Толстяку показалось забавно то, как появилась Лайла. Он сказал, что она вошла «как бубновая дама» и «пожелала узнать, где можно найти г-на Джеймисона». Толстяк так хорошо имитирует кого угодно.
Он сообщил, что ничего ей не сказал, но выслушал то, что ему говорили. Она сказала, что «сейчас направляется во Флориду, чтобы провести там сезон». Также сообщила, что едет туда «на яхте с одним джентльменом, а зашла сюда, чтобы справиться о старых знакомых».
Когда Толстяк закончил, Джейми рассмеялся.
Если она там с джентльменом, то зачем же тогда ей нужен я? — удивился он.
Скучает, наверное.
Ей что-то нужно.
Тут только один способ выяснить это, — заключил Толстяк.
Итак, на следующий день они пошли туда, где она собиралась с ним встретиться. Её там не оказалось, так что они сели подождать. Затем она вошла в двери. Грустная. И выглядела она действительно старой. А ведь когда-то была просто милашкой. И потолстела. Пьёт слишком много пива. Пиво она любила всегда. Надо бы ей поосторожнее с ним. Лайла заметила их и подошла к столику. Джейми поднялся и раскинул объятья: «И ты проделала весь этот путь, чтобы просто встретиться со мной? Ну это уж слишком. Слишком!»
Затем он заметил, что она не одна, а с ней пришёл какой-то мужчина. Он встретился с ним взглядом и весь сразу напрягся…Он обнял Лайлу, не упуская из вида незнакомца. Он был совершенно седой… как снег, а глаза холодные, совсем холодные… Возникло ощущение, что смотришь в холодильник… или в морг… От него исходили дурные волны… И пока они с Лайлой обнимались, мужчина наблюдал за ними…
И какого черта она привела его сюда? Толстяк промолчал. Он ведь сто раз твердил ей не приводить с собой клиентов. Таково правило. В чём же дело теперь?
Мужчина протянул руку для рукопожатия.
Джейми пожал.
То же самое с Толстяком.
Толстяк тоже пожал.
Это капитан, — представила Лайла.
Рад познакомиться, капитан, — произнёс Джейми.
Капитан вроде бы хочет присесть.
Присаживается.
Капитан просто лучится улыбкой, милее человека и не бывает. Но не на тех напал. Он хочет угостить всех присутствующих. Все пьют. Все улыбаются. Все сидят и мило болтают до посинения, если уж на то пошло. Но им этого не хочется.
Джейми рассказывать было нечего. Все смотрели на него, как будто бы ему есть что сказать, но он ничего не рассказал.
Толстяк стал их расспрашивать. Он спросил капитана, откуда он, куда направляются и всё в том же роде. Он также спросил, что у них за судно, большое ли оно, какая у него скорость хода. Джейми и не предполагал, что Толстяк может быть таким разговорчивым.
Капитан просто сидел с холодным взглядом и аккуратно отвечал на вопросы. В некотором роде как следователь. «Осторожней, Пышка, ничего не разбалтывай» — подумал Джейми.
Лайла всё время посматривала на Джейми, ожидая, что тот заговорит. Затем поинтересовалась: «А чем ты нынче занимаешься, Джеймисон?»
Джеймисон!?? Она никогда так его раньше не называла. И что это за тон? Он задумался над этим, затем произнес: «Не знаю, мисс Лайла». Он заговорил так, чтобы подразнить её немного. — Да, пожалуй, ничего особенного. — Он заговорил так, как будто бы только что приехал из Алабамы.
Ну уж совсем ничего?
Ага. С каждым годом лень всё больше одолевает меня. Не хочется делать ничего такого, что делать не совсем обязательно. Бросил всё, что не нужно позарез.
Говоря это, он глянул на капитана. Капитан лишь улыбался. Джейми от этого стало легче. Если он следователь, то должен понимать, в чем дело.
У нас тут есть к вам одно предложение, — продолжала Лайла, — может оно вас заинтересует?
Вот как? — удивился Джейми, — давайте послушаем.
Лайла как-то странно посмотрела на него, как бы предвидя результат. Она сказала: «Капитану посоветовали для океанского плаванья нанять ещё одного члена экипажа и мы надеялись, что ты мог бы пойти с нами. Я говорила ему, что ты отличный парень».
Джейми заметил, как она подмигнула. Улыбнулся, затем рассмеялся.
И чего ты смеёшься, — спросила Лайла.
Ты ничуть не изменилась. Чумная Лайла! Вечно придумаешь какую-нибудь чушь. И ты приехала в такую даль, чтобы просто поговорить со мной? Для того лишь?
Да, — ответила она и уставилась на него. Углы губ у неё опустились, как если бы он совершенно обескуражил её. А что тут такого?
Ох, Лайла, — промолвил он. — Далеконько же ты заехала.
Он стал разглядывать их. Интересно, откуда это они такие, что решили придти сюда и вести с ним такие разговоры.
Поинтересовался: «То есть хотите, чтобы вы с капитаном посиживали на вашей роскошной яхте, попивая коктейли и любуясь на закат, а я бы стоял рядом и прислуживал вам?»
Нет, не так, — возразила Лайла.
Да за кого вы меня принимаете? — вскипел Джейми. Он разозлился от того, что пришлось тащиться сюда лишь затем, чтобы выслушать такое. И ещё прикидываются, что делают ему одолжение.
Он повернулся к капитану: «Вы только за этим сюда и приехали? Чтобы найти себе дешёвого негра, который ишачил бы на вас?»
Капитан сделал вид, что ничего и не слышал. Как будто об стенку горох. — Не я ведь придумал это, — ответил он.
Так зачем же вы сюда явились?
Не знаю, — задумался капитан. — Я и пришёл сюда, чтобы выяснить.
Капитан встал: «У меня назначена встреча». — Он взял свою куртку. — Я заплачу по счету. — Он совсем обескураженно посмотрел на Лайлу. — Увидимся позже, — и вышел.
Лайла выглядела испуганно.
Что ты задумала, Лайла? — спросил Джейми.
— Ты же сказал, что ничем не занят, — возразила она. — Чего ты набросился на него? Он же тебе ничего такого не сделал.
Ты же знаешь, о чем он думает, — заметил Джейми.
Ты же ничего о нём не знаешь, — заговорила Лайла. — Он очень милый человек и настоящий джентльмен.
Ну раз уж ты водишься с таким милым джентельменом, то зачем ты привела его сюда? Если уж тебе удалось снюхаться с таким милым стариканом, то уж и держись за него, потому что нигде тебе больше такого не обломится.
Я же просто хотела сделать тебе любезность.
И что же это за любезность.
— Ты только подумай, — продолжала Лайла. — Что может получиться, если мы отправимся с ним в плаванье во Флориду? Ты что, думаешь он будет жить вечно?
Джейми многозначительно посмотрел на толстяка, ты слышал? Пышка ответил ему тем же взглядом.
То есть ты хочешь, чтобы я был рядом, на случай, если он случайно свалится за борт, или что-нибудь ещё? — спросил Джейми.
Да.
Джейми снова глянул на Толстяка и потупил взор. Он покачал головой и рассмеялся. Затем снова задумался.
Потом он посмотрел на неё. «Иногда я думаю, что я плохой человек, Лайла. А затем является некто вроде тебя и показывает, насколько же я дрянной.»
Они поговорили о прошлом. — Милли уехала и никто не знает куда. Минди вышла замуж, — сообщил он ей. — Всё пошло насмарку. Ты даже не представляешь себе, как всё стало плохо.
Но она не слушала. Ей хотелось разговаривать только о Флориде.
Когда она ушла, Толстяк спросил: «Как давно ты с ней знаком?»
— Давно уж, — отозвался Джейми. — Была когда-то хорошенькой. Но всегда любила спорить. Теперь же годится лишь вот для таких старых пердунов. Это в её духе. С ним. Она бросила меня, а ведь я не сделал ей ничего плохого. Теперь же ей лучше держаться подальше от меня.
— Как они мне надоели, — продолжал Джейми. — Давным-давно я думал, что в них всё. Ну знаешь, крупные деньги, большие машины, ослепительные улыбки и прекрасные наряды. Ну знаешь? Накладные плечики. Я думал, что это оно и есть. Затем я стал понимать, что в них действительно происходит, зачем им всё это: деньги, яхты, меха, накладные плечики и всё прочее.
И зачем?
— Зачем? Затем что, если они потеряют большие деньги, у них не остаётся ничего. За всеми этими деньгами ничего нет! Никого! Никого нет дома.
Так оно и есть, — продолжал Джейми. — Именно этим они и занимаются днём и ночью. Стараются скрыть это. То, что нам известно. Они думают, что дурачат вас, но никого они не дурачат.
Они знают, что в нас есть нечто, чего у них нет. Потому-то они являются сюда и пытаются отобрать у нас это. Но никак не могут сообразить, что же это такое. И оттого сходят с ума. Что у нас есть такого, чего они не могут у нас отнять?
Толстяк поинтересовался, далеко ли можно ходить на той яхте.
— Ты слыхал, что она говорила? — спросил он. — На той яхте можно отправиться до самой Южной Америки.
Толстяк также заметил, что знает на Лонг-Айленде одного мужика, который покупает суда и не задаёт при этом вопросов.
Как ты думаешь, сколько может стоить такая яхта? — поинтересовался он.
— Да уж, хорошо бы иметь такую яхту, — продолжал он. — Поехать во Флориду. Во Флориде столько всего хорошего.
Всё, что угодно, — размечтался он. — Ты знаком с Белфордом? Он ходит там на остров Эндрюс и получает хорошие новости. Так можно заработать хорошие деньги. Если бы ты оказался на той яхте, то мог бы упрятать хорошие новости так, что никто их и не найдёт, а вернувшись назад, вновь раскопать их. Никто ничего и не пронюхал бы.
Толстяк заулыбался: «А если бы и пронюхали, то этому дружку Лайлы даже светила бы тюрьма.».
Джейми ничего не ответил Толстяку. Но задумался.
До гостиницы было далековато но Федру захотелось пойти пешком. После такого взрыва с Лайлой ему надо было прогуляться. В городе он всегда чувствовал склонность к ходьбе. В прошлом, когда бы он ни приезжал сюда, он всегда и всюду ходил пешком. А завтра уже пора уезжать.
Вокруг него теснились небоскрёбы, а улицы были запружены людьми и машинами. Он прикинул, что ему надо будет пройти около двадцати или тридцати кварталов. Но это были короткие кварталы с юга на север острова, а не длинные кварталы поперечных улиц. Он почувствовал, что ускоряет шаг.
Везде были теперь глаза Нью-Йорка. Быстрые, осторожные, бесстрастные. Не зевай, говорили они. Сосредоточься! Здесь всё происходит очень быстро… Не забывай про гудки клаксонов!
Город! Он никогда не привыкнет к нему. Ему всегда хотелось напичкать себя транквилизаторами, прежде чем появиться здесь. Когда-нибудь он появится здесь без этого маниакального и подавленного чувства, но этот день ещё не наступил. Постоянно возникает это буйное бешено возбуждённое состояние. Толпы, большие скорости, умственное отстранение.
Это всё дурацкие небоскрёбы. Трехмерное пространство. Оно не только перед тобой и позади, справа и слева от тебя, но оно также и над тобой и под тобой. Тысячи людей находятся в сотнях футов над тобой, разговаривают по телефону, глядят в экран компьютера, общаются друг с другом, как будто бы так это и надо. Если уж это считать нормальным, то всё что угодно будет нормально.
Загорелся желтый свет. Он поспешил через дорогу…Шоферам ничего не стоит наехать на тебя и задавить. Вот почему он не принимает транквилизаторов. Только прими успокоительное — и тут же можно погибнуть. Защита тут — адреналин.
У тротуара он вскинул сумку с почтой на плечо, чтобы было удобнее, и пошёл дальше. Здесь должно быть не меньше двадцати фунтов почты, подумал он, вся почта с самого Кливленда. Остаток дня можно провести в гостинице, разбирая почту. Он чувствовал себя сытым ещё с обеда с издателем, так что ужин можно пропустить и просто читать, пока не появится его знаменитый гость.
Интервью с журналами кажется прошли довольно хорошо, предсказуемые вопросы о том, чем он сейчас занимается (пишет новую книгу), о чем его следующая книга (об индейцах), и какие произошли перемены со времени написания первой книги. Он знал, как отвечать им, ибо сам когда-то был журналистом, но по какой-то причине не стал говорить им о яхте. Этим он не хотел делиться. Он слыхал, что знаменитости ведут двойную жизнь. Вот это теперь и происходит.
…Всякая дребедень в витринах… радиоприёмники. Ручные калькуляторы…
…Идущая навстречу женщина ещё не смерила его быстрым нью-йоркским взглядом, но не преминет… Вот он… Зырк!.. Затем смотрит в сторону… Проходит…Как щелчок затвора скрытой камеры.
Это манящий Нью-Йорк. Позже наступит угнетающий Нью-Йорк. Сейчас всё возбуждает, потому что чувствуется разнообразие. Затем возбуждение пройдёт и наступит подавленность. Так было всегда.
Культурный шок. Люди, живущие здесь всю жизнь, не испытывают культурного шока. Нельзя жить постоянно в возбуждении. И они обходятся, как бы выбирают себе небольшую часть его и стараются взобраться на её верхушку. Но при этом упускают нечто.
…Наверху кто-то упражняется на пианино… Сирена… Полицейская машина… Белые цветы, хризантемы, 70 долларов… Паренёк на роликовой доске на проезжей части, по виду кореец, устремляется к гастрономической лавке Лео Вито. Мимолётные, как и он сам, угнетенные, занятые чем-то, подавленные, и возможно, те, кто действительно понимают это место, только те, у кого есть Дзэн шошин, «разум новичка».
…Ну вот он.
… Влюблённые взявшись за руки. И не очень-то молодые.
…Какой-то вымпел торчит из приоткрытого окна двумя этажами выше… Слишком высоко, ничего не разобрать. Так и не узнаешь, что там написано.
Все эти разнообразные структуры жизни людей так и проходят сквозь друг друга, совсем не вступая в контакт.
…Запахи… различные запахи кухни.
…Сигары.
…Над окном с вымпелом вывеска магазина мехов Маркса. Что-то сердитое… Модель. … Высокая мода, высокий класс. «Я так желанна, я так неприступна. Но если у тебя достаточно денег (дешёвый ублюдок), то можно купить». Цена… Всё ли продаётся, если подходит цена?… Действительно ли женщины ведут себя так?… Некоторые, пожалуй… Помогает сбывать меха. Драгоценности и косметику… Это просто рекламное клише. Вот те ребята продаются.
Новые взгляды скрытой камерой, некоторые из них циничны. Если он не пришёл сюда с определённой целью, то зачем он здесь?…На тебя давит отношение «виноват, если не докажешь обратного». Он же никому ничего не хочет доказывать. Он с этим покончил.
Вот так-то, ничего не хочется доказывать. Ни Райгелу, ни Лайле, ни её «друзьям»….Боже, какой ужас. Если уж у неё такие друзья, то не хотелось бы мне встретиться с её врагами.
Интересно, что же в нём такого, что она не замечает, когда он сердится. Ведь только что в кафе она пятнадцать минут доказывала, какие они хорошие, и совсем не предвидела того, что получится. Она совсем не поняла смысла происходившего. Как и любой другой она стремится к Качеству, но определяет она его только в биологических терминах. Интеллектуального качества она не замечает вовсе. Это вне её пределов. Она даже не видит социального качества.
Все то время на реке она была похожа на Мэй Уэст в обществе Шерлока Холмса. Полная противоположность. Шерлок унижается, снисходя до общения с Мэй, но Мэй также поступается чем-то, общаясь с Шерлоком. Шерлок, конечно же, умён, но Мэй интересует вовсе не это. Её больше притягивают биологические «друзья».
…Пусть остаётся с ними. К вечеру он её ссадит с яхты. Если последняя встреча в гостинице пройдет так же гладко, как и остальные, то завтра утром он снимется и отправится на юг.
…Еще глаза… Они не столько наблюдают за тобой, как приглядываются к тебе. Всегда настороже.
Ему пришлось сойти с тротуара и обойти проволочную ограду вокруг огромного котлована, где когда-то был дом. Передвижные бетономешалки на дне его выгружали бетон. Дом на другой стороне котлована был поврежден и исцарапан. Может быть следующая очередь за ним. Все время что-то происходит. Перемены за переменами, и так далее, далее. Ему не приходилось бывать тут, когда тут не было ни ломки, ни строительства.
Он вдруг снова оказался в квартале магазинов тканей и одежды. Рассказывать об этом городе — все равно, что описывать, какова Европа. Все зависит от того, в каком ты районе, в какое время дня, каково настроение.
Он застегнул верхнюю пуговицу куртки, сунул руку в карман и зашагал быстрее. Надо было под куртку надеть свитер. Снова похолодало.
Когда же он оказался впервые здесь один? Может быть в армии? Нет, не может быть. Когда-то во времена Второй Мировой войны. Уж и не вспомнить. Он помнит лишь маршрут. Это было от Боулинг-Грин и по Бродвею куда-то дальше Колумбова кольца.
Помнилось, тогда был холодный день, как сегодня, так что когда он замедлял шаг, то ему становилось холодно. Так что, вместо того, чтобы устать и сбавить ход всё больше и больше, он продолжал идти всё быстрее и быстрее, а в конце даже побежал, продираясь сквозь толпу, вдоль кварталов, оставляя позади перекрёсток за перекрёстком, а пот пропитал его одежду и катился градом у него по лицу. На следующий день в гостинице он почувствовал, что ноги у него немеют, и он едва может ходить.
Должно быть это было по пути в Индию. При выходе из этой системы. Бегство к свободе. Но он больше не может так бегать. Уже не угнаться. Теперь же надо двигаться медленно и больше думать.
От чего бежал он? Тогда он не знал этого. Теперь кажется, что он убегал всю жизнь.
Когда-то этим были наполнены его сны, из ночи в ночь. Когда он был маленьким, оно представлялось ему громадным осьминогом, которого он видел в мультипликационном фильме. Осьминог выползал на пляж, опутывал его своими щупальцами и сжимал до смерти. Он просыпался в темноте и думал, что уже умер. Затем это был огромный, темный безликий гигант, который появлялся, чтобы убить его. Он в испуге просыпался и затем медленно соображал, что гигант не настоящий. Наверное всем снятся такие сны, но только вряд ли большинство видит их так часто.
Он стал считать сны Динамическим восприятием действительности. Они подавлялись и отфильтровывались в сознании обычными структурами статического социального и интеллектуального порядка, но они выявляли исходную истину: истину ценности. Статические структуры снов — ложны, но подспудные ценности, производящие эти структуры. — истинны. В статической действительности нет осьминога, который собирается задушить нас до смерти, нет гиганта, намеренного сожрать нас, переварить и превратить в часть своего тела, чтобы становиться все сильней и могущественней, в то время как мы растворяемся и превращаемся в ничто.
А в Динамической реальности?
… Крышки канализационных люков всегда завораживали его. На многих перекрёстках их бывало до дюжины, некоторые новые и грубые, другие стерты чуть ли не до блеска от множества покрышек, проехавшихся по ним. Сколько же нужно покрышек, чтобы стереть чугунную крышку до блеска? Он видел чертежи этих подземных колодцев, которые ведут в целый лабиринт подземных сетей, на основе которых и состоялся весь остров: электропроводка, телефонные кабели, водопровод, газопровод, канализация, туннели метро, телевизионные сети и множество прочих сетей специального назначения, о которых он никогда и не слыхал. Подобно нервам и артериям, волокнам мускулов гигантского организма.
Гигант из его снов. Удивительно, как это всё работает со своим собственным разумом, выходящим за пределы разума любого человека. Никогда ему не постичь, как работает хоть одна из этих подземных систем из проводов и труб, что управляет всем. И всё-таки есть кто-то, кто знает. И есть система, по которой можно найти этого человека, когда тот нужен, а также система для поиска данной системы, которая находит его. И сила, удерживающая все эти системы в целом — это и есть тот Гигант.
Когда Федр был молодым, то задумывался о коровах, свиньях и курах. О том что они и понятия не имеют, что любезный фермер, который их кормит и обеспечивает им кров, делает это лишь ради того, чтобы продать их, чтобы их убили и съели. Они будут хрюкать и крякать, он будет носить им корм, и возможно они считают его за некую прислугу.
Он также задумывался, а нет ли какого-либо высшего фермера, который так же поступает с людьми. Это организм другого рода, с которым сталкиваешься ежедневно, считаешь его полезным, обеспечивающим еду и кров, защиту от врагов, но организм, который выращивает людей для своего собственного выживания, который пожирает их и использует их совокупную энергию для своих собственных целей. Позднее он понял: да, есть такой Гигант. И люди рассматривают социальные структуры этого Гиганта точно так же, как коровы и лошади рассматривают фермера: не похожий на нас, непостижимый, но доброжелательный и привлекательный. А социальная структура города пожирает их в своих собственных целях, точно так же, как фермеры пожирают плоть домашних животных. Организм высшего порядка питается организмом низшего и достигает при этом большего, чем низший организм мог бы добиться сам по себе.
При метафизике материи увидеть Гиганта трудно. Привычно думать о таком городе как Нью-Йорк как о «творении человека», но кто именно изобрёл его? Какая группа людей выдумала его? Кто сидел и придумывал, как это должно быть всё вместе?
Если общества и города изобретены «человеком», то почему тогда они так давят на него? Зачем «человеку» нужно было изобретать внутренне противоречивые стандарты и произвольные социальные институты, для того, чтобы попортить себе кровь? Этот «человек», который изобретает общества, подавляющие его самого, кажется настоящим только тогда, когда рассматриваешь его абстрактно, но он тут же испаряется, как только начинаешь вдаваться в детали.
Иногда полагают, что где-то существуют какие-то «люди», которые эксплуатируют нас, какой-то тайный клан капиталистов, или «Четыреста», или «Банкиры Уолл-стрита» или женщины-лётчики или любая из групп меньшинств, которые периодически собираются и проводят тайные совещания о том, как бы поэксплуатировать вас лично. Этих «людей» надо бы считать «врагами народа». Всё так запутывается, но никто как бы не замечает этого.
Материальная метафизика наводит на мысль, что эволюция прекращается при достижении высшей материи развития, физическом теле человека. Возникает суждение, что города, общества и структуры мышления представляют собой подчинённые производные от физического тела человека. Но глупо полагать, что город или общество созданы человеческими телами, так же как тело человека — порождение клеток или считать, что клетки созданы протеином и молекулами ДНК, или же что ДНК порождена углеродом и другими неорганическими атомами. Если следовать этой ложной посылке достаточно долго, то можно придти к выводу, что в отдельных электронах содержится интеллект, нужный для построения города Нью-Йорка. Абсурд.
Если можно представить себе два красных кровяных тельца, сидящих рядом и вопрошающих: «Будет ли когда-нибудь более высокая форма эволюции в сравнении с нами?», затем осмотревшись вокруг и не увидев ничего, решают, что нет, тогда можно также представить себе двух человек, прогуливающихся по улице Манхэттена и вопрошающих, будет ли когда-либо более высокая форма эволюции чем «человек», подразумевая под этим биологического человека.
Биологический человек не изобретает города и общества, точно так же, как поросята и куры не изобретают фермера, откармливающего их. Сила эволюционного творчества не содержится в материи. Материя — лишь один из видов статической структуры, оставшейся после творческой силы.
Город — это ещё одна статическая структура, оставленная после себя творческой силой. Он состоит из материи, но материя не создала его сама по себе. Не создал его и биологический организм под названием «человек». Город — более высокая структура в сравнении как с материей, так и с биологической структурой, называемой «человек». Как биология эксплуатирует материю в своих собственных целях, так и социальная структура под названием город эксплуатирует биологию в своих собственных интересах. Так же как фермер выращивает коров с единственной целью поглощения их, так и эта структура выращивает живых людей с единственной целью пожирания их. Вот этим в действительности и занимается этот Гигант. Он превращает накопленную биологическую энергию в те формы, которые служат ему.
Если рассматривать общества, культуры и города не как изобретения «человека», а как более высокие организмы по сравнению с биологическим человеком, то становятся более понятными и такие явления как война, геноцид и все прочие формы эксплуатации человека. «Человечество» вовсе не заинтересовано в собственном уничтожении. А суперорганизм, Гигант, представляющий собой структуру ценностей, наложенную на тела биологических людей, не против утраты нескольких тел ради защиты своих высших интересов.
Этот Гигант начал материализоваться из динамических снов Федра ещё тогда, когда он учился в колледже. Один профессор химии как-то сообщил в своём кругу, что крупная химическая фирма предлагает прекрасную работу выпускникам их факультета, и почти все присутствовавшие посчитали это отличной новостью. Только что закончилась Вторая Мировая война, и все вроде бы только и думали, что о хорошей работе. До революции шестидесятых годов ещё было двадцать лет. В те времена никто и не думал о создании фильма «Выпускник».
Федр всегда считал, что наука — поиск истины. Настоящий ученый не должен помышлять о продаже этой цели корпорациям, которые лишь стремятся к увеличению прибыли. И если ему приходится продаваться, чтобы выжить, то радоваться тут нечему. Его же коллеги вели себя так, как если бы никогда и не слыхали о том, что наука — истина. Федр вдруг увидел щупальце Гиганта, протянувшееся к ним, и он был единственным, кто заметил это.
Так вот он, этот Гигант, эта безымянная, безликая система, стремящаяся к нему, готовая сожрать его и переварить. Он использует его энергию, чтобы усиливаться все больше и больше в течение всей его жизни. А когда станет старым и слабым, когда от него будет уже мало пользы, он превратится в экскремент, а на его место найдётся другой молодой человек, преисполненный энергии, который проделает всё это снова.
Вот почему он бежал в тот день сквозь все движение, сквозь системы и подсистемы острова. Он направлялся в Индию, покончив с корпоративной псевдонаукой, продолжая искать истину и зная, что для её достижения ему нужно будет сначала освободиться от Гиганта.
Здесь, высоко в небе над ним, прямо сейчас находятся главы корпорации, которые подсказали тому профессору химии поговорить в своих кругах об этом много лет тому назад. Здесь был мозговой центр этой корпоративной сети в окружении других сетей: финансовых, информационных, электронной передачи данных. Эти крохотные тела и занимаются этим на высоте стольких сотен футов над головой в небе. Они участвуют в Гиганте.
Так что Федр был прав, убегая тогда. А теперь — как забавно — это ведь фактически его дом. Он получает отсюда весь свой доход. Единственный его постоянный адрес тоже здесь: это адрес издательства на Мэдисон-авеню. Он в такой же степени часть гиганта, как и все остальные.
Как только поймешь что-либо достаточно хорошо, то незачем больше бежать от него. В последние годы каждый раз при возвращении в Нью-Йорк он чувствовал, как слабеет его страх перед этим чудовищем, и возникает некое знакомое приятное чувство, что он растёт.
С точки зрения Метафизики Качества пожирание человеческих тел — моральная деятельность, ибо более морально, когда социальная структура пожирает биологическую, чем биологическая — социальную. Социальная структура — более высокая форма эволюции. Этот город в своем бесконечном пожирании человеческих тел создает нечто лучшее, чем мог бы сотворить сам по себе любой биологический организм.
Ну да! Господи! Глянь-ка на это! Мощь этого места! Фантастична! Какое отдельное произведение искусства может хотя бы отдалённо приблизиться к этому? Несомненно: грязный, шумный, грубый, опасный, дорогой. Он всегда был таким и возможно всегда таковым и останется. Всегда был чертовой колдобиной, если ты ищешь стабильности и покоя… Но если уж хочешь стабильности и покоя, то отправляйся на кладбище, не ходи сюда! Это самое Динамичное место на земле!
Теперь Федр ощущал это всё вокруг себя: скорость, высота, толпы и их напряженность. И бывшая ранее отстранённость теперь прошла. Он уже в своей тарелке.
Он припомнил, что его важным символом когда-то были серпантин и конфетти, выдававшие непредсказуемые удачи каждую секунду, то возникая, то пропадая, великий символ счастья. Счастье. Когда Е.Б.Уайт писал: «Если хотите жить в Нью-Йорке, надо гореть желанием быть счастливым», то он имел в виду не просто «счастливым», а гореть желанием быть счастливым — то есть быть Динамичным. Если цепляешься за статические структуры, то при появлении возможности, ты ею не воспользуешься. Надо быть раскрепощенным и, когда придёт время стать счастливым, тогда и будь счастливым — в этом Динамика.
Если это называют свободой, то это неверно. «Свобода» ничего не значит. Свобода — это лишь уход от чего-то отрицательного. Настоящая причина такого понимания в том, что когда люди говорят об этом, то подразумевают Динамическое Качество.
До этого ещё не додумались ни социалисты, ни капиталисты. Со статической точки зрения социализм более морален, чем капитализм. Это более высокая форма эволюции. Это интеллектуально руководимое общество, а не общество, направляемое бездумными традициями. В этом и есть натиск социализма. Но то, что упустили социалисты, и что почти свело на нет всё их предприятие, так это отсутствие концепции неопределённого Динамического Качества. Поезжайте в любой социалистический город, и вам он покажется скучным, ибо в нём мало Динамического Качества.
С другой стороны, консерваторы, которые не устают трубить о достоинствах свободного предпринимательства, как правило лишь поддерживают этим своекорыстные интересы. Они лишь обеспечивают обычное прикрытие для богатых в вечной эксплуатации бедных. Кое-кто из них вроде бы чувствует, что в системе свободного предпринимательства есть нечто таинственно ценное и видно, что они стараются выразить это словами, но у них, так же как и у социалистов, нет для этого метафизического словаря.
Такой словарь предоставляет Метафизика Качества. Свободный рынок — это Динамичный институт. То, что люди покупают, и то, что продают, другими словами, то что люди ценят, нельзя выразить какой-либо интеллектуальной формулой. Рынок заставляет работать Динамическое Качество. Рынок постоянно меняется и направление этих изменений предопределить нельзя.
Метафизика Качества гласит, что свободный рынок обогащает всех, предотвращая застывание экономических структур, что мешает экономическому росту.
Вот по этой причине капиталистические экономисты во всём мире добились гораздо больших успехов со времени Второй Мировой войны, чем основные социалистические экономисты. Это не значит что викторианские социальные экономические структуры более моральны, чем социалистические интеллектуальные экономические структуры. Как раз наоборот. В плане статичных структур они менее моральны. Превосходство системы свободного предпринимательства в том, что социалисты, мысля интеллектуально и объективно, в процессе купли-продажи нечаянно захлопнули дверь к Динамическому Качеству. Они закрыли её потому, что метафизические структуры их объективности так и не сообщили им о существовании Динамического Качества.
Люди, как и всё остальное, работают лучше параллельно, чем последовательно, и именно это и происходит в этом городе свободного предпринимательства. Когда всё организовано по социалистически в бюрократической последовательности, то любое усложнение увеличивает вероятность провала. Но при организации по параллели свободного предпринимательства усложнение превращается в разнообразие, более способное реагировать на Динамическое Качество, и тем самым увеличивает вероятность успеха. Вот это разнообразие и параллелизм и являются движущей силой города.
И не только этого города. Наше величайшее национальное экономическое достижение, сельское хозяйство, организовано почти полностью на параллелизме. Параллелизм встроен во всю нашу жизнь. Клетки работают в параллели. Большинство органов тела работают в паре: глаза, мозг, лёгкие. Многие виды действуют в параллели, демократии функционируют параллельно, даже наука вроде бы работает лучше, когда организована по параллельным научным обществам.
Как это ни парадоксально, философия науки не оставляет места для какой-либо неопределённой Динамической деятельности, превосходство её состоит в уникальной организации обращения с Динамикой. Наука пришла на смену старым религиозным формам не потому, что по её утверждению она вернее в любом абсолютном смысле (каковым бы он ни был), а потому, что она более Динамична.
Если бы учёные просто заявили, что Коперник прав, а Птолемей — неправ, без дальнейшего желания исследовать предмет, то тогда наука просто превратилась бы в ещё одну незначительную религиозную секту. Научная правда всегда содержала в себе подавляющее отличие от теологической правды: она обусловлена. В науке всегда есть стирающее средство, механизм, посредством которого новое Динамическое видение может стереть старые статические структуры, не разрушая самой науки. Таким образом наука, в отличие от ортодоксальной теологии, постоянно способна на непрерывный эволюционный рост. Как Федр записал на одной из своих карточек: «Карандаш мощнее пера».
В том-то и дело: получить статическое и Динамическое Качество одновременно. Если у вас нет статических структур научного знания, на которых можно что-либо строить, то вы откатываетесь назад к пещерному человеку. А если нет свободы менять эти структуры, то вам закрыт любой дальнейший рост.
Можно проследить: там, где в течение веков произошли какие-либо перемены, обычно просматривается некая статично-Динамическая комбинация. Король или конституция сохраняют статичное, парламент или суд действуют как Динамическая очистка, то есть механизм, посредством которого новый Динамический подход может очистить старые статические структуры не разрушая при этом самого правительства.
Федр поразился тому, как эта идея вкратце выражена всего в двух предложениях «Правил порядка Роберта». Меньшинство не имеет права мешать большинству проводить правовую работу по организации. Большинство не имеет права мешать меньшинству в попытках стать большинством мирными средствами. Сила этих двух предложений в том, что они создают стабильную статическую ситуацию, при которой может процветать Динамическое Качество.
По крайней мере в абстрактном виде. Когда начинаешь вдаваться в детали, всё оказывается не так уж просто.
Представляется также, что любой статический механизм, открытый для динамического Качества, должен быть также открыт для разложения, то есть для возврата к более низким формам качества.
При этом возникает проблема получения максимальной свободы для возникновения Динамического Качества и предотвращения разложения, разрушающего эволюционные достижения прошлого. Американцы очень любят разглагольствовать о свободе, но полагают, что она оторвана от того, что европейцы часто видят в Америке: разложения, сопутствующего Динамизму.
Получается, что общество, нетерпимое ко всем формам разложения, закрывает путь к собственному Динамическому росту и становится статичным. Но и общество, терпимое ко всем формам разложения, также приходит к упадку. Любое из направлений может быть опасным. И очень трудно, почти невозможно определить механизмы, при которых общество растёт и не разлагается.
Как же различить эти два направления? Оба они не согласны со status quo. Радикальные идеалисты иногда очень даже смахивают на разложившихся хулиганов.
Когда впервые возник джаз, его как правило считали упадочнической музыкой. Упадком считали и «модернистское» искусство.
Если дать научное определение морали, как нечто, укрепляющее эволюцию, то получается, что действительно решена проблема того, что же такое мораль. Но если попытаться конкретно выразить, что есть эволюция, а что — нет, и куда движется эволюция, то снова попадаешь как кур во щи. Штука в том, что невозможно точно сказать, является ли конкретная перемена эволюционной именно тогда, когда она происходит. И только век спустя или около того задним умом доходишь, что она эволюционна.
Например, у жрецов Зуньи не было никакой возможности узнать, что тот человек, которого они подвесили за руки, в будущем окажется спасителем их племени. Тогда был лишь пьяный трепач, подглядывавший в окна и посылавший власти ко всем чертям, с ним ничего нельзя было поделать. И что они должны были предпринять? Что ещё они могли сделать? Не могли же они допустить, чтобы каждый проклятый негодяй у Зуньи делал, что хочет, только потому, что когда-нибудь в будущем он, возможно, спасёт племя. Они должны были соблюдать правила, чтобы сохранить племя.
Вот в этом и состоит центральная проблема статически-динамического конфликта эволюции: как отличить спасителей от негодяев? В особенности, когда они выглядят одинаково, одинаково разговаривают и нарушают правила схожим образом? Свободы, спасающие спасителей, так же спасают и негодяев и дают им возможность раздирать всё общество на части. Ограничения, мешающие негодяям, также мешают творческим Динамическим силам эволюции.
Сложился чуть ли не обычай: люди приезжают в Нью-Йорк, предрекают судный день того или иного рода а затем ждут, когда он исполнится. Это бывает и сейчас. Но судный день до сих пор так и не наступил. Нью-Йорк постоянно катится в ад, но каким-то образом никак не может попасть туда. Постоянно меняется. Всегда меняется, как кажется, к худшему, но вдруг среди всего этого появляется нечто Динамичное, о котором никто раньше и не слыхал, и худшее забывается, ибо это новое Динамическое (которое тоже меняется к худшему) занимает его место. Что выглядит как ад, всегда оборачивается чем-то иным.
Когда нечто новое и Динамичное стремится попасть в этот мир, оно частенько выглядит ужасно, но такое может родиться в Нью-Йорке. Такое может случиться. Думается, что такое может случиться где угодно, но это не так. Должен быть человек определённого склада, который глянул бы и воскликнул: «А ну-ка погоди! Это ведь хорошо!», без оглядки на то, не говорит ли кто-либо ещё в том же духе. Это уже редкость. Это одно из немногих мест в мире, где люди не спрашивают, одобрено ли это кем-либо ещё.
Вот так, подумал Федр, Метафизика Качества объясняет невероятные контрасты лучшего и худшего из того, что видишь здесь. И оба существуют здесь в потрясающей интенсивности, ибо Нью-Йорк никогда не зарекался сохранять свои статические структуры. Он всегда готов к переменам. Несмотря на то, готовы ли вы к ним или нет. Из этого возникает его ужас, в этом его сила. Сила его в распущенности. Это свобода быть настолько ужасным, которая даёт и свободу быть таким хорошим.
Таким образом жизнь бьёт здесь ключом всё время, и возникает та Динамическая искра, которая спасает всё. Среди всего того, что не так, она всё-таки вспыхивает.
Так же как и с детьми. Их и не видать, но они-то ведь здесь, растут как грибы в потайных местах. Однажды в будний день Федр пошёл в музей и там оказались их многие сотни. Они показывали пальцами на минералы и динозавров, хватали друг друга за руки, держались за руки и время от времени оглядывались на учителя, чтобы удостовериться, всё ли в порядке. И затем вдруг они все исчезли, как будто бы их там никогда и не было.
То, что вы видите в Нью-Йорке, зависит от ваших статических структур. Динамичным Нью-Йорк делает то, что он всегда нарушает какие бы то ни было структуры. Вот сегодня утром в ресторан заходит черный как головешка бандитского вида кореш в грязной вязаной шапочке на голове. На нём грязная синяя атласная куртка, грязные кроссовки от Рибок. Заказывает кофе, и ему вынуждены подать, ибо таков закон, и что же он делает дальше? Достаёт пистолет? Нет. Ну угадайте ещё раз. Он достаёт газету «Нью-Йорк Таймс». Начинает читать раздел книжного обозрения. Он из интеллектуалов. Вот таков Нью-Йорк.
Бах! Всегда увидишь нечто, к чему ты совсем не готов. И не всё так уж и плохо в этом контрасте богатства и бедности. Когда принимается масса статичных законов, чтобы отсечь худшее, то с ним пропадает и лучшее, искра исчезает, и остаётся лишь масса загородной безвкусицы. В этом некое психологическое горючее, которое заставляет многих предпринимать такое, что в противном случае им было бы делать лень. Если бы у всех здесь был одинаковый доход, одинаковая одежда, одинаковое происхождение, одни и те же возможности, то весь город вымер бы. Физическая скученность и невероятный социальный поток придают этому месту такую силу. Город заставляет каждого подняться хоть на ступеньку выше. Или же сбрасывает на десять ступеней вниз. А может на сто ступеней вверх. Он сортирует людей. И так было всегда: миллионы богатых и бедных перемешались, небоскрёбы и парки, бриллиантовые тиары в витринах и пьяная блевотина на улице. Вас это и шокирует, и вдохновляет. Дьявол занимается гнусностями на ваших глазах! И мимо нищих проходят в свои длиннющие лимузины с личными шоферами первые люди. Фюить!! Проезжай! Не сбавляй хода!
Видишь людей, улыбающихся тебе и тут же готовых смошенничать. Иногда не замечаешь людей, которые хмурятся при виде тебя, но втайне помогают тебе как только могут. В разговоре с вами они держатся отчуждённо, но при этом чувствуешь скрытое к себе расположение. Это те выжившие, которые своими ладонями отполировали множество острых углов. Они-то знают, чем живет этот знаменитейший город.
Стало смеркаться. И стало холодней. Подступала депрессия. Рано или поздно она всегда наступает. Адреналин уже почти вошёл в норму и всё ещё снижался. Он замедлил шаг. Федр подошёл к какой-то зелени и узнал Сентрал-парк. Здесь было ветренее. Дуло с северо-запада. Из-за ветра и наступает холодная погода. Деревья стали темными и тяжело покачивались на ветру. На них всё ещё сохранились листья, вероятно потому что здесь ближе к океану и теплее чем было в Трой и Кингстоне.
Проходя вдоль парка, он обратил внимание, как здесь тихо и спокойно несмотря ни на что. Из всех памятников, доставшихся городу от викторианцев, шедевр Олмстеда и Во всё-таки самый великий, подумалось ему. Если их интересовали только деньги, власть и тщеславие, то почему же он оказался именно здесь?
Интересно, что бы подумали викторианцы о нём теперь? Их бы поразили небоскрёбы вокруг памятника. Им бы понравилось, что деревья стали такими большими. У него сохранилась старая литография Карриера и Ива, на которой в парке почти нет деревьев. Возможно, они посчитали бы парк приятным местом. По всему остальному в Нью-Йорке у них было бы другое мнение.
Они несомненно оставили свой отпечаток на городе. Он всё же существует, несмотря на декоративное искусство и Бохаус. Именно викторианцы построили город, размышлял он, и глубоко внутри это всё-таки их город. Когда их кирпичные дома с декоративными пилястрами и антаблементами вышли из моды, их стали считать апофеозом уродства, а теперь, когда таких домов с каждым годом становится всё меньше, они придают особую прелесть всему блеску двадцатого века.
Викторианское кирпичное рококо и каменная кладка, чугунное литьё. Боже, как они любили украшательство. Это шло наряду с развитием языка. Что было конечным последним доказательством их выхода из дикого состояния. И они действительно считали, что им здесь это удалось.
Везде видны мелкие знаки того, что они думали о городе. Барочные фризы и горгульи, ждущие бала разрушителей. Железные мосты на заклёпках в Сентрал-Парке. Чудесные музеи. Львы у входа в публичную библиотеку. Они оставляли свой образ в скульптуре.
Всё ненужное украшательство, оставшееся от них, — это не просто тщеславие. В этом было также много любви. Они так носились со своим городом потому, что любили его. Они платили за все эти горгульи и чугунное литьё так, как недавно разбогатевший отец покупает моднейшее платье дочери, которой он гордится.
Теперь просто осуждать их как напыщенных снобов, ведь они и стремились получить такой отзыв, легко игнорировать историю, сотворившую их такими. А сами они изо всех сил старались не обращать на историю внимания. Викторианцы тщательно хотели скрыть от нас, что в действительности они лишь кучка богатых выскочек. Ведь большей частью это были деревенские, неотёсанные, набожные люди, которые после Гражданской войны, перевернувшей их жизнь, вдруг оказались в самом водовороте индустриального века.
Прецедента этому не было. Не было никаких руководств к тому, что им надо делать. Возможности, открытые сталью и паром, электричеством и наукой, инженерным делом — потрясающи. Они богатели так, как им не снилось даже в самых буйных снах, деньги текли рекой и не было признаков того, что они иссякнут. И таким образом многое из того, за что их стали осуждать позднее, их страсть к снобизму, пряничной архитектуре, декоративному чугунному литью, это лишь манеризм порядочных людей, которые старались не ударить в грязь лицом. Единственным богатым образцом для подражания была европейская аристократия.
И всё же мы склонны забывать, что в отличие от европейских аристократов, которым они подражали, американские викторианцы были очень творческим народом. Телефон, телеграф, железные дороги, трансатлантический кабель, электрическая лампочка, радио, фонограф, кинематограф и технология массового производства — почти все достижения техники, ставшие нормой в двадцатом веке, тоже ведь в действительности были изобретены викторианцами. Этот город просто состоит из их структур ценностей! Именно благодаря их оптимизму, вере в будущее, их кодексам мастерства и труда, экономии и самодисциплине мы в действительности сумели построить Америку двадцатого века. С тех пор, как исчезли викторианцы, всё течение нынешнего века направлено на выхолащивание этих ценностей.
Можно представить себе какого-нибудь старого викторианского аристократа, вернувшегося на эти улицы, как он озирается, и затем, как каменеет у него лицо при виде того, что теперь есть.
Федр заметил, что почти совсем стемнело. Гостиница уже близко. Переходя улицу, он увидел как порыв ветра взметнул вверх обрывки бумаги в свете фар такси. На крыше такси была реклама «ПОСМОТРИТЕ НА БОЛЬШОЕ ЯБЛОКО», а под ней название какого-то туристического агентства с телефонным номером.
«Большое яблоко». Он почти физически ощутил то отвращение, с которым викторианец отнесся бы к такому прозвищу.
Они-то никогда не думали о городе таким образом. Их сердцу было бы ближе «Большая возможность», «Великое будущее» или «Имперский город». Они видели город как памятник своему величию, а не то, что они пожирают. «Ментальность, рассматривающая Нью-Йорк в качестве „Большого яблока“, — сказал бы викторианец, — это менталитет червяка». И ещё мог бы добавить: «Естественно, червяк называет его так лишь из лучших побуждений, но это только потому, что червяк не имеет понятия о том, к чему приведёт поедание Большого яблока».
Швейцар в гостинице вроде бы узнал Федра, когда тот подошёл, и открыл стеклянную дверь с золотой надписью на ней с профессиональной улыбкой и галантностью. Но улыбнувшись в ответ, Федр понял, что швейцар вероятно «узнаёт» каждого входящего. Такова его роль. Часть Нью-Йоркской иллюзии.
Вестибюль представлял собой сочетание приглушенной позолоты и плюшевого интерьера викторианской элегантности с преимуществами достижений двадцатого века. Лишь завывание ветра в щели дверей лифта напоминало о внешнем мире.
В лифте он подумал о вертикальных потоках воздуха в таких зданиях и задумался, а есть ли компенсирующие вертикальные потоки снаружи. Может и нет. Теплый воздух из лифта просто поднимается в небо после выхода из здания. Холодный же воздух будет поступать от горизонтальных потоков с улицы.
Пока он отсутствовал, комнату прибрали и заправили постель. Он бросил тяжёлую сумку с почтой на кровать. Теперь у него не так уж много времени на чтение почты. Прогулка заняла у него гораздо больше времени, чем он предполагал. Он чувствовал себя уставшим и расслабленным, и это было приятно.
Он включил свет в гостиной и услышал какое-то жужжанье у лампы. Сначала он подумал, что лампа неисправна, но затем заметил, что гудит какая-то большая мошка. Он понаблюдал за ней немного и удивился: «И как только ей удалось залететь на такую высоту?» Он полагал, что мошки водятся лишь близко к земле. Порхая у абажура, мошка вписывалась в викторианский декор помещения.
«Должно быть, викторианская мошка, — подумал он, — вечно стремится на верхотуру. Затем, добравшись до цели, сгорает и падает в прах под ногами». Викторианцы любили такие образы.
Федр подошёл к большой стеклянной двери, ведущей, казалось, на балкон. Но внутренность комнаты отражалась в стекле и ему пришлось приоткрыть дверь. В промежутке он увидел ночное небо и вдалеке разбросанные огни в окнах других небоскрёбов. Распахнув дверь пошире, он вышел на балкон и почувствовал холодный воздух. Здесь на верхотуре было ветрено. Чувствовалась высота. Он отметил, что находится почти вровень с крышами домов на другой стороне большого тёмного пространства центрального парка. Балкон сделан из какого-то серого камня, но из-за темени разглядеть не удалось.
Он подошел к каменным перилам и посмотрел вниз.
…ФЮИТЬ!!!..
Далеко внизу машины похожи на божьих коровок. Большей частью они были желтого цвета и медленно ползли как козявки. Желтые, должно быть, такси. Так медленно двигаются. Одна из них подъехала к обочине прямо под ним и остановилась. Затем Федр еле заметил, как из неё вылезла точка, должно быть человек, и пошла к подъезду, в который он входил сам…
Интересно, сколько времени будешь падать отсюда. Секунд тридцать? Меньше. Тридцать секунд — долгий срок. Гораздо вероятнее секунд пять…
Он этой мысли ему стало не по себе. Дрожь передалась в голову, и та закружилась. Он осторожно отступил назад.
Затем он посмотрел вверх. Небо не совсем было ночным. Оно пылало тем же оранжевым заревом, которое они с Лайлой наблюдали в Ньяке. Только здесь гораздо интенсивней. Вероятно, это атмосферное загрязнение или даже обычный морской туман, отражавший свет фонарей снизу, и складывалось ощущение, ты что вовсе не на улице. Город-Гигант подавлял собой даже небеса.
Как теперь тихо. Почти безмятежно. Странно как-то здесь наверху смотреть на шум, джунгли, толчею внизу, а здесь верхняя зона тишины. Когда находишься внизу на улице, об этом даже не задумываешься.
Не удивительно, что миллиардеры платят огромные деньги за площадь здесь в небесах. Если у них есть место подобное этому здесь наверху, где можно укрыться, то тогда можно терпеть и ту конкурентную жизнь внизу.
Гигант может быть и очень добрым к вам, подумал он.
… Если захочет.
Лайле совершенно безразлично, куда она идёт. Она так сердита на капитана, что даже хочется плеваться. Ублюдок! И что он себе воображал, когда назвал её так: «Сучка, устроившая собачью грызню». Ей надо было съездить ему по морде!
И что он знает? Ей надо было ответить: «Да, а кто сделал меня такой? Сама я, что ли? Ты меня ещё не знаешь!» Надо было сказать: «Никто меня не знает. И ты никогда не узнаешь. Да я скорее умру, чем ты узнаешь меня. Но Боже, Боже мой, узнаю ли я когда-либо ТЕБЯ?» Вот что надо было сказать ему.
Ей так опротивели мужчины. И слышать их даже не хочется. Им лишь бы испачкать тебя. Всем им только этого и хочется. Просто испоганить, чтобы ты стала такой же как они. А затем тебе скажут, какая же ты сучка.
Вот что она получила за то, что была откровенной. Разве не смешно? Если бы стала лгать, то всё было бы хорошо. Если бы она действительно была сучкой, то стала бы она рассказывать ему тогда о Джейми? Нет. Действительно смешно.
И что теперь ей делать с рубашками? Теперь-то она их ему не отдаст. Ей уж надоело носить их. Она столько часов потратила, выбирая их, а теперь придётся нести их обратно. И чего это она старалась понравиться ему? Непонятно. Что бы ты ни делала, они всё равно постараются показать, что ты хуже их.
Ведь ничего дурного не делаешь, никому не причиняешь зла, ничего не крадёшь, и всё-таки тебя ненавидят лишь за то, что ты любишь. До того, как они получат своё — ты просто ангел, а как только получили — ты просто шлюха. Некоторое время. Пока снова не разогреются. И тогда ты снова ангел.
Она никогда не выходила на панель каждую ночь. Она не из числа отъявленных. Так, изредка, под настроение. И ей это нравилось. Всегда. Всё время. Каждую ночь. Ну и что? И не всегда ей это нравилось с одним и тем же мужчиной. И ей наплевать, что о ней подумают люди. И ей также нравились деньги, чтобы тратить. Ей нравилось выпивать и многое, многое другое. Сложить всё это вместе, и получится Лайла, вот что надо было сказать им. «Даже не пытайтесь сделать из меня кого-нибудь другого. Ничего не выйдет. Я ведь просто Лайла, и такой буду всегда. А если я не нравлюсь тебе такой, как есть, то можешь проваливать. Ты мне не нужен. Никто мне не нужен. Да я скорее сдохну. Такая уж я есть.» Вот что надо было ему сказать.
В витрине появилось её отражение. По виду она куда-то торопится. Надо помедленнее. Ей ведь некуда спешить. Да ей и некуда идти, кроме как на яхту, чтобы оставить там вещи.
Как глупо, что она рассказала ему всё. Таким как он нельзя говорить всё. Если сделаешь это, то они исчезнут. Она нужна была ему лишь для того, чтобы доказать, насколько он значителен. Ему неважно, что она говорит, ему лишь хотелось превратить её в некую морскую свинку или нечто подобное, а сам тем временем думает о ней только плохое.
Он не говорил ей ничего такого прямо, но она чувствовала, что он всё время придирается к ней, осуждая то, что она говорит. При этом делает вид, что так «любезен». Ему всё время хочется знать, что думает она, но не говорит ничего, что думает он. Всё время ходит вокруг да около. А она терпеть этого не может. Не надо было ей говорить той чепухи о занудах вроде него. Вот в этом-то и дело. Такие зануды как он не выносят этого.
Она знает, как обходиться с подобными людьми. Жить с ними не трудно. Надо лишь дать им возможность поговорить. Нужно всё время строить кого-нибудь как он, иначе от тебя просто избавятся. И если помалкивать, то возможно уже завтра она будет с ним на яхте по пути во Флориду. Она может позаботиться о нём в любом виде. А Джейми всё равно. Ему всё равно, с кем она спит. И всем было бы хорошо.
Капитан не понравился и Джейми. Он всегда знает, о чем думают люди. Если кто-либо надумает устроить Джейми неприятности, то Джейми тут же его раскусит.
Из витрины на неё уставилась черная ведьма на метле. Скоро уж День Всех Святых.
Эта часть города ей незнакома. Если она и бывала когда-либо здесь, то всё уже позабыла. А может всё так переменилось, что и не узнаешь. Здесь всё постоянно меняется. Кроме больших зданий.
Когда она появилась здесь впервые, то думала, что где-то там вверху в этих больших зданиях есть кто-то, кому известно, что здесь делается. Но он никогда не спустится поговорить с ней. Со временем она выяснила, что никто ничего тут толком не знает.
И почему Джейми не дал ей даже своего адреса? Он повёл себя совсем иначе. Что-то случилось. Ей не понравился его приятель. А может быть это всё так из-за капитана.
Ей не приходилось бывать на этой улице раньше. Что-то в ней не нравится ей. Она не выглядит опасной, просто захудалая. Джейми всегда говорил ей: «Смотри вокруг, и если не увидишь женщин, гуляющих в одиночку, то будь осторожна!» Но вон дальше по улице гуляет старушка с собакой.
… Ну так выходит, что капитан порвал с ней, ничего новенького… Она уже привыкла к такому. Найдётся кто-нибудь… Она всегда приземлялась на ноги.
В витринах лавочки какие-то бутылки, грязь, мусор. Она всегда считала, что когда-нибудь здесь наведут порядок, но никто ничего толком и не делает. Всё становится лишь хуже и хуже.
На двери старой церкви был висячий замок и надпись, что она закрыта. Объявление уже выцвело, так что церковь должно быть закрыли уже давно. В деревянном цветочном ящике под окном все растения засохли. Совсем не похожа на церковь дедушки. У дедушки церковь больше и не в таком грязном городе как этот.
Она снимет комнату на несколько дней и осмотрится. Так будет лучше. На панель ей больше не хочется. Не стоит этого делать. Джейми не велел ей делать этого, а уж он-то знает. Он сказал, что это слишком опасно. Всё уже не так как было раньше.
Не нравится ей эта улица.
В любое время можно устроиться официанткой. Это ей знакомо. А чуть погодя подвернётся что-нибудь получше. И если настроиться на такой лад, то чувствуешь себя лучше. Но прежде всего надо подыскать себе место для ночлега.
Она шла квартал за кварталом. Искала объявления о сдаче комнат в наём, но ничего не попадалось.
Обошла котлован, огороженный желто-белыми знаками, чтобы туда не падали люди. Из котлована шел пар. Какой-то мужчина с цементным мешком уставился на неё. Он ничего не собирался делать, а просто смотрел на неё.
Она стала читать надписи на других знаках. «Не занимайте пожарную полосу для машин чрезвычайных ситуаций… Расчистка снега…. В чрезвычайных обстоятельствах остановка запрещена… Буксировка машин. 9 долларов 95 центов в час… Покраска. Оценка бесплатно. 10 % скидка…»
Может быть, по знакам она определит, что тут делается… «Наркотический марш… То есть анти-наркотический марш… Погребок деликатесов Ирвинга… Квартал скотобойни Грейера… Королевство одежды… музыкальные новинки … Продаём кошерные и некошерные продукты…. Магазин здоровой пищи. 20 % скидка на все витамины.»
За металлической оградой стоит дерево с красно-желтыми ягодами. Она вспомнила, что у неё во дворе такое же дерево. Она даже пыталась собирать ягоды, но они ни на что не годились. И зачем оно здесь? Высокая стальная ограда мешает людям срывать ягоды. Если она попробует забраться туда, её тут же вытурят. Под деревьями несколько голубей… Голубям там можно находиться, а ей нельзя.
Кто-то сумел пробраться за ограду и разрисовал всю стену краскопультом. Никогда не разберёшь, что они там пишут. Похоже на имена или что-то такое. И пишут так вычурно, что ничего толком и не понять. Похабных слов они не пишут, а пишут какие-то замысловатые вещи, как будто им известно нечто, чего не знает никто другой.
«… Водитель… Электрическая компания… Не загораживайте проезд… Одностороннее движение…» Никогда не говорят о том, что хочется вам, говорят лишь то, что им нужно.
На стене какие-то слова на иврите. «Неаполитанская пицца. Химчистка Франклина. Основана в 1973 г. … Полицейская полоса. Не заходить за ограду. Полицейское управление…» На зданиях накручено много колючей проволоки. Раньше этих колючек не было вообще.
Вон какой-то парень валяется на тротуаре. Люди проходят мимо даже не глядя на него….
«Персональное обслуживание. Прачечная и химчистка. Гостиницы, больницы и клубы… Афинские водопроводчики и сантехники… Заразительный безостановочный смех. Смеялся без остановки — Мак-Гилликуди, Нью-Йорк Таймс, призёр Тони.»
Везде валяются пластиковые пакеты… «Одностороннее…»
Как жмут туфли. Улица становится всё хуже. Тротуар разбит и покосился, так что если не остерегаться, то можно подвернуть ногу. Можно поскользнуться на битом стекле. Стекло было из витрины, которую вроде бы пытались взломать.
Становится холодно.
Ей следовало бы заняться чем-нибудь другим. И что вообще она здесь делает? Что-то не так, раз она ведёт такую жизнь. Надо бы находиться где-нибудь в месте получше.
Она перешла улицу, и посмотрев в конец её, заметила, что там вода. Должно быть, река, подумала она.
Она решила взять такси. Ей всё равно надо попасть на яхту и взять свой чемодан, пока не стемнеет совсем. Пешком идти слишком далеко. Ноги она совсем уж сносила. Давно уж не ходила так много пешком. За такси придётся заплатить, но делать нечего. Если бы только она не покупала эти дурацкие рубашки.
Но подойдя к углу, на другой стороне улицы в конце квартала она заметила ресторан. Так соблазнительно. Можно отдохнуть, поесть и вызвать оттуда такси.
Посмотрев на меню в витрине, она убедилась, что всё там дорого. На столах скатерти и салфетки.
Да какого черта, подумала она. Пора отпраздновать что-нибудь. Возможно, разрыв с капитаном.
Народу там оказалось немного. Старушка-официантка раскладывала салфетки на другой стороне комнаты. Увидев Лайлу, она слабо улыбнулась, медленно подошла и усадила её к столику у окна.
Лайла села за стол. Как хорошо посидеть.
Официантка спросила, хочет ли она выпить перед едой.
Шотландский виски с содовой, — заказала Лайла. — Нет, принесите «Черный Джонни Уолкер» с содовой, — улыбнулась она. — Официантка практически никак на это не отреагировала и направилась в бар.
Улица за окном была похожа на улицы в Рочестере. Она была старой, народу немного. В грязи под старой пожарной лестницей медленно брела кошка, что-то высматривая. Она поковыряла лапой грязь сначала в одну сторону, затем в другую. Никак не удавалось найти то, что надо.
У Лайлы была с собой старая записная книжка. Можно позвонить кому-нибудь из старых друзей, возможно её пригласят к себе, и тогда можно будет всё обсудить. Можно позвонить, и вероятно ей подскажут, где найти комнату. А может быть, даже пригласят погостить у них некоторое время. Трудно сказать, как получится.
В окно она заметила, что кошка ушла.
Однако ей не очень-то улыбается снова встречаться со старыми друзьями. Даже неприятно думать об этом. И говорить с кем-либо из них ей неохота. Хочется покончить со всем этим. Ей не по душе разговаривать вообще с кем бы то ни было.
Когда официантка принесла выпивку, Лайла широко улыбнулась ей и горячо поблагодарила. Официантка улыбнулась в ответ и ушла.
Лайла хлебнула. Ох, до чего же хорошо!
Она стала рассматривать меню, выбирая что бы поесть.
Надо взять что-нибудь подешевле. Но она так проголодалась. А бифштексы, видимо, очень хороши. И жареная картошка. Такая калорийная. Надо быть поосторожнее. Не следует увлекаться. Она уж и так полновата. Но всё-таки это здорово. Вспомнилась картошка, что она приготовила на яхте. — Ох, и зачем только она так разболталась? Ведь можно было готовить жареную картошку до самой Флориды, если бы только держала язык за зубами.
Размышляя об этом, Лайла обратила внимание, что кто-то смотрит на неё через окно. На мгновенье она встревожилась, а затем подумала, в чем дело, Лайла, ты что стала бояться мужчин?
Он не так уж плохо и выглядит.
Она улыбнулась ему…
… А он лишь глянул на неё и отвернулся.
Затем снова глянул.
Она подмигнула, чтобы посмотреть, что из этого выйдет.
Он улыбнулся и стал делать вид, что читает меню в витрине. Она сама стала изучать меню, но краем глаза следила за ним.
Чуть погодя он прошел дальше. Она ожидала, что вот откроется дверь, но этого не случилось. Он ушел.
Неужели она сказала что-то такое, что рассердило Джейми. На этот раз он совсем не похож на себя. С ним что-то случилось, и поэтому он не дал ей своего адреса. Он скрытный человек. Не хочет обижать тебя. Так уж он устроен.
Капитан ничего об этом не узнает. Такие люди и не интересуются. Они просто уходят, и думают, что сделали нечто стоящее. Ничего другого они и не знают. Поэтому им приходится платить. Пытаешься показать им кое-что и только теряешь время. Они и понятия не имеют, что ты делаешь. Капитан так и не понял, что она хотела ему показать. Такой зануда, и не поймёт. Может быть, даже не отдаст ей деньги за рубашки.
Хватит думать о нём.
Подошла официантка принять заказ, но Лайла всё ещё не выбрала. — Я, пожалуй, ещё не готова, — заметила она. Посмотрела в стакан: «Почему бы не повторить ещё?»
Ей вовсе не нужно напиваться, у неё ещё много дел, но так всё-таки вкусно. Когда-то ещё придётся выпить в следующий раз, — подумала она.
Даже не знаю, что делать дальше. Кажется, уже всё сделано. У неё уж не так много сил, как было раньше. Да к тому же и устала порядочно.
Через окно она заметила, что всё становится серым и тёмным, каким-то старым. Куда же подевалась кошка, разгребавшая мусор на той стороне улицы?
Темнота ей не нравится.
А ведь в Рочестере даже темнее, — подумалось ей.
Может ей поехать обратно в Рочестер и устроиться на постоянную работу.
Но возвращаться туда нельзя. Её все там ненавидят. Потому-то её и уволили. Потому что она сказала им правду.
Все хотят превратить тебя в служанку. А если ты не хочешь быть у них служанкой, то ты не нужна. Тогда ты плохая. Как бы ты ни старалась ублажить их, всё без толку. Никогда им не угодить. Всегда им нужно что-то больше. Так что разницы нет: рано ли, поздно ли они всё равно возненавидят тебя, как бы ты ни старалась.
Не надо было уходить с «Кармы». Если бы она не рассердилась на Джоржа, то всё ещё была бы там. И плыла бы себе сейчас во Флориду. Во Флориде посветлее. Потому что это юг. Вот уж где она повеселилась-то! И всё же она попадёт туда, только вот надо где-то сначала раздобыть денег.
Может быть, стоит пойти к капитану и повиниться, и он передумает. Этого ей не хочется делать. Тогда ей придётся слушать его дурацкие разговоры до самой Флориды. Этого тоже не хочется. К тому же он ведь ей уже велел убираться с яхты.
Интересно, чем он занимается в Нью-Йорке? Куда он пойдёт сегодня вечером? Он ведь совсем не хотел брать её с собой. Наплевать. Да и не хочет она идти с ним. Но она знает почему. Как только появляется кто-либо из подруг его жены, они сразу же стараются избавиться от Лайлы.
Ну да ладно, пусть.
А что она собиралась делать? Что-то было, да она уж забыла.
Нет ничего такого, чем бы ей хотелось заняться. В том-то и беда. Ей совсем не хочется иметь дело с людьми. Люди ей уже надоели. Ей просто хочется где-нибудь уединиться и оставаться там одной.
Снова подошла официантка. Лайла заказала ещё порцию спиртного. Но это уж не так хорошо. На голодный-то желудок. Живот у неё всё ещё болит. Надо было принять эмпирину.
Лайла сунулась в сумочку, чтобы достать эмпирину. Таблеток нет. Странно. Она ведь знает, что они тут были. И других таблеток нет тоже! Она пошарила, чтобы нащупать круглый пластмассовый флакончик. Она всегда отыскивала его по форме. Но его тут нет.
Она все настойчивей перебирала губную помаду, зеркальце, сигареты, салфетки.
Она не оставила их на судне, так как <...> что ещё утром приняла три таблетки. Вынула кошелёк и заглянула внутрь. Затем заглянула в другое отделение. Там тоже нет.
И тут Лайла вдруг поняла, что в кошельке нет также и денег. Она подняла глаза и почувствовала испуг. За окном совсем стемнело.
Она снова обшарила всё, все кармашки, по углам сумочки… но ничего нет. Пропало.
И это были все её деньги!
Вошло несколько клиентов. На вид они подзамёрзли. Старушки-официантки не видать. Вроде бы вместо неё появился другой официант. С галстуком бабочкой. Вид его ей не понравился.
Она не могла поверить. Как она могла потерять их? Ведь это были её последние деньги. Ведь не могли же они вывалиться сами. Сегодня утром всё было на месте. Она ведь купила на них эти рубашки. Она хорошо это помнит, ибо чек она положила вместе с купюрами, на тот случай, если придётся вернуть рубашки. И его тоже нет.
Новый официант стал посматривать на неё.
Ей вспомнился дружок Джейми. Он сидел рядом с ней. Кошелёк был как раз между ними.
Должно быть он. Она сразу почувствовала, что-то не так, когда он смотрел на неё. Ну погоди, расскажу я Джейми.
Лайла посмотрела в стакан. Он пустой.
Нового номера телефона Джейми у неё нет. Он ей так и не дал его. И что же теперь делать? Она не может даже заказать себе обед. Надо успокоиться и подумать. Да и мысли всё сбиваются. Может быть поэтому-то Джейми и не дал ей телефона? Так что с ним теперь и не свяжешься?
Мог ли он её подставить?
Подошёл официант.
Я ещё не готова, — пробормотала Лайла.
Тот смерил её взглядом и отошёл.
Джейми не мог сделать такого. Если Джейми нужны деньги, то он так прямо и говорит. Ему незачем было воровать у неё.
Трудно что-либо придумать. Зря она заказывала выпивку. Есть ещё кошелёк с мелочью. Этого не взяли. Она высыпала мелочь и сосчитала. Два четвертака, четыре гривенника и семь пенни.
Не хватает даже заплатить за выпивку. Будут неприятности.
Ей стало плохо. Надо сходить в туалет.
Когда она прошла мимо официанта, у него был вид, будто он знает, что она не будет платить.
В уборной воняло. Она хотела вымыть руки, но мыла не было. Вот уж паршивая забегаловка. Лицо тоже надо бы помыть, но негде. Грязный город. В зеркале она увидела, что и волосы у неё грязные. Обязательно надо помыться.
Если позвонить на ту мелочь, что осталась, друзьям, то может быть, ей придут на выручку. Но ведь уж прошло четыре года. В Нью-Йорке никто не живет по четыре года на одном месте.
Добравшись до телефона, на первую монету она позвонила Лори. Телефон не отвечал. Пока она звонила, то подумала, что если захочет убежать, то это можно сделать прямо отсюда. Дверь рядом, и её просто не сумеют удержать.
Официант наблюдал за ней. Он её задержит. На вид он злой. Тертый калач.
Телефон Лори не отвечает. Ну да ладно. По крайней мере монетка цела. Но затем телефон ответил, и чей-то голос спросил, кто это. Она ответила: «Лайла Блюит». Женщина отошла, и Лайла стала ждать. Слава Богу, Лори на месте.
Но затем тот же голос ответил: «Вы, должно быть, ошиблись номером», и трубку повесили.
Что бы это значило?
Она набрала ещё два номера, но монетка осталась цела. Она хотела было набрать ещё один номер, но затем вспомнила, что она почти не знакома с ней. Она не поможет, даже если вспомнит, кто она такая. Официант по-прежнему наблюдает за ней.
Лайла поразмышляла о нём. Ну что он может сделать? Пора кончать с этим делом.
Она собралась, подошла к нему и сказала: «У меня украли деньги. Мне нечем платить».
Он просто смотрел на неё и ничего не говорил.
Да слышит ли он, что она говорит ему?
Затем он спросил: «А что вы опускали в телефон?»
Монетки, — пояснила Лайла. — А купюры пропали.
Он снова стал рассматривать её. Было видно, что он её не верит.
Чуть погодя он повторил: «Украли бумажник с купюрами?»
Да, — подтвердила она.
Он снова уставился на неё.
Затем выдавил: «Я здесь наёмный работник. Управляющего нет на месте».
Он повернулся и вышел на кухню.
По возвращении он сообщил её: «Велели вам оставить фамилию и адрес».
У меня нет адреса, — сообщила она. Он молча изучал её.
Так у вас нет адреса, — повторил он.
Именно это я и сказала, — она стала злиться.
И где же вы живёте?
На корабле.
Где же находится корабль? — поинтересовался он. Интересно, зачем это ему надо. Что он собирается предпринять?
На реке, — ответила она. — Неважно где. Сегодня вечером я уезжаю, а где он сейчас, не знаю.
Официант всё так же пристально смотрел на неё. Господи помилуй, ну и взгляд!
Ну тогда просто запишите название корабля, — предложил он.
Он проследил, как она расписалась на счете. Затем он глянул на неё враждебным взглядом и предложил: «Ну вот, как только попадёте на свой корабль, раздобудьте там денег и принесите сюда, хорошо? Ведь другим тоже надо жить, так ведь?»
Она взяла свою сумочку и рубашки с полу рядом с телефоном и, выходя на улицу, заметила, как он улыбается и кивает кому-то на кухне. По крайней мере, он оказался не таким уж плохим, как она подумала сначала. Ведь мог вызвать полицию или ещё кого-либо. Он наверное посчитал её помешанной.
Становилось холоднее. И улица в темноте выглядела угрюмо. Дверь ресторана закрылась за ней. Ведь можно было оставить рубашки в счет платы, подумала она. А теперь придётся таскать их. Но ведь он и не потребовал этого.
Она подумала было вернуться и отдать ему рубашки. … Да нет, всё уже кончено. Да и не возьмёт он их в любом случае…
Однако у него не было причин смотреть на неё таким противным взглядом, размышляла Лайла. Она застегнулась на все пуговицы. Ведь ему не платят за такое обращение.
А может капитану понравятся рубашки, когда он увидит их. Тогда он даст ей денег расплатиться в ресторане, они могли бы вернуться туда и поужинать, а после капитан не стал бы давать ему чаевых. Нет, лучше уж дать ему на чай очень много, чтобы он почувствовал себя неловко.
Теперь у неё нет денег на такси. В полицию обращаться тоже нельзя. А может стоит? Её уж там, вероятно, забыли. Теперь уже никто не помнит её. Нет, этого не хочется делать.
Все куда-то пропали. Куда же они запропастились? — подумала она. Что такое случилось, что все исчезли? Сначала ушёл капитан, затем Джейми. И Ричард, даже Ричард, и того нет. Она же ведь ничего ему не сделала. Происходит действительно нечто ужасное. Но никто не говорит ей, в чём дело. Они не хотят, чтобы она знала.
Она почувствовала, что у неё начинают слегка дрожать руки.
Она сунулась было в сумочку за таблетками и вспомнила, что они тоже пропали.
Ей стало страшно.
Впервые после больницы у неё не было с собой таблеток.
Она понятия не имеет, как далеко до яхты…Где-то здесь к реке, в этом направлении, подумалось ей… А может нет… Надо постараться не думать о плохом и тогда, возможно, перестанут трястись руки… Хорошо, если она идет в нужном направлении…
…Стало совсем темно.
На улице темно, подумал Федр. За большими раздвижными стеклянными дверями гостиничной комнаты в небе не видно ни зги. Весь свет в номере исходил от небольшой лампы, вокруг которой по-прежнему трепыхалась мошка.
Он глянул на часы. Гость запаздывал. Примерно на полчаса. Для голливудских знаменитостей — обычное дело. Чем они крупнее, тем больше опаздывают, а уж этот, Роберт Редфорд, — действительно очень крупный. Федр вспомнил шутку Джорджа Бернса о том, что ему приходилось бывать на голливудских приёмах, где люди настолько знамениты, что вообще не показываются. Но Редфорд собирался прийти, чтобы поговорить о правах на фильм, а это очень важное дело. И нет никаких причин думать, что он не придёт.
Когда Федр услышал стук в дверь, то он прозвучал как особый металлический звук всех огнезащитных гостиничных дверей, но на этот раз он как-то весь напрягся. Он встал, подошёл к двери и открыл её, и вот в коридоре стоит Редфорд с выжидательным ненавязчивым видом на своём знаменитом лице.
На вид он оказался меньше в сравнении с теми образами, которые играл в фильмах. На знаменитой шевелюре была шапочка для гольфа, странные очки без оправы как-то отвлекали внимание от черт его лица, а поднятый воротник куртки делал его ещё более неприметным. В этот вечер он совсем не похож на Сандэнса Кида.
Заходите, — пригласил Федр, чувствуя настоящий прилив мандража. Вдруг настало реальное время. Это — настоящее время. Похоже на премьеру, занавес уже поднят, и всё теперь зависит от тебя.
Он чувствует, как заставляет себя улыбнуться. Он помогает Редфорду снять куртку, скованно, стараясь не выказать свою нервозность, пытается сделать все аккуратно, но вдруг ненароком поворачивает куртку сзади так, что у Кида застревает рука…. Боже мой, он не может вынуть руку…. Федр отпускает, и Кид снимает куртку сам, отдаёт её ему с недоумением, затем вручает ему шапочку.
Вот так начало… Настоящая сцена по Чарли Чаплину. Редфорд проходит в гостиную, подходит к стеклянной двери и смотрит в сторону парка, очевидно пытаясь сориентироваться. Федр, последовав за ним, садится в одно из пышных, обтянутых шелком позолоченных викторианских кресел, которыми обставлена комната.
Извините, что опоздал, — сокрушается Редфорд. Отворачивается от двери, медленно подходит к кушетке напротив и усаживается.
Только час назад прилетел из Лос-Анджелеса, — продолжает он. — При полёте в эту сторону теряешь три часа. По ночам они называют этот рейс «Красноглазым». — Быстрый взгляд, чтобы схватить реакцию. — Хорошо назвали… поспать не удаётся вовсе…
Это говорит Редфорд, и по мере того, как он это говорит, становится кем-то настоящим. Похоже на «Пурпурную розу Каира», когда одна из героинь сходит с экрана и становится одним из зрителей. Что он там говорит?
С каждым разом, как я возвращаюсь сюда, мне здесь нравится всё меньше и меньше, — произносит он. — Я ведь, знаете, вырос там… Помню, как это было… И сейчас даже противно от того, во что это всё превратилось… — Он продолжает наблюдать за реакцией Федра.
У меня прекрасные воспоминания о Калифорнии, — наконец отзывается Федр, улавливая нить.
Вы там жили?
По соседству, в Неваде, — откликнулся Федр.
От него ждут продолжения. И он рассказывает судорожно и отрывочно о Калифорнии и Неваде. Пустыни и сосны, крутые холмы и эвкалипты, скоростные магистрали и ощущение чего-то упущенного, чего-то незавершённого, которое у него постоянно сохранялось там. Это лишь для проведения времени, для установления взаимопонимания, и так как Редфорд внимательно слушает, Федр чувствует, что это его обычное отношение. Он только что пересёк всю страну, возможно разговаривал со многими людьми перед этим, и всё-таки сидит вот тут со своим знаменитым лицом и слушает так, как будто бы у него масса свободного времени, как будто ничего важнее на свете не произошло до тех пор, пока он не вошёл в эту комнату, и ничего важного не ждёт его по окончании этой встречи.
Разговор продолжается беспорядочно до тех пор, пока не находится общая точка общения: это Эрл Уоррен, бывший член Верховного Суда, который по словам Федра представляет собой такую личность, которая у немногих людей ассоциируется с калифорнийцем. Редфорд полностью с этим согласен, раскрывая личные нотки. «Он ведь, знаете, был у нас губернатором», — пояснил Редфорд. — Да, — согласился Федр и добавил, что корни Уоррена в Миннесоте.
Вот как? — удивился Редфорд, — а я и не знал.
Редфорд рассказал, что всегда особо интересовался Миннесотой. Его фильм «Обыкновенные люди» сделан на материале Миннесоты, хотя фактически съемки проходили в северном Иллинойсе. Его однокашник в колледже — из Миннесоты, он потом ездил к нему в гости и сохранил об этом прекрасные воспоминания.
И где же он жил, — спрашивает Федр.
У озера Миннетонка, — отвечает Редфорд, — вам знакомы те места?
Конечно. В первой же главе моей книги говорится об Эксельсиоре, что у озера Миннетонка.
У Редфорда озабоченный вид, как будто бы он упустил нечто важное. «В той местности есть нечто… Не знаю, как и сказать…»
Некое «благородство», — подсказывает Федр.
Редфорд кивает, как если бы он попал в точку.
Есть ещё одно предместье Миннеаполиса под названием «Кенвуд», которое производит такое же впечатление. У людей там такое же «очарование» или «благородство» или что бы там ни было, как у Эрла Уоррена.
Редфорд очень сосредоточенно смотрит на него. На экране такой сосредоточенности он никогда не проявлял.
И отчего же это? — спрашивает он.
Деньги, — отвечает Федр, и затем, поняв, что это не совсем так, добавляет, — ну и кое-что ещё.
Редфорд ждёт пояснений.
Там живут люди, разбогатевшие уже давно, — продолжает Федр. — Состояния, нажитые со времён лесоповала и мельничного дела. Гораздо легче быть благородным, когда у вас есть горничная и шофер, да ещё семь слуг по всей усадьбе.
Вы жили где-то поблизости от Миннетонки?
Нет, вовсе нет. Но я ездил туда на дни рожденья ещё в тридцатые годы, когда был совсем ребёнком.
Редфорд задумывается.
— Федр поясняет: «Я не был из числа богатеньких. Но я учился на стипендию в одной из школ Миннеаполиса, куда богатые ребята приезжали … обычно на машинах с личными шоферами.»
По утрам к школе подъезжали большие длинные черные «паккарды», оттуда выскакивали шоферы в черной форме, подбегали к задней дверце, откуда появлялось дитятко. После обеда снова появлялись лимузины и шофёры, дитятко садилось в машину, по одному в каждую, и они исчезали в направлении озера Миннетонки.
Я обычно ездил в школу на велосипеде, иногда замечал в зеркале, как меня нагоняет один из этих больших «паккардов», оборачивался и махал рукой мальчонке в нём, а тот махал мне в ответ, иногда и шофёр приветствовал меня. Забавно то, что я уже тогда знал, что мальчонка завидуетмне. Я пользовался полной свободой. А он же чувствовал себя заключенным на заднем сиденье черного «паккарда» и прекрасно сознавал это.
Какая это была школа?
Блейка.
Глаза Редфорда снова напряглись. — В эту же школу ходил мой однокашник!
Мир тесен! — воскликнул Федр.
Это точно! — Волнение Редфорда показывает, что затронуто нечто, связанное с чем-то очень важным в глубине событий.
У меня до сих пор остались очень приятные воспоминания об этом, — заключил Федр.
Редфорд вроде бы выражает готовность послушать ещё, но он, конечно, пришёл сюда не за этим. Поговорив ещё немного на отвлечённые темы, он переходит к сути дела.
Выдержав паузу, он произносит: «Прежде всего, мне следует, пожалуй, сказать, что мне очень нравится ваша книга, она настраивает на деловой лад и взывает к действию. Я всегда задумывался над понятиями „Качества“. И всегда поступал таким образом. Я прочел её сразу же после публикации и хотел тогда же связаться с вами, но мне сказали, что кто-то уже купил её.»
Речь его стала какой-то топорной, как будто бы он репетировал её. С чего бы ему звучать как плохому актёру? «Мне бы очень хотелось получить права съёмки фильма по этой книге», — говорит он.
Они ваши, — отвечает Федр.
Редфорд чуть ли не вздрогнул. Федр, должно быть, сказал что-то не то. В биографиях Редфорда написано, что он невозмутим, а он весьма смущён теперь.
Я бы не стал заводить и разговор, если бы не собирался отдать их вам, — заметил Федр.
Но Редфорд совсем не возрадовался. Напротив, он весьма удивлён и старается уйти куда-то в себя. Его настороженность пропадает.
Он интересуется, каковы были предыдущие сделки по фильму.
Ну, тут целая история, — поясняет Федр и рассказывает о ряде вариантов постановки фильма, по которым были заключены сделки, но которые не состоялись по тем или иным причинам. Редфорд снова внимательно слушает в своей обычной манере. Закончив с этой темой, они осторожно подходят к вопросу, как следует обращаться с материалом книги. Редфорд рекомендует сценариста, с которым Федр уже встречался, и Федр соглашается.
Редфорд хочет полностью воспроизвести сцену, когда преподаватель в течение часа ничего не говорит студентам, а в конце занятия они настолько напряжены и напуганы, что буквально бегут к дверям. Очевидно он хочет построить фильм на воспоминаниях, исходя из этой сцены. Федр полагает, что это весьма заманчиво. Знаменательно, как Редфорд представляет себе содержание книги. Исходя из этой сцены он полностью обходит дорожные эпизоды, весь уход за мотоциклом, на чем спотыкались другие сценаристы, и переходит прямо в аудиторию, с чего и начиналась вся книга, — как небольшая монография о том, как преподавать композицию английской литературы.
Редфорд сообщает, что дорожные сцены будут сниматься в натуре, и что Федр может приходить на съемки, как ему только захочется, «но не каждый день». Федру не совсем понятно, что бы это значило.
Подходит проблема трактования абстрактных идей. Книга большей частью повествует о философских идеях насчёт Качества. Но крупные коммерческие фильмы не дают зрительного восприятия идей. Редфорд говорит, что надо сконденсировать идеи и показать их косвенно. Федр не совсем понимает, как это можно сделать. Хотелось бы посмотреть, как это будет воплощаться.
Редфорд чувствует сомнения Федра и предупреждает: «Независимо от того, как будет сделана картина, вам она не понравится». Федр спрашивает, это говорится на случай отказа от съёмок. Редфорд же рассказывает ему об одном авторе другой книги, по которой он снимал фильм. Тот посмотрел картину и старался сделать вид, что она ему нравится, но энтузиазма в этой попытке не было. «С этим трудно смириться, — замечает Редфорд и добавляет, — но так оно вроде бы получается всегда».
Затрагиваются другие проблемы, но они как будто бы не совсем к месту. В конце концов Редфорд смотрит на часы.
Ну что ж, по моему на данный момент больших проблем нет, — заключает он. — Я свяжусь со сценаристом и посмотрю, что у него получается.
Он выпрямляется в кресле. «Устал очень, — продолжает он. — да и нет смысла уговаривать вас всю ночь напролёт… Свяжусь с остальными, и некоторое время спустя наше агентство известит вас.»
Он встаёт, подходит к шкафу и одевается безо всякой помощи. Уже у дверей он спрашивает: «А где вы теперь живёте?»
На яхте. Стоит у причала на реке.
Вот как. А можно ли с вами связаться там?
Нет. Завтра я отплываю. Хочу выбраться на юг раньше, чем здесь всё замёрзнет.
Ну тогда мы свяжемся с вами через вашего поверенного.
У дверей он поправляет шляпу, очки и куртку. Прощается, поворачивается и уходит вдоль коридора пружинистой походкой, как у лыжника или кошки, — или лучше как у Сандэнса Кида— и исчезает за углом.
И коридор превращается в обычный гостиничный коридор.
Федр долго стоял в коридоре гостиницы не отдавая себе отчета, где находится. Спустя некоторое время он повернул назад, вошёл в номер и затворил дверь.
Посмотрел на пустую кушетку, где сидел Редфорд. Казалось, что один из его образов все ещё находится здесь, только разговаривать с ним больше нельзя.
Неплохо бы выпить чего-нибудь… но ничего нет… Надо позвонить обслуге.
Но в действительности пить ему не хочется. Такая морока с заказом. Он сам не знает, чего ему хочется.
Накатилась волна антиклимакса. Для всего напряжения и энергии, накопленных к этой встрече, вдруг не оказалось выхода. Захотелось выйти из номера и бежать по коридорам. Может стоит прогуляться по улице, пока не спадёт напряженность… но ноги у него уже гудели от ходьбы сюда.
Подошёл к балконной двери. По другую сторону стекла был всё тот же фантастический вид ночного неба.
Но теперь он как-то потускнел.
Беда с громадными ценами за номера с таким видом в том, что в начале это просто чудесно, но со временем вид становится всё более и более статичным, и затем его просто не замечаешь. На судне лучше, вид постоянно меняется.
По тому, как затуманился горизонт, он понял, что начался дождь. На балконе же было сухо. Должно быть, ветер дует с другой стороны.
Он приоткрыл дверь, и в комнату со свистом ворвался холодный воздух. Он раскрыл дверь шире, вышел на балкон и снова прикрыл дверь.
Какой дикий ветер! Вертикальные потоки! Ужас! Все небесное пространство мельтешит порывами дождя и просветами. Только по огням на окраинах парка можно было определить расстояние.
Всё расчленено. Как будто бы это происходит с кем-то другим. Чувствуется некое возбуждение, напряжённость, смятение, но эмоциональной причастности нет. Он чувствовал себя как зашкаленный гальванометр, стрелка ушла за шкалу и не даёт показаний.
Культурный шок. Вероятно, так оно и есть. Шизофреническое ощущение культурного шока. Попадаешь в другой мир, где все ценности совсем другие, переключены вспять и поставлены с ног на голову, нет никакой возможности приспособиться к ним — и наступает культурный шок.
Теперь, полагал он, находится на вершине мира… на противоположном конце от того невероятного социального призрака двадцатилетней давности, который болтался в жесткой полицейской машине по пути в лечебницу для душевнобольных.
А лучше ли стало теперь?
Честно говоря, неизвестно. От той сумасшедшей поездки у него осталось два воспоминания: первое — полицейский всю дорогу ухмылялся ему, как бы говоря: «Мы тебя починим как следует», как будто бы ему это было даже приятно. Второе — сознание того, что он находится одновременно в двух мирах: в одном — на самом низу человеческой груды и в другом мире — на самой его вершине. Укладывается ли это в чьё-либо понимание? Что можно сделать? Полицейского можно не принимать в расчёт, но как быть с остальным?
Сейчас все снова пошло кувырком. Теперь он находится где-то на вершине первого мира, а где он во втором? На дне? Трудно сказать. У него было чувство, что если продать права на картину, то в первом мире произойдут большие перемены, но при этом он скатится куда-то далеко вниз во втором. Он полагал, что это чувство исчезнет после сегодняшнего разговора, но этого не случилось.
Где-то в глубине мозга что-то постоянно гудело: «что-то не так, что-то не так, что-то не так». И это не просто воображение, а действительность. Это — первичное восприятие отрицательного качества. Вначале ощущаешь высокое или низкое качество, и только потом находишь причины его, а не наоборот. И вот, он теперь чувствует это.
Критик из «Нью-Йоркера» Джордж Стайнер предупреждал Федра. «По крайней мере тебе не надо беспокоиться насчёт фильма», — говорил он. Книга слишком интеллектуальна, чтобы кто-то взялся за неё. Тогда он сообщил Стайнеру, что книгу уже готовят к съемке на студии «20 век фокс». Глаза у Стайнера округлились, и он отвернулся.
В чем дело? — поинтересовался Федр.
Ты ещё очень пожалеешь об этом, — ответил тогда Стайнер.
Затем один киношник на Манхэттене тоже говорил ему: «Послушай, если тебе дорога твоя книга, то советую тебе не продавать её в Голливуде».
Что ты такое говоришь?
Киношник строго посмотрел на него. «Я-то знаю, что говорю. Из года в год ко мне приходят люди, не понимающие кино, и я говорю им то, что сказал тебе. Они мне не верят. Затем возвращаются и хотят подать иск. Я же отвечаю им. — Послушайте! Я же говорил вам! Вы же подписали контракт на постановку картины. А теперь придётся смириться с этим!»
«Так что я снова говорю тебе, — повторил киношник, — если тебе дорога твоя книга, то не продавай её Голливуду».
Он имел в виду порядки постановщиков. В театральных пьесах сложилась традиция, что никто не изменит и строчки без разрешения автора, а в кино же почти наверняка авторскую работу перетряхивают полностью, и даже не извещают об этом автора. Раз уж продал права, так что же тут ещё надо?
Сегодня Федр надеялся, что Редфорд опровергнет эту посылку, а оказалось совсем наоборот. Редфорд лишь подтвердил, что так оно и есть. Он согласен и со Стайнером и с киношником.
Так что получается, что встреча не так уж и важна, как полагал Федр. Фактор знаменитости породил возбуждение, но не повлиял на саму сделку. Хоть он и заявил Редфорду, что отдаёт права на картину, ничего не решено до подписания контракта. Ещё надо будет решить вопрос с ценой, а это значит, что можно будет ещё пойти на попятную.
Он почувствовал, что его надули. Возможно это обычный антиклимакс, может быть Редфорд просто устал после полёта, но Федру показалось, что он так и не высказал того, что думает на самом деле, по крайней мере не всё, а вернее почти ничего. Всегда приятно накоротке пообщаться со знаменитым человеком, но если убрать все возбуждение, то становится ясно, что Редфорд действовал по шаблону.
Во всём этом не было свежести. У Редфорда репутация честного человека, но он работает в такой среде, у которой репутация совершенно иная. И никто вам никогда не скажет, что он думает на самом деле. «Сделки» совершаются по определённому шаблону. И честность Редфорда не только не восторжествовала над этим шаблоном, она даже не стала оспаривать его.
Не хватало чувства взаимности. Похоже было на то, как продаёшь дом, а будущий владелец не считает нужным поделиться с вами тем, как он собирается выкрасить дом, или как устроит расстановку мебели. Таков стандарт Голливуда. Редфорд дал понять, что он прошёл через множество таких сделок. Это для него как будто ритуал. Он уже проделывал это по крайней мере десяток раз и прежде. Он просто действует по старой схеме.
Потому-то возможно он несколько удивился, когда Федр сказал: «Права ваши». Он несколько опешил, потому что это не вписывалось в формат. Федру полагалось торговаться именно здесь до конца. Только здесь можно было получить все уступки, а он отдал всё без оговорок. Большая ошибка с точки зрения торговца недвижимостью, когда каждая из сторон использует любую тактику, чтобы добиться для себя наивыгоднейшей сделки. Редфорд приходил, чтобы взять, а не давать. И когда ему дали больше того, на что он надеялся, без каких-либо усилий с его стороны, то это на мгновение сбило его с толку. По крайней мере это так выглядело.
Его замечание о возможности посещать съемки, «хоть и не каждый день», также говорило об этом. Федр будет не сотворцом, а просто очень важной персоной в гостях. И ключевым здесь было то жаргонное выражение о том, чтобы «обхаживать». «Обхаживание» — это часть шаблона. Постановщик, сценарист или режиссер, кто бы ни затеял это дело, начинают «обхаживать» автора. Они говорят ему, как много ему заплатят, получают его подпись под контрактом, а затем идут и начинают «обхаживать» финансистов, которым сообщают, какую блестящую книгу они при этом получат. Как только они получат книгу и деньги — все любезности заканчиваются. Они полностью отгораживаются и от автора, и от спонсора, а «творческие люди» начинают делать картину. Они изменят всё, что написал Федр, добавят всё что угодно, что по их мнению сделает работу лучше, продадут картину и перейдут к чему-нибудь другому. У него же останется немного денег, которые вскоре исчезнут, и масса дурных воспоминаний, которые сохранятся.
Федр уже стал дрожать, но всё же не заходил в комнату. Комната за стеклянными дверями ему теперь представлялась клеткой. Дождь вроде бы перестал, огни стали настолько яркими, что облака в небе нависли как потолок. Он предпочитал оставаться здесь на холоде.
Он оглядел панораму города и затем посмотрел вниз на улицу, где машины были похожи на жучков. Отсюда туда гораздо легче попасть, чем оттуда сюда. Может быть поэтому-то столько людей прыгает вниз. Так ведь легче.
Сумасшедший! Он попятился от бетонных перил. И откуда только у человека возникают такие мысли?
Культурный шок. Вот в чем дело. «Боги». Он насмотрелся на них за эти годы. «Боги» — это статичные структуры культуры. Они никогда не уходят. Столько лет они пытались уничтожить его, отказывая в признании, а теперь они делают вид, что сдались. Теперь они хотят добиться своего другим путём: они хотят взять его успехом.
Не от буйного ветра или рассеянного дождем зарева в небе над парком он чувствовал себя так странно. Культурный шок вызывали две сумасшедшие различные культурные оценки самого себя, находившиеся рядом. Одна — это принадлежность к высоковольтному миру таких знаменитостей, как Редфорд. Другая — нахождение на земном уровне подобно Райгелу, Лайле и почти всем остальным. Пока он остаётся в рамках только одной культурной дефиниции, то всё как будто в порядке. Но если он пытается уцепиться за обе сразу, тут возникает культурный шок.
«Если станете слишком знаменитыми, то попадёте прямо в ад», — предупреждал мастер Дзэна членов группы, в которой был Федр. Это было похоже на одну из тех «истин» Дзэна, которые вроде бы не имеют смысла. А теперь этот смысл появляется.
Речь шла вовсе не о том, что описывал Данте. Христианский ад Данте — это бесконечные страдания в загробной жизни, а ад Дзэн — это мир здесь и сейчас, где ты видишь жизнь вокруг, но не можешь принять участие в ней. Ты постоянный чужак в своей собственной жизни, потому что нечто в этой жизни удерживает тебя. Ты видишь, как другие купаются в жизни вокруг тебя, а ты вынужден лишь пить через соломинку, и никогда не бывает вдоволь.
Можно подумать, что слава и богатство вызовут чувство близости к людям, но происходит всё наоборот. При этом раздваиваешься на того, кем ты выглядишь и на того, кто ты в самом деле, и это приводит к аду Дзэн.
Как в комнате кривых зеркал на карнавале, где одни зеркала искажают тебя так, а другие эдак. Только на этой неделе он уже видел три совершенно разных зеркальных изображения: у Райгела, который представил образ некоего морального дегенерата, у Лайлы — изображение жуткого зануды, и теперь у Редфорда, который вероятно намерен сделать ему некий героический образ.
Каждый человек, с которым сталкиваешься, — своё зеркало. А поскольку ты сам такой же человек, как и они, то возможно и ты представляешь собой только зеркало, и никак нельзя определить, не является ли твой собственный образ лишь ещё одним искажением. Может быть всё, что ты видишь, — лишь отражения. Может быть кроме зеркал ничего больше у тебя и нет. Вначале зеркала родителей, затем друзей и учителей, потом начальников и чиновников, священников и попов, возможно писателей и художников. Ведь это же их работа — подставлять зеркала.
А управляет всеми этими зеркалами культура: Гигант, боги, и если ты будешь отходить от культуры, то она начнёт давать такие изображения, которые станут разрушать тебя, или же уберёт зеркала и попытается уничтожить тебя таким путём. Федр представлял себе как знаменитость может превратиться в некий зеркальный наркотик, когда для удовлетворения надо получать всё больше и больше изображений. Зеркала захватывают твою жизнь и вскоре уже не отдаёшь себе отчёта, кто же ты в самом деле. Затем в дело вступает культура, забирает зеркала, публика забывает тебя, и начинают появляться симптомы отторжения. Вот тут то ты и оказываешься в аду знаменитости Дзэн…. Как Хемингуэй с простреленной головой или Пресли, напичканный медикаментами. Бесконечная унылая эксплуатация образа Мэрилин Монро. Или любой из дюжины других образов. И кажется, что всю эту славу создали зеркала «богов».
Субъектно-объектная метафизика исходит из того, что все эти зеркала субъективны, и посему нереальны и не важны, но данная посылка, как и многие другие, как бы преднамеренно игнорирует очевидное.
Игнорируется такое явление, как Редфорд, идущий по улице и замечающий, что люди начинают «пялиться» на него. Его менеджер говорил, что ему почти невозможно появляться в общественных местах, так как только люди замечают, что он там, все оборачиваются и начинают глазеть на него.
Федр вспомнил, что он сам стал «мандражировать», когда в дверь вошел Редфорд. Та чарли чаплинская сцена с курткой. Что представляет собой это явление возбуждения? Ведь это не субъективная иллюзия. Это самая настоящая первичная действительность, эмпирическое восприятие.
В ней как бы есть биологические корни, подобно голоду, страху или жадности. Походит ли она на сценическую боязнь? При этом как бы утрачивается ощущение реального времени. Застывший образ знаменитого человека, как Сандэнс Кид, как бы затмевает Динамического человека в реальном времени, который существует в момент встречи. Поэтому Федру так трудно было начать общение.
Но есть в этом и нечто большее.
Всё связанное со славой также имеет вполне заметный оттенок упадка. Вульгарный, постыдный и невозможно увлекательный, временами навязчивый. Очень похоже на секс, который иногда представляется вульгарным и постыдным и в то же время исключительно увлекательным и захватывающим.
Секс и слава. До того, как Федр приобрёл свою яхту и убрался из Миннесоты, дамы на вечеринках просто висли на нём. Девочки-подростки на одной из его лекций просто визжали в экстазе. Одна дама из телерадиокомпании схватила его за руку на одном из обедов и воскликнула: «Я должна попробовать вас. Именно вас». Как будто бы ты бутерброд или ещё что-то такое. Лет сорок он всё думал, отчего женщины обращают на мужчин внимание, чего с ним не бывало. Слава? И всего лишь? Вероятно, тут нечто большее.
Тут есть некая параллель. В чувстве славы есть нечто слегка непристойное. Такое же чувство возникает при виде секс-журналов в газетных киосках. Что-то тревожное возникает при их виде там. Но если считаешь, что никто не смотрит, то хочется взглянуть на эти журналы. Одна часть тебя хочет избавиться от этих журналов, а другая хочет посмотреть их. В этом конфликт двух структур качества: социальной и биологической.
Со славой дело обстоит так же, только конфликт при этом возникает между социальными и интеллектуальными структурами!
Известность для социальных структур — то же, что секс для биологических структур. Вот теперь он добрался. Известность — это Динамическое Качество в пределах статичного социального уровня развития. Некоторое время оно представляется чистым Динамическим Качеством и ощущается как таковое, но это не так. Половое влечение — Динамическое Качество, которое некогда примитивные биологические структуры организовали себе. Известность — Динамическое Качество, которое некогда примитивные социальные структуры организовали себе. Это придает известности новое важное значение.
В субъектно-объектной вселенной вся эта известность не имеет никакого значения. А в ценностно структурированной вселенной известность с ревом вырывается на передний край действительности как громадный основополагающий параметр. Она становится организующей силой всего социального уровня эволюции. Без этой силы известности становятся невозможными передовые сложные человеческие общества. И даже простые.
Странно, как вопрос просто таится здесь, и вдруг, когда меньше всего ожидаешь этого, начинает разворачиваться ответ. Известность — это культурная сила. Вот как. По крайней мере кажется таковой.
Какое-то сумасшествие. Люди переправляются через Ниагарский водопад в бочке и погибают только ради славы. Ради неё люди идут на убийство. Может быть и подлинная причина войн между народами состоит в том, чтобы умножить свой статус известности. На этом принципе можно организовать целую антропологию.
Ну конечно же. Если обратиться к первым письменным свидетельствам истории западного мира, к клинописным надписям на глиняных табличках Вавилона, о чем они гласят? Ну конечно же об известности. Я, Хаммурапи, пуп земли. У меня столько-то лошадей и столько-то наложниц, столько-то рабов и столько-то быков, я одни из величайших царей всех времён, и вам лучше поверить в это. Для этого и была изобретена письменность. Когда читаешь Великие Веды, древнейшую религиозную литературу индусов, то о чем там идёт речь? Небеса и земля не могут со мной сравниться: разве я не пил сок сомы? В своём величии я превзошёл небо и эту громадную землю: разве я не пил сок сомы? Это толкуется как приверженность богу, но слава здесь очевидна. Теперь Федр припомнил, что его беспокоило то, что в «Одиссее» Гомер иногда как бы уравнивал качество и славу. Возможно во времена Гомера, когда эволюция ещё не преодолела социальный уровень и не превратила его в интеллектуальный, обе эти категории были одним и тем же.
Пирамиды — это орудия славы. Все статуи, дворцы, одежды и перлы социальной власти — все это инструменты славы. Перья индейских головных уборов. Детям говорили, что они ослепнут, если случайно глянут на императора. Все титулы, такие как сэр, лорд, достопочтенный, доктор, принятые в европейском общении — всё это символы известности. Значки и призы, ленты, продвижения по деловой лестнице, все выборы «на высокий пост», поздравления и славословия на вечерах и приёмах — это признаки известности. Вражда и борьба за престиж в научных и академических кругах. Обиды за «оскорбления». «Лик» востока. Известность. Знаменитость.
Даже форма полицейского — в какой-то степени инструмент известности, чтобы повиноваться ему, не задавая вопросов. Без известности никто не стал бы подчиняться кому-либо, и не было бы способа заставить общество работать.
… Высшая школа. Высшая школа — вот уж истинное место для известности. Только об этом каждый вечер и подшучивают на футбольном матче. В этом смысл «классных» девочек. Это слава. Все плывут вверх по течению в потоке славы. А Федр даже не представлял себе, что это обстоит именно так. Или же догадывался об этом, но не понимал всей важности его. Может быть из-за этого он стал таким занудой. Это и отделяло его от восторженной толпы, прекрасно одетой, улыбающейся, мило беседующей, чарующей взглядом.
Помнится, сила известности всё ещё действует в университетах, особенно в научных обществах и студенческих кружках. Но там она слабее. Можно даже судить о качестве университета, сравнивая относительную мощь структур известности и интеллектуальных структур. Славы нельзя избежать даже в лучших университетах, но интеллектуалы могут игнорировать их и оставаться особым классом.
Во всяком случае вот ещё одна область, на изучение которой у Федра так и не будет времени — антропология славы.
Кое-что в этом плане делается: антропологи тщательно изучают племенные структуры, чтобы выяснить, кто перед кем преклоняется. Но всё это почти ничего в сравнении с тем, что можно было бы сделать.
Деньги и известность — это слава и богатство, их традиционно считают двуединой силой Динамического поколения социальных ценностей. Слава и богатство — громадные Динамические параметры, придающие обществу форму и смысл. Имеются факультеты в университетах, даже целые институты, занимающиеся изучением экономики, то есть богатства, а есть ли какие-либо учреждения, занятые исследованием славы? Каков в действительности механизм, посредством которого культура управляет формой зеркал, которые создают все эти разнообразные изображения известности? Сможет ли анализ этой силы, меняющей кривизну зеркала, помочь в разрешении этнических конфликтов? Федр этого не знает. Почему можно быть великим человеком, скажем, в Германии, затем пересечь границу, и не совершив ничего плохого, вдруг оказаться негодяем во Франции? Что меняет изображение в зеркалах?
Возможно политика, но политика смешивает известность со статичными правовыми структурами и это уже не чистое исследование славы. И в самом деле, при нынешнем изучении политических наук известность представляется как случайность в политике. Но пойдите на любую политическую сходку и вы увидите, что движет происходящим. Посмотрите, как кандидаты маневрируют, чтобы добиться известности. Они-то знают, что движет всем этим.
Наплывают всё новые и новые мысли.
Метафизика Качества утверждает, что помимо этих социальных зеркал существует действительность. Это он уже исследовал. По сути дела есть два уровня действительности вне этих зеркал: интеллектуальная действительность, а ещё дальше — Динамическая реальность.
Метафизика Качества гласит, что движение вверх от социальных зеркал знаменитости является моральным переходом от низших форм эволюции к более высокому. Если есть возможность, людям следует идти по этому пути.
Теперь Федр стал сознавать, как эти мысли провели его по кругу от исходной думы про знаменитость: кинофильм по его книге. Фильм — это социальное средство информации, его же книга — главным образом интеллектуальна. В этом сердцевина проблемы. Возможно поэтому Редфорд был так сдержан. И тут у него были оговорки. Есть, конечно, возможность сделать картину для интеллектуальных целей, сделать документальный фильм, но ведь Редфорд приходил не для того, чтобы договариваться о создании документального фильма или чего-либо похожего на это.
Как говаривал Сэм Голдвин: «Если вам нужно сообщить что-либо, пошлите телеграмму». Не делайте из этого картины. Картины — не интеллектуальная среда. Картина и есть картина. Кинопромышленность принадлежит знаменитым людям, а они даже и не захотят возиться с такой интеллектуальной книгой. И даже если бы они занялись этим, то публика вряд ли стала бы покупать картину, и тогда — прощай денежки.
Федру всё ещё не хотелось связывать себя. Надо будет обдумать всё некоторое время, дать устояться волнению, а затем решать, что ему хочется сделать.
То, что ему виделось сейчас: социальная структура ценностей, фильм, пожирающий интеллектуальную структуру ценностей, его книгу. Более низкая ступень развития жизни будет кормиться более высокой формой жизни. И как таковое — это будет аморально. Вот такое у него и было сейчас ощущение — аморальное.
Именно поэтому возникло ощущение «что-то не так, что-то не так, что-то не так». Зеркала стремились возобладать над правдой. Они полагают, что поскольку они платят вам деньги, что является социальной формой благодарения, то они имеют право обходиться по своему усмотрению с интеллектуальной правдой книги. Уф!
Эти боги. Они свернут горы.
На улице становилось уж совсем холодно.
Федр подошёл к большой раздвижной стеклянной двери, открыл её и вместе со свистом рванувшегося внутрь воздуха вошёл в комнату.
Ах! Вот где стало снова тепло. И тихо. Комната всё ещё была похожа на пустую сцену, после того как публика ушла домой. Мошка, которую он заметил раньше, теперь крутилась у бра над диваном, на котором сидел Редфорд. Она забралась под абажур, погудела там ещё какое-то время и затихла. Он ждал, не зажужжит ли она снова, но ничего не было. Наверное, отдыхает.
…А может обожглась о лампу…
Слава может сотворить с вами и не такое…
Федру послышался какой-то шум, похожий на слив воды в комнате наверху, затем плач маленькой девочки. Года, наверное, три. А может быть это звук телевизора? Женский голос стал утешать её. Голос у женщины приятный. Хорошо поставленный. Не визгливый. Затем всё прекратилось. Нет, это не телевизор.
Интересно, как давно построили эту гостиницу? Вероятно в двадцатые годы. Лучший период. Создали город ещё викторианцы. Но в двадцатые годы он был в расцвете.
… Есть такая байка о викторианской мошке: согласно науке она в общем-то не летит на пламя. В самом деле мошка стремится лететь по прямой. Мошки ориентируются в пространстве, выдерживая постоянный угол по отношению к солнцу или луне. А поскольку и солнце и луна находятся очень далеко, то угол практически остается неизменным и представляет собой почти прямую линию. А лампа находится близко, и при постоянном угле к ней линия превращается в окружность. Вот поэтому-то мошка все время кружит и кружит. Губит же мошку не Динамическое стремление к «высшей жизни». Это всё викторианская чепуха. Это лишь статичная биологическая структура ценности. И измениться они не могут.
Такое же чувство возникло у Федра от города. Подобно мошке, он подвергается опасности летать кругами и попасть на некоторую орбиту славы. Может быть когда-то, в доисторические времена, когда слава ещё не стала столь значимой, люди могли полагаться на свои естественные желания и тогда двигались вперёд прямолинейно. Но как только изобрели искусственное солнце славы, они стали двигаться по кругу. В доисторические времена мозг был в состоянии справляться с физическими и биологическими структурами, но достаточно ли динамичен мозг для того, чтобы совладать с современными социальными структурами? Возможно такое научное объяснение и не ослабляет викторианскую метафору. Может быть она вписывается в него.
Как странно, что беседа с Редфордом так резко свернула на школу Блейка. Когда Федр сказал ему, что ходил в ту же школу, Редфорд удивленно посмотрел на него. У него был такой вид, как будто бы он хотел узнать у Федра нечто, что ему давно уж хотелось выяснить.
«Мир тесен», — заметил тогда Федр, и Редфорд согласился. Федр собирался было рассказать ему кое-что ещё, но разговор не получился. Что же там было?
Ах да, он собирался сказать ему, что дело не только в деньгах, несмотря на все «паккарды» и особняки у Миннетонки и все прочие символы капитализма. «Достоинство», о котором он толковал, — пережиток викторианских дней.
Эти викторианцы вроде бы вдохновляли и Редфорда. Он поставил много картин об этом крае. Что-то в них интересовало его так же, как интересует многих других. Викторианцы представляли собой последнюю статичную социальную структуру. И возможно кое-кто, считающий что его жизнь слишком хаотична, слишком быстротечна, оглядывается на них с завистью. Тем, кто вырос в захолустной Южной Калифорнии в сороковые и пятидесятые годы, может показаться привлекательным кое-что в их строгих понятиях о том, что верно и неверно, что хорошо и что плохо. И сам Редфорд в чем-то похож на викторианца: сдержан, с хорошими манерами, преисполнен достоинства. Может быть поэтому он и живёт здесь, в Нью-Йорке. Ему нравится викторианское достоинство, которое местами здесь ещё сохранилось.
Пожалуй это было бы слишком, но Федр мог бы рассказать Редфорду об одной школьной пьесе в пятом классе школы под названием «Мечта нищего», в которой он играл жадину, который познавал щедрость посредством ряда событий. Для школы Блейка она была подобрана очень удачно. Тесная сцена была запружена маленькими будущими миллионерами. После спектакля к нему в уборную зашёл лысый старичок, пожал ему руку, поздравил и долго беседовал с ним с благосклонным интересом. А один из учителей затем спросил его: «Знаешь, кто это был?» и Федр, конечно, не знал. А двадцать лет спустя читая как-то статью в журнале о крупнейшей в мире мукомольной компании «Дженерал Миллз», он вдруг узнал на фотографии лицо того лысого старичка. Это был основатель «Дженерал Миллз».
Это лицо засело у него в памяти, как один из ряда вон выходящих осколков. Это был один из величайших гигантов злой и алчной викторианской традиции, а непосредственное впечатление складывалось о добром, приветливом и благородном человеке.
Федр не знает, какова теперь школа Блейка, но в те времена она была оплотом викторианских традиций и ценностей. Старший учитель каждое утро проповедовал в часовне на викторианские темы морали с вдохновением и преданностью, присущей Теодору Рузвельту. Он был настолько колоритен, что даже после стольких лет Федр сразу узнал бы его в любой толпе.
У главного учителя не было никаких сомнений насчет того, что такое качество. Качество — это манеры и дух, примером которого является хорошо воспитанный человек. Учителя понимали это, а мальчики — нет. Если мальчики прилежно учатся, занимаются спортом и проявляютсерьёзное отношение к жизни, то вполне вероятно, что когда-нибудь они станут достойными людьми. Но в глазах учителей совсем не было уверенности, что это произойдёт достаточно скоро. Учителя всегда твёрдо знали, что хорошо и что правильно. Ты же твёрдо знал, что как бы ты ни старался, ты никогда не достигнешь нужного уровня. Это как с кальвинисткой благодатью. У вас есть возможность. И это всё. Они лишь предоставляют тебе шанс.
Благодать и мораль — всегда внешние факторы. Они не присущи тебе. Это лишь нечто такое, к чему можно только стремиться. Ты поступаешь плохо, ибо ты исходно плох, и когда за это получаешь взбучку, то это лишь попытка переделать тебя в нечто лучшее. Важно здесь слово «сформировать». Материал, который они пытались формировать, был наследственно исходно плохим, но учителя полагали, что формируя его как глину, посредством взбучек, запретов и поучений они смогут сформировать нечто похожее на добро, хотя все прекрасно понимали, что внутри всё та же старая гниль и дрянь.
Правда, знания, красота, все идеалы человечества — это внешние признаки, передаваемые из поколения в поколение как горящий факел. Главный учитель говорил, что каждое поколение должно нести их высоко и хранить их не щадя своей жизни, лишь бы они не погасли.
Этот факел. Он был символом всей школы. Он был частью школьной эмблемы. Его следует передавать из поколения в поколение, чтобы освещать путь человечеству, нести его должны те, кто понимает его смысл, кто достаточно силён и чист, чтобы сохранять его идеалы. Что будет, если погаснет этот факел, никогда не говорилось, но Федр догадывался, что это будет сродни концу света. Все поступательное движение человека из тьмы веков прекратится. И никто не сомневался в том, что единственная цель главного учителя состояла в том, чтобы передать этот факел нам. Достойны ли мы получить его? К этому вопросу каждый должен был относиться серьёзно. Федр так и поступал.
В некотором разбавленном и преображенном смысле он по-прежнему, как ему казалось, этим и занимался. В этом и состоит Метафизика Качества, смехотворный факел, который не взял бы ни один из викторианцев, а он хочет воспользоваться им, чтобы осветить путь человечеству сквозь тьму.
Какой избитый образ. Просто ужасно. И всё же он вобрал его в себя с детства.
Двадцать и тридцать лет спустя он всё ещё видел во сне ту аллею, которая вела между дубами с порыжелыми листьями вверх по склону холма к зданиям Школы Блейка. Но здания уже пусты и заперты, и он никак не может попасть внутрь. Он подёргал все двери, но ни одна из них не открылась. Прикрыв лицо руками, чтобы отражение не мешало ему, он заглянул в окно библиотеки. Там он увидел старинные напольные часы, маятник которых раскачивался, но в комнате никого не было. Двигался лишь маятник часов. Затем сон прервался.
Мошка снова загудела у лампы.
Может следует открыть стеклянную дверь на балкон и выгнать её в ночь…
Будет ли это морально?…
Но слишком мало знал он о мошках, чтобы решить, морально это или нет.
Возможно она найдет где-нибудь другой огонёк и тогда пропадёт по настоящему.
А вдруг она с балкона полетит вверх, вырвется из городского зарева, увидит луну и полетит прямо туда. В этом случае будет ли её освобождение моральным? Что гласит по этому поводу Метафизика Качества?
Лучше не вмешиваться. Может быть у этой мошки есть своё предназначение, а у него — своё, каковым бы оно ни было. Возможно, Метафизика Качества. Конечно же оно не в том, чтобы гоняться за мошками подобно какому-либо викторианскому романтику.
Это всего лишь викторианская поза, влияющая на некие викторианские понятия без какого-либо интеллектуального проникновения в смысл Качества.
В любом случае все они уже исчезли, эти благородные викторианские динозавры, и теперь можно смотреть на них с меньшим волнением и опаской, не так, как они оглядываются на тебя.
Федр полагал, что его мысли, да и мысли Редфорда, а может и множества других людей, постоянно возвращаются к ним потому, что нечто очень важное и таинственное произошло за то время, что отделяет нас от них. Он считал, что возвращаясь к ним и пытаясь измерить их природу, можно постигнуть те социальные силы, что возвысили мир с тех пор. И теперь они похожи на динозавров потому, что между ними и нами возникла пропасть. Произошла громадная культурная мутация. В действительности они представляют собой различные культурные виды. Факел Метафизики Качества как бы высвечивает понимание этой пропасти и осознание того, что она самая глубокая в истории человечества.
Если быть точным в разговоре о викторианцах, то надо быть осторожным, чтобы не смешивать их с какой-либо определённой группой людей. «Викторианский» в его понимании — это структура социальных ценностей, преобладавших в период между гражданской войной в Америке и Первой мировой войной, а не какая-либо биологическая структура. Жизнь Марка Твена совпадает с этим периодом, но Федр не считает его викторианцем. Его коронным номером был юмор, высмеивающий викторианскую помпезность. Он рельефно выделялся на фоне викторианцев. А с другой стороны Герберт Гувер и Дуглас Макартур биологически выпадают из викторианского периода большей частью своей жизни. Но тем не менее они по сути викторианцы, ибо их социальные ценности были викторианскими.
Федр думал, что материальная метафизика не в состоянии выявить разрыв между нами и викторианцами потому, что рассматривает и общество и интеллект как принадлежность биологии. Она гласит, что общество и интеллект не материальны и поэтому не могут быть реальными. Она гласит, что биология там, где кончается реальность. Общество и интеллект — эфемерные владения действительности. Следовательно, в материальной метафизике разница между обществом и интеллектом в некотором роде похожа на различия между тем, что находится в левом и правом кармане биологического человека.
В метафизике ценностей, с другой стороны, общество и интеллект — это структуры ценности. Они реальны. Независимы. Они в такой же степени являются свойствами «человека», как кошки — свойством кошачьего корма или как дерево — свойством почвы. Биологический человек не создаёт общества, точно так же как почва не «создаёт» дерево. Структура дерева зависит от минералов почвы и погибнет без них, но структура дерева не порождается химической структурой почвы. Она «эксплуатирует» почву, «пожирает» её в своих собственных целях, так же как и кошка поглощает кошачью еду в своих собственных интересах. Таким же образом социальные структуры эксплуатируют и пожирают биологического человека, ибо по сути дела они враждебны его биологическим ценностям.
Это также справедливо в отношении интеллекта и общества. У интеллекта есть свои собственные структуры и цели, которые так же независимы от общества, как и общество независимо от биологии. Метафизика ценностей даёт возможность увидеть, что существует противоречие между интеллектом и обществом, которое настолько же остро, как и противоречие между обществом и биологией или противоречие между биологией и смертью. Биология победила смерть миллиарды лет тому назад. Общество победило биологию тысячи лет тому назад. А интеллект и общество всё ещё воюют, и в этом ключ к пониманию как викторианцев, так и нашего двадцатого века.
Что отличает структуру ценностей, называемых викторианскими, от следовавшего за ними периода после Первой Мировой войны? По Метафизике Качества — это сокрушительный сдвиг в уровнях статичных ценностей, землетрясение ценностей, землетрясение с такими громадными последствиями, что мы до сих пор не оправились от него, до сих пор так и не осознали, что же с нами произошло. Следствием этого землетрясения явилось пришествие как демократического и коммунистического социализма, так и фашистской реакции на них. Таким следствием является также и всё «потерянное поколение» двадцатого века, которое из рода в род остаётся потерянным. Следствием этого есть и падение нравов. Подступают и другие следствия.
Викторианскую культуру от культуры нынешней отличает то, что викторианцы меньше всего верили в то, что структуры интеллекта подчинены структурам общества. Викторианская структура сохранялась благодаря социальному кодексу, а не интеллектуальному. Хоть они и называли её моралью, по существу это был социальный кодекс. Этот кодекс очень походил на их декоративную литую чугунную отделку: на вид дорогую, но дешевую по себестоимости, строгую, холодную и неудобную.
Новая, только что возникшая культура, впервые в истории считает, что структуры общества должны быть подчинены структурам интеллекта. Один из главнейших вопросов нашего века был таким: «Будут ли социальные структуры в нашем мире управлять интеллектуальной жизнью или же интеллект всё-таки восторжествует над социальными шаблонами?» В этой битве победили интеллектуальные структуры.
Вот при таком освещении проясняется и многое другое. Причина, по которой викторианцы представляются нам сегодня лицемерными и мелочными, заключается в пропасти, разделяющей ценности. Хоть они и были нашими предками, принадлежали они к совершенно иной культуре. Невозможно понять представителя другой культуры, если не принимать во внимание различия в ценностях. Если француз спрашивает: «И как только немцы могут жить таким образом?», то толкового ответа он не получит, если будет исходить из французских ценностей. И если немец спросит: «Ну разве можно жить так, как французы?», то тоже не получит ответа, исходя из немецких ценностей. И если теперь мы спросим, как могли жить викторианцы так лицемерно и мелочно, то нужного ответа мы не получим до тех пор, пока не наложим на них ценности двадцатого века, которых у них не было.
Как только поймёшь, что суть викторианских ценностей заключалась в приоритете общества над всем остальным, тогда всё становится на своё место. То, что сегодня зовут викторианским лицемерием, тогда не считалось лицемерием. Это считалось добропорядочной попыткой сохранять свои мысли в рамках социального приличия. В умах викторианцев качество и интеллект не связывались так, чтобы качество подвергалось испытанию со стороны интеллекта. Мерилом всего у викторианцев был лозунг: «Одобряется ли это обществом?»
Подвергать социальные формы испытанию интеллектуальными ценностями считалось «неприличным», а викторианцы искренне верили в социальное благородство. Они считали их высшими атрибутами цивилизации. «Благость» — очень интересное слово в истории человечества, а то, как они использовали его, — ещё интереснее. «Состояние благости» по определению кальвинистов было состоянием религиозного «прозрения». Но когда викторианцы прошли это, то оно изменило смысл от «божественности» к чему-то вроде «социального блеска».
Для ранних кальвинистов, да и для нас тоже, такое снижение смысла кажется возмутительным, но становится понятным, если учесть, что при викторианской структуре ценностей под обществом подразумевался Бог. По словам Эдит Уортон викторианцы боялись скандала больше чем болезни. Они утратили веру в религиозные ценности своих предков и вместо этого стали полагаться на общество. Только в корсете общества можно было удержаться от возврата к злу. Формальности и скромность были попытками подавить зло, не давая ему места в своих «высших» помыслах, а для викторианца высшая духовность означала высшее социальное положение. Между этими двумя понятиями не было различия. «Бог — это джентльмен во всех отношениях, и по всей вероятности, он принадлежит к епископальному исповеданию». Быть джентльменом означало приблизиться как можно ближе к Богу, пока ты живёшь на этой земле.
Этим объясняется то, что викторианские бароны-грабители в Америке так слизывали поведение европейской аристократии, что теперь нам представляется так смехотворно. Этим же объясняется то, что у викторианских набобов было очень модно платить большие деньги за то, чтобы о них упомянули в биографиях «выдающихся граждан». Вот почему викторианцы так презирали пограничные черты американской личности и шли на громадные расходы, чтобы скрыть их. Они стремились вычеркнуть их из истории вообще, любыми путями скрыть их.
Поэтому-то викторианцы так страстно ненавидели индейцев. Расхожее выражение: «Единственно хороший индеец — это мёртвый индеец» было придумано викторианцами. Идея об искоренении всех индейцев широко распространилась лишь в девятнадцатом веке. Викторианцы хотели уничтожить «низшие» общества, ибо они считали такую форму общества злом. Колониализм, который до того считался ресурсом экономического роста, у викторианцев стал моральным курсом, «бременем белого человека» для распространения своих социальных структур и тем самым ценностей во всём мире.
Истина, знание, красота, все идеалы человечества передаются из поколения в поколение как горящий факел, говорил главный учитель, и каждое поколение должно высоко нести этот факел, не давать ему угаснуть даже ценой своей жизни. Но под этим факелом он подразумевал статичную викторианскую структуру социальных ценностей. Он не знал или же считал уместным не видеть, что этот факел викторианского романтического идеализма угас задолго до того, как он говорил об этом в 30-е годы. Может быть, он лишь пытался зажечь его снова.
Но нет возможности зажечь этот факел внутри викторианской структуры ценностей. Как только интеллект вырвался из бутылки социальных ограничений, почти невозможно упрятать его туда вновь. И такие попытки были бы аморальны. Общество, стремящееся ограничить правду в своих собственных целях, — более низкая форма эволюции по сравнению с правдой, ограничивающей общество в своих целях.
Викторианцы подавляли правду везде, где она казалась социально неприемлемой, точно так же, как они подавляли свои мысли о пыли из конского навоза, когда ехали в своих каретах по городу. Они знали, что она есть. Они вдыхали и выдыхали её. Но говорить о ней считалось социально неприлично. Говорить ясно и открыто считалось вульгарным. И они делали это лишь в экстремальных социальных обстоятельствах, ибо вульгарность была одной из форм зла.
Так как открыто говорить правду было злом, то их аппарат социальной самокоррекции парализовался и атрофировался. Их дома, их социальная жизнь стали наполняться декоративными завитушками, которые непрестанно приумножались. Иногда такое бесполезное украшательство было настолько неуклюже, что трудно понять, для чего оно нужно вообще. Исходная цель совсем терялась под мишурой, покрывавшей её.
В конечном итоге таковым же стало и их мышление. Их язык настолько заполнился непрестанными завитушками, что стал совершенно непонятен. И если ты не понимаешь его, то не смей подавать виду, ибо непонимание считается признаком вульгарности и невоспитанности.
При атрофированном викторианском духе, при мышлении, ограниченном социальными запретами, закрываются пути к любому качеству, кроме социального. Таким образом эта социальная база без интеллектуального смысла и без биологической цели медленно и беспомощно плыла к собственному глупому саморазрушению: к бесцельному истреблению миллионов своих собственных детей на полях сражений Первой Мировой войны.
Когда погода внезапно меняется от высокой температуры к низкой или от высокого атмосферного давления к низкому, в результате обычно бывает буря. Когда социальный климат меняется от надменного социального ограничения, любого интеллекта к относительному отказу от всяких социальных условностей, в результате случается ураган социальных сил. Таким ураганом и является история двадцатого века.
Федр полагал, что бывали и другие сравнимые времена. Как тот день, когда первые простейшие решили собраться вместе и образовать метазойское общество. Или день, когда первая рыбёшка, или что тогда было, решила выйти из воды. Или в нашу историческую эпоху, когда Сократ умер, чтобы установить независимость интеллектуальных структур от их социального происхождения. Или день, когда Декарт решил начать с себя как с конечного источника действительности. Это были дни эволюционного преобразования. И как с большинством преобразований, никто в то время не имел никакого понятия, что же такое преобразуется.
Федр считал, что если бы ему надо было назвать день, когда произошёл сдвиг от социального подавления интеллекта к господству интеллекта в обществе, то он выбрал бы 11 ноября 1918 года, День перемирия, день окончания Первой Мировой войны. И если бы ему надо было выбрать человека, в наибольшей степени символизирующего этот сдвиг, то он назвал бы президента Вудро Вильсона.
Картину при этом он выбрал бы ту, где Вильсон едет в открытой машине по Нью-Йорку, помахивая шикарной шёлковой шляпой, символизировавшей о его высоком положении в викторианском обществе. Как пограничную черту он выбрал бы что-нибудь из проникновенных речей Вильсона, символизирующих о его высоком положении в интеллектуальном обществе: Мы обязаны воспользоваться разумом, чтобы предотвратить войны в будущем; нельзя допускать, чтобы социальные институты функционировали исходя из морали сами по себе; их надо направлять интеллектом. Вильсон принадлежал обоим мирам: викторианскому обществу и новому интеллектуальному миру двадцатого века. Он был единственным университетским профессором, которого когда-либо выбирали президентом Соединенных Штатов.
До Вильсона академики играли незначительную роль в викторианской структуре власти. Интеллект и знание считались высоким проявлением социального успеха, но от интеллектуалов не ждали, что они будут руководить самим обществом. Их ценили как хороших слуг общества, подобно священникам или врачам. Им предназначалось украшать социальный парад, а не возглавлять его. Руководство же за практичными, деловыми «предпринимателями». Немногие викторианцы догадывались о том, что будет: в течение нескольких лет интеллектуалы, которых они идеализировали как лучших представителей их высокой культуры, набросятся на них и с презрением уничтожат их культуру.
Викторианская социальная система и викторианская мораль, приведшие к Первой Мировой войне, представляли войну как преисполненный приключений конфликт между благородными индивидами на идеалистической службе своему отечеству: нечто вроде современного рыцарства. Викторианцы обожали в своих гостиных чудно выполненные картины героических сражений, где изображены бравые кавалеристы, несущиеся на врага с шашками наголо, или конь, возвращающийся без седока, с надписью: «Скорбная весть». Смерть подавалась в виде отдельного воина, томно глядящего в небо, на руках товарищей.
Первая Мировая война была совсем не такой. Винтовка Гэтлинга упразднила благородство, героизм. Викторианские художники совсем не представляли поле сражение в грязи и воронках, опутанное колючей проволокой и полумиллионом гниющих трупов: некоторые обращены лицом к небу, некоторые уткнулись лицом в грязь, а у некоторых вообще нет лица, так что и смотреть нечем. Вот какое число загублено только в этом сражении.
Оставшиеся в живых оглушены и потеряны, испытывают обиду на общество, которое сделало с ними такое. Они перешли на сторону тех, кто считал, что интеллект должен найти выход из старого викторианского «благородства» и «ценностей» в более здравомыслящий и разумный мир. Напыщенный модный викторианский социальный мир исчез практически сразу.
Перемены подстёгивались новой технологией. Население переходило от сельского хозяйства в промышленность. Электрификация превращала ночь в день и делала ненужным множество монотонных работ. Машины и дороги меняли пейзаж и темпы выполнения многих работ. Появились средства массовой информации. Наступила эра радио и радио рекламы. Освоение этих перемен не требовало больше социальной базы. Нужен был технически образованный аналитический ум. Коня можно оседлать, если ты полон решимости, твой подход благонамерен и ты не испытываешь страха. При этом требуется биологическое и социальное мастерство. Но обращение с новой техникой стало иным. Личные биологические и социальные качества для механизмов не имеют какого-либо значения.
Огромные массы населения, физически перемещённого новой техникой из села в город, с юга на север, и с востока на западное побережье, оказались морально и психологически оторванными от статичных социальных шаблонов викторианского прошлого. Люди почти не соображали, как им быть. «Шалавы», самолёты, конкурсы красоты, радио, свободная любовь, кино, «современное» искусство… вдруг распахнули двери викторианской тюрьмы убогости и однообразия, которых они почти и не сознавали, и заискрилось ликование от новой технологической и социальной свободы. Ф. Скотт Фитцджеральд сумел схватить головокружительный восторг всего этого:
И будет оркестр
Бинго-банго
Играть для нас
Все танцы танго.
А люди захлопают,
Когда мы встанем,
Её милому облику
И моим одеждам.
Никто не знал, как быть с чувством потерянности. Больше всего растерянными в этот период были те, кто пытался что-либо объяснить. «Смерч — король», — писал Уолтер Липманн в своём «Предисловии к морали». То время обуял смерч, хаос. Никто вроде бы и не отдавал себе отчета, куда идёт и зачем. Люди бросались от одной приманки к другой, от одной сенсации к другой в надежде, что именно здесь и есть ответ их потерянности, а находя, что это не так, неслись дальше. Старые викторианцы брюзжали о том, что дегенератство разваливает общество, а молодёжь уже не обращала никакого внимания на них.
Время было в хаосе, но это был лишь хаос социальных структур. Тем, кто оставался во власти старых социальных структур, казалось, что всё ценное уже пропало. Но рушились лишь социальные структуры ценностей под натиском новых интеллектуальных формулировок.
События, волновавшие народ в двадцатые годы, выделяли новое господство интеллекта над обществом. В хаосе социальных структур теперь открылся путь к новому буйному интеллектуальному эксперименту. Абстрактное искусство, немелодичная музыка, фрейдовский психоанализ, судебный процесс Сакко и Ванцетти, презрение к запрету на спиртное. Литература воспевала борьбу благородного свободомыслящего индивида с гнетущим социальным однообразием. Викторианцев проклинали за узость мировоззрения, за социальную претенциозность. Испытание на настоящее добро, на то, что обладает Качеством, проходило уже не под лозунгом: «А одобрит ли это общество?», а под лозунгом «Устраивает ли это наш интеллект?»
Именно вопрос об отношении интеллекта к обществу рассматривался на судебном процессе по делу Скоупса в 1925 году и стал журналистской сенсацией. Школьный учитель из Теннеси Джон Скоупс предстал перед судом по обвинению в незаконном преподавании теории дарвинской эволюции.
В этом деле что-то было не так, вроде как будто оно сфабриковано. Оно представлялось как борьба за академическую свободу, но битвы такого рода идут веками и не получают такой огласки, как получило дело Скоупса. Если бы Скоупса судили в те времена, когда человека можно было поднять на дыбу и пытать за ересь, то его положение предстало бы более героическим. Но в 1925 году его адвокат Кларенс Дэрроу упражнялся лишь просто в стрельбе по беззубому тигру. Против преподавания Эволюции тогда выступали только религиозные фанатики да невежественные забияки из Теннеси.
А весь смысл процесса выявляется тогда, когда его рассматривают как конфликт социальных и интеллектуальных ценностей. Скоупс и Дэрроу номинально защищали академическую свободу, но что более важно, они нападали на старые статичные религиозные структуры прошлого. Они дали интеллектуалам почувствовать, что наконец-то те подходят туда, куда стремились попасть уже давно. Приверженцы церкви, столпы общества, которые веками злобно нападали на интеллектуалов и всячески чернили тех, кто с ними не соглашался, теперь получили некоторый отпор.
Ураган социальных сил, вызванный в результате переворота общества интеллектом, сильнее всего бушевал в Европе, в особенности в Германии, где последствия Первой Мировой войны были наиболее разрушительны. Коммунизму и социализму, программам интеллектуального управления обществом противостояли реакционные силы фашизма, то есть программы социального управления обществом. Нигде ещё интеллектуалы не стремились так решительно покончить со старым порядком. Нигде ещё старый режим не изыскивал таких путей для уничтожения крайних проявлений нового интеллектуального движения.
Федр полагал, что ни в одном из исторических или политических анализов мощь и значение этих сил не рассматривается так четко, как в Метафизике Качества. Гигантские силы социализма и фашизма, господствующие в нашем веке, объясняются конфликтом между уровнями эволюции. Этим конфликтом объясняются движущие силы за спиной Гитлера не в качестве безумного стремления к власти, а как всепоглощающее прославление социальной власти и ненависть к интеллектуальности. Его антисемитизм подогревался антиинтеллектуальностью. Его ненависть к коммунистам воспламенялась антиинтеллектуальностью. Его восхваление немецкого народа также разжигалось этим. Этим же объясняется его фанатичное преследование любого рода интеллектуальной свободы.
В Соединённых Штатах экономический и социальный подъем оказался не так силён как в Европе, но Франклин Рузвельт и его «Новый курс» тем не менее стали центром менее мощной бури между социальными и интеллектуальными силами. Новый курс означал многое, но сердцевиной его была уверенность в том, что интеллектуальное планирование, осуществляемое правительством, необходимо для того, чтобы общество вновь обрело силы.
Новый курс представляли как программу действий для фермеров, рабочих и бедняков повсеместно, но он также был новым курсом для интеллектуалов Америки. Внезапно, впервые в истории они оказались в центре процесса планирования: Тагвелл, Розенмэн, Берл, Моли, Хопкинс, Дуглас, Моргентау, Франкфуртер — вот люди того класса, которых в прошлом обычно привлекали к работе за плату, лишь номинально превышающую зарплату рабочего. Теперь же интеллектуалы оказались в состоянии отдавать приказы самым знатным, старинным и богатейшим социальным группам. «Этот человек», как старые аристократы иногда называли Рузвельта, отдал все Соединенные Штаты Америки иностранным радикалам, «яйцеголовым», «коммунякам» и всякой прочей шушере. Он оказался «предателем своего класса».
Внезапно, на глазах викторианцев, стала создаваться целая новая социальная каста, каста интеллектуальных браминов над их собственной военной и экономической кастой. Эти новые брамины смотрели на них свысока и посредством политического господства в демократической партии стали теснить их. Социальный снобизм стал вытесняться интеллектуальным снобизмом. Мозговые тресты, мыслительные пулы, академические фонды расплодились по всей стране. Появилась шутка, что знаменитую книгу Торнстена Веблена, излагавшую известные интеллектуальные нападки на викторианское общество, «Теория праздного класса» следует подновить и назвать «Праздность класса теоретиков». Появился новый социальный класс: класс теоретиков, который явно ставил себя выше тех социальных кругов, которые господствовали прежде.
Интеллектуальность, раньше бывшая уважаемой служанкой викторианского общества, стала хозяйкой общества, и интеллектуалы дали ясно понять, что по их мнению новый порядок — наилучший для страны. Подобно тому, как индейцев заменили пионеры. Для индейцев это обернулось очень скверно, но это было неизбежной формой прогресса. Общество на основе научной истины обязано быть выше общества на основе слепой бездумной социальной традиции. По мере того, как общество улучшится на основе нового научного современного мировоззрения, прежняя викторианская ненависть к нему пропадёт и забудется.
Итак, от понятия, что общество — высшее достижение человечества, двадцатый век перешёл к понятию, что лучшим достижением человечества является интеллект. В научном мире всё расцветало. Резко увеличивалось число поступающих в вузы. Научная степень стала приобретать статус высшего социального символа. На образование деньги потекли невиданным доселе потоком. Новые академические области с захватывающей скоростью стали распространяться на неслыханные ранее отрасли, и среди наиболее быстро расширяющихся была одна, которая больше всего интересовала Федра: антропология.
Теперь Метафизика Качества прошла громадный путь от времени его лихорадочного увлечения ею в горах Монтаны. Он заметил, что в первые десятилетия нашего века неприступная олимпийская «объективность» антропологии обзавелась некими весьма пристрастными собственными культурными корнями. Она стала политическим орудием, которым можно было разгромить викторианцев и их систему социальных ценностей. Он задумался, есть ли ещё такая отрасль в академической науке, где бы так ясно обозначился разрыв между интеллектуалами викторианцев и учеными двадцатого века.
Была пропасть между викторианскими эволюционистами и релятивистами двадцатого века. Такие викторианцы как Морган, Тайлор и Спенсер полагали, что все примитивные общества представляют собой ранние формы самого «Общества» и стремятся «дорасти» до полной «цивилизации», такой как в викторианской Англии. Релятивисты вслед за «исторической реконструкцией» Боаза утверждали, что нет эмпирических научных свидетельств стремления всех примитивных обществ к некоему «Обществу».
Релятивисты культурологи считали ненаучным истолкование ценностей культуры В посредством ценностей культуры А. Неправильно будет, если антрополог, занимающийся австралийскими бушменами, приедет в Нью-Йорк и посчитает живущих там людей отсталыми и примитивными потому, что почти никто их них не может правильно бросать бумеранг. Так же неверно, если нью-йоркский антрополог приедет в Австралию и посчитает бушмена отсталым и примитивным, так как тот не умеет ни читать, ни писать. Культуры — уникальные исторические структуры, содержащие свои собственные ценности, о которых нельзя судить исходя из ценностей других культур. Релятивисты культурологи при поддержке доктрин научного эмпиризма Боаза смели почти что напрочь веру в старых викторианских эволюционистов и придали антропологии ту форму, которую она имеет теперь.
Эта победа всегда представляется как победа научной объективности над ненаучными предрассудками, но Метафизика Качества гласит, что тут затронуты более глубокие вопросы. Громадные тиражи книг Руфи Бенедикт «Структуры культуры» и Маргарет Мид «Взросление в Самоа» указывают на кое-что ещё. Когда книга о социальных обычаях на островах Южных морей вдруг становится бестселлером, то начинаешь понимать, что в этом кроется нечто большее, чем просто академический интерес к обычаям жителей тихоокеанских островов. Что-то в этой книге «задело за живое» и вызвало такой широкий интерес общественности. Этой «живинкой» в данном случае и стал конфликт между обществом и интеллектом.
Эти книги по праву являются антропологическими документами, но они также являются политическими трактатами в новом сдвиге от социального к интеллектуальному господству, основная мысль которого сводится к следующему: «Если мы по научному установили, что у самоанцев свободный секс, и это вроде бы никому не вредит, значит доказано, что его можно практиковать и здесь не причиняя никому вреда. Нам нужно воспользоваться собственным интеллектом и выяснить, что верно и что неверно, а не просто слепо следовать нашим же прошлым обычаям». Новый культурный релятивизм стал популярным, так как он является жестоким орудием для установления господства интеллекта над обществом. Интеллект теперь может выносить суждения по всем формам социальных обычаев, включая викторианские обычаи, а общество уже не может больше судить об интеллекте. Таким образом интеллект явно занимает место за рулём машины.
Когда спрашивали: «Если ни одна культура, включая викторианскую, не может дать ответа, что правильно и что неправильно, то как же нам тогда узнать, что такое хорошо и что нехорошо?» — обычно следовал ответ: «Очень просто. Об этом вам расскажут интеллектуалы.» Интеллектуалы, в отличие от участников изучаемых культур, отдают себе отчет в том, что говорят и пишут, ибо то, о чем они говорят, не является культурно относительным. Они говорят об абсолютном. Потому как интеллектуалы следуют науке, которая объективна. А объективный наблюдатель не имеет относительных мнений, так как он не входит в мир наблюдателей.
Старый добрый Дусенбери. Это ведь та же самая мура, которую он отверг ещё в 50-е годы в Монтане. Теперь в свете перспективы двадцатого века, представленной Метафизикой Качества, можно проследить и истоки. Американский антрополог в такой же степени мог связаться с необъективностью, как и сталинский бюрократ приобщиться к игре на фондовой бирже. И в силу всё тех же идеологических конформистских причин.
Теперь, на данном этапе следует отметить, что Метафизика Качества поддерживает господство интеллекта над обществом. Она гласит: интеллект — более высокая форма эволюции в сравнении с обществом, следовательно она более моральна, чем общество. Лучше будет, если идея погубит общество, чем если общество загубит идею. Но заявив об этом, Метафизика Качества далее продолжает: наука, интеллектуальная структура, предназначенная руководить обществом, имеет один недостаток. Он заключается в том, что субъектно-объектная наука не учитывает морали. Её интересуют только факты. Мораль не имеет объективной реальности. Можно смотреть в микроскоп, телескоп или осциллограф хоть всю жизнь и не узреть ни капли морали. Там её и нет. Всё это лишь в вашей голове. Она существует только лишь в вашем воображении.
С точки зрения субъектно-объектой науки мир представляет собой совершенно бесцельное пространство, не имеющее цены. Смысла нет ни в чем. Нет ничего верного и нет ничего неверного. Всё лишь функционирует, как механизм. Нет ничего морально неправильного в лености, во лжи, краже, самоубийстве, убийстве, геноциде. Ничего морально неправильного нет, ибо никакой морали не существует, есть лишь функции.
Теперь, когда впервые в истории интеллект стал управлять обществом, этой ли интеллектуальной структурой будет он при этом пользоваться?
Насколько известно Федру, на этот вопрос так и не дано удовлетворительного ответа. Вместо него был отказ от всех социальных моральных кодексов, а в качестве козла отпущения для объяснения всех и всяческих преступлений применяли термин «общество угнетения». Интеллектуалы двадцатого века отмечают: викторианцы считали, что все младенцы рождаются во грехе, и для избавления от него требуется строгая дисциплина. Интеллектуалы двадцатого века называют это «ерундой». Нет научных свидетельств тому, что младенцы рождаются во грехе. И сама идея греха не имеет объективной реальности. Грех — это просто-напросто нарушение произвольно установленных социальных правил, о которых дети не могут иметь никакого представления, не говоря уж том, чтобы соблюдать их. Гораздо более объективное объяснение «греха» — в том, что набор социальных структур, которые уже устарели. обветшали и прогнили, стремится оправдать своё существование, провозглашая всех не соблюдающих его злодеями, вместо того, чтобы признать в чем-либо собственное злодейство.
Избавиться от этого «греха» можно двумя путями, говорили интеллектуалы. Один — это заставить всех детей силой соблюдать древние правила, чтобы они даже и под сомнение не ставили их правильность или неправильность. Другой — исследовать те социальные структуры, которые привели к такому осуждению и поискать пути для их изменения таким образом, чтобы невинный ребёнок мог удовлетворять свои потребности, без того, чтобы у него возникало чувство греховности. Если ребёнок ведёт себя естественно, тогда исправления требует общество, которое называет его грешным. Если быть добрым и любящим по отношению к ребёнку, если ему дать возможность думать и исследовать самому, то дети рационально приходят к тому, что лучше для них самих и для всего мира. С чего бы им хотелось бы идти в другом направлении?
Новое движение интеллектуалов двадцатых годов утверждало, что, если существуют принципы правильного общественного поведения, то их следует открыть посредством социального эксперимента и выяснить, что же вызывает наибольшее удовлетворение. Наибольшее удовлетворение для наибольшего числа, а не общественная традиция, должно определять, что морально, а что — нет. Научной пробой «порока» должен быть не лозунг: «Одобряет ли общество это или нет?». Проба должна заключаться в лозунге: «Рационально ли это или нет?»
Например, пьянство, приводящее к автомобильным происшествиям, утрате работы и появлению проблем в семье, — нерационально. Такое пьянство — порок. Оно не приводит к наилучшему удовлетворению наибольшего числа людей. С другой стороны, выпивание не иррационально, когда оно приводит только к социальному или интеллектуальному расслаблению. Такого рода потребление алкоголя — не порок. Такой же проверке можно подвергнуть азартные игры, сквернословие, ложь, клевету или любой другой «порок». Ответ здесь диктуется интеллектуальным, а не социальным аспектом.
Из всех пороков ничто не вызывало больших споров, чем добрачный или внебрачный секс. Нет такого деяния, которое бы викторианцы осуждали более неистово, и нет такой свободы, которую бы новые интеллектуалы защищали более пылко. Они говорили, что с научной точки зрения, сексуальную деятельность нельзя считать ни хорошей, ни плохой. Это просто биологическая функция, подобно приему пищи или сну. Отказывать в этой нормальной физиологической функции в силу неких псевдоморальных причин — нерационально. Если раскрыть двери для добрачного секса, то этим допускается свобода, которая никому не причиняет вреда.
Книги «Возлюбленный леди Чаттерлей» и «Тропик рака» защищали как великие вехи в борьбе против общественного угнетения. Были сделаны послабления в отношении проституции и адюльтера. Предполагалось, что при новом разумном подходе с сексом можно будет обходиться как со многими другими товарами, не вызывая ужасных трудностей и разочарований социального угнетения, вскрытых Сигизмундом Фрейдом.
Таким образом в течение всего нашего века мы снова и снова видели, что интеллектуалы винят в преступности не биологическую природу человека, а социальные структуры, которые подавляли её. При любой возможности они высмеивали, осуждали, проклинали и подрывали эти викторианские социальные структуры угнетения, полагая, что сам мир избавит человека от преступных наклонностей. И как часть возможности нового возобладания в обществе интеллектуалы ухватились за антропологию в надежде, что в этой области можно будет найти факты, на которых будут строиться новые научно обоснованные правила для правильного управления нашим собственным обществом. В этом и есть значение книги «Взросление в Самоа».
В нашей стране американские индейцы, которые со времён Последнего Рубежа Кастера были сведены викторианцами почти до положения париев, вдруг снова возродились в качестве образцов примитивной общественной ценности. Викторианцы презирали индейцев за то, что они так примитивны. Индейцы были на противоположном краю общества от европейцев, которых так обожали американские викторианцы. И вот теперь новые «антросы» со всех сторон слетелись на чумы, вигвамы и типи всех и всяческих племён в погоне за сокровищем, состоящем в новых сведениях о моральных принципах и обычаях коренного американского образа жизни.
Это нелогично, ибо, если субъектно-объектная наука не видит морали ни в чём, то не может быть и никакого научного исследования, которое было бы в состоянии заполнить моральную пустоту, оставшуюся от викторианского общества. Вседозволенность интеллектуалов и разрушение социального авторитета настолько же научны как и викторианская дисциплина.
Федр подумал, что такая нелогичность чудесно вписывается в его тезис, с которого он начинал: личность американца состоит из двух компонентов — европейского и индейского. Моральные ценности, замещавшие старые европейские викторианские ценности, были моральными ценностями американских индейцев: доброта к детям, максимальная свобода, открытая речь, стремление к простоте, близость к природе. Не вполне сознавая, откуда идёт эта новая мораль, вся страна пошла в том направлении, которое посчитала правильным. Новые интеллектуалы в качестве источника ценностей рассматривали «простой народ», а не старые викторианские европейские модели. Художники и писатели тридцатых годов такие как Грант Вуд, Томас Гарт Бентон, Джеймс Фаррелл, Фолкнер, Стейнбек и сотни других стали докапываться до корней белой безграмотной американской культуры, чтобы отыскать новую мораль, не сознавая того, что именно эта культура ближе всего по своим ценностям к ценностям индейцев. Интеллектуалы двадцатого века старались придать научность тому, что они делали, а в действительности происходившие в Америке перемены были движением в сторону ценностей индейцев.
Даже язык стал меняться от европейского к индейскому. Викторианский язык был так же декоративен, как их обои: масса завитков и бантиков, цветочный орнамент, не имеющий никакой практической функции, который лишь отвлекает вас от какого бы то ни было содержания. Новый стиль двадцатого века был индейским по простоте и прямоте. Хемингуэй, Шервуд Андерсон, Дос Пассос и многие другие применяли стиль, который в прошлом могли бы посчитать грубым. Теперь же этот стиль стал воплощением прямоты и откровенности простого человека.
Кинокартины о диком западе — ещё один пример этих перемен. В них показаны индейские ценности, которые были переняты ковбоями, а затем стали ценностями для всех американцев двадцатого века. Всем известно, что ковбои серебряного экрана в действительности имели мало общего с их настоящими прототипами, но это неважно. Дело ведь в ценностях, а не в исторической точности.
Федр вырос в новом мире технического прогресса, ослабления социальных структур авторитетов, научной безнравственности, обожания «простого человека» и неосознанного дрейфа в сторону индейских ценностей. Вначале этот отход от европейских социальных ценностей сработал очень хорошо, и первое поколение детей викторианцев, пользуясь прирожденными викторианскими привычками, казалось, обрело новую интеллектуальную свободу. А во втором поколении, к которому принадлежал и Федр, стали возникать проблемы.
Индейские ценности вполне подходят для образа жизни индейцев, но они не так уж хороши в сложном технологическом обществе. Индейцы сами чувствуют себя ужасно, когда переезжают из резервации в город. Города функционируют на основе пунктуальности и внимания к материальным подробностям. Люди в них должны подчиняться властям, будь то полицейский, начальник по работе или же шофер автобуса. Воспитание, дающее возможность ребёнку расти «естественно» на индейский манер, не обязательно гарантирует наилучшую приспособленность к городским условиям.
В те времена, когда Федр рос, интеллект уже господствовал в обществе, а результаты новых социальных послаблений оборачивались не такими, как их предсказывали. Что-то пошло наперекосяк. В интеллектуальном и техническом плане мир несомненно стал лучше, но несмотря на это его «качество» оказалось не таким уж хорошим. И невозможно указать, почему это качество не хорошо. Просто чувствуется, и всё тут.
Иногда просматривались некоторые фрагменты того, что не хорошо, но это всего лишь осколки, и они не складываются воедино. Ему вспомнилась пьеса Теннеси Вильямса «Стеклянный зверинец», где на одной стороне сцены всё время мигала неоновая вывеска, под которой мигала стрелка «РАЙ». Она гласила, что рай находится там, куда указывает стрелка:
РАЙ > РАЙ > РАЙ>
Но рай всегда оказывался где-то в другом месте, стрелка вновь указывала куда-то ещё. Рая здесь не было. Рай вечно оказывался в конце какого-то интеллектуального, технического пути, и было понятно, что когда доберёшься туда, там его тоже не будет. Там лишь снова увидишь ещё один указатель, гласящий:
РАЙ > РАЙ > РАЙ >
и вновь указывающий куда-нибудь ещё.
У театрального шатра заголовок афиши «Мятежник без причины» обратил на себя внимание подобным же образом. Он также указывал на нечто низкокачественное, что видно везде вокруг, но что никак не удаётся выразить словами.
Просто приходится быть мятежником без причины. Интеллектуалы уже предвосхитили все причины. Причины были для интеллектуалов в двадцатом веке тем же, чем были манеры для викторианцев. И нет способа, которым можно было бы обойти викторианца в манерах, как нет пути победить интеллектуала в причинах. Они уже всё просчитали. В этом и состояла часть проблемы. Против этого-то и восставали. Всё это чистенькое научное знание, которое должно направлять мир.
У Федра не было «причины», которую можно было бы кому-либо объяснить. Причиной было Качество его жизни, которое нельзя выразить «объективными» формулировками интеллектуалов, а посему в их глазах и не было причиной вообще. Он уже знал, что открытые наукой и техникой механизмы разрослись как числом, так и сложностью, но вряд ли в такой же степени возросло удовлетворение от пользования ими. Вряд ли можно сказать с определённостью, что люди теперь стали счастливее, чем во времена викторианской эры. «Погоня за счастьем» превратилась как бы в гонку за научно созданным механическим зайцем, который уходит от вас вперёд независимо от скорости, с какой вы его преследуете. И если бы его удалось поймать хоть на несколько мгновений, то у него оказывался какой-то специфический синтетический, технологический привкус, от которого вся гонка становилась бессмысленной.
Каждый вроде бы руководствуется «объективным, научным» взглядом на жизнь, который гласит, что его сущность и есть в его собственной материальной оболочке. Идеи и общества — это продукт мозговой деятельности, а не наоборот. Два мозга не могут слиться физически в одно целое, и поэтому могут общаться друг с другом лишь как судовые радисты, посылая сообщения друг другу в ночи. Научная, интеллектуальная культура превратилась в культуру миллионов изолированных людей, живущих и умирающих в каморках психического одиночного заключения, не способных разговаривать друг с другом и судить друг о друге, ибо, говоря научным языком, это вообще невозможно. Каждому индивиду в своей изолированной каморке говорят, что как бы он ни старался, как бы усердно ни работал, вся его жизнь — ничто иное, как жизнь животного, которое живёт и умирает как любое другое животное. Можно придумать себе некие моральные цели, но это будут лишь искусственные построения. Выражаясь по научному, у него нет целей.
Где-то после двадцатых годов на землю опустилось тайное одиночество, настолько пронизывающее и настолько всеохватывающее, что только сейчас мы начинаем осознавать его масштабы. Эта научная, психическая изоляция и тщетность стали ещё худшей тюрьмой для духа, чем были старые викторианские ценности. Та поездка на трамвае с Лайлой так много лет тому назад. Такое же ощущение. Нет возможности когда-либо понять Лайлу, и она никогда не сможет понять его, ибо всё время мешают интеллект и отношения, его продукты и приспособления. Они утратили в какой-то степени реальность. Они живут как в кино, проецируемым интеллектуальным, электромеханическим аппаратом, созданным для их счастья, гласящим:
РАЙ > РАЙ > РАЙ >
но который ненароком закрыл перед ними дверь к самой жизни и разъединил их самих.
Лайле чудилось, что она в каком-то сне. Когда он начался? Не вспомнить. Когда она напугана, мозг всегда начинает работать всё быстрее и быстрее. Зачем ему было брать таблетки из кошелька? С таблетками было бы не так страшно. Он вероятно подумал, что таблетки — какой-нибудь наркотик или ещё что-либо. Вот почему их забрали. Она определяла свою потребность в них по степени страха. Сейчас они очень нужны ей.
Надо было забрать свой чемодан ещё днём, как она и хотела. Тогда не надо было бы идти сейчас на яхту вот так. А уже стемнело.
Проклятый официант. Мог бы дать сколько-нибудь денег, чтобы выручить. Тогда она смогла бы взять такси. Теперь же у неё нет ничего. Он вёл себя так, как будто она лжет. Но она ведь не лгала. И он это понял. Он мог бы заявить на неё. Но это уж неважно. Он же представил дело так, как будто бы она что-то сделала не так, а ведь знал, что ничего плохого она не сделала.
Стало холодней. Ветер продувает даже сквозь свитер. Улицы здесь такие грязные. Всё так паршиво. Всё истаскано и холодно.
Начинается дождь.
Она даже не представляет себе, туда ли идёт. Вроде бы подходит к реке.
Посмотрев в конец улицы, она увидела магистраль, по которой быстро двигались машины. Но парка, который она ожидала увидеть, не было. Может быть, она потеряла ориентацию и идёт не в ту сторону? Дождь сверкал в свете фар. Она помнит, что когда они с капитаном шли с судна, там был парк.
Может быть взять такси и не платить. Она заметила одно на подходе с выключенными огнями. Хотела было махнуть ему, но не стала. В прежние времена она так бы и поступила. И плюнула бы ему в лицо, если бы потребовал плату. А теперь она так устала. И скандалить ей совсем не хотелось.
Может попросить у кого-либо денег. Нет, ничего не выйдет. Никто ей не даст. По крайней мере не здесь. В этом городе опасно обращаться к людям без причины. Могут сделать что угодно.
Можно обратиться к полицейскому или куда-нибудь в приют.
… Но тогда её раскроют. В этом городе если уж раз попадешься, то больше с ними связываться не захочешь.
Не хочется идти вдоль реки до самой яхты. Да и вряд ли ей там понравится. Она будет идти по этой стороне дороги, пока не увидит пристань, и только тогда перейдет шоссе.
Тот человек, который смотрел на неё в окно ресторана. Плохо дело. Лет десять-пятнадцать назад он бы ворвался в дверь, даже если бы его не пускали. А теперь он просто прошёл мимо. Ей вспомнилось, как говаривала Алли: «Ты ничуть не меняешься, милочка, а они меняются». Она также повторяла: «Когда не надо, так их пруд пруди. А когда тебе кто-то нужен, так не найти».
Интересно, где сейчас Алли. Ей наверно уж лет пятьдесят. Наверно она стала старушкой-побирушкой, как те, что она видела вчера. Вот такой станет и Лайла. Бомжихой. Будет сидеть где-нибудь на решетке теплотрассы, стараясь согреться в старом накутанном на себе тряпье…
… Как та ведьма в витрине. С большой бородавкой на носу, нависающем над подбородком…
Надо бы поправить прическу. Выглядишь как крыса. Ветер так намочил волосы, что она должно быть очень похожа на ведьму.
Должен быть большой замок с высоким зелёным шпилем на крыше, высоко взлетающим в небо. Это ей запомнилось. Когда доберётся до замка, надо будет спуститься к реке, и там должна быть яхта. Она запомнила это, когда они уходили оттуда.
Туфли у неё стали хлюпать. Одежда тоже промокла, да ещё эти рубашки. Может стоит остановиться и подождать, пока не перестанет дождь. Но тогда ведь не доберёшься до замка. Пока не достигнешь замка, остановиться просто негде.
И почему только она не разучилась злиться на людей? Всегда полагаешь, что кто-то подвернётся и спасёт тебя, но на этот раз слишком поздно. Кто-нибудь милый придёт и спасёт тебя. Как вот капитан. Ты ведь всегда надеялась на это, не правда ли? Но теперь они все исчезли, Лайла. Капитан — последний. Их больше не будет, Лайла. Он был последним.
Вот об этом дал ей понять тот человек, что смотрел в окно.
Рубашки, что она купила капитану, совсем промокли. Теперь он даже не отдаст деньги за них. Может, если бы она переждала где-нибудь в подъезде, пока не кончится дождь, то рубашки были бы сухими. Надо было не выбрасывать пакет, в котором они лежали. Тогда бы они не вымокли. Тогда можно было бы вернуть рубашки в магазин и получить деньги хотя бы на такси. Но ведь, чтобы вернуться в магазин, тоже надо взять такси. К тому же магазин уж наверно закрылся.
И чек был в пачке с деньгами. Может они вспомнят её. Да где там…
… А вдруг на яхте есть деньги. Можно пойти туда и поискать во всех ящиках и подобных местах. А затем она вспомнила, что попасть внутрь не сможет. Она ведь не знает кода. Ей придётся просто ждать, пока не появится капитан и не впустит её внутрь. А коль он будет там, то она уже не сможет рыться в ящиках. Может он даст ей денег. Нет, ведь он был так сердит. Ничего он ей не даст.
А что, если ей придется идти всю ночь, а реку так и не найдёт? Что если она уже прошла мимо замка? Тогда будешь идти и идти, и так и не найдёшь. Она даже не может спросить, где находится судно. Она ведь не помнит, как называется то место, где осталась яхта. Ей просто подумалось, что это в этом направлении. А вдруг она вовсе не найдёт ничего, и тогда лишь придётся идти и идти.
А потом капитан вернётся и отплывёт без неё, и она больше не увидится с ним. И все её вещи там! Он хочет забрать её чемодан! Со всем содержимым! А ведь там всё, что у неё только есть!
Не видно никаких признаков реки. Можно было бы спросить у кого-нибудь, где находится пристань для яхт, но она не соображала, что надо спрашивать. Дома медленно менялись, пока она проходила мимо. Она не узнавала ни одного из них.
Кто-то едет на велосипеде. Проехал совсем рядом. Становилось всё тише и спокойней. Квартал вроде бы получше, но сказать трудно. Обычно такое случается тут.
Наверное, она ушла слишком далеко. Ничего вокруг не узнать. Не надо было удаляться от реки. Скоро она очутится где-нибудь в Гарлеме, а ей этого не хочется. Уж во всяком случае не ночью. Некоторые из окон зарешечены и снизу опутаны колючей проволокой.
Никакого замка нет. Замок должен быть высоким, с зелёным шпилем, похожим на космический корабль, но ведь нет этого.
И с чего это она пошла туда и стала обзывать капитана, а он рассердился? Теперь даже не знаешь, что делать. Если бы только она была полюбезней с ним, вместо того, чтобы ругаться, то сейчас бы уже ехала с ним во Флориду.
Не надо было пытаться заставить его брать с собой Джейми. Она вспомнила, как он весь напрягся, когда она заговорила об этом. Не надо было об этом и заикаться.
Зря она с ним спорила. Если не будешь лебезить перед ними и любезничать, то они тебе это припомнят. Заставят поплатиться. Им надо показать, какие они важные и сильные. Если только пискнешь, что сомневаешься в их силе и важности, они тебя возненавидят. Этого они не могут принять. Они просто обязаны быть такими. Джейми дал ему понять, что он слабак. И это ему не понравилось.
Ей же всего лишь хотелось показать капитану, какова она на самом деле. Ведь он говорил, что хочет знать о ней всё. Он хотел понять, какова она в действительности. Она и попробовала показать ему это и посмотреть, что из этого выйдет. Джейми понял, что он из себя представляет. Он раскусил его сразу.
Не нужно говорить об их секрете: как они слабы. Тогда считают, что ты этого не замечаешь. Если же сказать об этом, они страшно сердятся. И тогда они воистину начинают ненавидеть тебя. Начинают обзываться. Так это было в Рочестере. Но она всё же говорила им правду. Поэтому они стали говорить, что она больная. Правды слышать они не хотят. И если сказать им её, они постараются сделать с тобой что угодно.
Сильно болят ноги. Надо бы снять туфли и пойти босиком. Несмотря на холод. Босиком будет приятно пройтись. Она пройдётся ещё немного. И если не покажется река, то она пожалуй снимет их. А может быть разденется совсем.
Ей припомнилось, как однажды она шла домой, и пошёл дождь. А на ней было новое платье. Она старалась укрыться под деревьями, и чувствовала себя ужасно. Она знала, что дома ей попадёт, так оно и вышло. Одежда на ней была такая мокрая, как будто бы она купалась. Пока она шла, туфли хлюпали, она села у обочины в своём новом платье и заплакала, а дождь так и хлестал. Затем ей стало лучше.
Может, ей посидеть и теперь. Нет, только не здесь. Не сейчас.
Она оперлась о столб указателя, сняла одну туфлю, затем другую. Так-то лучше. Босиком идти так приятно.
Хочется снять всё. Просто снять всё с себя. Тогда кто-нибудь остановится и поможет ей. Ведь её не замечают именно из-за одежды. А если снять с себя всю одежду, то тогда они поймут, что она всё-таки здесь.
«Никогда ты не будешь счастлива таким образом, Лайла». В такие минуты ей всегда слышался голос матери. Маленькие глазки-бусинки. Мать всегда была права. Удовольствие ей доставляли только две вещи: быть правой и думать о том, насколько она лучше всех остальных. Если ты сделаешь какое-нибудь хорошее дело, она промолчит. Но если сделаешь что-либо не так, то она будет талдычить об этом без конца.
Но ведь ты же знаешь, что не делаешь ничего плохого. Ты никого не обижаешь, ничего не крадёшь, и всё же люди ненавидят тебя за это.
Если по настоящему полюбишь кого-то, то тебя за это готовы убить. Приходится ненавидеть их и делать вид, что любишь. Тогда тебя станут уважать. А зачем тогда жить, если можно лишь ненавидеть их и испытывать ненависть к себе? Ей так обрыдло жить в этом мире, где все ненавидят друг друга.
И как только они могут жить при всей этой ненависти? Она же бесконечна. И она сама уже становится такой. Они вынудили её к этому. Так вот получается. Они втравили её в это, и ей не выбраться. Она пыталась избавиться от этого, но не смогла. Ничего не осталось. Они отняли всё.
Они хотят лишь испачкать тебя. Именно это они и стараются сделать. Испачкать, чтобы ты походила на них. Выплёскивают свою грязь в неё и затем говорят: «Послушай, Лайла, ты ведь шлюха! Ты просто плеть!»
Они терпеть не могут, когда люди занимаются любовью. А затем начинается кулачная драка, где кому-то крепко достаётся, все перепачкаются кровью, и они просто обожают это. Или же затевается война или что-нибудь ещё. Они настолько запутываются, что стараются втянуть и тебя, чтобы запутать. Они хотят впутать тебя так же, как запутаны сами, а когда это им удаётся, ты им нравишься. Тогда говорят: «Лайла, ты просто молодец!» На самом же деле они сами безумцы. Не знают они тебя, Лайла. Никто тебя не знает. И никогда не узнает! Но Господи боже мой, а сама-то ты знаешь их?!
А после они становятся такими спокойными. Это когда они начинают задумываться, как бы уйти от тебя. За минуту до прихода ты для них Царица Мира, а минуту спустя ты просто мусор.
Вот как капитан. Вот он получил своё удовольствие. А вот уже хочет, чтобы она убралась. И теперь отправится со своей яхтой, деньгами и всем остальным во Флориду, а её оставит здесь.
Вокруг на улице никого не было, а у неё возникло ощущение, что за ней следят. Казалось, что если вдруг обернуться, то увидишь кого-то у себя за спиной.
Темные здания вокруг казались ей невиданными прежде. Какое-то скверное кино, где убивают людей.
А чего это она так испугалась? Бояться-то ведь нечего. По крайней мере, никто её не ограбит. Им всего лишь достанутся вот эти рубашки. Вот будет смеху. «Нате, — скажет она, — возьмите рубашки». Они и в толк-то не возьмут.
Она оглянулась, чтобы посмотреть, что выйдет. Ничего нет. Большинство окон темны. И только кое-где за занавесками горел свет. В одном из окон светился небольшой оранжевый круг. Он был похож на лицо.
Кто-то выставил в окно фонарь-тыкву. Как та ведьма в витрине. Канун дня всех святых.
Как та старуха бомжиха вчера, похожая на ведьму. Она как-то странно посмотрела на Лайлу. Как будто узнала её. А может она и сама в действительности ведьма! Вот почему она так на неё смотрела.
Нет, ведьмой ей быть не хочется. Когда она была маленькой, ей хотелось носить пиратский костюм, но он достался Эмме. Лайле пришлось одевать костюм ведьмы. Вот так и выглядела та старуха. Как та маска, которую она надела вместе с костюмом ведьмы. Ей не хотелось надевать её, но мать заставила.
Вновь всплыло лицо матери. «Лайла, ну почему ты не можешь быть такой как Эммалин?».
Ненавижу Эммалину! — заявила Лайла.
Но ведь она же не ненавидит тебя.
Это ты так думаешь, — ответила Лайла. Лайла уж знала, какая она в самом деле. Всегда получала то, что хотела. Всегда подлизывалась. Вот этого и хотелось матери. Лжи. Эмме всегда доставались новые платья, а Лайле приходилось быть ведьмой.
На похоронах дедушки мать заставила её одеть старое синее платье Эммы, а все голубые и белые тарелки отдала Эммалине. Сегодня на одной машине она видела пчелу и вспомнила остров и дедушку.
Ей захотелось оказаться на том острове. У дедушки были пчелы, он намазывал хлеб мёдом и давал Лайле. Она припомнила, что он всегда клал его на бело-голубую тарелку. После похорон они продали дом, голубые и белые тарелки отдали Эммалин, и Лайла больше не видела пчел. Она думала, что пчелы улетели на остров вместе с дедушкой. Иногда они возвращались, она снова видела их, и они всегда знали, где находится дедушка. Вот о чем подумала она сегодня утром, когда увидела пчелу на машине.
«Я же говорила тебе, Лайла, никогда ты не станешь счастливой таким образом», — повторяла ей мать. На лице у неё при этом была ухмылочка, которая появлялась всегда, когда она портила кому-либо настроение.
«Надоело мне слушать это, мама, — отвечала Лайла. — Какое счастье нашла ты сама?»
Глазки-бусинки, глазки, глазки…
Мать полагала, что Лайла попадёт в ад, потому что она плохая, но ведь на остров попадаешь независимо от того, хорошая ты или плохая. Просто отправляешься туда и всё. Он был на картине в гостиной дедушки.
Из-за угла налетел ветер, пронизал её сквозь свитер и насыпал ей в глаза не то песку, не то грязи. Ей пришлось стать вплотную к стене, проморгаться и прочистить глаза.
Вот! За углом здания она увидела его! Все-таки за ней следовали! Она сосредоточилась, сосредоточилась изо всех сил. Она действительно колдунья, потому что начало возникать лицо. Она может вызывать видения.
Но за ней следовал вовсе не человек. Это была лишь собака. Как только собака поняла, что её заметили, она сразу скрылась за углом дома.
Она сосредоточилась ещё раз. Чуть погодя, медленно, оно стало возникать снова. Она не двигалась, не сводила глаз с собаки, и та медленно, шаг за шагом, стала подходить к ней. Когда она оказалась на середине дороги, она узнала, кто это. Это Лаки! После стольких лет!
«О, Лаки, ты вернулся, — прошептала она. — Ты снова цел».
Она направилась к нему. Нагнулась было, чтобы погладить, но Лаки отпрянул.
«Не узнаёшь меня, Лаки? — спросила Лайла. — Ты снова цел. Помнишь меня?»
Следов от удара машины не видно.
«Как ты выбрался с острова, Лаки? Ты плыл? А где же остров, Лаки? Мы уже близко к нему теперь. Покажи мне дорогу.»
Но как только Лайла направилась к нему, Лаки пошёл вперёд, и пока она следовала за ним, заметила, что ноги его почти не касаются земли, как будто он в невесомости.
Из глубины улицы появился грузовик без фар. Шума мотора почти не было слышно. Страшно. Когда машина поравнялась с уличным фонарём, она узнала, кто в ней был, и сердце у неё ёкнуло. Теперь она вправду испугалась. Это был он! Он нашёл её.
Последний раз она видела эту машину, когда её везли в металлолом. Всю искореженную. Как и он сам. Вся дверца машины, откуда свешивалась его голова, была в крови. В морге она так и не стала смотреть на него. Её не смогли заставить смотреть на него.
И вот он теперь явился в своем грузовике, вот тут на улице, сейчас он откроет дверь и скажет: «Залезай!»
Уж он-то знает, что делать. Он разыщет этого паршивого дружка Джейми, который стащил у неё деньги, и заставит вернуть их. Затем он его отметелит. Одной левой. Он на это мастак. Он всегда кого-нибудь колотил. Сукин сын… Так не следует говорить о мертвых. Как только она произнесла это, машина вильнула, чтобы задавить Лаки.
Но Лаки увернулся.
Машина промчалась мимо, и она увидела, что в ней был тот, о ком она подумала. Он посмотрел на неё так, как будто бы ему нет до неё никакого дела. Но он узнал её, и она узнала его, он поддал газу и грузовик уехал.
Она помнила кровь. Все делали вид, что жалеют её. Все они лицемерно говорили: «Ох, Лайла, какая жалость!». Но это было лишь притворство. Они ненавидели его так же, как ненавидели её. Ублюдок. Не следует так говорить о мертвых, но ведь он таким и был. Она говорила ему то же самое, пока он был жив. Теперь уж нечего менять. Это ведь правда.
Когда она завернула за угол, то увидела: вот он, замок! Лаки нашёл его! Но он оказался совсем не там, где она думала. Она поняла, что можно свернуть здесь и спуститься к парку и цементному складу, и лодки тоже вроде бы там.
Какой хороший пёс! Он всегда был такой. Кто-то видимо прислал его с острова, чтобы указать ей путь. Теперь можно пойти на корабль, подождать капитана, и тот отвезёт её вниз по реке на остров.
Она не очень-то хорошо помнит цементный склад. Он чем-то пугал её. Он был похож на вольер со львами. С другой стороны были ступени, и совсем не знаешь, кто там поджидает тебя. Она медленно прошла мимо, считая шаги…
Она ничего не услышала, но была испугана…
Сделала ещё шаг вперёд. Что ещё поделаешь? Надо пройти мимо. Она затаила дыханье и повернула за угол…
Вот она, пристань для яхт! И полноводная река. Всё на месте! Ух, как приятно вернуться назад. Она услышала, как канаты постукивают на ветру: тук-тук-тук.
У ворот яхтклуба какой-то негр что-то стал ей говорить, но она не ничего не поняла. Он размахивал руками, показывал ей что-то, но не помешал ей пройти мимо него на яхту.
Она прошла по пирсу, и вот он её корабль! Лаки нашёл всё-таки дорогу.
А где же он сам?
Она поискала его глазами, но того нигде не было. Она позвала, но он не появился. Она посмотрела на реку, не поплыл ли он обратно на остров, но увидала лишь огни вдалеке, размытые дождём.
Переступив через лееры судна, она уселась в рулевой рубке. Как хорошо всё-таки посидеть снова! Зубы у неё стучали, одежда промокла насквозь, но теперь это было неважно. Ей всего лишь надо теперь дождаться капитана, и они отправятся на остров.
На реке поднялось волнение. Оно было заметно по свету, мерцавшему на верхушках волн. Судно приподнялось и качнулось, а чуть погодя всё успокоилось.
Вода у борта была грязной, на ней было много мусора. Там плавали обломки старых пластмассовых бутылок, грязные водовороты пены, водорослей, каких-то веток, мертвая рыба, зацепившаяся за одну из них. Рыба неуклюже висела боком, и часть её была обглодана. Затем ветка с рыбой поплыла дальше, и Лайла почувствовала запах рыбы. Затем ветка вернулась, попала в водоворот, завертелась в его центре и исчезла.
Мусор всё время кружился в водовороте. Казалось, что он засасывает весь мусор на дно реки. Она вспомнила, как наблюдала за рыбами когда-то. Одна из них всё время заваливалась на бок, а остальные набрасывались на неё и кусали. Затем она выпрямилась. Но некоторое время спустя снова завалилась набок и не смогла подняться. А остальные набросились на неё, и она больше не сопротивлялась.
Хоть бы они не трогали Лаки, пока он плывёт обратно на остров. Если только замешкаться, рыбы сожрут тебя живьём. Нельзя показывать виду, что ты замешкался, иначе они накинутся на тебя.
Они не посмеют грызть Лаки.
Ну что же нет до сих пор капитана?
Ей так уж надоело быть на этом берегу. Она готова даже пуститься вплавь. Она понятия не имела, когда придёт капитан, а ждать его больше не хочет.
Лайла сняла свитер. Без него лучше.
Затем опустила руку в воду.
Вода теплая! Действительно тепло тут у реки. Если поплыть на остров, то холодно больше не будет.
Она снова стала смотреть в воду.
Ей не хочется больше мёрзнуть. Ей так надоело бороться с холодом. Бросить всё. Пусть будет как будет.
Просто бросить. Вот из воды торчит рука. Рука торчала в том месте, где раньше была ветка, тянулась, чтобы её взяли. Рука подплыла ближе, а затем небольшой бурун отнёс её дальше. Из воды торчала детская рука. Рука младенца.
Ручонка торчала из воды. Детская рука. Она разглядела пальчики. Но рука была чуть дальше, чем она могла дотянуться. Затем она снова приблизилась, Лайла схватила её, сердце у неё замерло, и она вынула тело из воды.
Тельце было неподвижно и холодно.
Глаза закрыты. Слава Богу. Она обтёрла муть с тела и увидела, что всё тело цело. Рыбы ещё не обгрызли его. Но оно бездыханно.
Тогда она взяла свитер с пола рубки, положила его себе на колени, завернула в него младенца и прижала к себе. Она стала укачивать младенца и почувствовала, что холодность в нём стала пропадать. «Всё в порядке, — прошептала она. — Все хорошо. Ты теперь в безопасности. Всё прошло. Успокойся. Никто больше тебя не обидит».
Немного погодя Лайла почувствовала, что младенец стал согреваться вместе с её телом. Она снова стала покачивать его. Затем она стала мурлыкать ему песенку, которую помнила с давних пор.