— Посмотрим с тобой правде в глаза, Ройтшванец. Ты большой философ и ты не дорожишь жизнью. Ты даже хотел немедленно умереть на Дорогомиловском кладбище. У тебя нет никого на свете. А у меня вот племянник в Лодзи. Я так не хочу умирать, что, когда я вижу на улице чужие похороны, у меня начинает колоть в животе. Значит, сверточек должен взять именно ты. Если тебя схватят, что же, ты умрешь какой-нибудь интересной смертью. Но если ты провезешь этот сверток, я тебя озолочу. А ты его наверное провезешь. Ты же такой маленький, что тебя вообще никто не заметит. Потом, ты, как никак, мой служащий, и ты обязан носить мои свертки.
— Я не говорю «нет», но я могу петь над собой похоронный марш, потому что мне тоже хочется еще пожить, хотя бы один год и у меня колет в животе, как будто я уже вижу свои собственные похороны.
Беглецы благополучно миновали пограничные посты. Завидев издали шапку польского жандарма, Борис Самойлович подозвал Лазика:
— Ну, теперь давай-ка сюда этот сверточек.
Лазик расстегнул брюки и вытащил заветный пакет. Отдавая его, он только спросил:
— А когда вы начнете меня золотить? ..
Но Борис Самойлович ничего не ответил. Конфиденциально улыбаясь, протянул он жандарму одну из шуршащих бумажек:
— То, пане, лепший паспорт.
Жандарм решил поторговаться: мало; это с одного, а не с двоих. Тогда Борис Самойлович, недоуменно пожимая плечами, сказал:
— То не есть муй человек. Я его совсем не знаму. То есть наверное большевик. По морде видно, что то есть пся кревь.
Лазика арестовали. Он не спорил, не защищался. Он только тихо сказал Борису Самойловичу:
— Я же говорил еще в Москве, что я вам верю, как позапрошлогоднему снегу. Вы можете кланяться от меня вашему дорогому племяннику, а потом золотить себя со всех сторон. Тогда вы станете таким красавчиком, что все польки устроят один беспроволочный телеграф. А Ройтшванец будет сидеть на заграничных занозах и думать, что нет на свете даже воровской справедливости.
Перед тем, как приступить к допросу арестованного ротмистр решил малость подкрепиться: он съел кусок копченой полендвицы и опорожнил графинчик «чистой». Хоть его ноги отяжелели, голова стала зато легкой, и невинно гогоча от детского веселья, он приветствовал Лазика:
— Здравствуй, лайдак! Ты что же, червонный шпег?
— Я? Нет, я скорей всего горемыка Ройтшванец.
— Не прикидывайся глупцом. Какие планы ты хотел выкрасть, например, варшавские или виленские? Или, может быть, ты хотел замордовать самого дедушку Пилсудского?
— Он мне вовсе не дедушка, и я никого не хотел замордовать. Я даже не хотел замордовать этого Бориса Самойловича, хоть он обещал меня озолотить, а потом убежал вприпрыжку. Планы мне тоже не нужны, я не рисовальщик и у меня нет кисти Репина. Одну ночь, я, правда, провел в высшем плане с моей бывшей супругой, но это кончилось простой жилплощадью.
— Это же не человек! Это ясная холера! Здесь тебе не советская гноювка, чтобы молоть глупости. Отвечай, почему ты перешел в Польшу?
Лазик задумался. Ему было и впрямь трудно ответить на этот резонный вопрос:
— Скорее всего, потому, что на меня подул задний ветер. Если у вас есть часок, другой времени, я, конечно, расскажу нам все по порядку. Началось это с глухонемой Пуке. Я был влюблен тогда в Феню Гершанович, а вы сами знаете, что любовь не простой овощ.
— Быдле! Так ты разговариваешь с польским офицером? Здесь тебе не Азия. У нас Париж. У нас «Лига Наций». У нас в Вильне — шиковный университет. Мы Коперника родили. У нас роскошные кокотки в цукернях. Я тебе морду развалю! Отвечай по порядку: кто ты такой?
— Бывший мужеский портной.
— Ага! Кравец.
— Я вовсе не Кравец, а Ройтшванец, но у нас в Гомеле не мало Кравцев. Один Кравец даже состоял комиссаром и давил тифозных блох; а другой Кравец готовил из венгерского скипидара «пейсаховку», потом его конечно загнали куда теленок Макара не гонял…
— Помолчи, болван! Откуда ты родом?
— Я уже сказал вам, что я из самого Гомеля.
Ротмистр, утомившись, задремал. Разбудили его шаги вестового. Очнувшись, первым делом он крикнул:
— Еще едно бутэлька!.. Откуда ты, сукин сын? Из Хомеля. Вот так! Значит, ты поляк. Хомельщина это же наши крессы. Стянь во фрунт перед офицером, старая шкапа! Ты паршивый жидентко, но ты поляк моисеева закона, потому что эту Хомелыцину мы у вас скоро отобьем. Вы все хомельские на самом деле поляки.
Ротмистр теперь дул водку из чайного стакана, Лазик глядел на него задумчиво и нежно:
— С вами же будет, как со мной в «Венеции» и здесь даже нет чашки. Вы говорите, что я поляк? Может быть. Я об этом еще не думал. Но я был ученым кандидатом Академии. Почему же мне не стать поляком? Вот с Пфейфером вам будет наверное труднее, потому что он упрям, как осел, и потом он сейчас в польском Гомеле, а вы еще здесь. Он может сказать, например, что он не поляк, а гневный член ячейки. Я же стою здесь и я не спорю. Поставим десять точек и скажем, что я полнокровный поляк…
Ротмистр больше не слушал его. Он гаркнул:
— Встань, холера!
(Хоть Лазик и до этого стоял).
— Встань и пой наш богатырский гимн: «Еще Польска не сгинела, пуки мы жиемы»!..
Здесь то Лазик прервал пение отчаянным возгласом:
— При чем тут Пуке? ..
— Молчи, стерва! Ты ликовать должен, бить в бембены, дуть в тромбы, ходить на голове, а ты еще пищишь что то. Я из твоей морды компот сделаю! Я тебя выкину в окошко! Ты у меня будешь на бруке лежать!..
Лазик вздохнул:
— Снова брюки? Но эти суконные близнецы преследуют меня до самого гроба!..
— Я тебя в козе загною! Ты у меня узнаешь, что такое Речь Посполита! Это тебе не червонный навоз!
— Я уже узнал. Мне кажется пора итти на посполитные занозы, а вам не мешает поискать где здесь какая нибудь удобная чашка, не то вы испачкаете мое дорогое признание, которое вы записали на этом роскошном листе. Я сам вижу, что я не у себя в Гомеле, а в замечательной Речи. Правда, там меня спрашивали о кубических метрах безответного отца, зато вы хотите сразу варить из меня какое-то сладкое блюдо. Рожайте же ваши шиковные цукерни и отбирайте у меня хоть сто Пфейферов, но теперь закончим этот певучий монолог.
Тогда ротмистр, понатужась, встал, отвесил еще одну затрещину и, видимо, покоренный красноречием Лазика, пошел разыскивать укромное место. Лазика отвели в камеру.
Через несколько дней его перевезли в Гродно. Там он подвергся новому допросу. Офицер, допрашивавший его, был отменно вежлив, он даже сказал «пане старозаконный» и Лазик в умилении воскликнул:
— Нельзя ли, чтоб меня всегда допрашивали утром, когда господа ротмистры пьют кофе с молоком, а не эту «чистую»?
Ротмистр ничего не ответил. Он только деликатно прикрыл рукой рот. Что делать, — он любил иногда схватить на тощак склянку хорошей сливовицы.
— Итак, вы сами сознались в том, что нелегально перешли границу для преступной пропаганды среди, якобы, белорусских крестьян.
— Он, наверное, не нашел чашки, тот первый ротмистр, он испачкал лист и вам показались ненаписанные буквы. Я сознался только в том, что меня зовут Ройтшванец и что я полнокровный поляк. О крестьянской пропаганде и о якобы мы даже не разговаривали. Мы говорили о самых различных вещах, например, о том, что можно взять и замордовать дедушку Пилсудского или украсть целое Вильно со всеми его планами, но о крестьянах, пан первый ротмистр даже не заикался.
— Значит вы отказываетесь от своих собственных показаний? Теперь вы утверждаете, что вы поляк?
— Положим, это утверждаю не я, а вы или даже ваш родимый товарищ по профсоюзу. Он ведь сам сказал мне, что Гомель это полнокровная Польша, а я только пархатый Моисей польского закона.
— Конечно, Гомель — польский город. Мы были там и он принадлежит нам по праву.
Лазик оживился.
— Вы были, пан ротмистр, в Гомеле? Это город высший сорт! Неправда ли? Один парк Паскевича красивей всех кисточек Рафаэля. А театр, что он плох? А Сож, чем это не показательное море? Таких деревьев, как в Гомеле, я еще нигде не видел, и таких женщин я тоже не видел, потому что, если сравнить теперь с исторической высоты Феничку Гершанович и Нюсю, временно Ройтшванец, то сравнение не выдержит. Но зачем я говорю вам об этом, когда вы сами были в Гомеле? Интересно, где вы там останавливались? Если в первой коммунальной гостинице, то, конечно, там отборное положение, так что можно с балкона глядеть на всех проходящих знакомых, но зато там нахальные клопы.
— Вы меня не совсем поняли. Я лично в Гомеле никогда не был, но мы, поляки, были в Гомеле, следовательно, морально, он наш.
— Вы такой симпатичный, пан ротмистр, что мне хочется сделать вам цветочное подношение. Вы не кричите мне, что я, скажем, старый шкап, и вы держите ваши руки всего на всего в положенных карманах. Так послушайте — я разводил в Туле мертвых кроликов. Это очень красивый город с сокращенным штатом. Что же, в Туле тоже был один поляк, я даю вам честное слово. Он заведывал в коммунальном отделе постыдными бочками и он приходил к нашей курьерше Дуне, и он все время причмокивал: «Что это у вас, коханый товарищ, за божественные перфумы»? .. Дорогой пан ротмистр, вот вам еще один город. Это не шутка! За пять минут вы неслыханно разбогатели. У вас Хомелыцина, у вас Тульщина. Напишите открытку Рюрику Абрамовичу, и он наверное подарит вам всю Нарымщину. Тогда вы станете целым полушарием. Я же вас попрошу только об одном: отпустите меня на свободу! Вдруг я попробую сшить какому нибудь польскому Моисею костюм из его материала. Я все таки устал сидеть на занозах, у меня сзади уже не Ройтшванец, но полное решето.
— Увы, я не могу отпустить вас. Вы советский шпион и вас можно присоединить к любому делу, например, к заговору во Львове, к бомбам в Вильне, к гродненским прокламациям, к подделке печатей в Лодзи, к покушению на маршала в Кракове, к складу оружия в Люблине…
— Умоляю вас, остановитесь! Я же знаю, что у вас много городов. Такой походкой вы дойдете сейчас до Тулы. Но я не хочу, чтоб меня присоединили. Я уж присоединился к вам и я полнокровный поляк. Если вы встанете, я сейчас же спою вам богатырский гимн :«Еще Пуке не сгинела»… Я хочу сам родить нового Коперника! Я хочу, наконец, поглядеть на этих цукерных кокоток!..
Лазик просидел в тюрьме четыре месяца. Из Гродно его перевезли в Вильно, из Вильно в Ломжу, из Ломжи во Львов. Не без гордости говорил он другим арестантам:
— Вы — быдло! А я пан ученый секретарь. Я же открыл эту Польшу, как новый Нансен. У меня теперь внутри уже не потроха, но один посполитый план с полной карточкой сильных напитков. Но я не унываю. Я уже успел заметить, что у вас здесь еще теснее, чем у нас. Шутка ли сказать, когда у вас и крессы, и «Лига Наций», а на каждую нару приходится десять штук полнокровных поляков. Я хоть Моисей незначительного роста, но я все таки занимаю свои квадратные метры, а паны ротмистры все время устраивают буйные заговоры. Значит настанет день, когда меня выпустят и я ударю с размаху в бембены.