее звали Нона Маккарти, и я называл ее мамой Ноной. Она была чернокожей. Наверное, папа с ней спал, хотя когда я приходил к ней в кровать, – а я часто к ней приходил по утрам, – она всегда лежала одна. Меня совершенно не волновало, что она чернокожая. Я даже не знал, что есть какая-то разница. Она относилась ко мне по-доброму, готовила обед и читала сказки на ночь, когда папы не было дома и он не мог почитать мне сам, – и только это имело значение. Да, не самый обычный расклад, и, наверное, где-то подспудно я это понимал, но был вполне счастлив.
В семьдесят седьмом мы переехали на восток, в Талбот, штат Алабама, неподалеку от Бирмингема. Там рядом располагался военный городок, Форт-Джон-Хьюи, но вообще это шахтерский край. Отца пригласили возобновить разработку на шахтах «Удача» – первой, второй и третьей – и привести их в соответствие с природоохранными требованиями, что означало строительство новых вентиляционных отверстий и новой системы удаления пустой породы, чтобы отвалы не загрязняли местные реки.
Мы жили в приятном зеленом предместье, в доме, предоставленном отцу компанией, владевшей шахтами. Маме Ноне там нравилось, потому что отец отдал ей гараж, где обустроил отдельную двухкомнатную квартиру. Как я понимаю, это делалось для того, чтобы не пошли слухи и домыслы. По выходным я помогал ему с ремонтом, подносил доски и подавал инструменты. Это было хорошее время. Мне удалось проучиться два года в одной и той же школе – достаточно долго, чтобы завести друзей и ощутить некоторую стабильность.
В частности, я дружил с одной девочкой, жившей неподалеку. Будь это история в дамском журнале или телесериал, все завершилось бы так: мы с ней поцеловались бы в первый раз в домике на дереве, влюбились друг в друга, а потом вместе пошли бы на выпускной бал. Но этого нам с Марли Джейкобс было не суждено.
Как бы мне ни хотелось верить, что мы останемся в Талботе навсегда, папа этой надежды не поощрял. Он говорил, что нет ничего хуже, чем напрасные детские мечты. Да, возможно, я отучусь в средней школе «Мэри Дей» весь пятый класс, может, даже шестой, но когда-нибудь его работа на шахте «Удача» закончится – удача вся выйдет, – и мы переберемся куда-то еще. Обратно в Техас или Нью-Мексико, в Западную Виргинию или Кентукки. Я с этим смирился, и мама Нона тоже. Папа был боссом, но боссом очень хорошим, и он нас любил. Это лишь мое мнение, но я считаю, что отец делал все правильно.
Вторая сложность касалась самой Марли. Она была… ну, теперь-то таких называют детьми с особенностями развития, но в те времена наши соседи называли ее слабой на голову. Вы, мистер Брэдли, наверное, считаете, что это жестоко, но сейчас, уже задним числом, мне думается, что в этом был свой резон. И даже некая поэтичность. Именно таким она видела мир: шатким и хрупким, размытым и мягким. Иногда… на самом деле довольно часто… так даже лучше. Опять же, это лишь мое мнение.
Мы с Марли познакомились в третьем классе, учились вместе, но ей было уже одиннадцать. На следующий год мы оба перешли в четвертый, хотя ее перевели только по той причине, что иначе пришлось бы оставить на второй год. В то время так часто делалось в небольших городках. Но Марли не была деревенской дурочкой. Она худо-бедно умела читать, знала сложение, решала простые примеры, а вот вычитание ей не давалось. Я пытался ей объяснить всякими разными способами, какие знал сам, но она, хоть убей, не могла это усвоить.
Мы не целовались в домике на дереве – мы вообще ни разу не целовались, – но всегда держались за руки утром по дороге в школу и по дороге домой после уроков. Наверное, со стороны это смотрелось смешно. Я был мелким и худосочным, а она была крупной девочкой, выше меня на четыре дюйма, и у нее уже росла грудь. Это она захотела держаться за руки, не я, но я не возражал. И меня совершенно не волновало, что она была слабой на голову. Возможно, со временем я бы напрягся по этому поводу, но мне было всего девять лет, когда ее не стало, а в этом возрасте дети еще легко принимают многое из того, что творится вокруг. Думаю, это благословенная невинность. Если бы все люди были слегка слабы на голову, как по-вашему, в мире существовали бы войны? Хрена с два.
Если бы мы жили на полмили дальше от школы, то ездили бы на автобусе. Но мы жили рядом – примерно шесть или восемь кварталов – и ходили пешком. Мама Нона вручала мне пакет с завтраком, приглаживала мой вихор, говорила: «Веди себя хорошо, Джордж», – и провожала до двери. Марли ждала меня на крыльце своего дома, одетая в платье или юбку и кофту, прическа – два хвостика с ленточками, в руках – коробка для завтраков. Эта коробка до сих пор стоит у меня перед глазами. На ней был портрет Стива Остина из сериала «Человек на шесть миллионов долларов». Ее мама говорила мне: «Привет, Джордж», – и я отвечал: «Доброе утро, миссис Джейкобс», – и она произносила: «Ладно, детишки, ведите себя хорошо», – а Марли ей отвечала: «Да, мама», – потом брала меня за руку, и мы шли в школу. Первые два-три квартала мы шли одни, а потом на нашу улицу выходили другие ребята, которые жили в предместье Рудольф. Там жило много семей военных, потому что жилье было дешевым, а Форт-Джон-Хьюи располагался всего в пяти милях к северу по шоссе номер 78.
Наверное, зрелище было и вправду дурацким – мелкий шкет с пакетом для завтраков идет за ручку с каланчой, стучащей коробкой со Стивом Остином по своей сбитой коленке в засохших струпьях, – но не помню, чтобы нас дразнили или чтобы над нами смеялись. Наверное, иногда все же смеялись, дети есть дети, но это точно были не издевательства, а просто беззлобные насмешки. Чаще всего мальчишки кричали мне: «Привет, Джордж, давай после школы сыграем в бейсбол», – а девочки здоровались с Марли: «Привет, красивые у тебя бантики». Я не помню, чтобы кто-то нас обижал. Пока не появился тот гадкий мальчишка.
Однажды после уроков я ждал Марли на школьном дворе, а она все не выходила и не выходила. Дело было вскоре после моего дня рождения, когда мне исполнилось девять. Я хорошо это помню, поскольку у меня была с собой ракетка с мячиком на резинке. Мама Нона подарила мне эту ракетку, но хватило ее ненадолго – я влупил по мячу слишком сильно, и резинка порвалась, – однако в тот день она у меня была, и я с ней играл, пока ждал Марли. Меня никто не заставлял ее ждать, я сам так решил.
Наконец она вышла из школы – в слезах. Ее лицо покраснело, нос распух, из него текло в три ручья. Я спросил, что случилось, и она сказала, что не может найти свою коробку для завтраков. Как обычно, она все съела и вернула коробку на полку в раздевалке, поставила рядом с розовой коробкой Кэти Морс, но после уроков она пропала. Ее украли, сказала Марли.
Нет, сказал я, наверное, кто-то ее переставил, и завтра она найдется. Хватит реветь, стой спокойно. Надо вытереть сопли.
Когда я выходил из дома, мама Нона всегда проверяла, чтобы у меня был с собой носовой платок, но я вытирал нос рукавом, как остальные мальчишки, ведь только девчонки и хлюпики пользуются носовыми платками, и вообще это не по-мужски. Так что платок был совсем чистым, даже ни разу не развернутым, когда я вынул его из кармана и вытер нос Марли. Она перестала реветь, улыбнулась и сказала, что ей щекотно. Потом взяла меня за руку, и мы пошли домой. Как обычно, она болтала без умолку. Но я был не против. По крайней мере, она забыла про свою коробку.
Вскоре все остальные ребята, которые жили в Рудольфе, свернули на улицу, что вела к их предместью, и пропали из виду, хотя до нас доносились их голоса и смех. Марли все щебетала и щебетала – обо всем, что приходило ей в голову. Я особо не вслушивался, иногда вставлял «да», «угу» или «да ладно», а думал совсем о другом: вот приду я сейчас домой, сразу переоденусь в старые вельветовые штаны, и если у мамы Ноны нет для меня никаких поручений, возьму свою бейсбольную перчатку и побегу на спортплощадку на Оук-стрит, где каждый день проходили дворовые матчи, до самого вечера, пока мамы не загоняли детей домой ужинать.
И вдруг мы услышали, как кто-то кричит нам с другой стороны Скул-стрит. Кричит вроде бы человеческим голосом, только больше похожим на ослиный рев:
– ДЖОРДЖ И МАРЛИ НА ВЕТКЕ! ЦЕ-ЛУ-ЮТ-СЯ!
Мы остановились. На той стороне, рядом с кустом черемухи, стоял мальчишка. Я никогда раньше его не видел, ни в школе, ни где-то еще. Ростом не больше четырех с половиной футов, коренастый, слегка полноватый. В серых шортах до колен и полосатом зелено-оранжевом свитере, обтягивавшем круглый живот и грудь. На голове – совершенно дурацкая бейсболка с пластмассовым пропеллером на макушке.
Его лицо было пухлым и жестким одновременно. Волосы – рыжие, почти оранжевые, как полоски на свитере, того морковного оттенка, который никто не любит. Торчат во все стороны над оттопыренными ушами. Нос маленький, пуговкой, а глаза – ярко-зеленые, таких глаз я не видел больше ни у кого. Губы бантиком и такие насыщенно-красные, словно он их накрасил маминой помадой. Потом я встречал многих рыжих с такими же красными губами, но все равно не с такими яркими, как у того гадкого мальчишки.
Мы стояли и смотрели на него. Марли резко умолкла. Она носила очки в розовой пластмассовой оправе, и за стеклами этих очков ее широко распахнутые глаза казались невероятно огромными.
Мальчишка – явно не старше шести-семи лет – надул красные губы и изобразил звук поцелуя. Потом схватился за задницу и стал дергать бедрами вперед-назад.
– ДЖОРДЖ И МАРЛИ НА ВЕТКЕ! ТРА-ХА-ЮТ-СЯ!
Он ревел, как осел. Мы смотрели на него, оглушенные.
– Ты надевай гондон, когда ей заправляешь, – крикнул он, ухмыляясь. – Если не хочешь наплодить недоумков, как она сама.
– Заткнись, – сказал я.
– Или что? – спросил он.
– Или я тебя сам заткну, – заявил я.
Я не шутил. Папа наверняка рассердился бы, если бы узнал, что я грозился побить кого-то слабее и младше меня, но этот мальчишка… он не должен был так говорить. Выглядел он как ребенок, но слова произносил вовсе не детские.
– Отсоси у меня, засранец, – сказал он и скрылся за кустом черемухи.
Я раздумывал, не побежать ли за ним, но Марли так крепко сжимала мне руку, что стало почти больно.
– Мне не нравится этот мальчишка, – призналась она.
Я сказал, что мне тоже не нравится, но шел бы он лесом. Пойдем домой, предложил я.
Но не успели мы сдвинуться с места, как тот мальчишка снова вышел из-за куста. В руках он держал коробку для завтраков со Стивом Остином. Коробку Марли. Он поднял ее над головой.
– Ничего не потеряла, дурында? – крикнул он и рассмеялся. Его лицо, сморщенное от смеха, стало похоже на поросячье рыло. Он обнюхал коробку и сказал: – Наверняка это твое. Пахнет пизденкой. Безмозглой пизденкой.
– Отдай, это мое! – завопила Марли и отпустила мою руку. Я попытался ее удержать, но ладони у нас обоих вспотели, и рука просто выскользнула.
– Иди и возьми, – предложил он, протягивая коробку.
Прежде чем продолжить, мне надо сказать несколько слов о миссис Пекхам. Она была учительницей первого класса в школе «Мэри Дей». Я у нее не учился, потому что ходил в первый класс в Нью-Мексико, но почти все ребята в Талботе учились – и Марли тоже, – и все ее очень любили. Даже я ее любил, хотя мы с ней общались только на переменах, на школьном дворе, когда была ее очередь следить за порядком. Если мы затевали игру в бейсбол, мальчики против девочек, она всегда была питчером в девчачьей команде. Иногда она бросала мяч из-за спины, и всех это смешило. Она была из тех учителей, которых помнишь и через сорок лет после окончания школы, потому что она была доброй, веселой и в меру строгой и умела заинтересовать учебой даже самых непоседливых ребятишек.
У нее был большой старый «бьюик-роудмастер», небесно-голубого цвета, и между собой мы называли ее Пекхам-Копуша, поскольку она никогда не ездила быстрее тридцати миль в час, сидела, вцепившись в руль, выпрямив спину, и щурилась на дорогу. Конечно, мы ее видели на машине только на улице рядом со школой, где имелось ограничение скорости, но я почему-то не сомневаюсь, что и на загородном шоссе она ездила точно так же. Даже на скоростной магистрали. Она была очень внимательной и осторожной. И никогда не причинила бы вред ребенку. Преднамеренно – нет.
Марли бросилась за коробкой и выскочила на проезжую часть. Тот гадкий мальчишка расхохотался и швырнул ей коробку. Коробка упала и от удара раскрылась. Из нее выкатился термос. Я увидел, как на улицу выезжает голубой «бьюик», и крикнул Марли, чтобы она уходила с дороги, но я совершенно не волновался: это же Пекхам-Копуша, ехать ей было еще целый квартал, и она, как всегда, еле ползла.
– Это ты виноват, – сказал гадкий мальчишка, – ты отпустил ее руку. – Он смотрел на меня и ухмылялся. Он так сильно оскалился, что стали видны все его мелкие зубы. – Ты не можешь вообще ничего удержать, членосос.
Показал мне язык, издал такой звук, словно перднул. И снова скрылся за кустом черемухи.
Миссис Пекхам потом говорила, что у нее заклинило педаль газа. Не знаю, поверили ей в полиции или нет. Знаю только, что больше она не работала в школе «Мэри Дей».
Марли нагнулась, подняла термос и легонько его встряхнула. Мне было слышно, как он зазвенел. Марли сказала:
– Он разбился внутри.
И расплакалась. Опять наклонилась, чтобы поднять коробку, и вот тут педаль газа у миссис Пекхам, должно быть, и вправду заклинило, потому что мотор взревел, и ее «бьюик» рванулся вперед. Как волк на кролика. Марли выпрямилась и застыла, прижимая к груди коробку, а другой рукой держа разбитый термос. Она видела, как приближалась машина, но не сдвинулась с места.
Может быть, я успел бы ее оттолкнуть и спасти. Но если бы я выбежал на дорогу, то и сам, вероятно, угодил бы под колеса. Я не знаю, как все могло обернуться, потому что тоже застыл словно парализованный. Просто стоял и смотрел. И не сдвинулся с места, даже когда ее сбила машина. Я даже голову не повернул, лишь проследил взглядом за Марли – она пролетела по воздуху и упала, ударившись об асфальт головой, своей бедной слабой головой. Потом я услышал, как кто-то кричит. Это была миссис Пекхам. Она выскочила из машины, упала, поднялась с разбитыми коленками и бросилась к тому месту, где неподвижно лежала Марли и из головы у нее текла кровь. Я тоже бросился к ней. И на бегу оглянулся. Я отбежал уже достаточно далеко, и куст черемухи отлично просматривался со всех сторон. За кустом никого не было.
Халлас умолк и закрыл лицо руками. Он просидел так какое-то время и только потом отнял руки.
– Вы хорошо себя чувствуете, Джордж? – спросил Брэдли.
– Все хорошо, просто хочется пить. Я отвык так много говорить. В камере смертников как-то не до разговоров.
Он сделал знак Макгрегору. Тот вынул наушники из ушей и встал.
– Вы закончили, Джордж?
Халлас покачал головой:
– Еще не скоро закончу.
Брэдли сказал:
– Мой клиент хочет пить, мистер Макгрегор. Это можно устроить?
Макгрегор подошел к переговорному устройству у двери на пост охраны и что-то быстро проговорил в микрофон. Брэдли воспользовался паузой, чтобы спросить у Халласа, сколько учеников было в школе «Мэри Дей».
Халлас пожал плечами:
– Маленький городок, небольшая школа. Вряд ли там было больше полутора сотен учеников. С первого по шестой класс.
Дверь на пост охраны приоткрылась. В щели показалась рука с пластиковым стаканчиком. Макгрегор взял его и отнес Халласу. Тот жадно отпил, одним глотком осушив полстакана, и поблагодарил.
– Всегда пожалуйста, – отозвался Макгрегор. Снова уселся на стул в углу, вставил в уши наушники и погрузился в музыку, или что он там слушал.
– А тот мальчишка – тот гадкий мальчишка, – он был по-настоящему рыжим? Вы говорили, цвет казался оранжевым, как у моркови?
– Волосы прямо горели, как неоновая реклама.
– Значит, если бы он ходил в вашу школу, вы бы его запомнили и узнали?
– Да.
– Но вы его не узнали, и в вашу школу он не ходил?
– Нет. В школе я его не видел.
– Тогда как же он взял коробку для завтраков той девочки Джейкобс?
– Не знаю. Но есть вопрос поинтереснее.
– Какой же, Джордж?
– Куда он делся из-за того куста черемухи? Там был только газон, спрятаться негде. Но он исчез.
– Джордж!
– Да?
– Вы уверены, что там и вправду был мальчик?
– Ее коробка для завтраков мистер Брэдли. Она упала прямо на дорогу.
«В этом я не сомневаюсь, – подумал Брэдли, постукивая кончиком ручки по блокноту. – Возможно, она вообще не терялась, коробка. Возможно, она все время была у нее.
Или, может (мысль нехорошая, но нехорошие мысли – это нормально, когда слушаешь бредовую историю детоубийцы), это ты, Джордж, отобрал у нее коробку. Может быть, ты отобрал у нее коробку и швырнул на проезжую часть, чтобы ее подразнить».
Брэдли поднял голову и по выражению Халласа сразу понял, что все, о чем он только что думал, читалось у него на лице так же явно, как если бы по его лбу бежала светящаяся строка. Он почувствовал, что краснеет.
– Хотите послушать, что было дальше? Или вы уже сделали выводы?
– Никаких выводов я не сделал, – ответил Брэдли. – Продолжайте, пожалуйста.
Халлас допил воду и продолжил.
Лет пять или дольше мне снились кошмары об этом гадком мальчишке с морковными волосами в бейсболке с пропеллером, но со временем все прошло. Со временем я смог поверить в то, во что, видимо, верите вы, мистер Брэдли: что это был просто несчастный случай, что педаль газа у миссис Пекхам и вправду заклинило, как иной раз бывает, а если там и присутствовал какой-то мальчишка, который дразнил Марли… ну, иногда ведь дети дразнятся, верно?
Папа закончил работу на «Удаче», и мы переехали в восточный Кентукки, где отец занялся тем же, что и в Алабаме, только с бо́льшим размахом. В тех местах много богатых месторождений, и там нужны горные инженеры. Мы поселились в Айронвиле и прожили там достаточно долго, чтобы я успел закончить школу. В предпоследнем классе шутки ради я записался в школьный драмкружок. Кому сказать – будут смеяться. Невзрачный мальчик, тихий как мышь, подрабатывавший заполнением налоговых деклараций для мелких предпринимателей и стареньких вдов, играет в спектаклях вроде «За закрытыми дверями». Прямо «Тайная жизнь Уолтера Митти»! Но я играл, и играл хорошо. Все говорили, что у меня есть способности. Я даже подумывал об актерской карьере. Я понимал, что мне никогда не дадут главных ролей, но кто-то же должен играть советника президента по экономическим вопросам, или помощника главного злодея, или механика, которого убивают в самом начале фильма. Я знал, что смогу играть такие роли, и был уверен, что меня возьмут. Я сказал папе, что после школы хочу учиться актерскому мастерству. Он согласился: ладно, учись, только возьми еще какой-нибудь курс, чтобы был запасной вариант. Я поступил на театральный факультет Питсбургского университета, а неосновной дисциплиной выбрал административное управление.
Первой пьесой, в которой мне дали роль, была «Ночь ошибок, или Унижение паче гордости», и на репетициях я познакомился с Вики Абингтон. Я играл Тони Лампкина, а она – Констанс Невилл. Вики была настоящей красавицей, с кудрявыми светлыми волосами, стройная, тоненькая, очень нервная. Я сразу подумал, что она слишком красивая для меня, но в итоге набрался смелости и пригласил ее выпить кофе. Так у нас все и началось. Мы часами просиживали в «Нордиз» – была такая забегаловка в Питсбургском университете, – и она мне рассказывала о своих бедах, в основном связанных с ее чересчур властной матерью, и о своих честолюбивых планах, которые непременно были связаны с театром, особенно с серьезным театром в Нью-Йорке. Четверть века назад еще был такой театр.
Я знал, что она принимает таблетки, которые ей выписывали в Норденбергском центре здоровья – может, от приступов тревоги, может, от депрессии, может, от того и другого сразу, – но я думал: это лишь потому, что она очень творческий человек, творческий и амбициозный, возможно, все по-настоящему великие актеры и актрисы принимают эти таблетки. Возможно, Мэрил Стрип принимает эти таблетки или принимала раньше, пока не стала знаменитой после «Охотника на оленей». И знаете что? У Вики было великолепное чувство юмора, которого так не хватает многим красивым женщинам, особенно если они страдают от нервных расстройств. Она умела посмеяться над собой. И частенько смеялась. Она говорила, это единственное, что не дает ей сойти с ума.
Мы сыграли Ника и Хани в «Кто боится Вирджинии Вулф?» и получили хорошие отзывы. Нас отметили даже больше, чем ребят, игравших Джорджа и Марту. После этого мы стали не просто друзьями за чашечкой кофе, мы стали парой. Иногда мы целовались где-нибудь в темном углу, прямо в университете, но чаще всего эти страстные встречи заканчивались слезами. Вики плакала и говорила: она ни на что не годится, актрисы из нее не выйдет, о чем мама сказала ей сразу. Однажды вечером – после проб для «Смертельной ловушки» – у нас был секс. В первый и единственный раз. Она говорила, будто ей понравилось, все было волшебно, но я полагаю, что нет. Во всяком случае, больше мы этим не занимались.
Летом двухтысячного мы не поехали домой на каникулы, потому что в парке Фрик готовилась летняя постановка «Музыканта». Это было большое событие: спектакль должен был режиссировать Мэнди Патинкин. Мы с Вики пробовались на роли. Я совершенно не нервничал, не ожидая, что мне что-то дадут, но для Вики тот кастинг стал главным событием в жизни. Она называла его первым шагом к всемирной славе – вроде бы в шутку, но это была не совсем шутка. Нас вызывали по шесть человек, каждый заранее приготовил картонную карточку, на которой написал роль, которую хотел получить, и Вики дрожала как осиновый лист, пока мы ждали нашей очереди у двери в репетиционный зал. Я приобнял ее за плечи, и она успокоилась, но только чуть-чуть. Она была такой бледной, что ее макияж казался нарисованной маской.
Я вошел в зал и отдал свою карточку с «мэром Шинном». Я выбрал мэра, потому что это была самая маленькая из ролей, а в итоге мне неожиданно дали главную роль – Харолда Хилла, обаятельного афериста. Вики пробовалась на роль Мэриан Пару, библиотекарши, дающей уроки игры на фортепьяно. Это главная женская роль. Отрывок она прочитала нормально, как мне показалось, – не идеально, не на высоте, но очень неплохо. А потом надо было спеть песню.
Песня очень важна для роли. Если вы вдруг не знаете, это очень простая и очень трогательная песня. Называется «Спокойной ночи, мой кто-то». Вики мне ее пела – без музыкального сопровождения – полдюжины раз, и у нее получалось отлично. Нежно, печально, с надеждой. Но в тот день на прослушивании она все завалила. Она пела ужасно, из серии «стиснуть зубы, зажмуриться и умереть». Не попадала в ноты и никак не могла вовремя вступить. Приходилось начинать заново – и не один раз, а дважды. Я видел, что Патинкин начинает терять терпение, поскольку ему предстояло прослушать еще с полдюжины претенденток. Аккомпаниаторша закатывала глаза. Мне хотелось дать ей по морде, по этой тупой, рыхлой морде.
Когда Вики закончила, ее всю трясло. Мистер Патинкин поблагодарил ее, она поблагодарила его, очень вежливо, а потом убежала. Я бросился следом и догнал ее, прежде чем она выскочила на улицу. Догнал и сказал, что она была великолепна. Она улыбнулась, сказала «спасибо» и добавила, что мы оба знаем, как все обстояло на самом деле. Я предположил: если мистер Патинкин такой гениальный, как о нем говорят, он разглядит в ней хорошую актрису даже сквозь всю нервозность. Она обняла меня со словами, что я ее лучший друг. К тому же, сказала она, будут и другие спектакли. «В следующий раз я приму валиум перед прослушиванием. Я просто боялась, что от него голос изменится, я слышала, что от некоторых таблеток меняется голос». Потом она рассмеялась: хуже, чем было сегодня, уж точно не будет. Я сказал, что куплю ей мороженое в «Нордиз», ей понравилась эта идея, и мы отправились в кафе.
Мы шли по улице, взявшись за руки, и мне сразу вспомнились наши прогулки с Марли Джейкобс. Из школы и в школу, рука об руку. Я не утверждаю, что его вызвали эти воспоминания, но и не утверждаю обратного. Я не знаю. Знаю только, что до сих пор порой задаюсь этим вопросом, когда мне не спится в камере по ночам.
Наверное, она слегка успокоилась по дороге, потому что заговорила о том, какой великолепный профессор Хилл получится из меня, и тут мы услышали, как кто-то кричит нам с другой стороны улицы. Только это был не человеческий крик, а ослиный рев.
– ДЖОРДЖ И ВИКИ НА ВЕТКЕ! ТРА-ХА-ЮТ-СЯ!
Это был он. Тот самый мальчишка. Те же шорты, тот же свитер в полоску, те же морковные волосы, торчавшие из-под бейсболки с пластмассовым пропеллером на макушке. Прошло больше десяти лет, а он ничуть не повзрослел. Меня как будто отбросило назад в прошлое, только теперь со мной была Вики Абингтон, а не Марли Джейкобс, и мы шли по Рейнолдс-стрит в Питсбурге, а не по Скул-стрит в Талботе, штат Алабама.
– Что такое? – спросила Вики. – Ты его знаешь, Джордж?
Что я должен был ей ответить? Я не произнес ни слова. Я так удивился, что даже не мог открыть рот.
– Ты играешь паршиво, а поешь еще хуже! – выкрикнул он. – ВОРОНЫ каркают лучше, чем ты поешь! И еще ты УРОДИНА! УРОДИНА ВИКИ!
Она зажала руками рот. Я помню, какими большими стали ее глаза и как они вновь заблестели от слез.
– А ты ему отсоси! – крикнул мальчишка. – Это единственный способ получить роль для такой страшной, бездарной сучки, как ты.
Я рванулся к нему, только казалось, что все происходит не по-настоящему. Словно во сне. Дело близилось к вечеру, и на Рейнолдс-стрит было много машин, но я об этом не подумал. А Вики подумала, она схватила меня за руку и оттащила назад. Вероятно, я обязан ей жизнью, потому что буквально через две секунды мимо промчался автобус, гудящий клаксоном.
– Не надо, – попросила она. – Он того не стоит, кем бы ни был.
За автобусом следовал большой грузовик, и когда он проехал мимо, мы с Вики увидели, как тот мальчишка бежит по другой стороне улицы, тряся большой задницей. Он добежал до угла и свернул в переулок, но перед тем, как свернуть, резко остановился, стянул шорты вниз, наклонился и показал нам свои голые ягодицы.
Вики села на скамейку, и я опустился рядом. Она снова спросила, кто это такой, и я сказал, что не знаю.
– Тогда откуда он знает, как нас зовут? – спросила она.
– Я не представляю, – ответил я.
– Ну, в одном он был прав, – согласилась она. – Если я хочу получить роль в «Музыканте», мне надо вернуться и отсосать Мэнди Патинкину. – Потом она рассмеялась, и на этот раз смех был настоящим, идущим от сердца. Она запрокинула голову и расхохоталась. – Видел его уродскую задницу? – спросила она. – Как две рыхлые непропеченные булки!
Тут я тоже рассмеялся. Мы обнялись, и сидели щека к щеке, и буквально ревели от смеха. Я думал, что раз мы смеемся, значит, все хорошо, на самом же деле – такое понимаешь только потом, да? – у нас обоих случилась истерика. У меня – потому, что это был тот же самый мальчишка, по прошествии стольких лет. У Вики – потому, что она верила в то, что он сказал: она совершенно бездарная актриса, а даже если бы была очень талантливой, все равно не смогла бы преодолеть нервозность.
Я проводил ее до женского общежития – вернее, это было не совсем общежитие, а большой дом, где снимали квартиры только девушки-студентки, – и на прощание она обняла меня и еще раз сказала, что из меня получится потрясающий Харолд Хилл. Меня насторожил ее тон, было в нем что-то странное, и я спросил, все ли с ней хорошо. Она сказала: конечно, все хорошо, балда, – и побежала к подъезду. Больше я ее живой не видел.
После похорон я пригласил Карлу Уинстон на чашечку кофе, потому что Карла была единственной близкой подругой Вики. В итоге мне пришлось перелить ее кофе из чашки в стакан – у нее так тряслись руки, что я испугался, вдруг она обожжется. Карла была просто раздавлена: в том, что случилось, она винила себя. Точно так же, как – я уверен – миссис Пекхам винила себя в том, что произошло с Марли.
В тот вечер она увидела Вики в общей гостиной на первом этаже. Вики сидела перед телевизором. Вот только телевизор был выключен. Карла сказала, что Вики была заторможенной и рассеянной. С ней такое случалось, когда она теряла счет таблеткам и принимала больше, чем требовалось, или когда принимала их не в том порядке. Карла спросила, не надо ли ей показаться врачу. Вики сказала, что нет, не надо, с ней все в порядке, просто сегодня был тяжелый день, но ей уже лучше. А скоро станет совсем хорошо.
Там был какой-то противный мальчишка, сказала Вики Карле. «Я провалила прослушивание, а потом тот мальчишка стал надо мной издеваться».
«Вот гаденыш», – ответила Карла.
«Джордж его знает, – сказала Вики. – Он говорил, что не знает, но было понятно, что знает. Сказать тебе, что я думаю?»
Карла согласилась. Она уже не сомневалась, что Вики что-то напутала со своими таблетками, или покурила травы, или и то и другое вместе.
«Я думаю, это Джордж его подговорил, – сказала Вики. – Чтобы он надо мной посмеялся. Но когда Джордж увидел, как я расстроена, он попытался остановить мальчишку. Только тот не желал останавливаться».
Карла сказала: «Не может быть, Вик. Джордж никогда не стал бы издеваться над тобой из-за роли. Ты ему нравишься».
«Но в одном тот мальчишка был прав, – сказала Вики. – В театре мне делать нечего».
Тут я перебил Карлу и сказал, что не подговаривал того мальчишку. Я вообще не знаю, кто он такой. Карла ответила, что можно было этого не говорить, она и так знает, что я хороший человек и что Вики мне нравилась. Потом она расплакалась.
«Это моя вина, не твоя, – сказала она. – Я видела, что ей плохо, и не сделала ничего, чтобы помочь. И ты знаешь, что было потом. Это тоже моя вина, потому что на самом деле она вовсе не собиралась… Я уверена, она не хотела ничего такого».
Карла оставила Вики внизу, а сама поднялась к себе в комнату. Часа через два она постучала в комнату Вики.
«Я подумала, что мы, может быть, погуляем и где-нибудь поедим, – сказала она. – И даже выпьем по стаканчику вина, если действие таблеток прошло. Но ее не было дома. Я спустилась на первый этаж, в общую комнату, но и там ее не было. Две девушки смотрели телевизор, и одна из них сказала, что, кажется, видела, как Вики спустилась в подвал. Наверное, решила устроить стирку.
Потому что у нее в руках были простыни, сказала та девушка».
Это встревожило Карлу, хотя она не хотела задумываться почему. Она спустилась в подвал, но в прачечной не было никого, и ни одна из стиральных машин не работала. Рядом с прачечной располагалась кладовка, где девушки, жившие в доме, хранили вещи. Из кладовки доносились какие-то звуки, и когда Карла туда вошла, она увидела Вики, стоявшую спиной к двери на стопке чемоданов. Она связала две простыни, чтобы получилась веревка. Один конец веревки лежал петлей у нее на шее, другой был привязан к трубе под потолком.
Но дело в том, сказала мне Карла, что в стопке было всего три чемодана, а веревка из простыней заметно провисала. Если бы Вики всерьез собиралась покончить с собой, она обошлась бы одной простыней, а стопку из чемоданов сделала повыше. Это была, что называется, генеральная репетиция.
Ты не можешь знать наверняка, сказал я. Ты же не знаешь, сколько она приняла таблеток и что там творилось у нее в голове.
«Я знаю то, что видела, – сказала Карла. – Она могла бы шагнуть вниз с чемоданов, и веревка из простыней даже не натянулась бы. Но тогда я об этом не думала. Я испугалась. И выкрикнула ее имя».
Этот громкий крик за спиной напугал Вики; вместо того чтобы просто шагнуть вниз, она дернулась и начала падать вперед, чемоданы заскользили у нее под ногами, и она не устояла. Она могла бы просто упасть, грохнувшись животом об пол, но веревка была не такой длинной. Она все равно могла бы выжить, если бы узел между двумя простынями не выдержал и развязался, но он был завязан на совесть. При падении петля затянулась под весом тела, и голова Вики резко дернулась назад.
«Я услышала хруст, – сказала Карла. – Громкий хруст сломанной шеи. И это была только моя вина».
Потом она плакала, плакала и никак не могла остановиться.
Мы вышли из кафе, и я проводил Карлу до автобусной остановки. Я вновь и вновь повторял ей, что она ни в чем не виновата, и постепенно она успокоилась. И даже слегка улыбнулась.
«Умеешь ты убеждать, Джордж», – сказала она.
Я не стал говорить – потому что она все равно не поверила бы, – что моя убедительность проистекает из абсолютной уверенности.
– Этот гадкий мальчишка забирал всех, кто мне дорог, – сказал Халлас.
Брэдли кивнул. Очевидно, Халлас сам верил в то, что рассказывал, и если бы эта история всплыла на суде, его, скорее всего, присудили бы к пожизненному заключению, а не к процедуре в Прививочном корпусе. Об оправдательном приговоре нечего было и думать, но у присяжных появился бы хороший повод снять с повестки дня смертную казнь. Теперь, вероятно, было уже поздно. Письменное ходатайство об отмене смертного приговора с учетом истории Халласа о гадком мальчишке вряд ли будет принято к рассмотрению. Нужно быть рядом, нужно видеть его лицо, исполненное уверенности. Нужно слышать его голос.
Человек, приговоренный к смерти, смотрел на Брэдли сквозь слегка запотевшее оргстекло и едва заметно улыбался.
– Он был не просто зловредным и гадким, этот мальчишка. Он был жадным. Всегда пытался прихватить кого-то в нагрузку. Один мертв; второй медленно варится в густой подливе вины.
– Видимо, вам удалось убедить Карлу, – заметил Брэдли. – Раз она вышла за вас замуж.
– Если и удалось, то не полностью. И она никогда не верила в этого гадкого мальчишку. Если бы верила, то пришла бы на суд. И мы до сих пор были бы женаты. – Халлас смотрел на Брэдли сквозь стекло, и его взгляд оставался спокойным. – Если бы Карла мне верила, она была бы только рада, что я его убил.
Охранник, сидевший в углу – Макгрегор, – посмотрел на часы, вынул наушники из ушей и поднялся:
– Не хочу вас торопить, господин адвокат, но уже одиннадцать тридцать, и скоро вашему клиенту нужно будет вернуться в камеру для полуденной проверки.
– А ему обязательно идти? – спросил Брэдли, но смиренно и вежливо. Охранников лучше не злить, и хотя Макгрегор был неплохим человеком, он мог быть суровым и жестким. Жесткость характера – обязательное качество для людей, надзирающих за отбывающими срок преступниками. – Вот же он, прямо у вас перед глазами.
– Таковы правила. – Макгрегор поднял руку, словно отметая возражения, которые не высказал Брэдли. – Я знаю, срок близится, и сейчас время свиданий не ограничено. Если вы подождете, я отведу его на перекличку, а потом опять приведу к вам. Хотя он пропустит обед. И вы, наверное, тоже.
Они вместе наблюдали, как Макгрегор вернулся к своему стулу в углу и опять сунул в уши наушники. Когда Халлас снова посмотрел на Брэдли, его улыбка стала шире.
– Вы, наверное, уже догадались, что было дальше.
Хотя Брэдли не сомневался, что догадаться несложно, он сложил руки на своем нераскрытом блокноте и сказал:
– Но мне бы хотелось послушать вас.
Я отказался от роли Харолда Хилла и ушел из университетского театра. Я потерял интерес к актерству. В последний год в Питсбурге сосредоточился на курсе административного управления и на Карле Уинстон. Мы поженились сразу после того, как я закончил учебу. Отец был моим шафером. Три года спустя он погиб.
Он курировал несколько шахт в Виргинии, в частности – шахту в Луизе, чуть южнее Айронвиля, где он по-прежнему жил с Ноной Маккарти, мамой Ноной, в качестве «домоправительницы». Шахта называлась «Глубокая». Однажды во второй лаве произошло обрушение, на глубине около двух сотен футов. Ничего страшного не случилось, никто из шахтеров не пострадал, но затем отец и два представителя администрации спустились на место аварии, чтобы оценить ущерб и понять, сколько времени уйдет на восстановление участка. Он не вернулся назад. Никто из них не вернулся.
Мама Нона потом говорила, что несносный мальчишка названивает ей. Она всегда была видной, красивой женщиной, но после гибели отца буквально за год превратилась в сморщенную старуху. Еле ползала, шаркая ногами, а когда кто-нибудь заходил в комнату, вся сжималась, словно ждала, что ее ударят. Ее подкосила не папина смерть – тут постарался гадкий мальчишка.
«Он все звонит и звонит, – говорила она. – Обзывает меня черножопой сучкой, но это не страшно. Меня обзывали и похуже. Мне такие оскорбления – что с гуся вода. Но он говорит, что все это случилось из-за сапог, которые я подарила твоему папе. Ведь это неправда, Джорджи? Там было что-то другое. Он должен был надеть войлочные бахилы. Он никогда не забыл бы надеть бахилы после аварии в шахте, даже если авария не очень серьезная».
Я согласился, но видел, что ее гложут сомнения.
Это были отличные охотничьи сапоги. Мама Нона подарила их папе на день рождения меньше чем за два месяца до взрыва в «Глубокой». Думаю, они обошлись ей долларов в триста, но они того стоили. Высотой до колен, из мягкой как шелк кожи, но очень прочные. Такие сапоги не знают сносу, всю жизнь в них проходишь, да еще сыну оставишь. Каблуки подбиты гвоздями, и на определенных поверхностях эти гвозди могли высекать искры, как кремень о сталь.
Папа никогда не спустился бы в шахту в кованых сапогах, тем более в аварийную, где мог быть и рудничный газ, и чистый метан. И не говорите мне, что он просто забыл. Они спускались туда с респираторами и с кислородными баллонами, и папа уж точно переобулся бы. Или, как верно заметила мама Нона, надел бы на сапоги войлочные бахилы. Ей незачем было искать у меня подтверждения, она сама знала, какой он ответственный и осторожный. Но даже самая безумная мысль может тобой завладеть, если ты одинок и убит горем, а кто-то умело на этом играет. Эта безумная мысль присосется к тебе, как паразит, ввинтится в голову, отложит яйца, и очень скоро твой мозг превратится в клубок извивающихся червей.
Я посоветовал ей сменить телефонный номер, она так и сделала, но мальчишка узнал новый номер и продолжал ей названивать. Он говорил ей, что папа забыл, что на нем кованые сапоги, один из гвоздей высек искру, и случился большой бабах.
Ничего не произошло бы, если бы тебе не вздумалось подарить ему эти сапоги, старая ты черножопая сучка. Вот как он с ней разговаривал – или, может быть, еще хуже, просто она мне не передавала.
Наконец она вообще избавилась от телефона. Я говорил ей, что телефон нужен, ты живешь совершенно одна, и не дай бог что случится, но она не желала слушать. Повторяла: «Иногда он звонит посреди ночи, Джорджи. Ты не представляешь себе, что я чувствую, когда лежу в темноте, слушаю, как звонит телефон, и знаю, что это он, тот мальчишка. Куда, интересно, смотрят его родители? Ребенок не спит по ночам и названивает чужим людям!»
Я говорил: отключай телефон на ночь.
Она отвечала: «Я отключаю. Но он все равно звонит».
Я говорил, что это ей чудится. Я пытался сам в это поверить, но не мог, мистер Брэдли. Если тот гадкий мальчишка сумел украсть коробку Марли, если он знал, что Вики завалила прослушивание на роль, если знал о папиных сапогах – если он оставался мальчишкой все эти годы, – то он, конечно же, мог позвонить и на отключенный телефон. В Библии сказано, что дьявол рыщет по всей земле и десница Господня его не оставит. Я не знаю, был ли тот гадкий мальчишка самим дьяволом, но что-то дьявольское в нем имелось.
И я не знаю, можно ли было спасти маму Нону, если бы она позвонила в «скорую». Я знаю только, что когда у нее прихватило сердце, она не смогла никуда позвонить, поскольку в доме не было телефона. Она умерла в одиночестве. Соседка нашла ее на полу в кухне на следующий день.
Мы с Карлой приехали на похороны и провели ночь в папином доме, где мама Нона осталась жить после его смерти. Мне приснился кошмар, я проснулся посреди ночи и больше не смог заснуть. Уже утром, услышав, как на крыльцо упала газета, я вышел за ней и увидел, что на почтовом ящике за калиткой поднят флажок. Я подошел к ящику – как был, в халате и тапочках. Внутри лежала детская бейсболка с пластиковым пропеллером на макушке. Я взял ее в руки, и она была горячей, как будто ее только что снял с головы человек, пылавший в лихорадке. Мне было противно к ней прикасаться, но я все равно перевернул ее и заглянул внутрь. Внутри бейсболка лоснилась от какого-то допотопного масла для волос, которым уже давно никто не пользовался. К подкладке прилипло несколько ярко-рыжих волосков. И там лежала записка, написанная корявым детским почерком:
«БЕРИ СЕБЕ, У МЕНЯ ЕСТЬ ЕЩЕ».
Я отнес чертову бейсболку на кухню – держа двумя пальцами, потому что, как я уже говорил, мне было противно к ней прикасаться, – запихнул ее в дровяную печь и поднес спичку. Бейсболка сгорела мгновенно. Вспыхнула зеленоватым пламенем и осыпалась пеплом. Где-то через полчаса Карла спустилась в кухню, принюхалась и спросила: чем так воняет? Как будто гнилыми водорослями.
Я сказал, что это, скорее всего, выгребная яма за домом. Она, наверное, переполнилась, и надо вызвать ассенизаторов, чтобы все откачали. Но я знал правду. Это был запах метана. Возможно, последний запах, который почувствовал мой отец перед тем, как что-то высекло искру и папа вместе с двумя его спутниками отправился на тот свет.
Я тогда работал в аудиторской фирме – одной из крупнейших независимых аудиторских компаний на Среднем Западе – и очень быстро поднялся до руководящей должности. Собственно, так всегда и бывает, когда приходишь на работу пораньше, уходишь попозже и занимаешься делом, а не считаешь ворон. Мы с Карлой хотели иметь детей, и мой доход позволял всерьез думать об этом, но ничего не получалось, ее месячные приходили регулярно, как по часам. Мы ездили в Центр акушерства и гинекологии в Топеке и сдали все необходимые анализы. Врач сказал, что у нас все нормально и говорить о лечении бесплодия пока рано. Он велел нам возвращаться домой и наслаждаться интимной жизнью.