Вечером, когда уже стемнело, в вестибюле особняка Парамонова собралось все руководство Добровольческой армии. Пешком по неосвещенным улицам генералы и чины штаба добрались до казарм Ростовского полка в Лазаретном городке, где был назначен пункт сбора. Накануне выпал снег и запорошил тротуары и мостовые. Вдали на Темернике и в районе вокзала слышались редкие ружейные выстрелы. «На улицах — ни души. Негромко отбивается нога. Приказано не произносить ни звука. Попадаются темные фигуры, спрашивают: “Кто это?” Молчание. “Кто это идет?” Молчание. “Давно заждались вас, товарищи”, — говорит кто-то из темных ворот. Молчание»{524}.
Долго ждали подхода остальных частей. Настроение у всех было подавленное, ибо происходящее слишком напоминало поспешное бегство. То, что это было именно бегство, подтверждается многими деталями. Несмотря на явную опасность переправы через Дон в темноте, Корнилов увел армию ночью, тайно. Приказ об оставлении Ростова был неожиданным не только для рядовых добровольцев, но и для многих генералов. Деникин, например, начал поход в штатском платье и легких ботинках, не успев достать сапоги. В городе остались большие запасы одежды и продовольствия, уже по дороге из Ростова пришлось бросить бронеавтомобили, так как для них забыли захватить бензин.
Но главное: с Добровольческой армией уходили те, у кого не было другого выхода, кто не мог оставаться, не опасаясь мести победителей. Утром последнего дня пребывания в Ростове командир Студенческого батальона, состоявшего в основном из местных уроженцев, генерал А.А. Боровский объявил о том, что желающие могут вернуться домой. Ушли многие, но к вечеру большинство вернулось, объясняя это следующим: «Все соседи знают, что мы были в армии, товарищи или прислуга выдадут»{525}.
Наконец, уже ближе к полуночи, двинулись в путь. Деникин так вспоминал этот исход: «По бесконечному гладкому снежному полю вилась темная лента. Пестрая, словно цыганский табор: ехали повозки, груженные наспех и ценными запасами и всяким хламом; плелись какие-то штатские люди; женщины в городских костюмах и в легкой обуви вязли в снегу. А вперемежку шли небольшие, словно случайно затерянные среди “табора”, войсковые колонны — все, что осталось от великой некогда русской армии…»{526}
Корнилов шел впереди армии. Шел пешком по глубокому снегу. Командир проезжавшего мимо конного дивизиона предложил командующему коня, но тот отказался. Всю дорогу Корнилов был хмур и мрачен. Это нетрудно понять, ведь даже ближайшее будущее сулило мало хорошего. Предчувствия стали сбываться очень скоро. Когда на рассвете армия подошла к Аксайской станице, где предполагалось остановиться на отдых, выяснилось, что станичный сход постановил «держать нейтралитет» и отказывается впустить добровольцев.
Начинать поход с карательных операций означало бы окончательно восстановить против себя местное население. Корнилов послал для переговоров Романовского и Деникина. После полутора часов утомительных бесед атаман и станичное правление согласились впустить в станицу войска при условии, что они не станут задерживаться дольше, чем на полдня. Говорили, что решающую роль в переговорах сыграл ординарец Корнилова, намекнувший атаману, что уже решено в случае отказа смести станицу из пушек.
После короткого отдыха армия переправилась через Дон. Лед на реке уже подтаял и угрожающе трещал. Первым на другой берег перешел генерал Алексеев — пешком, опираясь на палку, как бы ощупывая ею крепость льда. Корнилов переехал Дон верхом во главе своего конвоя и, остановившись на высоком левом берегу, пропускал проходившие мимо части, здороваясь с ними. Уже через час армия вошла в станицу Ольгинскую, где и расположилась на отдых. Остаток дня и ночь прошли спокойно. Лишь на рассвете со стороны Нахичевани было произведено несколько орудийных выстрелов, однако снаряды взорвались на окраине станицы, не причинив никому вреда. Одновременно красная конница атаковала стоявший в охранении отряд сотника Грекова, но и в этом случае без особого успеха. После этого красные оставили армию в покое.
Следующее утро выдалось на удивление теплым и погожим. Яркое, почти весеннее солнце, казалось, прогнало все страхи предыдущих дней. Пользуясь передышкой, добровольцы приводили в порядок оружие и снаряжение. Спешно комплектовались конница и обоз, по диким ценам, не торгуясь, закупали лошадей и телеги.
В Ольгинской был проведен учет наличных сил. К этому времени в армии числилось около трех с половиной тысяч человек. Состав отряда был по преимуществу офицерским: три полных генерала, восемь генерал-лейтенантов, 25 генерал-майоров, 190 полковников, 52 подполковника, 215 капитанов, 251 штабс-капитан, 394 поручика, 535 подпоручиков, 688 прапорщиков, нижних чинов 1067 (из них 437 кадет и юнкеров), 630 добровольцев, 148 врачей и медицинских сестер и 118 гражданских беженцев. Артиллерия была представлена четырьмя батареями по два трехдюймовых орудия в каждой. Боеприпасы — по 200 патронов на винтовку и примерно 600 снарядов.
Ко времени ухода из Ростова в армии насчитывалось 25 отдельных частей — батальонов, рот и отрядов. Во время стоянки в Ольгинской была проведена реорганизация, в итоге которой структура армии стала выглядеть следующим образом: 1-й офицерский полк под началом генерала С.Л. Маркова; Юнкерский батальон под командованием генерала А.А. Боровского; Корниловский ударный полк во главе с полковником М.О. Неженцевым; Партизанский полк генерала А.П. Богаевского; артиллерийский дивизион; чехословацкий инженерный батальон и конные отряды полковников Глазенапа, Гершельмана и Корнилова.
12 (25) февраля, на третий день пребывания в Ольгинской, в восемь утра на главной станичной площади выстроилась вся армия. Не все еще были в курсе проведенной реорганизации, и потому много времени ушло на перемещение из одних колонн в другие. Наконец, около 11 часов движение на площади прекратилось. Раздалась команда:
— Смирно! Господа офицеры!
Перед строем показалась группа всадников во главе с Корниловым. Рядом с командующим ехал казак с трехцветным русским флагом в руках. Один из участников похода вспоминал: «Генерала Корнилова не все видели раньше, но все сразу же узнали его. Он и национальный флаг! В этом было что-то величественное, знаменательное, захватывающее! Взоры всех и чувства были направлены туда. Те, кто ехали за ним, люди в шинелях, кожухах, штатских пальто, — не привлекали внимания»{527}.
Корнилов лично представил добровольцам новых начальников, а после этого устроил отдельный смотр Юнкерскому батальону. Во время смотра командующий произвел всех юнкеров в чин прапорщиков, а кадетам старших классов дал новое звание — «походных юнкеров». Всем вновь произведенным офицерам немедленно были выданы погоны, заготовленные еще в Ростове. Отличительным знаком «походных юнкеров» стала ленточка национальных цветов, нашитая по нижнему ранту их кадетских погон.
Этот эпизод еще раз подтверждает то, что Корнилов хорошо знал психологию военной молодежи. Для вчерашних юнкеров производство в офицеры затмевало все ужасы недавнего прошлого и непредсказуемого будущего. Казалось, что все не так страшно, что происходящее — что-то вроде маневров и армия вот-вот вернется домой, где ее встретят букеты и радостные лица.
Ощущение того, что война «не в самом деле», а «понарошку», усугублялось тем, что в Ольгинскую неожиданно нагрянула целая толпа журналистов из Ростова. Корнилов принял их в помещении штаба армии, напротив станичного правления. В изложении Николая Литвина, корреспондента газеты «Вольный Дон», слова командующего выглядели следующим образом: «Я буду продолжать и развивать борьбу. Я вывел армию из Ростова, потому что в обывателе, насмерть перепуганном приближением противника, мы уже не могли встретить не только активной, но и моральной поддержки. Нельзя было подвергать город бомбардировке, а это было бы неизбежно, если бы моя армия продолжала оставаться в Ростове»{528}.
Журналистов в первую очередь интересовали планы Корнилова. Ответ был вполне определенным:
— Куда я направляюсь? Лишь только соберу все части армии и приведу их в порядок — я тотчас же перейду сюда.
И генерал обвел на карте карандашом кружок вокруг станицы Великокняжеской{529}.
Сознательно или нет, но Корнилов в данном случае лукавил, так как вопрос о дальнейшем направлении движения армии был к этому времени еще не решен. Месяцем ранее в штабе Добровольческой армии был разработан план перенесения военных действий в район Царицына и Астрахани. В это время на Дон прибыла депутация астраханского казачества во главе с И.А. Добрынским, полагавшим себя давним сподвижником Корнилова и потому предъявлявшим претензии на особые права. Депутация известила о том, что в Астрахани готовится антибольшевистское восстание и помощь добровольцев может оказаться решающей.
Во исполнение этого замысла в станице Нижне-Чирской у границ Астраханской губернии был создан тайный центр во главе с полковником А.В. Корвин-Круковским, снабженным документами на имя «японского полковника Ака»{530}. Конечно, столь экзотический способ конспирации может внушить сомнения в достоверности этой информации. Но здесь нужно иметь в виду, что Корвин-Круковский действительно чертами лица напоминал японца и был известен среди офицеров под прозвищем «Микадо». Подтверждением того, что «астраханский план» рассматривался вполне серьезно, служит и то, что как раз в это время в Москву были направлены полковники Перхуров, Страдецкий и капитан Клементьев. Им было поручено сформировать из числа находившихся в столице офицеров кадр пехотного полка и артиллерийского дивизиона с последующим перебазированием их в Астрахань{531}. Однако восстание в Астрахани началось тогда, когда Ростов и Новочеркасск уже были блокированы с севера войсками красных. Поэтому от первоначальных замыслов пришлось отказаться.
В двадцатых числах января, когда Корнилов впервые известил донского атамана о намерении покинуть Ростов, разрабатывался новый план, предполагавший сосредоточение армии в районе узловой станции Тихорецкая. В этой связи уже были сделаны некоторые приготовления — на станцию Батайск отправлены эшелоны с боеприпасами и снаряжением. Но недельное промедление привело к тому, что железная дорога на Ставрополь и Екатеринодар оказалась в руках красных. Оставалась возможность походным порядком пробиваться на Кубань или идти на север Донской области, в район «зимовников», то есть степных хуторов на зимних пастбищах.
Сам Корнилов склонялся ко второму варианту. Однако это решение вызвало резкий протест со стороны Алексеева. Во время пребывания в Ольгинской, 12 (25) февраля 1918 года, он обратился к Корнилову с письмом:
«Из разговоров с генералом Эльснером и Романовским я понял, что принят план ухода отряда в зимовники, к северо-западу от станицы Великокняжеской. Считаю, что при таком решении невозможно не только продолжение нашей работы, но даже при надобности и относительно безболезненная ликвидация нашего дела и спасения доверивших нам судьбу людей. В зимовниках отряд очень скоро будет сжат с одной стороны распустившейся рекой Доном, с другой стороны железной дорогой Царицын — Торговая — Тихорецкая — Батайск, причем все железнодорожные узлы и выходы грунтовых дорог будут заняты большевиками, что лишит нас совершенно возможности получать пополнения людьми и предметами снабжения, не говоря уже о том, что пребывание в степи поставит нас в стороне от хода событий в России»{532}. Алексеев настаивал на немедленном созыве военного совета для принятия окончательного решения.
Совет собрался вечером того же дня. Мнения его участников разделились. Марков и Богаевский поддержали Корнилова, в то время как Алексеев, Деникин и Романовский высказались за то, чтобы увести армию на Кубань на соединение с войсками кубанского правительства и формировавшимися в Екатеринодаре добровольческими частями. Корнилов колебался, но все же дал понять, что готов идти на Кубань. Нерешительность Корнилова во многом объяснялась тем, что, наученный опытом пребывания на Дону, он меньше всего хотел опять оказаться в зависимости от казачьих политиков, на этот раз кубанских. Он, как бы это не выглядело фантастически, еще не отказался от планов перенесения центра антибольшевистского сопротивления в Сибирь. Уже из Ольгинской для связи с сибирскими подпольными центрами был командирован полковник Д.А. Лебедев, ставший позднее начальником штаба у адмирала Колчака.
На следующий день в Ольгинскую прибыл донской походный атаман П. X. Попов со своим начальником штаба полковником В.И. Сидориным. К слову сказать, это был тот самый полковник Сидорин, который не лучшим образом проявил себя, стоя во главе петроградского подполья. Точно также упомянутый выше полковник Лебедев — это тот связной, посланный из Ставки к генералу Крымову. Через полгода после августовских событий большая часть участников «корниловского дела» вновь встретилась на Дону.
Попов и Сидорин ушли из Новочеркасска буквально за час до вступления в город большевиков, уводя с собой небольшой отряд в полторы тысячи человек при пяти орудиях и 40 пулеметах{533}. От прибывших стали известны подробности последних дней белого Дона. После ухода Корнилова Малый круг решил послать парламентеров к большевикам с просьбой прекратить военные действия, так как Добровольческая армия, борьба с которой объявлялась раньше главным поводом похода на Дон, покинула пределы области. Но полученный ответ не вызывал сомнений в намерениях победителей. Последующие дни депутаты провели в бесполезных прениях. Вечером 12 (25) февраля в разгар очередного заседания в зал ворвались красные. Атаман и члены правительства с сорванными погонами были препровождены на гауптвахту. Позднее атаман А.М. Назаров и председатель Малого круга войсковой старшина Е.А. Волошинов были расстреляны вместе с другими генералами и старшими офицерами.
Приезд походного атамана заставил Корнилова изменить прежние намерения. 13 (26) февраля около полудня вновь был созван военный совет. Помимо Корнилова и Алексеева на нем присутствовали Деникин, Романовский, Марков, Богаевский, а также генерал А.С. Лукомский, приехавший накануне из Новочеркасска, где он был представителем армии при донском правительстве.
Приглашенные на совещание Попов и Сидорин категорически отказались уходить с Дона. Они вновь предложили Корнилову уйти в район «зимовников» в междуречье Дона и Сала, поскольку казаки неизбежно поднимутся против большевиков и нужно лишь переждать время. Неожиданно их поддержал генерал Лукомский. Он заявил, что «зимовники» — лучшее место для того, чтобы армия успела отдохнуть, пополнить конский состав и подготовиться к боям. Это должно было, по его мнению, занять не больше полутора месяцев, после чего возможным станет и движение на Кубань. В настоящее же время поход на Екатеринодар грозит гибелью всего дела.
К этой же позиции в итоге склонился и Корнилов, лишь уточнив направление отхода армии. Им должна была стать все та же станица Великокняжеская. С одной стороны, это был степной район вдали от железнодорожных линий, что и являлось главным преимуществом «зимовников». С другой — Великокняжеская находилась в относительной близости от границ Кубанской области, что давало возможность в случае необходимости вернуться к первоначальному варианту.
Алексеев был очень недоволен принятым решением. Вечером он попытался вновь собрать высший генералитет на совещание, но переубедить Корнилова ему не удалось. В итоге было постановлено, что донской отряд генерала Попова идет непосредственно в «зимовники», в то время как Добровольческая армия следует на юг по направлению к станице Егорлыцкой. Там, по слухам, находились большие склады боеприпасов, которых так не хватало добровольцам. От Егорлыцкой армия должна была повернуть на восток и соединиться с донцами в районе Великокняжеской.
Тот вечер в Ольгинской запомнился многим. Спокойная, почти нормальная жизнь заканчивалась навсегда. Во всяком случае, заканчивалась она для Корнилова. Около шести вечера Корнилов вышел на крыльцо проститься с генералом Поповым. Полковник Сидорин уже сидел на лошади.
— Значит, вы меня известите немедленно, как только переговорите со своими. Время не терпит! Вы сами знаете, в каком положении дела.
— Так точно, Ваше превосходительство.
Попов и Сидорин в сопровождении 20 казаков покинули станицу, Корнилов же прошел в дом, где горела керосиновая лампа, а на столе был готов скромный ужин. Хаджиев принес рюмку и бутылку водки. Вошел Деникин. Корнилов обратился к адъютанту:
— Есть ли у вас еще рюмочка?
Пока Хаджиев наливал, Деникин спросил:
— Где вы, Лавр Георгиевич, добываете неисчерпаемое количество влаги, так необходимой в такие тяжелые дни? Проклятье, никто не хочет продать Малинину[12] и нигде не найти.
Корнилов кивнул на адъютанта:
— Вот Хан знает, где находится запас.
— Хан, пожалуйста, скажите Малинину, где вы добываете, — попросил Деникин.
— Тогда, Ваше высокопревосходительство, вы не удостоите вниманием наш скромный обед.
Корнилов, улыбаясь, сказал:
— Хан, нет ли у вас еще для одной рюмки?{534}
Ни о чем серьезном за ужином не говорили. Все присутствовавшие понимали, что завтра начнется совсем другая жизнь и такой вечер больше не повторится.
Утром 14 (27) февраля 1918 года Добровольческая армия покинула Ольгинскую. Предыдущие дни были ясными и солнечными, а сейчас небо было покрыто низкими свинцовыми тучами. Генерал А.П. Богаевский вспоминал: «По широкой грязной улице привольно раскинувшейся станицы уныло шла колонна добровольцев. Бедно и разнообразно одетые, разного возраста, с котомкой за спиной и винтовкой на плече, они не имели вида настоящей подтянутой воинской части. Это впечатление переселяющегося цыганского табора еще более увеличивалось многочисленным и разнообразным обозом, с которым ехали раненые и еще какие-то люди»{535}. За околицей станицы лежала голая, заснеженная степь.
Покинув Ольгинскую, армия двинулась по направлению к станице Хомутовской. Дорога была не слишком долгой, но тяжелой — люди и повозки буквально утопали в липкой грязи. Расположились на ночлег кто как сумел. Обоз остановился на самой окраине станицы, поскольку никому не хотелось терять драгоценные минуты отдыха.
Расплачиваться за эту беспечность пришлось весьма скоро. На рассвете красные атаковали станицу, предварительно открыв огонь из орудий и пулеметов. Контратака добровольцев заставила красных отступить, и, в общем-то, все это скоротечное сражение обошлось малой кровью. Однако этот инцидент научил многому, и отныне армия не останавливалась на ночевку, не обеспечив предварительно должного охранения.
В тот же день, после двадцативерстного перехода, добровольцы пришли в станицу Кагальницкую, где и задержались на два дня. Красные больше не показывались, что позволило армии еще дважды останавливаться на дневки в станицах Мечетинской и Егорлыцкой. Известный эмигрантский литератор, а в ту пору прапорщик Корниловского полка Р.Б. Гуль вспоминал: «Опять идем по бескрайней белой степи… Один день похож на другой. И не отличить их, если б не весеннее солнце, начавшее заменять белизну ее черными проталинами и ржавой зеленью…»{536} Начинавшаяся весна создавала свои проблемы. «Переходы эти были невероятно мучительны, — писал позднее другой участник похода. — Днем на солнце сильно таяло, и черноземная дорога превратилась в вязкое, невылазное болото. Улицы в селениях сделались совсем непроходимыми. И лошади, и люди прямо выбивались из сил. Повозки были нагружены тяжело для сокращения обоза. Приходилось разгружать, временно оставлять одни повозки на топких местах, а коней припрягать к другим, да и самим впрягаться, чтобы только вывезти из котловины»{537}.
Для того чтобы преодолеть восемьдесят с небольшим верст от Ольгинской до Егорлыцкой, армии понадобилось шесть дней. Такая медлительность объяснялась не только тяжелыми условиями перехода. Главная причина была в том, что добровольческое командование так и не определило окончательно направление дальнейшего движения. Распоряжения Корнилова отражали его колебания. С одной стороны, еще из Ольгинской на Кубань для установления контактов с краевым правительством был командирован генерал Лукомский. С другой — в район «зимовников» был направлен конный отряд полковника В.С. Гершельмана. С его уходом вся добровольческая конница свелась к отряду полковника П.В. Глазенапа числом в 13 человек «разного возраста, чина и даже пола»{538}. Позднее кавалеристы Гершельмана нагнали армию уже на Кубани.
Командование старалось утаить свои колебания от подчиненных, но до конца это было сделать невозможно. Журналист Б.А. Суворин вспоминал: «Самое тяжелое за весь этот переход, который закончился для нас возвращением на Дон 21 апреля, было чувство совершенной неизвестности. Одни думали, что мы будем уходить за Волгу и в Сибирь, другие мечтали пробраться поодиночке на Север России. Неизвестность угнетала нас от самого начала похода»{539}.
Планы Корнилова были неизвестны не только рядовым добровольцам, но и старшим генералам. Алексеев только на третий день после того, как армия покинула Ольгинскую, понял, что Корнилов ведет ее в «зимовники». Во время стоянки в Кагальницкой 16 февраля (1 марта) 1918 года он обратился к Корнилову с письмом. Этот документ слишком велик, чтобы приводить его дословно, и потому мы ограничимся наиболее важными выдержками.
«Милостивый государь, Лавр Георгиевич, настроение среди офицерского состава Добровольческой армии, по имеющимся у меня сведениям, нервное и неуверенное. Главнейшею причиной такого нежеланного состояния является полное отсутствие для всех освещения, во имя чего и как будет в ближайшее время действовать армия, какую задачу она ставит себе. Проникающие различные слухи, между прочим, и об уходе в зимовники, не успокаивают, а, напротив, усугубляют, в связи с событиями 15 февраля, нервность и порождают нарекания на лиц, которые взяли на себя нравственную ответственность за судьбу тех, которые во имя служения Родине доверили себя руководству и командованию всей нашей организации…
Как 12 февраля, так и теперь, я считаю себя обязанным высказать, что остановка в зимовниках грозит армии опасностью, что ко времени возможного выступления из этого района армия окажется окруженною и обреченною на борьбу в условиях исключительно тяжелых, быть может, безысходных и несравнимых с обстановкою настоящей минуты».
Алексеев полагал, что «идея движения на Кубань понятна массе, она отвечает и той обстановке, в которой армия находится… Она требует деятельности, от которой не отказывается большая часть армии». Исходя из этого, он считал необходимым немедленно принять четкое решение и сообщить его не только старшим начальникам, но и всем чинам армии. «Я добавлю к этому, — писал Алексеев, — что в центрах — Москве и Петрограде, — по-видимому, назревают крупные события. Вывести на это именно время из строя, хотя и слабую и усталую, Добровольческую армию можно только с риском, что она навсегда уже утратит свое значение в решении общегосударственной задачи»{540}.
В ответе Корнилова, датированном следующим днем, чувствуется плохо скрываемое раздражение: «Милостивый государь, Михаил Васильевич, крайне сожалею о существовании в частях Добровольческой армии толков и пересудов, волнующих массы. Я должен отметить, что по имеющимся у меня сведениям распространением таких толков и слухов занимаются прежде всего чины политического отдела, настроение которых далеко не спокойное, что и сказалось в их поведении 15 февраля при обстреле ст. Хомутовской. Я усердно прошу Вас принять в этом отношении меры.
Что касается вопроса о возможности пребывания в течение некоторого времени на зимовниках, то он будет решен на основании данных разведки по выходе частей Добровольческой армии к станице Егорлыцкой. Во всяком случае, свертывать на Кубань немедленно нам не представляется возможным по многим причинам и прежде всего потому, что к нам должны присоединиться наши конные отряды полковника Гершельмана и подполковника Яновского.
Я ясно себе представляю, что единственная цель нашего движения на Кубань — это поставить Добровольческую армию в условия возможной безопасности и предоставить возможность ее составу разойтись, не подвергаясь опасности быть истребленными.
Что касается выполнения каких-либо государственных задач, то я признаю, что при существующей организации управления Добровольческой армии и при постоянном вмешательстве политического отдела в вопросы, не подлежащие его ведению, это невозможно, почему при выходе на Кубань я немедленно слагаю с себя командование Добровольческой армией и совершенно прекращаю свои отношения к организации…»{541}
Увы! Умение выражать свои мысли на бумаге коротко и ясно к числу талантов Корнилова не относилось. Но, если вчитаться в этот многословный текст, можно заметить некоторые любопытные детали. Видно, что командующий не был уверен в будущем Добровольческой армии. В это время целью похода на Кубань для него прежде всего была возможность самороспуска армии. К слову сказать, Алексеев видел будущее примерно так же: «Распустим офицеров, дав им денег и предложив самостоятельно, через Кавказские горы, пробираться кто куда пожелает или будет в состоянии»{542}.
Обратим внимание еще на одно обстоятельство. Попытку Алексеева настоять на «кубанском варианте» Корнилов расценил как вмешательство в свои дела и, как и прежде, отреагировал на это крайне болезненно. Можно было ожидать, что он из упрямства будет настаивать на уходе в «зимовники». Однако всего два дня спустя, 20 февраля (5 марта) 1918 года, во время стоянки в Егорлыцкой официально было объявлено о том, что армия идет на Екатеринодар.
Мотивы этого решения командующий, судя по всему, не сообщил даже ближайшим помощникам. Позднее, когда Деникин собирал материалы для «Очерков русской смуты», он запросил по этому поводу других участников похода. В полученных ответах говорилось о том, что «зимовники» были признаны неудобными для размещения армии, поскольку находились на большом удалении друг от друга, к тому же там не было необходимых запасов топлива и продовольствия. Силы же кубанцев, из-за отсутствия регулярной связи с Екатеринодаром, сильно преувеличивались{543}.
Эти аргументы, несомненно, учитывались, но все же они не до конца раскрывают причины решения Корнилова. Сам он, как это видно из отправленного им в середине января письма командованию Румынского фронта, отнюдь не обольщался в отношении ситуации на Кубани{544}. Трудности же пребывания в «зимовниках» были известны и ранее. Объяснение, как нам кажется, нужно искать в уже отмечавшихся особенностях характера Корнилова. Нередко в критических ситуациях он проявлял странную нерешительность. Необходимо было стороннее влияние, причем подчас исходящее от случайных, отнюдь не самых близких командующему лиц, для того, чтобы побудить его прекратить колебания. Но с этого момента принятое решение становилось исключительно его решением. Корнилов умел убеждать и себя, и окружающих в том, что выбор сделан им самостоятельно, а прежние советчики оказывались не у дел. Напомним, что на совещании в Ольгинской наиболее рьяно поход в «зимовники» отстаивал генерал Лукомский. Теперь же Лукомского с армией не было, а Деникин, как и Алексеев, был сторонником кубанского направления.
Утром 21 февраля (6 марта) 1918 года армия выступила из Егорлыцкой в направлении Лежанки. Это богатое и многолюдное село находилось уже в Ставропольской губернии, в той ее части, которая узким клином разделяла Донскую и Кубанскую области. Добровольческое командование знало, что в Лежанке сосредоточены большие силы красных. В данном случае это были не плохо организованные отряды из числа местных уроженцев, а солдаты большевизированной 39-й пехотной дивизии, наводившей ужас на весь Северный Кавказ.
Шли долго, дважды останавливались на отдых. До Лежанки было 22 версты, и Корнилов в преддверии боя берег силы добровольцев. Наконец дорога поднялась на вершину холма. Отсюда было видно все село, до которого оставалось около версты. Неожиданно со стороны Лежанки раздались орудийные выстрелы. Позиции красных защищала река Средний Егорлык — неширокая, но болотистая и уже свободная ото льда. Дорога выводила прямо на мост. Справа, у западной околицы, в районе кирпичного завода, находилась плотина с дамбой.
Корнилов приказал Офицерскому полку атаковать противника в лоб. Корниловский полк получил приказ нанести фланговый удар в районе дамбы. Красные открыли шквальный огонь из винтовок и пулеметов. Р.Б. Гуль вспоминал: «Мы идем цепью по черной пашне. Чуть-чуть зеленеют всходы. Солнце блестит на штыках. Все веселы, радостны — как будто не в бой…»{545} Офицерский полк двигался под пулями в полный рост, почти не ускоряя шаг. Впереди, опираясь на палку, шел помощник командира полка полковник Тимановский с трубкой в зубах. Не выдержав, красные бросились врассыпную. Одновременно с запада в село ворвались корниловцы. Все сражение заняло менее получаса.
Генерал А.П. Богаевский позднее писал: «Этот первый в походе правильный бой, окончившийся полной нашей победой, имел для Добровольческой армии огромное нравственное значение. Явилась твердая вера в Корнилова и других начальников, уверенность в своих силах и в том, что лучший способ разбить большевиков — решительное наступление, не останавливаясь перед естественными преградами, сильнейшим огнем и превосходными силами противника»{546}. Но в то же время в этом бою проявились и те проблемы, которые в течение всего похода осложняли жизнь Добровольческой армии. Прежде всего это нехватка резервов и отсутствие конницы, что затрудняло разведку и делало невозможным преследование разбитого врага.
Когда армия вошла в Лежанку, выяснилось, что она почти покинута жителями. Деникин писал об этом: «Мы входим в село, словно вымершее. По улицам валяются трупы. Жуткая тишина. И долго еще ее безмолвие нарушает сухой треск ружейных выстрелов: “ликвидируют” большевиков… Много их…»{547} На следующий день в сельской церкви прошла панихида по погибшим добровольцам. Их было четверо (17 человек получили ранения разной тяжести). Красные потеряли 540 (по другим данным — 507) человек, причем большая их часть была убита не в бою, а уже после боя{548}.
Первые часы пребывания в Лежанке ознаменовались серией кровавых расправ над захваченными в бою красными. Когда генералу Маркову доложили о пленных, его первой реакцией было: «На кой черт вы их взяли?» Подчиненные поняли генерала правильно — не успел он отъехать, как сзади раздались выстрелы{549}. Командир Корниловского полка полковник Неженцев лично созывал желающих на расправу. Недостатка в таковых не было.
В дальнейшем подобная картина стала привычным делом. «Все большевики, захваченные нами с оружием в руках, — писал младший из братьев Сувориных, — расстреливались на месте: в одиночку, десятками, сотнями. Это была война “на истребление”»{550}. Об этом же, как о само собой разумеющемся, упоминал и другой участник похода: «Конечно, мы почти в каждой станице, где останавливался обоз на несколько дней, расстреливали обличенных большевиков или вешали их комиссаров»{551}. Оба автора, как мы видим, пишут о большевиках, но несомненно основная масса жертв имела с большевизмом мало общего. Даже Деникин, в чьем описании Кубанский поход приобретает эпические черты, подчеркивал, что «диапазон» понимания большевизма большей частью добровольцев «имел весьма широкие размеры»{552}.
Конечно, при желании все можно объяснить. Лишенная тыла «кочующая армия» попросту не имела возможности вести с собой еще и пленных. Нельзя не учитывать и то, что многие добровольцы оставили на Дону свои семьи, о судьбе которых не было никаких известий. «А почем я знаю! Может быть, эта сволочь моих близких в Ростове перестреляла!»{553} Но объяснить — не значит оправдать. Крайняя жестокость, с самого начала характеризовавшая поведение белых, во многом обусловила их конечное поражение в Гражданской войне.
При этом большинство добровольцев вовсе не относились к числу людей, получающих удовольствие от страданий других. Для многих из них даже зарезать курицу было проблемой. Нам представляется, что жестокость добровольцев была оборотной стороной их легендарной храбрости. В обстановке первых месяцев Гражданской войны могло показаться, что ничтожной кучке молодежи, сплотившейся вокруг Корнилова, противостоит вся остальная Россия. Эти настроения можно почувствовать в словах одной из ранних добровольческих песен:
На Родину нашу нам нету дороги,
Народ наш на нас же восстал.
Для нас он воздвиг погребальные дроги
И грязью нас всех закидал.
Раз так, то незачем бояться смерти.
Но, мало ценя собственные жизни, добровольцы столь же легко относились к жизням других. Отсюда и атаки в полный рост под пулеметным обстрелом, отсюда и расправы над пленными после боя.
Мы не будем сейчас подробно рассуждать о причинах красного и белого террора. На эту тему написано много, разброс в оценках подчас полярный и до согласия еще очень далеко. Наш герой — Корнилов, и для нас значительно важнее выяснить его отношение к этому. В исторической литературе, причем не только в работах исследователей советской поры, но и у авторов-эмигрантов, не раз упоминался некий «приказ Корнилова», якобы содержавший распоряжение о расстреле пленных. Однако такой приказ до сих пор не найден, да и вряд ли он существовал в действительности.
Другое дело, что сам Корнилов был убежден, что любые проявления мягкотелости и излишнего либерализма в создавшейся ситуации идут только во вред. Выступая в январе 1918 года перед офицерами Корниловского полка, он говорил: «В плен не брать. Чем больше террора, тем больше победы»{554}. В том же духе звучало составленное в Лежанке воззвание Корнилова к жителям Ставропольской губернии: «На всякий случай предупреждаю, что всякое враждебное действие по отношению к добровольцам и действующим вместе с ними казачьим отрядам повлечет за собой самую крутую расправу, включая расстрел всех, у кого найдется оружие, и сожжение селений»{555}.
Не менее характерен другой эпизод. Еще в Ростове командование армии получило предложение от действовавшей в Петрограде нелегальной офицерской организации устроить взрыв Смольного. Алексеев высказался против, так как при этом могли пострадать невинные люди, да к тому же подобная акция могла побудить большевиков к усилению репрессий. Корнилов же однозначно поддержал замысел. «Пусть надо сжечь пол-России, — заявил он, — залить кровью три четверти России, а все-таки надо спасти Россию»{556}.
Нельзя сказать, что жестокость была чертой характера Корнилова. Он лишь сказал то, о чем думало большинство добровольцев, не исключая и старших начальников. Тот же Алексеев не протестовал против расправ над пленными. Деникин впоследствии, когда ему пришлось стать во главе белых армий Юга, категорически противился любым попыткам отменить смертную казнь. Алексеев и Деникин были просто большими дипломатами и не всегда высказывали свои мысли вслух.
Что касается Корнилова, то у него были свои, правда, достаточно специфические представления о законности. В числе взятых в Лежанке пленных было несколько офицеров-артиллеристов, командовавших батареей красных. В горячке первых минут после боя их тоже хотели расстрелять. Однако Корнилов воспротивился этому на том основании, что наказать офицера может только суд. В итоге наскоро собранный военно-полевой суд оправдал арестованных. Получилось, что жизнью своей они оказались обязаны именно Корнилову.
Так или иначе, но слухи о расстрелах в Лежанке быстро распространились по окрестным селам и станицам. Это в немалой мере повредило репутации Добровольческой армии. Белые, рассчитывавшие найти на Кубани отдых и поддержку, столкнулись здесь с открытым сопротивлением.
В Лежанке добровольцы простояли полтора дня. Утром 23 февраля (8 марта) армия вновь тронулась в путь и уже вскоре вступила в пределы Кубанской области. К вечеру остановились в станице Плосской. Местные жители оказались радушны и приветливы. Это стало неожиданным для добровольцев, уже привыкших к взглядам исподлобья. Настроение сразу поднялось, на какое-то время показалось, что все беды уже позади.
На следующий день армия двинулась на запад и в сумерки вступила в станицу Незамаевскую. Здесь впервые белые получили заметное пополнение. К армии присоединились около полутораста человек молодых казаков, из которых были сформированы пешая и конная сотни. Надежда на то, что беглецы наконец нашли свою «землю обетованную», понемногу превращалась в уверенность. Деникин писал: «Это настроение проходило, словно невидимый ток, по всему добровольческому организму и одинаково захватывало мальчика из юнкерского батальона, полковника, шагавшего в рядах Офицерского полка, бывшего политического деятеля, трясущегося на возу в обозе, и… самого командующего армией»{557}.
Однако время для благодушия еще не настало. Добровольческой армии предстояло пересечь железную дорогу на участке между станциями Тихорецкая и Сосыка. Было известно, что там располагаются большие силы красных, а перегон между станциями постоянно контролируют бронепоезда. Рассчитывать можно было только на неожиданность.
Переход из Незамаевской до станицы Веселой оказался неожиданно коротким. Армия встала на дневку, не пройдя и 15 верст. Добровольцы, уже научившиеся угадывать замыслы командующего, поняли, что предстоит ночной марш. Действительно, около девяти вечера был получен приказ следовать дальше. Армия двинулась на запад, в направлении станции Сосыка, но через десять верст круто повернула к югу. Корнилов понимал, что у красных повсюду хватает осведомителей, и надеялся этим маневром обмануть противника. Добровольцы старались не производить лишнего шума, разговоры и курение были строго запрещены. Один из участников похода вспоминал: «В полной тишине шли всю ночь. Руки немели от винтовок, ноги наливались тяжестью, глаза слипались, одолевал сон, но шли и шли безостановочно в эту холодную, сырую ночь»{558}. В темноте перешли мост через речку Тихонькую, но орудия застряли на болотистом берегу. Пришлось потерять около двух часов на то, чтобы из соломы и камыша соорудить временную гать.
На рассвете вышли к железнодорожному переезду. На всякий случай инженерная рота привела в негодность рельсы по обе стороны от него. Под охраной Офицерского полка армия и обоз начали перебираться через пути. Большая часть людей и повозок прошли вполне благополучно, но в последний момент с севера, со стороны Сосыки, подошел бронепоезд красных и открыл огонь по переезду. Оказалось, что рельсы были подорваны слишком близко. Однако добровольческая батарея артиллерийским огнем отогнала вражеский бронепоезд, и вся операция обошлась без жертв.
Переночевали в Старолеушковской. На следующий день, никем не преследуемые, добровольцы совершили переход к станице Ираклиевской, где задержались почти на два дня. Утром 1 (14) марта армия выступила на юг в направлении станицы Березанской. Предполагалось, что здесь, вдали от железной дороги, риск натолкнуться на красных был минимальным. Тем более неприятным сюрпризом стало то, что на подходе к Березанской добровольцев встретил шквальный огонь из винтовок и пулеметов. Бой был коротким: атака Корниловского и Офицерского полков заставила противника покинуть окопы и отступить. Одновременно конный дивизион полковника Гершельмана обошел Березанскую и преследовал противника до станицы Журавской, находившейся в десяти верстах южнее.
Поначалу предполагалось, что у Березанской армия столкнулась с очередной бродячей шайкой из числа бывших солдат Кавказского фронта. Таких немало в ту пору было на Кубани, и советская власть в крае в значительной степени держалась на их поддержке. Но оказалось, что в бой с добровольцами вступила местная казачья молодежь. Это был тревожный сигнал, предвещавший серьезные проблемы.
Дальнейший путь на Екатеринодар вновь преграждала железнодорожная линия, связывавшая кубанскую столицу со станцией Тихорецкая. По плану Корнилова, армия должна была пересечь ее в районе Выселок. 2 (15) марта Выселки были захвачены силами Корниловского полка. После этого корниловцы продвинулись южнее до хутора Малеванного, а для охраны станции были оставлены кавалеристы Гершельмана. Однако по непонятной причине дивизион Гершельмана к вечеру покинул Выселки, которые немедленно были вновь заняты красными.
Станцию нужно было взять во что бы то ни стало. Эта задача была поручена Партизанскому полку генерала Богаевского. До Выселок было около семи верст — три часа ходу. Богаевский решил дать возможность добровольцам отдохнуть, с тем чтобы выступить после полуночи и еще затемно внезапно ударить по красным. Но из-за множества досадных мелочей выступление задержалось и до станции Партизанский полк добрался уже на рассвете. Сам Богаевский писал об этом так: «Тихое, холодное, морозное утро. Невыспавшиеся, голодные, полусонные партизаны сумрачно шагали по дороге. Орудия батареи шумом колес обнаруживали наше движение. Стало уже светло, когда мы подошли к цели. На горизонте начали вырисовываться постройки станции и Выселок»{559}.
Застать красных врасплох не удалось. На подступах с станции партизаны Богаевского были встречены жестоким огнем. На ровном поле, не имея возможности укрыться, добровольцы были идеальной мишенью для врагов. Первоначальная атака захлебнулась, но на помощь партизанам уже спешили Офицерский и Корниловский полки. В итоге противник бежал, однако эта победа была достигнута очень высокой ценой. Добровольцы потеряли убитыми 36 человек — больше, чем в любом другом бою за предыдущий период похода. «На высоком, обрытом канавой с валом, кладбище вырыли большую братскую могилу. Отслужили панихиду. Одетых в жалкое рубище покойников клали по семь в рад, засыпали землей, потом снова 7 трупов поперек первых, и так четыре раза… Гробы некогда было делать. Ни холма могильного, ни креста не оставили: напротив, чисто заровняли место погребения. Ведь наши враги беспощадны одинаково и к живым, и к мертвым»{560}.
После тяжелого боя армии требовался отдых. Но возможности для этого не было. Добровольческое командование получило информацию о том, что в станице Кореновской (совсем рядом, всего в 15 верстах от Выселок) сосредоточена сильная группировка красных. По данным разведки, у противника было до десяти тысяч бойцов, многочисленная артиллерия и два бронепоезда. Количество штыков и сабель у добровольцев было в четыре раза меньшим. Уклониться от сражения было нельзя, и Корнилов принял решение атаковать первым.
На рассвете 4(17) марта добровольцы вновь выступили в путь и сумели скрытно подойти к Кореновской. Для боя были развернуты все наличные силы: Корниловскому полку было предписано предпринять лобовую атаку, справа в обход должны были двинуться Партизанский полк и Юнкерский батальон, слева — генерал Марков с силами Офицерского полка.
Бой начался ранним утром и затянулся до вечера. Не раз за это время казалось, что удача отворачивается от добровольцев. Генерал Марков и полковник Неженцев лично водили в атаку свои полки. В атаку были брошены все, кто мог держать оружие. В результате обоз и раненые остались без прикрытия. Особенно много неприятностей добровольцам доставил бронепоезд красных. Пытаясь отогнать его, белые артиллеристы израсходовали почти все имевшиеся снаряды.
Наконец около четырех часов дня Партизанский и Офицерский полки почти одновременно обошли станицу с востока и запада. Красных охватила паника, и они бежали. Покинул поле боя и вражеский бронепоезд. В Кореновской и на соседней станции Станичная в руки добровольцев попала огромная добыча. Был захвачен целый состав, в котором оказалось 600 снарядов, патроны, пулеметы, одежда и медикаменты. Для нищей армии, живущей только трофеями, это было целое сокровище. Но заплаченная за это цена была слишком велика. В общей сложности потери составили около 100 человек убитыми и вчетверо больше ранеными. Походный лазарет, и без того немалый, после этого вырос еще на 200 подвод{561}.
В захваченной станице армия остановилась на дневку. Короткая передышка не давала возможности не только собраться с силами, но и задуматься о происходящем. Что-то определенно было не так. За неделю с небольшим пребывания в пределах Кубанской области добровольцы трижды были вынуждены вести бои. Это было меньше всего похоже на «землю обетованную», каковой в прежних мечтах белым представлялась Кубань.
За короткую историю существования армии у добровольцев сложились определенные представления о том, кто такие друзья и враги. Иногородний крестьянин заражен большевизмом, а значит, враг, казачество в большей мере сумело сохранить прежние ценности, и значит, казак — потенциальный союзник. В этом делении было немало странного, если вспомнить, что большинство добровольцев были уроженцами коренных губерний. Ситуация складывалась так, что добровольцы должны были чувствовать себя чужими среди своих и своими среди чужих.
Но дело было даже не в этом. Двухмерный подход на Кубани явно не срабатывал. Здесь против добровольцев с оружием в руках выступили не только пришлый элемент и иногороднее крестьянство, но и кубанские казаки. Справедливости ради, надо сказать, что ряды армии все же пополнялись казаками-добровольцами. После боя под Кореновской к отряду Корнилова присоединилась группа казаков из соседней станицы Брюховецкой. Однако эти случаи были нечастыми и не меняли общей безрадостной картины.
Трехтысячная армия была ничтожной каплей в многомиллионном российском море. При таком раскладе сил рассчитывать исключительно на оружие было нельзя. Нужно было уметь объяснить, какие цели она перед собой ставит, а здесь начинались большие проблемы. Добровольцы твердо знали, с кем они воюют, а вот за что, сказать смог бы не каждый. Для самих добровольцев этот вопрос не стоял, достаточно было слепого поклонения вождю. «Так за Корнилова, за родину, за веру!» Новый кумир без особого труда (хотя и с нарушением стихотворного размера) заменил прежнего, и все встало на свои места.
Но для крестьян и казаков этого было мало. Им нужно было иное, то, что затрагивало бы их собственные чаяния и интересы. Добровольцы же чаще всего могли ответить только сбивчивыми рассуждениями об Учредительном собрании.
Р.Б. Гуль приводит в своих воспоминаниях характерный разговор, состоявшийся у него в станице Плосской с хозяином хаты, где он квартировал.
— Вот вы, образованный, так сказать, а скажите мне вот: почему это друг с другом воевать стали? Из чего это поднялось? — говорит хозяин и хитро смотрит.
— Из-за чего? Большевики разогнали Учредительное собрание, избранное всем народом, силой власть захватили — вот и поднялось.
Хозяин немного промолчал.
— Опять вы не сказали… Например, вот скажем, за что вот вы воюете?
— Я воюю? За Учредительное собрание. Потому что думаю, что оно одно даст русским людям свободу и спокойную трудовую жизнь.
Хозяин недоверчиво, хитро смотрит на меня.
— Ну, оно конечно, может вам и понятно, вы человек ученый.
— А разве вам не понятно? Скажите, что вам нужно? Что бы вы хотели?
— Чего? Чтобы рабочему человеку была свобода, жизнь настоящая, к тому же земля…
— Так кто же вам ее даст, как не Учредительное собрание? Хозяин отрицательно качает головой.
— Так как же? Кто же?
— В это собрание нашего брата и не допустят.
— Как не допустят? Все же выбирают, ведь вы же выбирали?
— Выбирали, да как там выбирали, у кого капиталы есть, те и попадут, — упрямо заявляет хозяин.
— Да ведь это же от вас зависит!
— Знамо от нас, только оно так выходит…{562}
Казак или тот же иногородний крестьянин мог поднять оружие против большевиков, не высчитывая собственную выгоду, только в том случае, если он воспринимал большевизм как абсолютное зло. Так и произойдет уже через месяц на Дону, а через полгода на Кубани. Пока же белые могли в лучшем случае рассчитывать на нейтралитет местного населения. В одном из донских хуторов генерал Богаевский стал свидетелем следующего разговора. Кто-то из добровольцев спросил у местного крестьянина: «А что, дед, ты за кого, за нас, кадет, или за большевиков?» Тот ответил не задумываясь: «Чего же вы меня спрашиваете? Кто из вас победит, за того и будем»{563}.
Мы не хотели бы упрощать ситуацию. Дело было не только в том, что Добровольческая армия не могла предложить крестьянам действительно затрагивавшие их лозунги. Очень часто те, кто поднимал оружие против добровольцев, сами не могли рационально объяснить мотивы своего поведения. Позволим себе процитировать очередной разговор. На этот раз с кубанскими крестьянами беседовал один из корреспондентов советской газеты. «Кадеты — наши враги. Они борются за сохранение потомственной земли, а большевики — это мы сами; мы хотим, чтобы земля была общая, как для иногородних, так и для казаков…
— А еще чем отличаются большевики от кадетов? Ответа не было.
— Ну, а если кадеты отдадут землю всему народу, что тогда — будет отличие между кадетом и большевиком?
— Не отдадут, обманут… Лучше уж сразу с ними покончить, а самим забрать землю. Все надежнее будет…»{564}
Обе стороны не понимали и не хотели понять друг друга. Глубинные причины этого непонимания лежали в многовековой взаимной неприязни «чистых» и «нечистых». В этом и была страшная трагедия революции, делавшая неизбежной кровавую междоусобную бойню.
В Кореновской из случайно найденной газеты добровольческое командование получило информацию о том, что кубанский атаман и краевое правительство незадолго до этого оставили Екатеринодар, а сам город занят красными. Это известие стало страшнейшим ударом. Деникин писал: «Терялась вся идея операции, идея простая, понятная всякому рядовому добровольцу накануне ее осуществления: до Екатеринодара оставалось всего два-три перехода. Гипноз “Екатеринодара” среди добровольцев был весьма велик, и разочарование должно было, казалось, отразиться на духе войск»{565}.
Раньше кубанская столица воспринималась как конечная точка похода, место, где армия может найти долгожданный отдых и собраться с силами. Теперь город предстояло брать штурмом. Если красные уже сейчас ожесточенно дрались за каждую станицу, то можно было предполагать, с каким сопротивлением добровольцы встретятся у Екатеринодара. Тем не менее Деникин считал возможным сохранить прежние планы. Заручившись поддержкой Романовского, он направился с этим к Корнилову.
— Я с вами согласен, — ответил Корнилов, — но вы говорили с Марковым и Неженцевым?
-Нет.
— Вот, видите ли. Они были у меня сегодня с докладом о состоянии полков…
Выяснилось, что и Марков, и Неженцев категорически настаивали на необходимости дать войскам отдых. Ежедневное напряжение стало страшным испытанием для добровольцев. Уйти, оторваться от противника, хотя бы несколько дней не чувствовать себя вечно окруженным — без этого армия уже не могла обойтись.
— Если бы Екатеринодар держался, — говорил Корни лов, — тогда не было бы двух решений. Но теперь рисковать нельзя. Мы пойдем за Кубань и там в спокойной обстановке в горных станицах и черкесских аулах отдохнем, устроимся и выждем более благоприятных обстоятельств{566}.
Уходя за Кубань, армия отрывалась бы от железных дорог — источника постоянной опасности. Но в этой ситуации новой проблемой становились бы многочисленные горные реки, переправа через которые, как правило, представляла собой серьезный риск. Главным же было то, что добровольческое командование не имело практически никаких сведений о том, что происходит в этом районе. Решение приходилось принимать буквально с «закрытыми глазами».
Переправа через Кубань была намечена в районе станицы Усть-Лабинской, расположенной примерно в 15 верстах к юго-востоку. В ночь на 6 (19) марта армия покинула Кореновскую. Впереди шли Корниловский и Офицерский полки, замыкал колонну Партизанский полк Богаевского. Все было обставлено с максимальными мерами предосторожности, но красные узнали о происходящем и сразу же после ухода добровольцев заняли покинутую ими станицу.
На рассвете добровольческий авангард вышел к Усть-Лабинской. Многолюдная станица раскинулась на высоком правом берегу, прикрывая собой дамбу и мост через Кубань. Параллельно реке шла железнодорожная линия Екатеринодар—Кавказская. По приказу Корнилова Офицерский полк должен был предпринять фронтальную атаку позиций красных, Корниловский полк и Юнкерский батальон — нанести фланговые удары с востока и запада.
Этот план был уже опробован в боях под Лежанкой, Выселками и Кореновской. Собственно, это было единственное, что мог сделать командующий, имея под началом менее двух тысяч человек. Но в этот день добровольцам пришлось одновременно отбиваться от наседавшего с тыла противника. Не доходя четырех верст до Усть-Лабинской, Партизанский полк был вынужден остановиться и принять бой с силами красных, наступавших со стороны Кореновской. В наихудшем положении оказался обоз: телеги с ранеными и беженцами сгрудились на открытом поле, обстреливаемые со всех сторон.
Положение белых было критическим. В один момент показалось, что Партизанский полк не выдержит и красные ударят в тыл атакующим добровольцам. Но натиск Корниловского и Офицерского полков заставил красных отступить и покинуть Усть-Лабинскую. Добровольцы разбрелись по станице, выискивая и добивая затаившихся врагов. Впрочем, победа едва не обернулась разгромом. По железной дороге со стороны Кавказской подошел эшелон, доставивший красным подкрепление. В распоряжении же Корнилова не было ни одного организованного батальона. Около часа добровольческая батарея артиллерийским огнем удерживала красных на расстоянии. За это время подоспел Офицерский полк, внезапно атаковавший врага. Несмотря на свое численное превосходство, красные предпочли погрузиться в поезд и отбыть обратно.
Вечером началась переправа через Кубань. Для охраны моста был оставлен батальон Корниловского полка. Другим же полкам и обозу пришлось ночью идти еще 10 верст до станицы Некрасовской, где наконец был объявлен привал. Ночь прошла беспокойно. В темноте красные попытались захватить мост через Кубань, но были отбиты корниловцами и, понеся большие потери, отступили. Не принесло облегчения и утро. Отряд красных, ранее занимавший Некрасовскую, перед приходом добровольцев отступил на другой берег Лабы и отсюда методично обстреливал оставленную станицу.
Корнилов со штабом расположился в одноэтажном каменном доме на центральной площади станицы напротив церкви. Ближе к полудню здесь собрались старшие генералы и строевые начальники. В ходе обсуждения все согласились с тем, что надеждам на отдых в Закубанье не суждено сбыться. Видимо, красные ждали, что Добровольческая армия повернет на Майкоп, и заранее подготовились к этому. Было решено поддерживать у противника это убеждение, двигаясь на юг, но затем, выйдя на реку Белую, круто повернуть на запад. В этом случае армия выходила в район черкесских аулов, население которых было дружественно настроено по отношению к добровольцам. Кроме того, этот маршрут давал возможность соединиться с отрядом кубанского правительства, по слухам, находящимся в районе Горячего Ключа.
Для выполнения принятого решения прежде всего нужно было переправиться через Лабу. Но днем под артиллерийским и ружейным огнем противника сделать это было невозможно. Корнилов приказал начать переправу в полночь. Юнкерский батальон должен был форсировать реку у западной окраины станицы, Партизанский полк — у восточной. В темноте генерал Боровский послал часть своих юнкеров на другой берег. Они открыли беспорядочный огонь и отвлекли красных от переправы основных сил. В неглубокой реке были затоплены негодные телеги и по ним, как по мосту, на левый берег перешли корниловцы и марковцы.
Не так удачно обстояло дело у генерала Богаевского. Организация переправы здесь была поручена есаулу Р.Г. Лазареву, лихому, хотя и несколько бесшабашному командиру. Но Лазарев ухитрился напиться вместе с казаками своей сотни и благополучно проспал намеченное время. Лишь на рассвете Партизанский полк перешел на другой берег все по тому же импровизированному «мосту», сооруженному юнкерами Боровского.
Здесь начинался ад. Предоставим слово генералу Деникину: «Каждый хутор, каждая роща, отдельные строения ощетинились сотнями ружей и встречали наступающие части огнем. Марковцы, партизаны, юнкера шли по расходящимся направлениям, выбивая противника, появлявшегося неожиданно, быстро ускользавшего, неуловимого. Каждая уклонившаяся в сторону команда или отбившаяся повозка встречала засаду и… пропадала. Занятые с бою хутора оказывались пустынными: все живое население их куда-то исчезало, уводя скот, унося более ценный скарб и оставляя на произвол судьбы свои дома и пожитки. Скоро широкая долина реки, насколько видно было глазу, озарилась огнем пожаров: палили рвавшиеся гранаты, мстительная рука казака и добровольца или просто попавшая случайно среди брошенных хат непотушенная головня»{567}. По сравнению с тем, что происходило сейчас, бои предыдущих дней казались чем-то не заслуживающим внимания.
К наступлению темноты белым удалось пробиться вперед на считаные версты. Враг был повсюду — впереди, сзади, по бокам. На ночевку штаб армии разместился на Киселевских хуторах. Места под крышей для всех не хватило, и большинству, включая раненых, пришлось провести ночь прямо на улице. Шел дождь, резко похолодало. Стужа доставала даже в помещении, и все, кто мог, согревались любыми доступными способами. Видимо из-за этого уже глубокой ночью загорелся дом, где остановились Алексеев и Деникин. Началась паника, в горящем доме едва не забыли чемодан, в котором хранилась вся денежная казна армии.
Утром 9 (22) марта добровольческая колонна выступила в направлении хутора Филипповского. К вечеру шедший в авангарде Корниловский полк захватил оставленный жителями хутор. Здесь в волостном правлении были найдены большие запасы патронов и несколько ящиков с водкой. Счастливчики, первыми оказавшиеся на месте, мгновенно поделили трофеи между собой. Однако появился ротный командир и приказал немедленно в его присутствии разбить найденные бутылки. «Как ни неприятно это было для некоторых, но приказ есть приказ, а потому зазвенело стекло, и все успокоились»{568}. Действительно, даже ближайшие часы могли привести к чему-то непредсказуемому, и водка в такой ситуации была совершенно ни к месту.
Те, кто не спал в эту ночь, могли видеть на западе, в направлении Екатеринодара, далекие зарницы и слышать неясный шум, напоминавший шум боя. Первая мысль при этом была: «Наконец-то кубанский отряд!» Но каждый понимал, что это только надежда. В реальности же выпавшие на долю добровольцев испытания были еще далеко не исчерпаны.
В те дни о командующем в армии говорили с особым восхищением: «Ну, Корнилов! Что делает! Кругом пули свищут тучами, а он стоит на стогу сена, отдает приказания, и никаких. Его адъютант, начальник штаба, текинцы просят сойти, — он и не слушает»{569}. На счастье, большинство не понимало, что безрассудная храбрость командующего есть показатель растущей неуверенности. Корнилов принадлежал к той категории людей, которые в сложных ситуациях сознательно провоцируют опасность. Это была своеобразная игра с судьбой, — если останусь жив, значит, решатся и другие проблемы.
Обстановка боя была для Корнилова отдыхом, так как в эти минуты можно было не думать о будущем. В другое время ему труднее было скрывать свое настроение. Он стал раздражителен, мог быть груб с собеседником, не раз в присутствии строевых начальников отчитывал свой штаб, да так, что генерал Романовский всерьез обиделся. Вновь начались конфликты между Корниловым и Алексеевым, на этот раз совсем по мелочам, вроде того, кому в каком помещении располагаться на ночь.
Периоды беспричинного раздражения сменялись часами, когда Корнилов становился мрачен и нелюдим. Он перестал приглашать к себе на ужин других генералов и, даже оставаясь вдвоем с адъютантом, больше молчал. Лишь единственный раз он вспомнил семью. Обращаясь к Хаджиеву, он сказал: «Я очень рад, хан, что они в безопасности, в руках хорошего и верного человека». — «Ваше превосходительство, — спросил Хаджиев, — а как вы думаете о Юрике? Он не боится сейчас учиться среди настоящих разбойников-горцев? Он ведь друзей-текинцев боялся, принимая их за башибузуков?» Корнилов улыбнулся и ответил: «Ничего, Хан, он их не будет бояться, он сам башибузук»{570}.
Во время долгих переходов Корнилов, как правило, шел пешком, опираясь на самодельную трость. Эту вырезанную из бука чуть кривую палку с надписью «Орлиное гнездо. 1915 год» еще в Ольгинской подарил ему полковник В.А. Симановский. В той же Ольгинской офицеры-корниловцы подарили командующему буланую кобылу, когда-то взятую в качестве трофея после боя с австрийцами. Но Корнилов ездил верхом только в часы сражений, когда ему нужно было быстро перемещаться с одного участка на другой. В обычное же время он предпочитал делить все тяготы пути с рядовыми добровольцами. Внешне он тоже мало отличался от рядовых добровольцев. Сверху кителя он носил простую солдатскую шинель, переделанную в полушубок. На голове — солдатскую папаху с белой повязкой наискосок.
Для того чтобы добраться до черкесских аулов, где армия надеялась найти долгожданный отдых, необходимо было переправиться через реку Белую. Ранним утром 10 (23) марта головной батальон Корниловского полка форсировал Белую у западной окраины хутора Филипповского и двинулся в направлении станицы Рязанской. В двух верстах от реки параллельно ей шла высокая гряда холмов. Не успел добровольческий авангард приблизиться к ним, как на гребне появились густые цепи красных и открыли ожесточенный огонь по наступающим. Корниловцы были вынуждены залечь на землю. Остановилось движение Партизанского и Офицерского полков, наступавших справа и слева от корниловцев. В самом сложном положении вновь оказался обоз. С холмов прямо по переправе в упор била артиллерия красных. Одновременно противник начал наступление с тыла на хутор Филипповский. Много повозок было разбито снарядами, смертельное ранение получил кучер генерала Алексеева. Кое-кто из раненых уже собирался стреляться, чтобы не попасть в руки врагов.
Деникин писал, что этот бой был самым тяжелым за все время похода{571}. Под вражеским огнем добровольцы заколебались и начали отходить назад. Командир корниловцев полковник Неженцев спешно запросил помощи. К этому часу в действие были введены уже все резервы. Деникин вспоминал: «Корнилов со штабом стоял у моста, пропуская колонну, сумрачен и спокоен. По его приказанию офицеров и солдат, шедших с обозом и по наружному виду способных драться, отводят в сторону»{572}. Им раздали ружья и патроны и, поделив на две команды по 50—60 человек, направили на линию огня. Боевой ценности они не представляли, но как «психологическое подкрепление» все же сделали свое дело.
Около двух часов пополудни полурота Корниловского полка сумела обойти красных с левого фланга. Те не выдержали появления врага в своем тылу и побежали. Вид бегущего противника мгновенно влил в добровольцев новые силы. Раздалось громкое «ура», покатившееся по всей атакующей армии. После этого исход боя был решен.
К вечеру армия вступила в станицу Рязанскую. Здесь добровольцы узнали новость, которая еще больше подняла им настроение. Оказалось, что в этот день была установлена связь с кубанским отрядом. Конечно, можно было бы вспомнить о том, что кубанцы такие же изгнанники на своей земле, что сил у них не больше, чем находилось под началом Корнилова. Но об этом никто не задумывался. Главное то, что Добровольческая армия отныне была не одна, что в борьбе против красных у нее появился долгожданный союзник.
На следующий день добровольцы достигли аула Понежукай. Кривые улочки и глинобитные дома, старая мечеть с покосившимся минаретом — все это производило впечатление азиатской экзотики. Сразу бросилось в глаза отсутствие в ауле жителей. Выяснилось, что местное население было буквально вырезано соседями из станицы Рязанской, причем в этом удивительно единодушны были и казаки, и иногородние.
По сообщениям разведчиков, кубанский отряд находился примерно в 50 верстах к западу от места пребывания Добровольческой армии. Два дня Корнилов вел добровольцев горными дорогами, не давая им отдыха. Но никто не жаловался, все понимали, что хочет командующий. Наконец, 15 (28) марта, когда армия стояла в ауле Шенджий, туда прибыл командующий кубанским отрядом генерал В.Л. Покровский. Начинался новый этап похода. Однако, прежде чем говорить об этом, остановимся на некоторых деталях походной жизни, обычно ускользающих от внимания историков.
Персонажи легенд, как правило, мало похожи на живых людей. Их не заботят такие бытовые мелочи, как еда или необходимость выспаться. В дни Первого кубанского похода его участники еще не успели стать эпическими героями и потому были вынуждены думать в том числе и о вещах сугубо прозаических.
Сколь бы ни мала была Добровольческая армия, но и ее нужно было кормить. Это обстоятельство заставляло командование постоянно беспокоиться, особенно в первые дни похода, когда направление движения оставалось неясным. В ожидании предстоящих трудностей обоз загрузили до предела. Добровольцы везли с собой из Ростова не только печеный хлеб, но и зерновой фураж и даже прессованное сено{573}. Однако неповоротливый обоз уже очень скоро стал тормозить движение. К тому же выяснилось, что продовольствие без труда можно достать у местных жителей. Поэтому на второй неделе похода в станице Егорлыцкой излишки запасов были брошены. В качестве резерва было оставлено лишь по банке консервов на человека.
Голодать армии не пришлось и в дальнейшем. Часто не хватало папирос и табаку, подчас не было сахара, но продовольствия было в достатке. Участник похода журналист Б.А. Суворин вспоминал: «Ели, в общем, сытно, питаясь борщом, который с тех пор мне надоел так, что я видеть его не могу, хлебом и салом»{574}. В том же духе писал Н.Н. Львов: «Хозяйки большей частью были радушны, охотно готовили для нас и угощали жирными щами и сдобными пышками. В станицах всего было в изобилии. Ни в чем мы не терпели лишения»{575}.
За продовольствие и другие приобретаемые товары добровольцы расплачивались с местным населением наличными деньгами. Платили за все: за стол, за ночлег, за сено и овес для лошадей. Платили втридорога, так как прижимистые хохлы-кубанцы не стесняясь заламывали несусветные цены. Денежные запасы армии, всего около шести миллионов рублей, находились в ведении генерала Алексеева. Каждый раз, распределяя деньги между командирами частей, Алексеев вздыхал: «Не знаю, дотянем ли до конца похода», но безропотно выдавал требуемое. Проблема была лишь одна: в армейском казначействе деньги находились преимущественно в виде крупных купюр, разменять которые было практически невозможно. В результате содержание выдавалось одной бумажкой на целую группу лиц. Так стихийно сложились своего рода артели, члены которых старались останавливаться на ночь в одном помещении и питаться из одного котла.
Корнилов категорически запретил любые реквизиции и насильственные изъятия имущества. Командование армии понимало, что в ситуации, когда большинство иногороднего крестьянства и немалая часть казачества относятся к добровольцам враждебно, инциденты такого рода способны привести к опасным последствиям. Но был во всем этом своеобразный подтекст. В воспоминаниях Н.Н. Львова воспроизведен характерный монолог офицера-добровольца: «Ну и народ, — жаловался капитан. — Приходишь усталый, голодный, целый день ничего не ел. А никто куска хлеба не дает: “нема и нема”. И зададим мы им за это “нема”, придет время, — раздраженно говорил он, — а начальство за каждую курицу угрожает судом. Нельзя клока сена вырвать из стога, бабы вопят благим матом, с вилами лезут. От начальства нагоняй»{576}. Обратим внимание: для этого безымянного капитана грабеж недопустим не по моральным соображениям, а потому что «начальство запрещает». Для начальства важно запретить грабежи, потому что армия слишком слаба. Значит, если изменится соотношение сил, то исчезнут прежние запреты. Через два года так оно и будет и «почти святые», по выражению В.В. Шульгина, превратятся в «почти бандитов».
Конечно, полностью избежать грабежей и мародерства не удавалось и в дни Первого похода, но если подобные случаи становились известны старшим начальникам, то наказывались они крайне строго. В станице Кагальницкой Корнилов лично приказал отдать под суд прапорщика, без спросу присвоившего на одном из дворов петуха. Командующий настаивал на самом суровом наказании, но офицерский суд, приняв во внимание, что похититель честно признался в содеянном, принял решение ограничиться сутками ареста{577}. Этот эпизод описан многими мемуаристами прежде всего потому, что провинившийся прапорщик был женщиной — баронессой Софьей де Боде.
В Первом кубанском походе принимало участие 165 женщин. Интересно, что из этого числа только шестеро не служили в армии. Пятеро были врачами и фельдшерицами, 122 —сестрами милосердия, 17 воевали в качестве рядовых добровольцев и 15 носили чин прапорщика{578}. Конечно, были среди них и такие, о которых говорили: «Сестра-то она сестра, даже больше чем сестра, но при чем тут милосердие?»{579} — но большинство честно и самоотверженно выполняли свой долг.
Пятнадцать женщин-прапорщиков — это выпускницы ускоренных курсов Александровского военного училища (всего в этом экспериментальном наборе было 18 человек). Большая часть из них принимала участие в октябрьских боях в Москве, а позднее оказалась в Добровольческой армии. Самая известная из них — уже упомянутая баронесса де Воде. Н.Н. Львов позднее писал: «Я хорошо помню ее. Молоденькая, красивая девушка с круглым лицом, с круглыми голубыми глазами в своем военном мундире прапорщика казалась нарядным и стройным мальчиком. Дочь русского генерала, воспитанная в военной среде, она не подделывалась под офицера, а усвоила себе все военные приемы естественно, как если бы она была мужчиной. В круглой меховой шапке, надетой немного набекрень, в высоких лакированных сапогах и в хорошо сшитой военной поддевке, она не могла не нравиться»{580}.
Мы уже писали о том, что немалая часть первых добровольцев, в силу своей молодости, жила прежде всего чувствами и зачастую главными из этих чувств были ненависть и месть. Их ровесницы, надевшие мужскую одежду, переживали эти эмоции еще более болезненно. Софья де Воде запомнилась тем, кто ее знал, своим талантом прирожденного кавалериста, невероятной храбростью и столь же неодолимой жестокостью, смущавшей даже ее соратников-мужчин. Один из современников вспоминал: «Очевидцы говорили мне, что нестерпимо жутко было видеть, как к толпе испуганных пленников подскакивала молодая девушка и, не слезая с коня, прицеливалась и на выбор убивала одного за другим. И самое страшное в эти минуты было ее лицо: совершенно каменное, спокойное, с холодными грозными глазами»{581}. Погибла она во время конной атаки под Екатеринодаром 31 марта 1918 года.
В походном строю женщины-доброволицы отличались от мужчин разве что более аккуратным видом. В большей же своей части армия производила впечатление толпы оборванцев. Люди были одеты в разномастные мундиры, многие в гражданскую одежду. Ни о какой единой форме речи, разумеется, не шло. Только после боя под Лежанкой Корнилов приказал добровольцам в качестве отличительного знака укрепить на околышах фуражек белую ленточку. Позднее возникла легенда о том, что именно от этих белых ленточек пошел термин «белые», ставший самоназванием значительной части противников большевизма{582}.
Впрочем, на вторую неделю похода армия приняла единообразный вид, поскольку все оказались по уши в грязи.
Весенние дожди превратили кубанский чернозем в труднопроходимое месиво. После дневного перехода кони и люди «напоминали собой крокодилов, вылезших из тины»{583}. Больше всего от этого страдала даже не столько одежда, сколько обувь. Подчас грязь засасывала сапоги так, что их приходилось вытаскивать двумя руками. Не удивительно, что вскоре армия оказалась почти босой. С убитых в бою, будь то свои или чужие, прежде всего снимали сапоги, и это было не мародерством, а насущной необходимостью.
Еще одним предметом дефицита стало нательное белье. Мало кто из добровольцев сумел взять с собой в поход запасную пару, а на стирку не было ни времени, ни сил. Белье было такой ценностью, что даже самые стойкие не всегда могли преодолеть искушение «позаимствовать» его в сундуках местных жителей. В бою у Выселок в руки добровольцев в числе прочих трофеев попала партия женского белья. Счастливцы, которым достался этот приз, тут же, нимало не стесняясь, обрядились в панталоны с кружевами.
Находясь в отрыве от цивилизации, в тяжелейших условиях, постоянно рискуя жизнью, армия неизбежно и очень быстро дичала. «В большинстве ее части, — вспоминал один из участников этих событий, — отборная, многоэтажная брань висела, развевалась, колыхалась волнами и каскадами в течение всего похода… Кто превосходил в этом искусстве — начальство или рядовые добровольцы — сказать трудно»{584}.
Гораздо реже имел место другой, столь же традиционно мужской способ снятия стресса. Как известно, с началом мировой войны в России был введен сухой закон. Временное правительство в марте 1917 года подтвердило запрет на «продажу для питьевого употребления крепких напитков и спиртосодержащих веществ». Однако торговля водкой была самым быстрым способом пополнения пустующей казны. Поэтому уже атаман А.М. Каледин в декабре 1917 года распорядился возобновить на Дону работу винных лавок. Водка продавалась по карточкам из расчета одна бутылка на человека (за каждую бутылку, оплаченную серебром, давалась еще одна, золотом — две){585}.
В Добровольческой армии не существовало никаких запретов на спиртное. Мы уже писали о том, что при случае и под настроение сам Корнилов мог пропустить рюмку-другую. Но массового пьянства, которое через два года станет серьезной проблемой белых режимов, в дни Кубанского похода не было да и быть не могло. Достать алкоголь было делом не простым, а главное — не было этого самого настроения. Приведем эпизод, сохранившийся в воспоминаниях одного из первопоходников: «Какие-то из наших офицеров нашли хорошую машину Зингера, продали ее и выпили, не скандально, тихо, но и это было тяжело»{586}. Пить допьяна в ситуации, когда каждую минуту можно было ждать сигнала тревоги, было бы равнозначно самоубийству.
Главное, что запомнилось большинству участников похода, — это постоянная, непроходящая усталость. «Едва только придешь в отведенную хату, снимешь шинель, и усталый, в одежде, а иногда и прямо в шинели, бросишься на пол, постланный чем-нибудь, и через несколько минут уже спишь крепким сном. Еще темно, чуть свет, а уж нужно вставать»{587}. К этому добавлялось постоянное нервное напряжение. «Каково же настроение? Когда лежишь в цепи под огнем, то обуревает масса желаний. Усталость, так как сражение всегда после перехода; жажда, и если есть снег, то ешь снег; безумно иногда хочется курить, если нечего закурить, то способен под самым сильнейшим огнем побежать за папироской за несколько десятков шагов, что часто и приходилось делать; хочется спать, так как не выспался и встал очень рано, а если и выспался, то все равно хочется спать, так как никогда по-настоящему не выспишься и не отдохнешь; хочется есть — почему, трудно сказать, и, наконец, масса всевозможных желаний и ощущений. И мне кажется, что именно благодаря массе ощущений имеешь возможность взять себя в руки и идти вперед. Животный инстинкт самосохранения есть, но он стушевывается перед массой всевозможных желаний и усилием воли; если же он преобладает, то это трусость или панический страх…»{588}
Не следует, однако, думать, что мрачные настроения доминировали постоянно. Большинство добровольцев были совсем молодыми людьми, а это позволяло легче переживать лишения. Во время отдыха случались и танцы под граммофон. Находилось время для шуток и розыгрышей. Деникин в «Очерках русской смуты» упоминает о том, что в армии ходили разговоры, будто бы Корнилов собирается вести добровольцев аж в Туркестан, в Мервский оазис. Этот абсолютно фантастический слух получил распространение после того, как офицеры-марковцы разыграли своего взводного командира{589}.
Добровольческая армия не имела тыловой базы, все необходимое ей приходилось везти с собой. В результате армия должна была тащить за собой огромный обоз. Во время переходов он растягивался на три версты, а потом даже на все пять. Неповоротливый обоз был серьезной помехой, мешавшей маневренности армии, но отказаться от него было невозможно. Обоз совмещал в себе функции оружейного и провиантского склада, походного лазарета и пристанища для многочисленных беженцев. Кого только не было среди его обитателей! «Были и земские деятели, и члены Думы, и журналисты, и профессора, и учителя гимназий — осколки разбитой русской общественности, а рядом певчий из архиерейского хора, Вольский мещанин, случайно попавший на Дон, чахлый портной из Новочеркасска, отставной генерал, чиновник судебного ведомства, остзейский барон с женою, предводитель дворянства и неизвестного общественного положения подозрительный субъект. Все сброшены в один мешок. Все тянулись по одной дороге, сходились на стоянках, кое-как добывали себе пищу, устраивались и вновь двигались в путь»{590}.
Оторванный от армии обоз жил слухами и сплетнями. Скученность и тяжелые условия провоцировали мелкие скандалы. Всего хватало: и эгоизма, и шкурничества, и откровенной трусости. Тем удивительнее те перемены, которые происходили с обитателями обоза в моменты наибольшей опасности. Давно известно, что обоз таит в себе угрозу для любой армии. Именно здесь рождается паника, способная увлечь и смять самых стойких и хладнокровных. Но ничего подобного не было (или почти не было) за весь период Кубанского похода. Добровольческое командование не имело возможности обеспечить обоз постоянной охраной. Во время боя, когда на счету была каждая винтовка, обоз нередко оставался без всякого прикрытия. Много раз бывало так, что обозные телеги застревали на ровном месте, становясь идеальной мишенью для красных артиллеристов. В таких случаях люди ждали и молились, чтобы очередной снаряд пролетел мимо. Стоило миновать угрозе, и обоз вновь пускался в путь.
При этом обитатели обоза оставались людьми со всеми присущими людям слабостями. Причиной такой сознательности была не феноменальная храбрость, а реальное осознание того, что любое проявление паники будет означать смерть. Со смертью, даже в обозе, приходилось сталкиваться каждый день. Медленно, но верно обоз превращался в госпиталь на колесах. Бросить раненых было невозможно. Так уже поступили при уходе из Ростова. Тогда часть раненых была устроена в надежных домах, а остальные оставлены в госпиталях по подложным документам. Но эта хитрость не сработала, и после прихода красных большая часть раненых была расстреляна. Во время похода было еще сложнее, ведь оставленные армией села и станицы немедленно занимались противником. Даже убитых приходилось хоронить тайно, чтобы враги не надругались над их телами, а о раненых и говорить нечего. Вот и приходилось везти их на телегах, производить операции в грязных хатах, а то и под открытым небом. Медикаментов страшно не хватало, из анестезирующих средств была только водка, и то не всегда. Спасала только невероятная самоотверженность немногочисленных врачей и медицинских сестер. Но, очнувшись, каждый раненый немедленно требовал револьвер. Он был надежнее любого лекарства, поскольку оставлял надежду не попасть в плен живым.
Окруженная со всех сторон Добровольческая армия превращалась в маленький замкнутый мир. Здесь были свои маленькие радости и свои печали. Были проблемы, мелкие в иной ситуации, но сейчас выраставшие до космических масштабов. Но главное — была надежда, без которой армия не просуществовала бы и дня.
События, имевшие ранее место на Кубани, едва ли не в деталях повторяли происходившее на Дону. В апреле 1917 года в Екатеринодаре была созвана Краевая казачья рада. Она учредила должность войскового атамана и сформировала правительство. На пост атамана был избран полковник А.П. Филимонов. В прошлом он был военным юристом и некогда даже выступал защитником по нашумевшему делу эсеровской террористки Спиридоновой. Его профессорская внешность и седина способны были внушать уважение, но за этим скрывался слабый характер.
К тому же кубанская конституция предполагала парламентскую форму правления. Носительницей верховной власти в ней объявлялась Краевая рада, в промежутках между ежегодными сессиями передававшая свои функции постоянному парламенту — Законодательной раде. Роль же атамана по большей части была номинальной.
Расстановка политических сил на Кубани во многом определялась давним делением кубанского казачества на черноморцев и линейцев. Кубанское войско было создано в 70-е годы XIX века на основе слияния двух ранее самостоятельных групп. Черноморские казаки происходили от запорожцев, переселенных в кавказские предгорья еще Екатериной II. В быту они к началу XX века продолжали сохранять украинский язык, обычаи и традиции. Линейцы были потомками донских и частью терских казаков, поселенных русским правительством на пограничной линии во время войны с горцами. Из семи отделов (уездов) Кубанской области три считались линейскими и четыре черноморскими. Последние к тому же были более населенными. Поэтому на выборах в Краевую раду черноморцы получили большинство депутатских мест. К их числу принадлежал председатель рады Н.С. Рябовол и глава краевого правительства Л.Л. Быч.
Почти две трети депутатов составляли простые казаки, плохо разбиравшиеся в парламентских играх. Немногочисленная же политизированная часть депутатов-черноморцев была представлена социалистами эсеровского толка, тогда как лидеры линейцев принадлежали скорее к умеренно-либеральному крылу. Помимо этого среди черноморцев были сильны проукраинские настроения. Они отстаивали самую широкую автономию, а в перспективе и полный суверенитет Кубани. Линейцы же были готовы довольствоваться признанием Кубанского края самоуправляющейся областью в составе будущей федеративной России.
После того как на Кубань дошли известия об октябрьском перевороте, краевое правительство заявило о том, что оно не признает большевиков и берет на себя управление областью. Стремясь снять остроту межсословных противоречий, кубанские власти в декабре реформировали Законодательную раду, включив в нее представителей иногороднего населения. Но часть делегатов проходившего в эти же дни съезда иногородних отказалась признать этот компромисс. По их инициативе в середине января 1918 года в станице Крымской был образован областной ревком, призвавший к установлению в крае советской власти.
Кубанское правительство попыталось организовать отпор большевикам. Был сформирован полевой штаб и учреждена должность командующего войсками Кубанского края. Штаб разместился в гостинице «Лондон» на Красной улице и мгновенно оброс отделами и управлениями{591}. Реальных же сил в его распоряжении фактически не было. Кубанские части, возвращавшиеся с фронта, были охвачены разложением и не хотели воевать.
Впрочем, в Екатеринодаре было немало офицеров, готовых пойти добровольцами на войну против красных. Но кубанские власти, еще больше, чем донские, зараженные казачьим сепаратизмом, поначалу противились созданию добровольческих формирований. В ноябре 1917 года на рассмотрение правительства поступила записка капитана В.Л. Покровского, предлагавшего начать создание Добровольческого отряда Учредительного собрания. Глава кабинета Л.Л. Быч с ходу отверг это начинание, заявив: «Пусть едет к себе в Нижегородскую губернию формировать такие отряды»{592}. Лишь месяц спустя, когда стало ясно, что на другую вооруженную опору рассчитывать не приходится, кубанские власти дали согласие на создание офицерских частей.
Для размещения добровольцев был предоставлен лазарет на Бурсаковской улице. Екатеринодарский биржевой комитет выделил на их содержание 80 тысяч рублей, значительную субсидию предоставил Союз хлеборобов. В конце января 100 тысяч рублей были ассигнованы краевым правительством{593}. К этому времени было создано два отряда под командованием войскового старшины В.А. Галаева и капитана В.Л. Покровского. Общая численность их составляла примерно 600 человек при двух орудиях и четырех пулеметах{594}.
К началу 1918 года власть кубанского атамана и правительства не распространялась за пределы столицы края. В Новороссийске действовал большевистский ревком, узловые станции Владикавказской железной дороги были заняты солдатами 39-й дивизии, тоже настроенными пробольшевистски, а точнее, анархически. В самом Екатеринодаре на заводе «Кубаноль», в рабочих пригородах Покровке и Дубинке, не скрываясь, работали большевистские агитаторы. Ходили слухи о том, что в городе готовится «Еремеевская (Варфоломеевская) ночь», во время которой будут перебиты все офицеры.
В середине месяца стало известно о том, что красные начали наступление на Екатеринодар со стороны Новороссийска. Навстречу им были отправлены отряды Галаева и Покровского. 22 января у разъезда Энем состоялось сражение. Красные понесли большие потери и отступили. Победителям достались два эшелона с боеприпасами, многочисленные орудия, десятки пулеметов. Добровольцы потеряли всего троих, но среди них был и сам Галаев.
После его гибели командование всей группой перешло в руки Покровского. Два дня спустя ему удалось вторично разбить красных, на этот раз у станицы Георгие-Афинской. На время угроза Екатеринодару была снята. Кубанские власти устроили победителям триумфальную встречу. Прямо на дебаркадере городского вокзала атаман Филимонов произвел Покровского в полковники.
Новоявленный герой был фигурой в достаточной степени колоритной. Выходец из Нижегородской губернии, на Кубани он был чужаком. За плечами у Покровского были Одесский кадетский корпус и Павловское военное училище.
Необычным было то, что он успел закончить еще и Петербургский политехнический институт по классу авиации, а затем Севастопольскую авиационную школу. В мировую войну военный летчик Покровский стал первым российским авиатором, пленившим в воздушном бою неприятельский аэроплан. Летом 1917 года он числился состоящим в распоряжении начальника Морского Генерального штаба. В это время Покровский был активным участником нелегальных офицерских организаций, по его собственным словам, близко сотрудничал с адмиралом А.В. Колчаком. Осенью он не слишком понятным образом оказался в Екатеринодаре с мандатом какого-то полумифического «Харьковского военно-гражданского союза»{595}.
Несомненно, Покровский был энергичным человеком и талантливым организатором. Было в нем то, что привлекало к нему офицерскую молодежь. Но вместе с тем нельзя не видеть и откровенно авантюристических черт его характера. Впрочем, сама судьба, за месяц сделавшая 27-летнего капитана генералом, провоцировала его на авантюризм. Было у Покровского еще одно, не самое приятное, качество. В его поведении имело место такое, что заставляло подозревать его в садистских наклонностях. Своими шутками в духе того, что «вид повешенного оживляет ландшафт», или манерой устраивать обеды с видом на виселицы — для улучшения аппетита он внушал неприязнь даже видавшим виды сподвижникам{596}.
С декабря 1917 года кубанские власти поддерживали регулярный контакт с командованием Добровольческой армии. В Екатеринодаре, как мы уже писали, дважды бывал генерал Алексеев. Корниловым для связи был направлен на Кубань генерал И.Г. Эрдели. Предполагалось, что именно он возглавит все добровольческие формирования в области. Однако Покровский быстро оттеснил корниловского эмиссара в сторону. После побед под Энемом и Георгие-Афинской встал вопрос о замещении должности командующего войсками Кубанского края (за предыдущие месяцы их сменилось трое). Генерал Эрдели от сделанного ему предложения отказался. По настоянию Быча и другого члена правительства — А.И. Калабухова, командующим был назначен Покровский. Это особенно любопытно, так как через полтора года именно Покровский по приказу Деникина повесит Калабухова «за измену России и кубанскому казачеству».
Покровский благодарил за оказанное ему доверие и уверенно заявил, что он спасет Кубань. Однако все оказалось не так просто. Окрыленный успехом, новый командующий решил взять под контроль Владикавказскую железную дорогу. В середине января войска краевого правительства заняли Выселки. Но через три недели красные внезапным ударом выбили добровольцев со станции. Над кубанской столицей вновь нависла гроза. К этому времени стало известно о самоубийстве Каледина и о том, что отряд Корнилова покинул пределы Донской области. Были получены непроверенные слухи, что Добровольческая армия находится в районе Лежанки, но куда она направляется — на Кубань или на Терек, никто не знал.
22 февраля (7 марта) в атаманском дворце состоялось совещание, на котором присутствовали сам атаман, Покровский, некоторые члены правительства и депутаты. То, что город придется покинуть, было ясно всем. Споры были лишь по вопросу о том, куда уходить и что делать дальше. Отступать в район железных дорог было чревато слишком большим риском. Поэтому было решено идти через черкесские аулы в горный Карачай. Путь этот был длинным и тяжелым, но зато в горах можно было отсиживаться неопределенно долгое время, тревожа большевиков внезапными вылазками.
Белый Екатеринодар доживал свои последние дни. Покровский собрал в здании реального училища всех находившихся в городе офицеров и приказал им немедленно двинуться на фронт. Но, как вспоминал один из участников этих событий, «дошло до фронта фактически меньше половины»{597}. Но новом совещании, состоявшемся 28 февраля (13 марта), было решено уходить немедленно. В пять часов вечера во все отряды было послано приказание покинуть город с наступлением темноты. О поспешном характере бегства говорит тот факт, что Филимонов забыл во дворце даже знак атаманского достоинства — булаву, за которой пришлось посылать специального нарочного{598}.
К рассвету 1 (14) марта войска через железнодорожный мост переправились на другой берег Кубани. Сам мост было решено не взрывать, а лишь временно вывести из строя, организовав на нем крушение двух встречных поездов. К вечеру отряды сосредоточились в ауле Шенджий, где оставались весь следующий день. Здесь были подсчитаны наличные силы. Всего в строю находилось 2185 человек. Из этого числа было 1835 офицеров и 350 казаков{599}. Артиллерия была представлена девятью легкими орудиями, сведенными в батарею{600}. Значительную часть беглецов составляли гражданские лица, включая членов правительства и большинство депутатов рады. Были среди гражданских и столичные политические деятели, вроде М.В. Родзянко, ранее нашедшие приют в Екатеринодаре.
3 (16) марта отряд перешел в станицу Пензенскую. Разведчики, посланные в соседние станицы, сообщили, что они заняты хорошо вооруженными силами красных. Для кубанского отряда это был самый тяжелый день. Покровский фактически самоустранился от происходящего. Говорили, что он пьет, закрывшись в своей комнате. «В армии, — вспоминал участник похода, — началось брожение, грозившее вылиться в раскол. Ходил даже слух о предложении одной части арестовать командующего и назначить другого. Ночь около квартиры полковника Покровского стоял караул для предупреждения возможного ареста»{601}. Небольшая группа казаков все же отделилась и ушла в Майкопский отдел.
Кризис был готов разразиться в любую минуту, но в это время от местных жителей стало известно, что в направлении восточнее Екатеринодара в последние сутки была слышна артиллерийская стрельба. Это сразу возродило надежды. Противником, противостоявшим большевикам, несомненно должен был быть Корнилов, а это означало, что не все потеряно. Обратим внимание — и Добровольческая армия, и кубанцы явно преувеличивали силы друг друга.
Командование кубанского отряда приняло решение оказать помощь Корнилову, предприняв диверсию в направлении Екатеринодара. В ночь на 7 (20) марта была захвачена переправа через Кубань у станицы Пашковской в непосредственной близости от столицы края. Два дня добровольцы удерживали занятый ими плацдарм, но никаких сведений о Корнилове в течение всего этого времени получить не удалось. На вызовы по радио никто не отвечал (у Корнилова не было радиостанции), не было слышно и орудийной стрельбы.
Один из тогдашних кубанских командиров подполковник В.Г. Науменко вспоминал: «Настроение отряда было подавленное. Большинство не понимало движения взад и вперед в районе Екатеринодара, Пензенской, Лакшукая. Подавленность еще больше усилилась, когда стало известно, что полковник Кузнецов, не исполнив возложенной на него задачи, ушел со своим отрядом в неизвестном направлении, уведя с собою лучшую часть нашей конницы… Такое положение привело некоторых участников похода в отчаяние, и усилился уход из отряда отдельных лиц. Как потом выяснилось, почти все они погибли»{602}.
Вечером 9 (22) марта атаман Филимонов собрал на совещание старших начальников, руководителей правительства и рады. Здесь было решено вернуться к прежнему плану и пробиваться в горы. Беда была в том, что и Пензенскую, и Шенджий после ухода добровольцев немедленно заняли красные. Оставалась единственная возможность — идти лесными тропами вдали от населенных пунктов. Уничтожив лишние телеги, бросив часть орудий и радиостанцию, отрад двинулся в путь.
У станицы Калужской добровольцы столкнулись с значительными силами противника. Бой был тяжелым и кровопролитным. Красные отступили, но было ясно, что на следующий день сражение возобновится. Именно в этот момент, когда ситуация казалась безнадежной, на отряд Покровского случайно наткнулся корниловский разъезд. Состояние духа кубанцев характеризует следующая деталь: командовавший разъездом штаб-ротмистр Баугис был взят под стражу, так как из-за отсутствия документов и нерусского акцента в нем заподозрили большевистского комиссара[13]. Только прибытие на следующий день второй группы посланцев Корнилова во главе с полковником В.П. Барцевичем, лично знакомым некоторым кубанским офицерам, убедило их в том, что это не провокация.
На рассвете 12 (25) марта Покровский выехал для свидания с Корниловым в аул Шенджий, накануне занятый Добровольческой армией. Перед отъездом правительство «для престижа» произвело Покровского в генералы. С этой же целью ему были приданы конвойная сотня и сотня черкесов. В Шенджий Покровского встречали криками «ура». Впрочем, командование Добровольческой армии вело себя более сдержанно.
Покровский был приглашен на обед, на котором присутствовали Корнилов, Алексеев, Деникин, Романовский и Марков. Деникин вспоминал эту встречу: «В комнату… вошел молодой человек в черкеске с генеральскими погонами — стройный, подтянутый, с каким-то холодным металлическим выражением глаз, по-видимому, несколько смущенный своим новым чином, аудиторией и предстоящим разговором»{603}. После того как обе стороны обменялись информацией о состоянии дел, зашла речь о главном. Корнилов ультимативно потребовал, чтобы кубанский отряд был влит в состав Добровольческой армии и подчинен общему командованию. Покровский отстаивал сохранение отдельного кубанского отрада с подчинением его Корнилову лишь в оперативном отношении. По его словам, кубанское правительство хочет сохранить собственную армию, что «соответствует конституции края». Расформирование же кубанских частей вызовет недовольство и брожение в войсках. Алексеев не выдержал и вспылил:
— Полноте, полковник, извините, не знаю, как вас и величать. Войска тут ни при чем. Мы знаем хорошо, как от носятся они к этому вопросу. Просто вам не хочется посту питься своим самолюбием.
Корнилов был категоричен:
— Одна армия и один командующий. Иного положения я не допускаю. Так и передайте своему правительству{604}.
Стало ясно, что вопрос об объединении вызовет еще немало споров. Пока же приходилось решать насущные проблемы. Оба отряда разделяло всего 18 верст, но между ними лежала станица Ново-Дмитриевская, где укрепилась почти трехтысячная группировка красных. Ранним утром 15 (28) марта Корнилов двинул армию в путь. Дул пронизывающий ветер, шел мелкий холодный дождь. Часов около девяти появилось солнце, но почти сразу вновь скрылось за темными тучами. Около полудня еще сильнее похолодало и пошел снег. Мокрые шинели добровольцев превратились в ледяные панцири, промерзшие руки отказывались держать винтовки. Перед станицей путь армии преградила река Черная. Не слишком широкая в обычное время, сейчас она превратилась в бурлящий поток, мутный и холодный.
Одно было на руку — в такую погоду красные предпочитали сидеть по хатам, и потому нападение врага для них стало неожиданностью. Бой длился до глубокой ночи, но не из-за того, что противник оказал ожесточенное сопротивление, а потому, что в снежном буране трудно было отличить своих и чужих. Именно этот эпизод получил название «Ледяного похода», позднее перенесенное на всю кубанскую эпопею. Авторство самого этого термина одни современники приписывали генералу С.Л. Маркову, другие — донскому журналисту Б.А. Бартошевичу. В любом случае, это не принципиально. Важнее другое. Яркое, запоминающееся название естественным образом стало частью легенды, каковой на глазах становился Кубанский поход.
Через день, 17 (30) марта, в Ново-Дмитриевской состоялось совещание руководства двух отрядов. Со стороны Добровольческой армии на нем присутствовали Корнилов, Алексеев, Деникин, Романовский и Эрдели. Кубанцы были представлены Филимоновым, Покровским, председателем рады Н.С. Рябоволом, товарищем председателя Султан Шахим Гиреем и главой правительства Л.Л. Бычем. Кубанская сторона опять отстаивала необходимость сохранения отдельной армии, апеллируя к «демократии» и конституции «суверенной Кубани». Деникин вспоминал: «На нас после суровой, жесткой и простой обстановки похода и боя от этого совещания вновь повеяло чем-то старым, уже, казалось, похороненным, напомнившим лето 1917 года — с бесконечными дебатами революционной демократии, доканчивавшей разложение армии»{605}.
В разгар споров в комнате зазвенели стекла, на площади разорвались две гранаты, пущенные со стороны позиций красных. Это ли сыграло свою роль или 11 виселиц на той же площади, где по приказу Корнилова были повешены захваченные в плен большевики, но кубанцы капитулировали. Было подписано соглашение, состоявшее из трех пунктов:
1. Ввиду прибытия Добровольческой армии в Кубанскую область и осуществления ею тех же задач, которые поставлены кубанскому правительственному отряду, для объединения всех сил и средств признается необходимым переход кубанского правительственного отряда в полное подчинение генералу Корнилову, которому предоставляется право реорганизовать отряд, как это будет признано необходимым.
2. Законодательная рада, войсковое правительство, войсковой атаман продолжают свою деятельность, всемерно содействуя военным мероприятиям командующего армией.
3. Командующий войсками Кубанского края и его начальник штаба отзываются в состав правительства для дальнейшего формирования Кубанской армии.
В последующие дни кубанские части были влиты в состав Добровольческой армии. Были созданы две пехотные бригады — под началом генералов Маркова и Богаевского и конная бригада генерала Эрдели. Общая численность армии выросла до шести тысяч человек. В таком виде она могла позволить себе решать и более серьезные, нежели прежде, задачи.
После соединения с кубанцами вопрос о штурме Екатеринодара был фактически решен. Если и были сомневавшиеся в успехе, то они предпочитали молчать. По словам Деникина, кубанская столица стала для добровольцев чем-то вроде Иерусалима для первых крестоносцев, символом завершения всего тяжелого похода. «Он влек необыкновенно притягательной силой. Даже люди с холодным умом, ясно взвешивавшие военно-политическое положение, не обольщавшиеся слишком радужными надеждами, поддавались невольно его гипнозу. А массы видели в нем конец своим мучениям, прочную почву под ногами и начало новой жизни. Почему — в этом плохо разбирались, но верили, что так именно будет»{606}.
Но прежде чем штурмовать Екатеринодар, нужно было переправить армию через Кубань. Железнодорожный мост в самом Екатеринодаре красные охраняли так, что туда даже не стоило соваться. Был еще деревянный мост в станице Пашковской к востоку от города, но здесь совсем недавно вел бои кубанский отряд Покровского, и можно было предположить, что красные приготовились к новому нападению. Корнилов решил захватить паромную переправу у станицы Елизаветинской, где скорее всего добровольцев не ждали.
По пути к переправе необходимо было пересечь железную дорогу у станции Георгие-Афипская. Здесь стоял многочисленный гарнизон красных, усиленный артиллерией и бронепоездами. Тем не менее приходилось рисковать, поскольку другого пути не было. Захват станции был поручен генералу Маркову. Однако с самого начала все сложилось не лучшим образом. Бригада Маркова выступила ночью 24 марта 1918 года, но к восходу солнца добровольцы были еще на расстоянии версты от Георгие-Афипской. Когда рассвело, красные внезапно увидели перед собой на ровном поле компактную массу пехоты и конницы, не успевшую еще развернуться в боевые порядки. После минутного замешательства два красных бронепоезда открыли шквальный пулеметный огонь.
Добровольцы рассыпались в цепь и залегли. Было много убитых и раненых. В десятом часу утра в тылу добровольческих позиций показалась группа всадников, скакавших галопом. Впереди на буланой кобыле ехал Корнилов, за ним — текинец с трехцветным значком на пике и несколько чинов свиты. Всадники спешились шагов за двести до передовой линии. Впрочем, и здесь было небезопасно: шальной пулей в ногу ранило генерала Романовского. Корнилов осмотрел позиции противника в бинокль и жестко выговорил генералу Маркову:
— Сергей Леонидович! Я просил вас о ночном налете, а вы закатили мне дневной бой!{607}
Командующий приказал бригаде генерала Богаевского начать глубокий обход Георгие-Афипской с запада и сам переехал на это направление. Марковцы же после нескольких неудачных атак залегли в укрытии. Часов около четырех после полудня добровольческой артиллерии удалось взорвать склад снарядов на станции. С одной стороны, это было досадно, поскольку у добровольцев уже были виды на трофейные боеприпасы, но с другой — взрыв вызвал панику среди красных. В это же время корниловцы и партизаны Богаевского вышли в тыл к большевикам и после короткого боя ворвались на станцию. Новая атака марковцев довершила дело. В Георгие-Афипской добровольцам досталось около 700 снарядов, большое количество ружейных патронов, удалось захватить даже красный бронепоезд. Но и потери превысили 150 человек. Для маленькой Добровольческой армии это было слишком много. Встал вопрос: если красные будут сопротивляться так и дальше, то для штурма Екатеринодара просто не хватит сил.
Не лучшие впечатления от боя у Георгие-Афипской несколько сгладили известия о том, что конница генерала Эрдели захватила переправу. Находившийся здесь паром в нормальных условиях перевозил максимум 50 человек, или 15 всадников, или четыре телеги с лошадьми. Позже нашли где-то еще один, неисправный и меньшей подъемной силы. Это, да плюс десяток рыбачьих лодок, составляло все наличные «плавсредства». Между тем на правый берег нужно было перебросить не менее девяти тысяч человек, включая обоз и гражданских лиц, четыре тысячи лошадей и около 600 повозок, орудий и зарядных ящиков. Кубань (если читатель простит нам избитое сравнение) стала для добровольцев своего рода Рубиконом. Пути назад после этого не было. Позднее Деникин писал об этом: «Обратный отход с боем потребовал бы значительно большего времени, вернее, был бы невыполним вовсе и в случае неудачи боя грозил армии гибелью»{608}.
Первой к вечеру 26 марта переправу закончила бригада генерала Богаевского. Станица Елизаветинская была взята без боя. Здесь генерал Корнилов впервые объявил мобилизацию младших возрастов. Из казаков-елизаветинцев был сформирован Кубанский казачий полк, составивший вместе с добровольческой конницей кавалерийскую бригаду. Отряды генерала Маркова оставались пока на левом берегу, прикрывая обоз и раненых.
Корнилов очень рисковал. Если бы командование красных проявило больше инициативы, оно могло бы устроить добровольцам на переправе «вторую Березину», прижав их к реке с обеих сторон. Но, на удивление, все прошло спокойно. Лишь утром 27 марта красные начали наступление на Елизаветинскую со стороны Екатеринодара. Корниловский полк, стоявший в сторожевом охранении, понес большие потери. После полудня в дело вступил Партизанский полк генерала Казановича. Прошло не более часа, как вдруг красные совершенно неожиданно прекратили бой и отступили к городу. Добровольческий авангард выдвинулся далеко вперед, и только близившаяся ночь помешала дальнейшему наступлению. Но, в любом случае, это был большой успех. До Екатеринодара оставалось не более десяти верст.
Легкость, с которой была одержана эта победа, посеяла в добровольческом командовании уверенность в успехе всей операции. По словам Деникина, «27 марта мы беседовали в штабе о вопросах, связанных с занятием Екатеринодара, как о чем-то неизбежном и не допускающем сомнения»{609}. Говорили, что в рядах красных царит паника, что уже началась эвакуация города. Возможно, именно это и привело Корнилова к решению, которое многие позже считали роковым.
В штабе Добровольческой армии силы красных оценивали в 28—30 тысяч человек, при 20—25 орудиях и трех бронепоездах{610}. В реальности эта оценка была преувеличена. Численность защитников Екатеринодара не превышала 20 тысяч{611}. К тому же красные отряды были плохо организованы, а между руководителями обороны города Сорокиным и Автономовым существовал острый конфликт. Но при любом раскладе добровольцев было в три с лишним раза меньше. Казалось бы, логично было бросить на штурм города все имеющиеся резервы, положившись на мощь первого натиска. Однако Корнилов принял решение штурмовать Екатеринодар только силами бригады Богаевского (а это примерно три с половиной тысячи бойцов), оставив бригаду Маркова охранять переправу и обоз.
В этом был свой резон. Оставленный без охраны обоз мог стать легкой добычей красных, свободно перемещавшихся по железнодорожному мосту через Кубань. Такой исход был бы равносилен концу. Корнилов выбирал между двумя вариантами, каждый из которых мог закончиться катастрофой. Какое бы решение он ни принял, в случае неудачи оно было бы признано ошибкой, в случае победы — чудом военного гения и прозорливости.
Приказ за № 182, предписывавший начать штурм Екатеринодара, был подписан Корниловым в Елизаветинской в 11 часов вечера 27 марта 1918 года. Партизанский полк Казановича должен был атаковать город с запада, корниловцы Неженцева — занять Черноморский вокзал, коннице генерала Эрдели было приказано обойти город со стороны предместья Сады и атаковать с севера. Казанович вспоминал, что его первым побуждением после получения приказа было идти к генералу Богаевскому и добиваться отмены изданного распоряжения. «Я был уверен, что сил бригады недостаточно для овладения городом и преждевременная атака приведет к тому, что наши без того небольшие силы будут введены в дело по частям и вместо планомерной атаки получатся разрозненные действия отдельных частей»{612}. Так думали и многие другие, но приказы, как известно, обсуждению не подлежат.
Утром 28 марта Партизанский полк развернул наступление вдоль дороги из Елизаветинской в Екатеринодар. К северу от дороги лежали поля с разбросанными по ним домиками-хуторами. Летом там жили хозяева участков, но сейчас хутора пустовали. К юго-востоку от дороги на высоком берегу Кубани находились образцовая ферма Екатеринодарского экономического общества и примыкавшее к ней опытное поле. К десяти утра партизаны Казановича захватили хутора и ферму, но около полудня красные, получив подкрепление из Екатеринодара, под прикрытием артиллерии перешли в контрнаступление. Хутора добровольцам удалось удержать, но ферму пришлось оставить. Богаевский перебросил на помощь Казановичу кубанских пластунов полковника Улагая. После вторичной атаки ферма вновь была взята. К вечеру добровольцам удалось продвинуться до артиллерийских казарм, расположенных непосредственно на окраине Екатеринодара.
Потери были очень велики. Среди раненых были сам Казанович и Улагай. Силы добровольцев были на пределе. Это понимал и Корнилов. С вечера 28 марта он начал перебрасывать на правый берег Кубани и постепенно вводить в бой части бригады генерала Маркова. Еще одну характерную деталь рисует короткая справка, составленная в штабе армии:
Сведения о боевых припасах на 28 марта 1918 года
Было ружейных патронов 53 400 штук, из них выдано 45 400 и отправлено россыпью 8000 штук. Пушечных снарядов 50 штук, которые в тот же день полностью выданы 3-й батарее. К 7 часам 29 марта патронов трехлинейных нет, снарядов нет{613}.
Екатеринодар предстояло брать без патронов и снарядов, то есть фактически голыми руками. Но рядовым добровольцам было сложно заметить и правильно оценить эти тревожные признаки. В обозе, по прежнему стоявшем в Елизаветинской, падение Екатеринодара ждали с минуты на минуту. Один из участников похода вспоминал: «Вести были оптимистические: “Город взят”, “Бой уже за городом”, “Город сегодня будет взят”…»{614}
Б.А. Суворин записал в своем дневнике: «Взятие Екатеринодара… Последний день 47 дней»{615}. На скорую руку был отслужен благодарственный молебен. Наиболее нетерпеливые уже подняли кружки с пивом в погребке у казака Кабанца.
Стремление выдать желаемое за действительное вполне понятно. Удивительным выглядит тот оптимизм, который царил в штабе армии. Деникин писал: «Уже никто не сомневался, что Екатеринодар падет. Не было еще случая, чтобы красная гвардия, потеряв окраину, принимала бой внутри города или станицы. Корнилов хотел уже перейти на ночлег в предместье, и ему с трудом отсоветовали ехать туда. Коменданту штаба армии послано было приказание — к рассвету выслать квартирьеров…»{616}
С трудом Корнилова уговорили разместиться на ночь в здании фермы. Это тоже был не лучший вариант, но командующий ни за что не соглашался возвращаться в Елизаветинскую, а другого подходящего помещения вблизи передовой не было. Территория фермы узкой полосой вытянулась между рекой и дорогой. Ближе к дороге располагалось опытное поле, окруженное редкими пирамидальными тополями, лишенными в это время года листвы. Единственным укрытием была небольшая хвойная роща на западном конце участка. Ближе к восточному краю стояли одноэтажный дом управляющего и небольшой сарай. Стены дома были дощатыми, обмазанными глиной и побеленными снаружи. Внутри — коридор и шесть небольших комнат. В двух расположился лазарет, в одной был установлен полевой телефон. Комнату напротив занимал генерал Романовский со своим штабом. Рядом в маленькой каморке без окна приютился генерал Деникин. Угловая комната с окнами на северо-восток (через коридор от лазарета) была предоставлена Корнилову.
Накануне, как мы уже указывали, территория фермы была ареной ожесточенного боя. Журналист Б.А. Суворин, посетивший штаб армии утром 29 марта, так описывал увиденное:
«Дорога, сначала уходившая от реки, в конце привела меня к роще на самом берегу Кубани, на ее высоком берегу. Здесь же, в только что начинавшейся зелени, находится маленький домик фермы, где находился Корнилов и где он был позже убит. Отсюда открывался прекрасный вид. Весь Екатеринодар был виден; направо внизу бежала извилистая, мутная, как сами казаки ее называют, Кубань.
В роще еще лежали неприбранные трупы убитых большевиков. Одного из них я помню. Это был здоровый черноусый парень с прострелянной головой; на нем была матросская фуфайка под курткой (голландка), и на руке был выжжен порохом якорь. Почему этот матрос должен был погибнуть в этой прозрачной весенней роще? Какая ненависть увлекла его в эту борьбу? На дороге я видел еще два трупа. Один был “наш”. Молодой солдат, которому чья-то заботливая рука прикрыла глаза… Он лежал у обочины дороги, руки ему скрестили, и лицо было загадочное и торжественное. Недалеко от дороги была убита в тот же день сестра милосердия. Я, помню, издали заметил ее белую повязку, и мне только позднее рассказали о ее случайной гибели от шального снаряда»{617}.
Тела погибших еще не успели убрать, как появились новые жертвы. Как вспоминал генерал Богаевский, «дом со своими белыми стенами да и вся ферма были превосходной мишенью на отличной дистанции, и нужно только удивляться счастью или плохой стрельбе красных, что дом не был разбит артиллерийским огнем в первый же день»{618}. В течение трех дней красные непрерывно обстреливали ферму с утра и до темноты. Не проходило и часа, чтобы кого-то не убило или ранило. Корнилову неоднократно предлагали перенести штаб в другое место, но он не принимал никаких мер.
Его должно было беспокоить другое. Если рядовые добровольцы еще могли рассчитывать на скорый успех, то командующий уже по должности был слишком осведомлен для того, чтобы тешить себя иллюзиями. Армия выдохлась. К полудню 29 марта в бой были введены последние части бригады генерала Маркова. Обоз у Елизаветинской остался без прикрытия. Таким образом, первоначальное решение Корнилова, разделившего армию, оказалось бессмысленным. Бригада Богаевского за три дня непрерывных боев понесла огромные потери, а оставшиеся в живых были вымотаны до предела. Бригада Маркова перебрасывалась на передовую по частям и по этой причине тоже не смогла стать ударным кулаком свежих сил. Штурм Екатеринодара обнажил главную проблему, которая сопутствовала Добровольческой армии на протяжении всего «Ледяного похода» — полное отсутствие резервов. При таком положении вещей сражение должно было быть выиграно первым натиском или не выиграно вообще.
Частичные успехи не могли изменить ситуацию. Ближе к вечеру бригаде генерала Маркова в результате упорного боя удалось овладеть артиллерийскими казармами. Ожидалось, что на левом фланге атаку марковцев поддержит Корниловский полк, усиленный мобилизованными казаками-елизаветинцами. Командный пункт Корниловского полка располагался на невысоком придорожном кургане у кирпичного завода, откуда просматривалось все поле сражения. Беда была в том, что курган хорошо простреливался с позиций красных. Находиться здесь было можно только лежа на противоположном склоне, высовываясь наружу лишь время от времени.
Около пяти часов после полудня на кургане находились командир Корниловского полка полковник М.О. Беженцев, его заместитель капитан Н.В. Скоблин и прапорщик В.М. Иванов. Внезапно на вершине кургана разорвался снаряд. Иванов позднее вспоминал: «Вся правая часть тела обожжена; правый глаз перестал видеть; рот полный земли и невыносимая боль в ступне. Другим глазом я увидел, что полступни оторвано и нижняя часть длинной кавалерийской шинели капитана Скоблина залита моей кровью. Я начал страшно кричать, и полковник Неженцев, оторвавшись от бинокля, грубо приказал мне “не мешать ему”… Я пополз в другую яму, находившуюся сзади. Там мне стянули ногу проволокой над коленом, дабы остановить кровотечение, и свернули сигарку, которая тряслась в моих руках. Через 15 минут полк перешел в контратаку. Из ямы выскочил высокий полковник Неженцев со “стейером” в руке»{619}. С криком «вперед» он поднялся во весь рост и тут же упал, сраженный пулей в голову. Он встал, сделал несколько шагов и вновь упал с пулей в сердце{620}. Огонь красных был настолько интенсивным, что корниловцам удалось забрать тело своего командира лишь с наступлением темноты.
Вечером на кургане побывал генерал Богаевский. «Ощупью, ориентируясь по стонам раненых, добрался я до холмика с громким названием “штаб Корниловского полка” почти на линии окопов. Крошечный “форт” с отважным гарнизоном, среди которого только трое было живых, остальные бойцы лежали мертвые. Один из живых, временно командовавший полком, измученный почти до потери сознания, спокойно отрапортовал мне о смерти командира полковника Неженцева. Он лежал тут же, такой же стройный и тонкий; на груди черкески тускло сверкал Георгиевский крест. От позиции большевиков было несколько десятков шагов. Они заметили наше движение, и пули роем засвистали над нами, впиваясь в тела убитых. Лежа рядом с павшим командиром, я слушал свист пуль и тихий доклад его заместителя о боевом дне…»{621}
Дело явственно оборачивалось катастрофой, но по поведению командующего этого нельзя было почувствовать, хотя он, больше чем кто-то другой, должен был представлять общую картину. Понимая, что обильное цитирование документов может утомить читателя, мы все же рискнем воспроизвести здесь один из последних приказов Корнилова по армии.
ПРИКАЗ
частям Добровольческой армии
Ферма Кубанского экономического Общества
29 марта 1918 года.
19 часов 30 минут
Командующий армией приказал:
1. По занятии города генералу Маркову с частями 1-й бригады занимать станцию Владикавказской железной дороги и выставить сильную заставу с пулеметами и одним орудием к железнодорожному мосту через Кубань. Район, подлежащий наблюдению и охранению частями 1-й бригады, ограничивается улицами Новой, Садовой и рекой Кубанью. Все части иметь в кулаке и держать связь.
2. Генерал-майору Богаевскому с частями 2-й бригады занять Черноморский вокзал и разветвление железной дороги на Тимашевскую, Тихорецкую и Кавказскую. Район города, подлежащий охранению частями 2-й бригады, ограничивается улицами Новой и Садовой и железной дорогой, ведущей на Тихорецкую.
3. Генералу Эрдели — занять станицу Пашковскую, выслав разведку по всем направлениям к северу от реки Кубань и выслать дозоры в предместье Дубинка. Выслать специальные разъезды для порчи железнодорожных путей. Всем частям располагаться возможно сосредоточено и установить связь с собой и со штабом армии. С последним через штаб генерала Маркова, к которому будет телефон.
Начальник штаба генерального штаба генерал-майор Романовский{622}.
Обратим внимание: у командующего нет ни малейших сомнений в том, что Екатеринодар будет взят в тот же день. Трудно предполагать, что Корнилов был плохо информирован о положении дел. Просто он был непоколебимо уверен в том, что произойдет чудо. Не надеялся, а именно был уверен. Произойдет, потому что оно происходило всегда, потому что не могло не произойти. Эта уверенность, передававшаяся окружающим, была главным секретом «магнетического воздействия» личности Корнилова.
И чудо действительно едва не произошло. Во время атаки на Екатеринодар Партизанский полк генерала Казановича занимал позиции на левом фланге марковской бригады. Получив известие о том, что Марков взял артиллерийские казармы, Казанович принял решение прорываться в город вслед за отступавшим противником. Отряд Казановича численностью примерно 250 человек при двух пулеметах в надвигавшейся темноте занял городскую окраину и начал продвигаться к центру по Ярмарочной улице. Попадавшихся по дороге одиночных большевиков «ловили и тут же приканчивали»{623}. Казанович был уверен, что по соседним улицам идут марковцы, и потому приказал время от времени кричать «ура генералу Корнилову», для того чтобы обозначить свое местонахождение.
Через какое-то время добровольцы достигли Сенной площади. Расположив на перекрестках дозоры с пулеметами, Казанович остановился, ожидая подхода марковцев. Но время шло и все было тихо. Не слышно было ни артиллерии, ни выстрелов. На поиски бригады Маркова Казанович послал своего ординарца сотника Хоперского. Вернувшись, тот доложил, что кругом только красные, которые, видимо, не подозревают о присутствии в городе добровольцев. Тут только Казановичу стало ясно, что его отряд оторвался от своих.
Не за горами был рассвет. Нетрудно было представить судьбу отряда в том случае, если красные его наконец обнаружат. В этой ситуации Казанович решил пробиваться обратно. Партизаны двинулись назад по все той же Ярмарочной улице. Встречным красным разъездам было приказано отвечать, что идет Кавказский отряд, прибывший на подмогу. Красные спохватились лишь в последний момент, но партизанам все же удалось благополучно выбраться из города, прихватив с собой даже несколько захваченных по дороге повозок с патронами и снарядами. Правда, при этом отряд Казановича едва не попал под выстрелы своих, но в итоге все обошлось.
Известие о рейде Партизанского полка быстро распространилось в армии. Генерал Марков предлагал Казановичу немедленно общими силами повторить атаку, но тот ответил, что время уже упущено. Прорыв партизан Казановича был последним ярким эпизодом боев за Екатеринодар. Судьба отвернулась от добровольцев. Наступали тяжелые дни.
30 марта 1918 года выдалось относительно спокойным. Красные продолжали поливать добровольческие позиции оружейным и артиллерийским огнем, но активных действий не предпринимали. Добровольцы вяло отстреливались, экономя боеприпасы. По контрасту с непрерывными боями предыдущих дней могло показаться, что не происходит вообще ничего. Однако подспудно, незаметно для наблюдателей, назревало нечто очень важное.
Утром в штаб армии привезли с передовой тело Неженцева. Хоронить его не стали, предполагая устроить торжественное погребение в Екатеринодаре, и по приказу Корнилова поместили в сарае рядом со зданием фермы. В течение дня командующий несколько раз заходил туда и подолгу оставался там один. Неженцев не был другом Корнилова, как, за неимением других слов, об этом пишут мемуаристы. У Корнилова вообще не было друзей. Неженцев был для него больше чем другом, он был живым талисманом, символом удачи. Гибель Неженцева очень повлияла на Корнилова. В тот день, беседуя с самыми разными людьми, он часто не к месту говорил: «Неженцев убит… Какая потеря…»{624}
Вечером, впервые после Ольгинской, Корнилов собрал военный совет. На нем, помимо командующего, присутствовали генералы М.В. Алексеев, А.И. Деникин, И.П. Романовский, С.Л. Марков, А.П. Богаевский и кубанский атаман А.П. Филимонов. Комната, которую занимал Корнилов в здании фермы, площадью была не больше двух квадратных саженей (примерно девять квадратных метров). Здесь стояли узкая кровать, стол, заваленный бумагами и картами, и единственный стул. Собравшимся не хватило места: пришлось натащить соломы и расположиться прямо на полу. Помещение слабо освещалось двумя-тремя восковыми свечами. Окно, выходившее на позиции красных, было для маскировки завешено какой-то циновкой.
Настроение собравшихся было подавленным. Все были усталые и измотанные. Генерал Марков просто заснул, сидя в углу на соломе. В докладах начальника штаба армии и командиров бригад прозвучали пугающие факты. В боях за Екатеринодар армия потеряла почти половину своего состава. В Партизанском полку осталось триста штыков. Еще больше пострадал Корниловский полк. Здесь в строю оставалось меньше ста человек, были убиты командир полка Неженцев и его заместитель полковник Индейкин. В несколько лучшем положении находился Офицерский полк, поскольку он участвовал в боях лишь в течение последних суток.
Резервов больше не оставалось. Мобилизованные в окрестных станицах казаки уходили прямо с позиций. Тревожным признаком было то, что мемуаристы деликатно называют «утечкой добровольцев», то есть дезертирство из офицерских частей{625}. Боеприпасы полностью закончились.
Деникин вспоминал: «Корнилов за ночь как-то осунулся, на лбу легла глубокая складка, придававшая лицу суровое страдальческое выражение. Глухим голосом, но резко и отчетливо он сказал: “Положение действительно тяжелое, и я не вижу другого выхода как взятие Екатеринодара. Поэтому я решил завтра на рассвете атаковать по всему фронту. Как ваше мнение, господа?”»{626} Все присутствовавшие, за исключением Алексеева, высказались против продолжения штурма. Алексеев же предложил дать войскам день на передышку.
Деникин позднее писал: «На мой взгляд, такое половинчатое решение, в сущности лишь прикрытое колебание, не сулило существенных выгод: сомнительный отдых в боевых цепях, трата последних патронов и возможность контратаки противника. Отдаляя решительный час, оно сглаживало лишь психологическую остроту данного момента»{627}. Корнилов должен был все это понимать. К тому же исходило это предложение от Алексеева, и можно представить, что в другое время Корнилов не упустил бы возможности выговорить все, что он думает. Тем удивительнее, что сейчас он сразу согласился.
— Итак, будем штурмовать Екатеринодар на рассвете 1 апреля.
Расходились участники совещания мрачными. Марков, вернувшись в свой штаб, сказал: «Наденьте чистое белье, у кого есть. Будем штурмовать Екатеринодар. Екатеринодара не возьмем, а если возьмем, то погибнем»{628}. Удивительнее всего, что это тот самый Марков, который еще утром с азартом предлагал генералу Казановичу повторить попытку прорваться в город. Напомним, что еще двумя днями ранее все, от обитателей обозного «табора» в Елизаветинской до чинов штаба армии, были убеждены в том, что взятие Екатеринодара вопрос решенный. За эти два дня безудержный оптимизм перерос в такое же безудержное отчаяние.
Объяснение этому нужно искать в том уникальном эмоциональном единстве, которое дотоле позволяло Добровольческой армии побеждать многократно превосходящего противника. Человек, долгое время находящийся на пределе возможностей, неизбежно обречен на депрессию. Коллективное «я» добровольцев было подчинено тем же законам. Добровольцы не знали страха до тех пор, пока сохраняли веру. Веру в правоту своего дела и прежде всего веру в Корнилова. Если бы веру в успех потерял сам Корнилов, то армию уже ничто бы не спасло.
С Корниловым же явно что-то происходило. Об этом свидетельствовал уже сам факт созыва военного совета. Когда тремя днями ранее командующий подписывал приказ о штурме Екатеринодара, ему не понадобилось созывать для этого высший генералитет. Корнилов приказал и все не раздумывая подчинились. Теперь же в разговоре с генералом Казановичем он почти оправдывался: «Конечно, мы все можем при этом погибнуть, но, по-моему, лучше погибнуть с честью. Отступление теперь тоже равносильно гибели: без снарядов и патронов это будет медленная агония»{629}.
В этот день Корнилов вообще много говорил о смерти. После того как члены военного совета разошлись, выслушав решение о новом штурме, Деникин спросил Корнилова:
— Лавр Георгиевич! Почему вы так непреклонны в этом вопросе?
— Нет другого выхода, Антон Иванович. Если не возьмем Екатеринодар, то мне останется пустить себе пулю в лоб.
Деникина эта реплика сильно взволновала:
— Ваше высокопревосходительство! Если генерал Корни лов покончит с собой, то никто не выведет армии — она вся погибнет{630}.
Деникин воспринял этот разговор вполне серьезно. Он сообщил о нем Романовскому, и они договорились о том, что кто-то из них обязательно должен быть всегда рядом с Корниловым. Впрочем, нам кажется, что все рассуждения о «пуле в лоб» были скорее свидетельством мрачного настроения командующего, нежели действительного намерения покончить жизнь самоубийством. Но Корнилов потерял уверенность, а это было ничуть не лучше.
Все его поведение в этот вечер было каким-то странным, во всяком случае, не похожим на обычное. Поздним вечером, уже после военного совета, Корнилов встретил генерала Казановича и пригласил его к себе на ужин. Третьим в компании был генерал Романовский. Деникин наверняка к этому времени уже успел поставить его в известность о состоявшейся беседе. В этой связи присутствие Романовского на ужине выглядит не случайным.
За едой (холодная курица и яйца) Корнилов расспрашивал Казановича о подробностях ночного боя. Позднее Казанович писал: «После ужина мы остались вдвоем; Корнилов вспоминал наше первое знакомство в Кашгаре, когда мы оба были молодыми офицерами и нам, конечно, не снилось, где нас вновь сведет судьба. Несколько раз он вспоминал и жалел Неженцева, который, несмотря на разницу лет и положение, был его близким другом. Я почувствовал глубокую жалость к герою — я понял, до чего он одинок на свете…»{631}Неожиданно Корнилов предложил:
— Оставайтесь у меня ночевать. Вам сюда принесут сена. Казанович счел это неудобным и отговорился необходимостью идти на перевязку. Однако уже само предложение было удивительным. Прежде Корнилов всегда предпочитал уединение (вспомним его отдельную камеру в быховской тюрьме). Похоже, сейчас ему просто не хотелось оставаться одному.
Мы не знаем, спал ли Корнилов в ту ночь. Лег он около двух часов, а в пять был уже на ногах. То утро врезалось в память многих очевидцев, и мы можем восстановить происходившее в мельчайших деталях. «В сизой дымке тонул Екатеринодар. Вдали за серебристой Кубанью виднелись силуэты города. Ближе к реке — перелески с распускающейся зеленью и залитые весенней водой плавни, а прямо на юг от фермы (в которой помещался штаб), через реку, в грустной дремоте раскинулся разоренный большевиками аул Бжегокай»{632}. Полевая кухня затопила печь, и дым от нее стал подниматься над рощей. Кто-то спохватился и приказал кухне немедленно покинуть территорию фермы. Но было поздно — красная артиллерия, пользуясь появившимся ориентиром, возобновила затихший было ночью обстрел{633}.
Еще до завтрака Корнилов вышел из дома. В коридоре он встретил Деникина. Они перебросились несколькими ничего не значащими фразами и разошлись. Деникин пошел к реке и сел на склоне, где под защитой высокого берега уже грелись на утреннем солнце несколько офицеров. Корнилов же, в сопровождении своего адъютанта поручика Хаджиева, направился в сарай, где лежало тело Неженцева. Пробыл он там примерно 15 минут и вернулся на ферму. У тропинки два казака, сидя на траве, чистили пулемет. Вдруг совсем рядом прогремел взрыв. Один из казаков был убит на месте, у второго осколками перебило ноги. Корнилов приказал отнести раненого в лазарет на ферму.
На ферме Корнилова увидел ночевавший в лазарете Казанович. Он спросил, не будет ли каких-либо приказаний по полку, и получил ответ:
— Пока никаких — отдыхайте!{634}
Около половины седьмого утра к Корнилову зашел генерал Богаевский. Он, по-видимому, был последним, с кем Корнилов виделся и разговаривал, и потому его рассказ представляет для нас особый интерес. «Лавр Георгиевич сидел на скамье лицом к закрытому циновкой окну, выходившему на сторону противника. Перед ним стоял простой деревянный стол, на котором лежала развернутая карта окрестностей Екатеринодара и стоял стакан чая. Корнилов был задумчив и сумрачен. Видно было, что он плохо спал эту ночь, да это и понятно. Смерть Неженцева и тяжелые известия с фронта, видимо, не давали ему покоя.
Он предложил мне сесть рядом с собой и рассказать то, что я видел. Невесел был мой доклад. Упорство противника, видимо, получившего значительные подкрепления, большие потери у нас, смерть командира Корниловского полка, недостаток патронов, истощение резервов… Мой рассказ продолжался около получаса. Корнилов молча выслушал меня, задал несколько вопросов и, отпустив меня, мрачно углубился в изучение карт. Его последние слова, сказанные как бы про себя, были: “А все-таки атаковать Екатеринодар необходимо: другого выхода нет…”»{635}
Попытаемся восстановить общую мизансцену того, что происходило на ферме в следующие минуты. Итак, карманные часы «Павел Буре», лежавшие на столе перед Корниловым, показывают начало восьмого утра. В лазарете — фельдшер и раненый казак. Крики его страшно нервировали Корнилова, и он неоднократно посылал справляться, не пришел ли доктор. В соседней комнате Казанович (видимо, менее восприимчивый) пьет чай со свободными от дежурства медицинскими сестрами. В комнате с телефоном — генерал Трухачев пытается связаться с Офицерским полком. «В комнате, где находился генерал Романовский с чинами штаба, тесно, но радостно: после двух дней впервые удалось разогреть самовар и офицеры штаба собирались пить чай»{636}. В коридоре, почти у выхода, с кем-то разговаривает генерал Богаевский. В другом конце коридора Хаджиев нес Корнилову завтрак — чай и кусок белого хлеба. Корнилов находился в своей комнате один. Придя с улицы, он не разделся и по-прежнему был в полушубке, слишком теплом для весенней поры. Поверх карт на столе перед ним лежало донесение генерала Эрдели.
Предоставим далее слово очевидцу: «Пристрелявшись к дому шрапнелью, большевики стали закидывать его гранатами. Вскоре одна упала непосредственно перед домом, под окнами телефонной комнаты. Звенят разбитые стекла, падает штукатурка, порваны провода. Мы с удивлением переглянулись, не ожидая такой меткости от красных артиллеристов. Через секунду к нам зашел генерал Трухачев, стряхивая с себя куски извести. Начали разливать чай… Вдруг наш маленький домик весь наполнился грохотом. Задрожали стены, зазвенели остатки стекол. Ясно, что снаряд попал в дом, но в какую комнату?»{637}
Первым в комнате Корнилова оказался Хаджиев. Подоспевший через минуту Богаевский увидел следующую картину: «Корнилов лежал на полу с закрытыми глазами, весь покрытый белой пылью. Его голову поддерживал адъютант корнет Бек-Хаджиев; по левому виску текла струйка крови; правая нога была вся в крови; шаровары были разорваны. Корнилов тихо стонал.
В комнате все было перевернуто вверх дном. В наружной стене, немного выше пола, как раз против того места, где сидел командующий армией, видно было отверстие, пробитое снарядом, который, видимо, разорвался, ударившись в стенку за спиной Корнилова»{638}.
Пыль, стоявшая в воздухе, не позволяла внимательно осмотреть раненого. Врач ограничился тем, что перевязал ногу Корнилова выше колена резиновым жгутом для того, чтобы остановить кровь. Хаджиев вместе с офицером-текинцем Силябом Сердаровым, морским офицером Ратмановым[14] и еще одним офицером из команды связи вынесли Корнилова из дома наружу. Вокруг собралось много людей: Деникин, Романовский — все, кто был на ферме. Хаджиев вспоминал: «Голова Верховного была в моих руках. Он, открывая глаза и закрывая их, начал хрипеть. Мы его положили на землю близ берега реки Кубани. Все лицо было покрыто пылью и известью, из рукава левой руки сочилась кровь. Вся одежда была покрыта пылью и известью как у меня, так и у него. Раньше чем доктор-марковец подошел, он на мгновение открыл глаза, обвел нас взглядом и тотчас же захрипел и закрыл глаза навсегда. Доктор только ответил Деникину, спросившему: “Доктор, есть ли надежда?” — мотанием головы: дескать, нет!»{639} Дальше продолжает Богаевский: «Кто-то сложил ему руки на груди крестом. Совершенно случайно я опустил руку в карман пальто и нашел там маленький крестик, машинально сделанный мною из восковой свечи во время последнего военного совета. Я вложил этот крестик в уже похолодевшие руки своего вождя»{640}.
Любопытные подробности, связанные с гибелью Корнилова, приводит в своих воспоминаниях участник обороны Екатеринодара Ф.Ф. Крутоголов. По его словам, накануне вечером в штаб красных поступила информация от разведчика В. Иванушкина, проникшего в расположение добровольцев под видом казачьего офицера. Он сообщил, что на следующее утро в помещении фермы должно собраться все добровольческое руководство. Ночью вручную две пушки были выкачены на передний край боевых позиций и замаскированы. Огонь одной из них и поразил намеченную цель{641}. По данным другого источника, тоже исходящего со стороны красных, обстрел фермы был произведен целенаправленно после того, как о месте пребывания Корнилова стало известно от перебежчика{642}.
Все это вполне могло быть: и перебежчиков, из числа только что мобилизованных казаков, хватало, и красный лазутчик без труда мог проникнуть в ряды добровольцев, поскольку своего от чужого отличить было почти невозможно. Место же расположения штаба ни для кого в армии не было секретом. Но, в конце концов, это не столь важно. Главное было в другом. В последние дни штурма Екатеринодара Добровольческая армия держалась только благодаря своеобразному гипнозу личности Корнилова. Смерть его грозила подорвать боевой дух добровольцев и привести армию к гибели.
Первоначально добровольческое командование попыталось скрыть происшедшее, но слух об этом быстро просочился, вызвав настоящую панику. Настроение тех часов может проиллюстрировать выдержка из дневника офицера-корниловца: «Разнеслась ужасная весть, что Корнилов убит. Сначала никто не хотел этому верить. Но потом, когда пришло подтверждение, все впали в отчаяние. Если нет с нами Корнилова, то это значит конец, конец всем нам, конец всех наших надежд»{643}. Чувство обреченности и страх, накапливавшиеся с самого начала похода, теперь были готовы вырваться наружу.
Необходимо было немедленно обеспечить преемственность командования. Сделать же это было очень непросто. Нормальная армия в идеале должна представлять собой отлаженный механизм, действующий независимо от того, кто нажимает на рычаги. Но Добровольческая армия создавалась вокруг конкретной личности вождя. Формально заместителем командующего числился генерал Деникин. Однако этот пост был чистой воды синекурой. Свое назначение Деникин получил исключительно потому, что был старшим по прежде занимаемой должности из всех наличных генералов (не считая, разумеется, Алексеева). Сам Корнилов, по словам его адъютанта Хаджиева, относился к Деникину «терпимо», но не более того{644}.
Большую часть похода Деникин провел в обозе, и в армии его мало знали. Среди офицеров, особенно офицеров 1-й бригады (напомним, что она понесла относительно небольшие потери и потому была наиболее боеспособной), настойчиво называлась другая кандидатура — генерал Марков{645}. Это очень показательно. В старой армии сама мысль о выборности командования была абсолютно невозможной. Но Добровольческая армия и не была слепком с армии царской России. Хотя генетически она была связана с прошлым куда теснее, чем создававшаяся в это же время Красная армия, но и как и та несла в себе черты революционной эпохи.
В этой ситуации Деникин счел необходимым заручиться поддержкой Алексеева. Сообщая ему о смерти Корнилова (Алексеев ночевал в Елизаветинской), Деникин сознательно придал этой записке форму рапорта:
Доношу, что в 7 часов 20 минут в помещении штаба снарядом был смертельно ранен генерал Корнилов, скончавшийся через 10 минут. Я вступил во временное командование войсками Добровольческой армии.
31 марта 1918 года. 7 часов 40 минут.
Генерал-лейтенант Деникин{646}.
Было решено, что назначение Деникина на должность командующего будет оформлено приказом Алексеева. Правда, встал вопрос, как тому подписываться, ведь Алексеев формально не занимал в армии никаких постов. Решил проблему Романовский:
— Пишите «генерал от инфантерии»… и больше ничего. Армия знает, кто такой генерал Алексеев{647}.
Этот приказ стал своеобразной эпитафией Корнилову:
Неприятельским снарядом, попавшим в штаб армии, в 7 ч. 30 м. 31 сего марта убит генерал Корнилов.
Пал смертью храбрых человек, любивший Россию больше себя и не могший перенести ее позора.
Все дела покойного свидетельствуют, с какой непоколебимой настойчивостью, энергией и верой в успех дела отдался он служению Родине.
Бегство из неприятельского плена, августовское выступление, Быхов и выход из него, вступление в ряды Добровольческой армии и славное командование ею известны всем нам.
Велика потеря наша, но пусть не смутятся тревогой наши сердца и пусть не ослабнет воля к дальнейшей борьбе. Каждому продолжать исполнение своего долга, памятуя, что все мы несем свою лепту на алтарь Отечества.
Вечная память Лавру Георгиевичу Корнилову — нашему незабвенному вождю и лучшему гражданину Родины. Мир праху его!
В командование армией вступить генералу Деникину{648}.
Новый командующий немедленно собрал генералов на военный совет. Расположились в роще, под прикрытием деревьев, прямо на бурках, брошенных на землю. Никто не хотел в этом признаваться, но все чувствовали некоторое облегчение. Теперь, когда Корнилова не стало, можно было вслух говорить о том, что про себя думал каждый. Точнее всего эту мысль высказал Алексеев: «Если бы Екатеринодар был бы взят, удержать его с 300 пехотинцами и 1000 истомленной конницы не удалось бы. Правда, благодаря успеху к нам подходили бы казаки, но ведь это было бы не войско, это было бы ополчение ниже критики»{649}. Единодушно было решено начать отступление.
Днем в Елизаветинскую привезли тела Корнилова и Неженцева. На церковной площади в одном из домиков в маленькой комнатке было положено тело покойного. Окна были закрыты. Было полутемно. Вокруг гроба были свечи и цветы. В ногах читали псалтырь. «Корнилов лежал на столе, головой к висевшей иконе. На лице его было видно несколько ссадин и царапин. Выражение лица его было спокойно, он точно отдыхал крепким сном после тяжелой бесконечной работы. Оно не было подвергнуто мучениям перед смертью, только глубокая морщина на лбу показывала то, что он думал “крепкую думу”, так с этой думой и ушел от жизни»{650}.
Вечером в станичной церкви состоялось отпевание. Н.Н. Львов вспоминал: «Раздались звуки военных труб, торжественные звуки похоронного марша. Медный трубный гул сливался с колокольным звоном в тихом вечернем воздухе. Он возвещал в глухой казачьей станице о том героическом и роковом, что совершилось в это утро на берегу Кубани.
Я видел генерала Корнилова в гробу, в серой тужурке, с генеральскими золотыми погонами. Первые весенние цветы были рассыпаны на черном покрывале и внутри гроба. Огоньки восковых свечей тускло освещали лицо мертвенно спокойное. Я глядел на черты лица типично киргизского, всегда полного жизненной энергии и напряжения и не узнавал его в мертвенном облике, неподвижно лежавшем в гробу. Точно это не был генерал Корнилов.
Отошла служба, офицеры вынесли гроб, а все казалось, что Корнилов не здесь, в этом гробу, а там, под Екатеринодаром, откуда доносился рев орудийных выстрелов все еще не затихавшего боя»{651}.
Участники панихиды не стали задерживаться долго. Нужно было побыстрее закончить сборы. Ночью армия снова уходила в никуда.
Ближе к полуночи, не зажигая огней, армия снялась с позиций и двинулась на север. Впереди шел Офицерский полк, прикрывала отход бригада Богаевского. Для того чтобы не задерживать движение, в Елизаветинской бросили половину обоза. Самое страшное — бросили раненых. Деникин пишет, что узнал об этом с запозданием. «Начальник обоза доложил, что окрестности были уже заняты противником, перевязочных средств одной Елизаветинской не хватало, и пришлось оставить в ней 64 тяжело раненых из числа безнадежных и тех, которые, безусловно, не в состоянии были вынести предстоящие форсированные марши. С ранеными оставлены врач, сестра и денежные средства»{652}.
На самом деле все было еще страшнее. В Елизаветинской были брошены 252 человека, все, кто не смог захватить место в обозе. Брошены обманом, так как им пообещали, что за ними заедут позже. Большая часть раненых была перебита красными прямо на больничных койках. В живых осталось только 28 человек, и то только потому, что победители решили отпраздновать триумф, а для этого нужно было показать пленных{653}. Известие о том, что раненые были брошены без всякой помощи, произвело среди добровольцев самое тяжелое впечатление. Шли разговоры о том, что Корнилов никогда бы так не поступил.
В этом страшном ночном отступлении Корнилов был вместе со своей армией. Тела его и полковника Неженцева везли на одной из обозных телег. Везли просто потому, что не успели похоронить — даже для этого не нашлось времени. Армия шла без остановок всю ночь и весь следующий день. У станицы Андреевской красные попытались обстрелять проходивших мимо добровольцев, но были отброшены мощной контратакой. Вечером армия переправилась на восточный берег реки Понуры (Паныри). Здесь полосой располагались богатые немецкие колонии и хутора. Центром их была колония Гначбау[15], где добровольцы, наконец, разместились на отдых.
Во время остановки на пути к Гначбау, когда добровольцам пришлось чинить мост через реку, адъютант Корнилова Хан Хаджиев предложил похоронить тела командующего и Неженцева здесь же. «Кругом была степь безлюдная, темно и глухо — обстоятельства благоприятные, и никто не видел и не знал бы. Но бывший начальник конвоя Корнилова полковник Григорьев воспротивился этому, заявив: “Это поручено мне, и я сам скажу, где сделать это”»{654}.
Колония Гначбау была невелика, но впечатление производила солидное и самое мирное. «Белые, крытые черепицей, домики, чистые улицы. Пивоваренный завод, Bierhalle[16], люди хорошо одеты…»{655} В эту-то пасторальную картинку шумной и грязной ордой кочевников ворвались добровольцы. В Гначбау командование смогло, наконец, подсчитать наличные силы. Результаты оказались неутешительны. Партизанский полк, имевший к началу штурма Екатеринодара 800 штыков, теперь насчитывал едва 300. В Корниловском полку осталось менее ста человек, весь полк был сведен в одну роту. Офицерский полк генерала Маркова пострадал меньше, но тоже потерял около половины своего состава. Добровольческая армия, насчитывавшая в целом накануне боев за Екатеринодар свыше шести тысяч человек, сократилась до трех тысяч{656}.
В таком состоянии армия была неспособна воевать. Единственный выход состоял в том, чтобы как можно скорее оторваться от противника. Скорость передвижения становилась условием выживания. В Гначбау Деникин отдал приказ уничтожить лишние орудия, испортив затворы и лафеты. Оставлены были лишь четыре пушки — для запаса в 30 снарядов достаточно было и их. Была приведена в негодность и большая часть обоза, беженцам было оставлено по одной телеге на шесть человек{657}.
Долго отдыхать добровольцам не пришлось. Около десяти утра красные атаковали Гначбау с юга, со стороны станицы Андреевской. Навстречу им выдвинулись роты Офицерского полка, но огонь не открывали, экономя патроны. Между тем к полудню красные подвезли орудия и начали артиллерийский обстрел колонии. Один из снарядов попал в дом, где разместился генерал Алексеев. На единственной улице Гначбау теснились повозки и люди. Армия попала в западню, но и бежать было некуда. При дневном свете на равнинной местности красная артиллерия без труда бы поставила точку во всей истории похода.
Деникин позднее вспоминал: «Этот день останется в памяти первопоходников навсегда. В первый раз за три войны мне пришлось увидеть панику. Когда люди, прижатые к реке и потерявшие надежду на спасение, теряли всякий критерий реальной обстановки и находились во власти самых нелепых фантастических слухов. Когда обнажились худшие инстинкты, эгоизм, недоверие и подозрительность друг к другу, к начальству, одной части к другой»{658}. В любой момент можно было ожидать самого непредсказуемого. «Говорили о тревожных вещах. Будто бы существует заговор в кавалерийских частях против генералов Деникина и Романовского, которых хотят арестовать и выдать красным и тем, видимо, спасти свои жизни. Это подтверждалось тем, что 4-я рота Офицерского полка стала у штаба армии и выставила часовых»{659}. Армия быстро превращалась в неуправляемую толпу. Многие, не таясь, срывали погоны и нашивки, доставали штатское платье. Среди дезертиров оказался даже генерал Я.Ф. Гиллендшмидт, ушедший во главе небольшого отряда и бесследно после этого сгинувший.
В этой обстановке, когда большинство думало только о том, как бы спастись, незамеченными прошли похороны Корнилова и Неженцева. Решение об этом единолично принял полковник Григорьев, поставив в известность старших начальников только задним числом. Было два часа дня 2 апреля 1918 года. Могилы копали текинцы из прежнего конвоя Верховного, сравнявшие их потом с землей. Корнилова похоронили у подножия дерева на невысоком холме шагах в трехстах к северо-востоку от Гначбау на земле, принадлежавшей колонисту Иону. Рядом, в 16 саженях, на земле колониста Зоммерфельда был похоронен Неженцев. Для того чтобы потом могилы можно было найти, были сняты кроки местности (ориентир — высокая труба пивоварни).
В ночь на 3 апреля поредевшая армия выступила из Гначбау на север. Настроение было самое мрачное. Даже добровольческое командование в глубине души не верило в благополучный исход дела. Как вспоминал Б.А. Суворин, он попытался выяснить, куда генералы собираются вести армию дальше, и задал этот вопрос адъютанту Алексеева А.Г. Шапрону. «Он пожал плечами. — В черную ночь? — спросил я. — Да, в черную ночь»{660}. В мемуарах кубанского атамана А.П. Филимонова приводится еще один характерный разговор. Перед уходом из Гначбау он спросил Деникина, какого он мнения о складывающейся ситуации. Деникин ответил: «Если доберемся до станицы Дядьковской, то за три дня я ручаюсь, дня три еще проживем»{661}.
На помощь вновь пришло чудо, необъяснимая, фантастическая удача, так часто сопутствовавшая добровольцам в дни похода. Покинув Гначбау, армия сумела оторваться от красных и 3 апреля вновь вступила в пределы Донской области, где к этому времени власть большевиков была уже свергнута восставшими казаками. У многих современников возникала мысль о том, что смерть Корнилова стала жертвой, спасшей армию. Деникин писал: «Рок — неумолимый и беспощадный. Щадил долго жизнь человека, глядевшего сотни раз в глаза смерти. Поразил его и душу армии в часы ее наибольшего томления. Неприятельская граната попала в дом только одна, только в комнату Корнилова, когда он был в ней, и убила только его одного. Мистический покров предвечной тайны покрыл пути к свершению неведомой воли»{662}. Честно говоря, это не совсем точно. Снаряд, ставший причиной смерти Корнилова, унес жизнь еще одного человека. От контузии и болевого шока погиб безымянный казак, тот самый, которому за полчаса до этого перебило ноги прямо на глазах у командующего. Но действительно, впору поверить, что Корнилова преследовал какой-то злой рок, не оставивший его и после смерти.
Красные вступили в Гначбау через несколько часов после ухода добровольцев и сразу бросились искать якобы «зарытые кадетами кассы и драгоценности». Довольно скоро они наткнулись на свежевскопанную землю. Могилы Корнилова и Неженцева были вскрыты, и в одном из трупов по генеральским погонам опознали Корнилова. На опознание была приведена оставшаяся в Гначбау раненая сестра милосердия Добровольческой армии. Она заявила, что Корнилова не узнает, но уверенность победителей это не поколебало. Тело Неженцева было брошено обратно в могилу, а труп Корнилова, в одной рубашке, прикрытый лишь брезентом, повезли в Екатеринодар на повозке колониста Давида Фрука.
В городе повозка эта въехала во двор гостиницы Губкина на Соборной площади. Двор был переполнен красноармейцами. Воздух оглашался отборной бранью. Ругали покойного. Отдельные увещания из толпы не тревожить умершего человека, ставшего уже безвредным, не помогали. Обратимся далее к справке, составленной позднее Особой комиссией по расследованию злодеяний большевиков: «Настроение большевистской толпы повышалось. Через некоторое время красноармейцы вывезли на своих руках повозку на улицу. С повозки тело было сброшено на панель.
Один из представителей советской власти, Золотарев, появился пьяный на балконе и, едва держась на ногах, стал хвастаться перед толпой, что это его отряд привез тело Корнилова, но в то же время Сорокин оспаривал у Золотарева честь привоза Корнилова, утверждая, что труп привезен не отрядом Золотарева, а темрюкцами. Появились фотографы, и с покойника были сделаны снимки, после чего тут же проявленные карточки стали бойко ходить по рукам. С трупа была сорвана последняя рубашка, которая рвалась на части, и обрывки разбрасывались кругом. “Тащи на балкон, покажи с балкона”, — кричали в толпе, но тут же слышались возгласы: “Не надо на балкон, зачем пачкать балкон. Повесить на дереве”. Несколько человек оказались уже на дереве и стали поднимать труп. “Тетя, да он совсем голый”, — с ужасом заметил какой-то мальчик стоявшей рядом с ним женщине. Но тут же веревка оборвалась, и тело упало на мостовую»{663}.
Толпа все прибывала, волновалась и шумела. С балкона был отдан приказ замолчать, и когда гул голосов стих, то какой-то находившийся на балконе представитель советской власти стал доказывать, что привезенный труп, без сомнения, принадлежит Корнилову, у которого был один золотой зуб. «Посмотрите и увидите», — приглашал он сомневающихся. Кроме того, он указывал на то, что на покойнике в гробу были генеральские погоны и что в могиле, прежде чем дойти до трупа, обнаружили много цветов, «а так простых солдат не хоронят», — заключил он. После речи с балкона стали кричать, что труп надо разорвать на клочки. Толпа задвигалась, но в это время с балкона послышался грозный окрик: «Стой, буду стрелять из пулемета!» — и толпа отхлынула. Все это продолжалось не менее двух часов.
Наконец отдан был приказ увезти труп за город и сжечь его. Вновь тронулась вперед та же повозка с той же печальной поклажей. За повозкой двинулась огромная шумная толпа, опьяненная диким зрелищем и озверевшая. Труп был уже неузнаваем: он представлял собой бесформенную массу, обезображенную ударами шашек, бросанием на землю и прочее. Но этого было мало: дорогой глумление продолжалось. К трупу подбегали отдельные лица из толпы, вскакивали на повозку, наносили удары шашкой, бросали камнями и землей, плевали в лицо. При этом воздух оглашался грубой бранью и пением хулиганских песен.
Свидетелями этой сцены стали раненые добровольцы, захваченные красными в Елизаветинской (точнее, те из них, кто уцелел после устроенной победителями бойни). Утром их погрузили на телеги и повезли в Екатеринодар. Вспоминает прапорщик Иванов: «Ввозят в город, который уже знает о предстоящем прибытии первых белых пленных, город, переживший пять дней боев и наполненный большевиками. Толпа бежит за нами, улюлюкает и ругается. Подводы временами останавливаются и нас обступает толпа. К капитану Вендту подходит матрос и нажимает ладонью на рану, спрашивает: “Болит?” Ко мне наклоняется какая-то старуха, долго собирает запас слюны и плюет мне в лицо…
Вдруг крики и возбуждение — ведут коня, к хвосту которого привязан труп генерала Корнилова. Все кажется бесконечным… В толпе не вижу ни одного сочувствующего лица — одна ненависть и злорадство… Казалось — весь мир наполнен одним злом!»{664}
Наконец, тело было привезено на городские бойни, где его сняли с повозки и, обложив соломой, стали жечь в присутствии высших представителей большевистской власти. Языки пламени охватили со всех сторон обезображенный труп; подбежали солдаты и стали штыками колоть тело в живот, потом подложили еще соломы и опять жгли. В один день не удалось окончить этой работы: на следующий день продолжали жечь жалкие останки, жгли и растаптывали ногами.
Через несколько дней по городу двигалась какая-то шутовская процессия ряженых; ее сопровождала толпа народа. Это должно было изображать похороны Корнилова. Останавливаясь у подъездов, ряженые звонили и требовали денег «на помин души Корнилова».
Гражданская война отличалась крайней жестокостью. Но, даже учитывая это, описанная выше картина поражает своей чрезмерностью. Первое, что приходит на ум, когда читаешь описание всего этого кошмара, — расправа с телом самозванца во время майского восстания в Москве 1606 года. Триста лет — это, конечно, слишком большой временной отрезок для того, чтобы проводить прямые аналогии. Однако какое-то объяснение в этом сходстве найти можно.
Для современников первой Смуты самозванец был не столько человеком, сколько материализованным фантомом, мифом, обретшим плоть. Точно так же мифом еще при жизни стал Корнилов. Человека можно убить, убить миф гораздо сложнее, отсюда и выходящая за рамки жестокость и ритуализированный характер самого действа. Корнилов воспринимался как символ (добра или зла — не важно) и в качестве такового имел все шансы восстать после смерти, как это произошло с самозванцем.
Любая смута — это смута не только в государстве, но и в умах. Особенно это заметно в отсутствии информации, компенсацией чего становятся самые фантастические слухи. Кубанский поход Добровольческой армии был настолько яркой и трагичной эпопеей, что как бы подразумевается — вся Россия, затаив дыхание, следила за подробностями происходящего. Это не так, большая часть страны об этом знать не знала. Читатель газет потерял Корнилова из виду. Потерял, но не забыл. 14 апреля по новому стилю (1-го по старому) 1918 года московское «Наше слово» в редакционной статье писало: «Судьба генерала Корнилова все еще продолжает занимать широкие обывательские и, пожалуй, некоторые общественные круги. От него чего-то ждут. Обыватель не верит, что генерал Корнилов может затеряться в современном сумбуре жизни, как иголка, и совершенно исчезнуть с поля зрения»{665}.
Обратим внимание на дату. Газета сдавалась в типографию в ночь накануне. Значит, написаны эти строки были в день гибели Корнилова, о чем их автор, разумеется, не знал. Только 20 апреля 1918 года на страницах «Известий ВЦИК» была опубликована телеграмма из Екатеринодара, сообщавшая, что генерал был убит «революционной мортирой». Однако в том же номере была помещена информация о том, что Корнилов «убит двумя чеченцами своего отряда».
На следующий день в газете появились подробности: «В последнее время в корниловские отряды привлекались люди, ничего общего с убеждениями Корнилова не имевшие, и они являлись элементом чисто случайным. Среди них было много казаков и чеченцев, людей, искавших случая пограбить и разбогатеть… По-видимому, они намеревались выдать Корнилова советским войскам живым, чтобы этим снискать себе снисхождение со стороны советских властей. Но так как выдать живым, по-видимому, представлялось невозможным, то они решили его убить».
По сообщению «Известий»: «…В отряде Корнилова, в его походе на Ростов, принимали участие горцы за хорошее вознаграждение. Горцы поставили непременным условием, чтобы им была дана полная свобода действий. Ночью, когда советские войска подошли вплотную, в рядах Корнилова произошло смятение. Горцы рванулись вперед, но были отброшены советскими войсками. Тогда сам Корнилов со словами: “Вы меня погубили”, — приказал горцам вновь пойти в наступление. Горцы отказались, заявив, что не согласны наступать и что они сами понимают, что нужно делать. Корнилов вспыхнул и, назвав горцев предателями и бросив несколько бранных слов по их адресу, сам бросился во главе своего отряда в бой. Но тут же был убит подскочившими к нему двумя горцами. Эта сцена во время грандиозного боя ошеломила войска, и они бросились врассыпную».
Обстоятельства смерти Корнилова даны здесь, как мы видим, абсолютно не верно, но зато вполне в духе мифа. Герой, погибающий в тот момент, когда он ведет свой отряд в бой, выглядит гораздо более романтично, чем жертва случайного снаряда. Самое интересное, что в данном случае создателями мифа выступают не сторонники, а враги убитого главковерха. Свою роль в распространении этой легенды внес и Ленин. Выступая 23 апреля 1918 года на заседании Московского совета, он упомянул «первого по смелости из наших контрреволюционеров» Корнилова, убитого своими же солдатами{666}. Как известно, Ленин был скуп на похвалы, в особенности по адресу политических противников. В данном случае эту оценку, прозвучавшую вполне в духе мифа о герое, можно объяснить только радостью от полученного известия.
Однако не успел Корнилов умереть, как тут же восстал из гроба. Через несколько дней пресса заявила, что в Екатеринодаре будто «убит не он, а какой-то другой генерал». Газеты «Наше слово» и «Раннее утро», ссылаясь на осведомленное лицо, приехавшее с Северного Кавказа, сообщили, что «Корнилов жив, находится в одном из аулов под охраной горных племен и формирует новые отряды». Это заставило «Известия» вновь вернуться к этой теме и в качестве доказательства факта смерти Корнилова опубликовать интервью члена Кубанского областного ЦИК Скворцова газете «Знамя труда» от 15 мая 1918 года. В нем говорилось: «После соединения Корнилова с кубанскими контрреволюционерами 8 апреля Корнилов, имея в своем распоряжении 15-тысячную армию, совместно с Бычем и Филимоновым повели постепенное наступление от станицы Елизаветинской, тесня советские войска. 9 апреля он приблизился к Екатеринодару, 10-го была сильная перестрелка. 11-го, заняв передовые окопы, находился в 5 верстах от Екатеринодара. Корнилов со своим штабом занял ферму, находившуюся в 8 верстах от Екатеринодара. Ферма эта называется “научным полем”. 12 апреля один из удачных снарядов легкой батареи попал в домик “опытного поля”, где находился Корнилов со штабом. Разрывом снаряда в лицо Корнилов был смертельно ранен и, не приходя в сознание, через несколько минут умер. 15-го после осмотра пленными, которые удостоверили, что это генерал Корнилов, пригласили тех, кто его знал. При осмотре трупа Корнилова присутствовал и я, так как Корнилова я знал еще в Петербурге, работая в военной секции Центрального] исполнительного] комитета. Несколько раз беседовал с ним лично, затем, когда его произвели верховноглавнокомандующим, мы, солдаты, сильно негодовали. Кроме того, 1 июля 1917 года я видел его на Московском совещании, когда его офицеры несли на руках со станции. Вот почему я говорю: “Сомнения в сторону, Корнилов убит, и труп его сожжен, а пепел развеян по ветру”».
Позднее разговоры о том, что смерть Корнилова связана с некой тайной, возникали не раз. Говорили, что тело Корнилова в последний момент было перепрятано, что глумились большевики над трупом совсем другого человека. По приказанию Деникина, Особая комиссия по расследованию злодеяний большевиков (образованная в декабре 1918 года) занялась изучением этого вопроса. Итогом стала пространная справка, резюме которой звучало следующим образом: «Произведенным расследованием приходится считать установленным, что все это безгранично дикое глумление совершено над телом именно генерала Корнилова (выделено в источнике. — А. У., В. Ф.), который был тут же опознан лицами, его знавшими»{667}.
Семья Корнилова после возвращения белых на Дон перебралась в Новочеркасск. Его жена Таисия Владимировна 20 сентября 1918 года умерла здесь в одной из городских больниц от крупозного воспаления легких. Старшая дочь Наталья, ранее состоявшая в фиктивном браке с морским офицером Маркиным, после развода в эмиграции вышла замуж за бывшего адъютанта Алексеева А.Г. Шапрона дю Ларре. Их сын, названный в честь деда, родился в 1931 году. Он был одним из первых представителей русской эмиграции, в годы перестройки посетивших Советский Союз. Лавр Алексеевич скончался в 2000 году и похоронен под Парижем на известном русском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. Наталья Лавровна жила в Бельгии и умерла в Брюсселе в 1983 году. Сын Корнилова Георгий (тот самый «башибузук»), которому ко времени смерти отца было 12 лет, позднее стал инженером-механиком и большую часть жизни прожил в США, где и умер в 1980-х. Младший брат первого командующего Добровольческой армией полковник П.Г. Корнилов (до Первой мировой войны служил на различных командных должностях в войсках Туркестанского военного округа, занимал должность русского военного представителя при хивинском хане, в годы Первой мировой войны воевал на Северо-Западном фронте) был расстрелян в июле 1918 года в Ташкенте после неудачной попытки антибольшевистского восстания. Сестра Корнилова Анна жила под фамилией мужа и потому некоторое время ей удавалось скрывать свое происхождение. Она учительствовала в Луге, но в 1929 году была арестована и расстреляна.