Алеша заболел на выпускном вечере. Он танцевал с Зинкой, и ему стало плохо — дрожь прошла по спине, во рту окислилось. Качнувшись, он наступил Зинке на ногу.
— Новые туфли! Не видишь, французские! — Зинка потерла носок туфли о свою икру, толкнула Алешу кулаком в грудь, сказала: — Бульдозер. Все танцуют, а ты как работаешь. — Она лукаво сощурилась, словно желала утаить свои настоящие мысли, и улыбнулась приоткрытым ртом. — Ох, танцевать люблю до смерти. Так бы и танцевала всю жизнь…
Зинкины светлые волосы пахли духами. Алеша отворачивал голову, чтобы легче дышалось. Сглатывал кислую слюну. Глянув вниз на улыбающееся Зинкино лицо, озаренное счастьем глаз, светлых, как вода на рассвете, Алеша вспомнил строчку из стихотворения: «И губ твоего изгиба…», которое еще в восьмом классе посвятил Зинке влюбленный в нее поэт Витя Сойкин. Вот он, Витя, задел Зинку локтем. Витя влюблен сейчас в Пашу Катышеву. Алеша затопал старательнее, пытаясь попасть в такт Зинкиной ловкой прискочке.
Боль вонзилась в живот, как занозистый кол. Алеша оставил Зинку посреди зала и пошел, разгребая танцующих, к дверям с табличкой «Завклубом». Войдя в кабинет и прикрыв дверь, Алеша лег на диван. Диван под его весом хрустнул. В третьем классе Алеша принес в кабинет биологии и природоведения красивый «камушек» (учительница просила для коллекции «Наша Родина»), положил «камушек» на этажерку, этажерка почему-то пошла от стены, поскрипывая, и рухнула. Учительница, наверное от испуга, назвала Алешу Бульдозером.
Клички к Алеше не прилипали, не пристала и эта. Только Зинка произносила ее иногда в одном ряду со Слоном, Бегемотом, Утесом бесчувственным, а также Компьютером и Логарифмом.
Боль в животе заглушала музыку, смех и неожиданно звонкие возгласы учителей, освободившихся от заботы.
На банкете было сухое вино, пиво и лимонад. Рядом со стаканом лежало по цветку шиповника, в вазах стоял жасмин. Алеша даже пиво не пил.
— Конечно, каждый год у выпускников бывают такие срывы — наволнуются, знаете… К тому же излишняя самонадеянность… Но Алеша — невероятно!
Алеша открыл глаза — над ним стояли завуч Нина Игнатьевна и завклубом, она же хормейстер и балетмейстер Нина Ильинична.
— Тебе дурно, Алеша? — спросила Нина Ильинична. — Пойди на воздух.
— Зря вы так думаете, — прошептал Алеша. — Боль у меня. Наверно, болезнь.
Слово «болезнь» удивило и возмутило его. Он поднялся и, тяжело отрывая подошвы от пола, пошел домой.
Дома он снял ботинки, бросил на стул рубашку и, уже не в силах стащить брюки, осторожно, вниз животом лег на кровать.
Шум веселья выкатился из клуба на улицу. Девичьи голоса затянули обязательную для такого случая песню о прощании со школой. Девчонки так старательно строили, такой развели ансамбль, что песня пропала.
«И чего мудрят? — подумал Алеша. — Сейчас на речку пойдут. У ребят там шампанское закопано. У Вити Сойкина карта, от какого камня сколько шагов и куда повернуть. В одном месте — Алеша должен был лечь головой к востоку, протянуть правую руку к югу… До утра будут песни орать. Как бы не подрались с туристами. Без меня им и наклепать могут…»
Боль утихала, отдаваясь по всему телу потрескиванием, как остывающий лист железа. Алеша утер нос и глаза подушкой и уснул, жалея и выпускной вечер, и коллективное прощание со школой, хотя, по существу, сам он простился со школой еще зимой, осталась только формальность — получить аттестат. Все, теперь аттестат вот он, на маленьком письменном столе, за которым Алеша просидел за уроками с первого класса, сколачивая стол и подклеивая — гвоздей в столе теперь больше, чем дерева. Завтра, может быть, послезавтра Алеша пошлет документы в училище.
Учился Алеша легко, удивляясь другим, кропотливо собирающим мудрость учебников в хрупкую скорлупу троек. С восьмого класса, с тех пор как Зинка ушла, он восседал в заднем ряду в монументальном одиночестве и терпеливо скучал. В десятом сомлел окончательно. Пошел на строительство «Металлического предприятия» и устроился шофером на лесовоз, оговорив себе только вторую смену. В школе автодело было поставлено хорошо — на широкую ногу, благодаря большому количеству поломанных автомобилей, подаренных местными организациями в порядке шефства.
Балл успеваемости у Алеши снизился.
Вызванный к директору для объяснений, он объявил свое «или»: или пусть его вызывают только по понедельникам, или он будет сдавать экстерном.
Родители молчали скорбно. Драть — так он же, медведь, выше отца на две головы и на три головы выше матери.
— Алеша, — говорили ему педагоги, — наработаешься еще. Мы тебя на медаль вели, а ты…
Он отвечал простодушно:
— А я не отказываюсь. Я в бронетанковое училище поступать буду. Для бронетанковых войск медаль не помеха.
В конце концов на его лесовозную деятельность закрыли глаза. Балл успеваемости таким образом выровнялся.
Утром он не ощутил боли, она ушла, будто ее и не было. Полюбовавшись на свой красивый аттестат, Алеша пошел на работу.
Как только занятия в школе кончились, он попросил поставить его в нормальный график, с тем чтобы отпускали только на письменные экзамены. На устные он являлся прямо на лесовозе, отвечал первым и отбывал, сигналя и грохоча.
— Ты пижон, что ли, супермен, плейбой? — возмущались одноклассники.
— Не надо… Чего тут сидеть-то, ждать-то чего? — отвечал он. — А плейбой вообще из другой оперы.
Сегодня Алеша возил лес с дальней просеки. Двенадцатиметровые хлысты, свешиваясь с прицепа, царапали землю — этакие большие, но уже бессильные пальцы.
Выкатив на просторную поляну, Алеша заглушил мотор. Некоторое время он как бы слышал работу поршней, но постепенно в Алешино сознание вошел неназойливый шум леса. Ветер выдул запах бензиновой гари. Обступили Алешу лесные запахи. Утренний, еще не прогретый лес дышал ландышем и геранью, днем эти пряные ароматы угаснут, пересиленные запахом хвои и земляники. Алеша смотрел вокруг, прощаясь, — получит вызов, и все. Какая там будет растительность? Может быть, азиатская, может, дальневосточная?
Матерые сосны вдоль просеки тянули песню на высокой и сильной ноте, но выше и чудеснее поднимались дискантовые голоса тесно растущей молоди, вторили лесу подголоски — кусты и травы.
Алеша вылез из кабины, принялся цветы рвать, хотя раньше никогда за ними не нагибался. Стиснул в букете грушанку, любку, лесную герань и, застеснявшись, бросил. Поднял с земли цветок майник, положил его на ладонь, как чудо какое — хрупкий, вокруг тонкого стеклянного стебелька белые звездочки, даже не звездочки — отблески. Вздрагивают они, словно боятся. Дрожит цветок майник, аромат его пробивается сквозь бензиновый запах ладони.
— Ишь ты — видение! Комар тебя загубить может, а пахнешь-то как душисто. — Алеша хотел сказать цветку какие-нибудь другие слова, сродные его красоте и удивляющей беззащитности, но только вздохнул и осторожно приладил цветок в трещину в старом пне.
Ястреб за стрижом погнался. Разбился, ослепший в азарте, ударился грудью в провод высоковольтной линии, мертво распластал страшенные крылья и, заваливаясь на бок, пошел косо падать.
Алеша ахнул, жалеючи.
— Как же ты этак? — крикнул в опустевшее небо. — Глядеть надо!
Трехпалый дятел губил сосну — рвал ей кожу от корня вверх метра на два, словно лыко драл.
Алеша сказал серьезной и непугливой птице:
— Хоть ты и дятел, но сволочь порядочная. — Залез в лесовоз и поехал. Машину не торопил, наслаждался сильным гудением двигателя, старанием двух ведущих мостов, цепкостью скатов.
Огибая высокий, круто вздымающийся бугор, увидел — человек машет, зовет. Наверное, случилось что-то, когда помощь другого становится необходимой. Алеша заглушил двигатель и полез вверх, цепляясь за растущую клочками траву. На хребтине бугра стоял мужик лет шестидесяти, одетый по-выходному в пиджак с галстуком, завязанным давно, единожды и неумело.
— Быстрее! — кричал мужик, хотя Алеша был рядом. — Нету уже у меня терпения. — Когда Алеша поднялся на бугор и выпрямился, тяжело дыша, мужик на колени стал, полез под набросанные горой ветки, вытащил из-под них пол-литра. — Два часа тут сижу, аж с рассвета, замерз сперва, сейчас взмокрел — выпить не с кем. Никто по дороге не пробегает. Вымерли они, что ли? — Мужик снова сунул руки под ветки, вытащил стаканы, зеленый лук, хлеб, колбасу.
— Я не буду, — сказал Алеша.
Мужик опешил, он глядел на Алешу пристально — глаза будто просечены в темном стволе.
— У меня ж день рождения.
— Вечером выпьете.
— Я же утром родился, в это самое время. И на этом вот месте. Здесь наш хутор стоял — полуселочек маленький. Юбилей у меня… — Мужик погрустнел, сглотнул слюну и сказал откровенно, словно распахнул дверь: — Вечером гости придут, будут песни орать, будто и не я народился, а лично они. Слабый я теперь стал от всяческих размышлений. А ты еще вон какой, как валун. Небось срочную отслужил?
— Нет еще, вчера аттестат зрелости дали.
— Созрел, значит. — Мужик расплеснул водку по стаканам. — Давай.
— Извините, — сказал Алеша. — Вы уж один выпейте.
— Шутишь. Не по-людски одному пить. — Поняв, видимо, что Алеша не шутит, мужик попросил: — Ты хоть чокнись со мной. Поздравь.
Алеша поздравил его от души, даже руку пожал, пожелал здоровья и счастья. Мужик выпил, заел луком и встал. Был он ростом с Алешу, но заметно тоньше в кости, в груди уже, но губы у него были твердые. Мужик вытер глаза тылом ладони, сказал:
— Земля. Я с нею уже вдоволь наобнимался. — Был он усталый, наверно, съехавший с этой земли давно и тяжело живший на стороне. Наверно, вернувшийся сюда доживать.
Алеша тоже встал. «Ночью, никак, ливень пролил. Ребята небось повымокли». Может быть, виной тому настроение мужика, может быть, аттестат зрелости или вчерашняя пугающая боль в животе — показалось Алеше, что вокруг все сверкает: и река, и ручьи, и даже всякая лужица. Туман, текущий в оврагах и тающий на полях, смягчает это сверкание, разнося его малыми искорками до горизонта и выше, как бы соединяя ручьистую эту землю с небом.
Мужик сказал горько, что, будь его воля, он бы всех людей выселил с этой небогатой земли жить в быстро развивающуюся Сибирь, а эту землю очертил бы строгой чертой, запрещающей вход в нее всему, что рубит, копает и строит. Пускали бы сюда только по пропускам с круглой печатью, чтобы отдохнул человек душой и погрустил над могилами, поскольку вся эта земля состоит из могил, наслоившихся друг на друга за долгую тысячу с лишком лет, и поскольку именно в ней отыщет русский человек либо свой древний корень, либо живого родича, либо его погост.
— Оторвал я тебя от работы, — сказал мужик, спохватившись. — Ничего, а? Фитиля не вставят?
— Ничего. Я в бронетанковое училище поступаю.
— Значит, танкистом будешь. Танкисты все гордецы. Правда, горят они знаменито, скачут из танка, будто от соснового полена искры. Я танкистов гасил. Я пехота.
Алеша сел, взял белую луковку, ткнул ее в соль и в соль же бросил.
— Вот что, — сказал он с горячностью, ему не свойственной. — Не будет этого! И танков не будет в вашем теперешнем понимании. Будут БАСОЕ.
— Какое? — спросил мужик, садясь напротив.
— БАСОЕ. Бронетанковая автоматическая самоподвижная огневая единица. Вы, как я понимаю, человек разносторонний, вы понимаете, что танку при современном уровне техники экипаж не нужен. Объективно — даже вреден. Эмоциональность, индивидуальная оценка, пристрастность искажают картину и оценку боя в целом. Танком должна управлять электронная машина. При этом один человек с командного пункта может вести в бой целое соединение, скажем роту. Биологическое пространство, нужное людям, делает танк громоздким. Машина будет ниже, компактнее, будет иметь больший боезапас и автоматическую систему гашения пламени в случае опасного попадания.
— А героизм? — спросил мужик скучным голосом.
— Героизм оставим пехоте.
Мужик с подозрением оглядел Алешу, схрустел вывалянную в соли луковицу, шумно вздохнул.
— За пехоту не опасайся, у нее и без тебя, головастика, героизма хватит… — Некоторое время он шевелил губами, головой тряс, махал рукой возле уха, словно отгонял мошкару, и сказал, вдруг просветлев лицом: — А что? А ничего. Все правильно… Придумай что-нибудь и пехоте, чтобы ей не гибнуть зазря… Давай за тебя выпьем.
— Я ж на машине, — сказал Алеша, — мне ехать пора.
— На машине — не возражаю. На машине я бы и сам не стал выпивать. — Мужик посмотрел с бугра на груженый лесовоз, он и забыл о нем, видимо. — За тебя, значит.
Мужик залез с Алешей в машину.
— Пешком ходить лучше, — сказал он. — Но снизойду, с тобой до поселка доеду. У меня ж день рождения…
Всю дорогу мужик говорил о скудости хлебных злаков на этой земле, мол, на их месте можно вырастить богатырские леса и дубравы, от чего здешние реки и многочисленные озера, обмельчавшие за тысячелетний процесс истории, наводнились бы, зарыбились, луга утучнились…
— Думаешь, древние новгородцы дураки были, что здесь поселились? А теперь балды — о лесе не думают.
Алешины мысли, как казалось ему, были шире: от Таймыра до Кушки, от Бреста до Курильских островов…
На бирже Зинка, маркируя бревна, глядела на него, как на лютого своего обидчика.
— Ну чего ты? — сказал ей Алеша.
— А то, что бессовестный. Кто же так с девушкой поступает? Бросил посреди зала. А я в школе, считай, посторонняя…
— Это ты посторонняя?
Малышами Алеша и Зинка сидели за одной партой. Зинку пересаживали в передние ряды; она была небольшего росточка, но она неизменно возвращалась к Алеше на заднюю парту. После восьмого класса Зинка из школы ушла. Устроилась продавщицей в галантерею. Уволилась недавно, никому не сказав причины, — устроилась на лесобиржу учетчицей. Говорила, подаст нынче документы в финансово-экономический техникум на вечернее отделение. К Алеше Зинка относилась последнее время с такой бесцеремонной нежностью, что он пугался и отмахивался от нее, как медведь от осы. А она и не замечала. Зинка обижалась только на обиды, ею самой придуманные. Настроение ее менялось ежеминутно. Алеша привык, не перебивая, дожидаться ее последнего слова.
— Ой, как мы вымокли-то! — воскликнула Зинка. — Ну как есть до нитки. — Потом она объяснила, страдая: — А ведь все на всех было новое, хорошее — и одежда, и на ногах. — И тут же добавила: — Ну и пусть, и не жаль… — Потом она спохватилась, оттолкнула Алешу взглядом: — И не подходи ко мне, я тебя ненавижу. Витя Сойкин меня провожал с Пашей Катышевой.
На последней ездке случилась авария — лопнула цепь на передних стойках. Хлысты развалились по бокам машины, уткнулись в дорогу комлями. Алеша поднимал сползшие комли легко, с приятной натугой, что дает ощущение проворства и силы. Стойки стянул буксирным тросом, а когда спрыгнул с бревен на землю, снова почувствовал боль в животе. Только тронул машину, боль занозистым острым колом пошла кромсать тело. Алеша сполз на пол кабины, сосны в окне то надвигались на него, то кренились набок, то совсем пропадали в красных кругах. Он корчился долго, а когда полегчало немного — поехал.
На бирже он вылез из машины и тут же рядом улегся в траву, втискивая подбородок между колен.
Зинка подбежала к нему, испуганно ахнула, медленно, словно читая по складам, поняла глупость своей обиды и не стала оправдываться. Наклонившись над ним, белым, избитым болью, пробормотала:
— Алешенька, тебе плохо?
Алешу хотели везти в район на его же лесовозе. Вспомнив, как машина швыряла его по кабине, неожиданно проваливаясь в проеденные дождем колдобины, как на каждом таком ухабе его будто с головой в кипяток окунали, Алеша ехать отказался, заупрямился, говоря:
— На лесовозе работать нужно… — И объяснил далее, что дорога ему, пешему, в самый раз — мягкая, по такой дороге только и носить болячки в район, не спеша и с осторожностью. Пошел домой, отлежался, с унынием соображая: если болезнь затяжная или, того хуже, обнаружился в его организме скрытый серьезный порок и сейчас дает себя знать — прощай бронетанковое училище, быть ему штатским специалистом… Алеша скрипнул зубами так громко, что мать опустила испуганные глаза и попросила:
— Алешенька, ты уж потерпи, не ломай диван-то…
Зинку мама прогнала, говоря:
— Иди, иди, Зиночка, больные мужчины очень непривлекательные.
Вечером Алеша отправился в больницу.
Он шагал по дороге, прижимая больное место ладонью. Боль завладела им, вытеснила даже дыхание. Когда Алеша напрягался, вытаскивая ноги, схваченные холодной глиной, ей становилось тесно у него внутри и она вырывалась наружу коротким стоном.
Алеша останавливался часто и, подняв лицо, подолгу студил его на мокром ветру. Отдохнув, упирал взгляд в дорогу, искал, где поровнее, где пожиже грязь. Дорогу он не ругал — толку чуть, да и сил не было. По этой дороге ходили и ездили, возили грузы, носили ребят, рожденных на свет в райбольнице, мостили ее проклятиями и чертовщиной — тем бы словам затвердеть.
Низкие тучи наползли, замешали сумрак на мелком дождике. Неприютные кусты, запаршивевшие вдоль дороги, как бы вздыбились, устрашающе раскорячились. Березняк в отдалении смахивал на разросшееся семейство бледных поганок.
Уже совсем ночью, неподалеку от города, Алеша упал. Поднялся с трудом, вытер грязной рукой грязное лицо и увидел перед собой девчонку. Девчонка, должно быть, выскочила на дорогу с отвилка. Она смотрела на Алешу с испугом, шумно дыша и пятясь. Алеша захотел опереться ей на плечо, пожаловаться. Он сказал:
— Погоди. Я сейчас подойду.
Девчонка повернулась и, вскрикнув, пустилась от него убегать. Бежала она как бы толчками, не разбирая дороги, к городу, к тусклому свету спасительных фонарей.
Алеша шагал за ней. Они шли как привязанные. Впереди девчонка, следом Алеша. Он держался за нее взглядом, и она как бы тянула его. Он различал ее всю: и ее худобу под узким коротким плащом, и тонкую шею, туго обвязанную косынкой. Ему казалось, что он видит ее глаза, большие, в мокрых ресницах. Северная ночь пробивалась сквозь тучи и сквозь прорехи в них светилась в висячем дожде, в щербатых блюдечках мелких лужиц.
Город был уже рядом. Девчонка выскочила на сухое, поддала ходу и пропала.
— Куда ты? — прохрипел Алеша ей вдогонку. Оглянулся — один в ночи. Боль подкатила к горлу. Дыхание раскалилось. Ноги отяжелели.
Алеша водил по сухим губам мокрой рукой, пытался загнать боль обратно внутрь, чтобы не стонала она, не хрипела — чтобы заглохла внутри.
Алеша шептал:
— Вот он, город. Спуститься с горы, подняться на гору…
Спускаясь, он услышал стук двигателя. Машина шумела неподалеку, на соседнем пригорке. Оттуда в дорогу вливалась другая дорога, образуя в ложбине глубокую гиблую лужу. Алеша предположил: «В луже машина застрянет, попрошусь подвезти. Как пить дать — застрянет. Машина, груженная тяжело…»
На соседней горе зажглись фары. Смигнули с ближнего света на дальний, проверяя дорогу. Высветили перекресток, устланный свежей бревенчатой гатью. На бревнах, на самом стечении дорог, стояла девчонка. Она стояла нагнувшись, словно искала что-то у себя под ногами. Алеша обрадовался.
— Не уходи! — крикнул. — Я тут!
Фары запалили на бревнах разноцветные блики, закипели в луже бегучими кольцами. Они надвигались с горы, разгораясь слепящими дисками.
Машина сигналила, и Алеше стало тревожно.
Девчонка выпрямилась, огляделась поспешно и нагнулась опять.
— Чего ты! — крикнул Алеша. — Давай уходи!
В ответ девчонка завыла.
Алеша вдруг разозлился. Бросился к перекрестку. Хотел дать девчонке коленом, чтобы не мешкала — оскользнется, а машину кто остановит теперь. Никаких тормозов не хватит с горы по такой грязи.
Подбежав, Алеша ухватил девчонку за шиворот. И не смог ее сдвинуть с места, повалил только.
— Вставай! — заорал он и вдруг увидел, что левая девчонкина нога провалилась в щель между бревнами.
Не думая, Алеша уцепил ее ногу у щиколотки. Рванул. Девчонка хлестнула криком, привстала, как бы моля отпустить ее, и повалилась. Алеша еще раз рванул ее ногу. Девчонка завыла глухим тяжким голосом, который, казалось, никак не мог исходить из ее тоненького существа. Потом девчонка вскинулась, ударила Алешу в грудь кулачком, встала на одно колено и закрыла лицо.
Прямо Алеше в глаза били фары. Свет их, казалось, ревел, нарастал в ушах грохотом. Машина сползала на бревна по жидкой стекающей глине. Алеша отчетливо представил себе скрытого светом шофера, одеревеневшее его лицо и намертво зажатые тормоза. Машина шла юзом. Вывернутыми для торможения колесами она гнала впереди себя волны. Она плыла с высоты тяжкой слепящей силой. Алеша чувствовал ее запах, чувствовал, как дрожит в напряжении весь ее остов.
В шаге от девчонки Алеша заметил выпирающее из настила бревно. Он ухватил бревно за торец и, расставив ноги, потянул кверху всем телом. Глина под бревном чмокнула, засосала воду со свистом. Поднятое бревно преграждало машине путь. Фары надвинулись на Алешу, и удар сокрушительной силы сбросил его в воду. Падая, он услышал глухой, с хрустом стук бревен — так бухает и хрустит сплавной залом на реке. И оборванный высокий девчонкин крик.
Алеша барахтался в луже — не мог нащупать дна под собой. Он повернулся лицом вниз, поджал под себя ноги и встал. Тихо было. Алеша вылез на бревна. От заглушенного двигателя шел кузнечный запах солярки. Фары уже не жгли, не слепили белым дальним лучом, светили вниз мягко и желто. С широкого мощного буфера падали капли — тюкали в мокрое. Шлепались комья глины, сползая с грунтозацепов. Громадные, Алеше по грудь, колеса уперлись в бревно, которое Алеша поднял из гати. Под этим бревном, сбитым на сторону, возле могучих колес, согнувшись, лежала девчонка. Настил весь сдвинулся, в нескольких местах вспучился — горбом выпер. Алеша закрыл глаза, представив, как сдавило бревнами девчонкину ногу.
Шофер сидел рядом с девчонкой на корточках.
— Живая, — сообщил он шепотом.
Не было здесь шоферской вины, но Алеша загородил его глаз кулаком и взвизгнул:
— Как двину! Подавай машину назад, сволочь!
Вспоминая, Алеша всегда стыдился этого выкрика — истерической несправедливости тона и своего кулака, похожего на булыжник, вытащенный из грязи.
Шофер скучно отвел его руку. Самосвал, груженный доверху щебенкой, был с прицепом.
«Сильна машина!» Этот странный восторг не явился Алеше отчетливо, но как бы прошел сквозь него слабеньким электричеством. Он повернулся к шоферу, большой, кажущийся в темноте матерым и грозным. В его еще зверском голосе уже не было истеричности, скорее, смущение и досада.
— Чего сидишь — лом неси!
Шофер принес заводную ручку.
— Мы щебень возим, ремонтируем шоссейку… Вот ведь как получилось. — Эти жалобные и бессмысленные слова сняли с Алеши напряжение.
— Я тебе починю поперек крестца, — сказал он устало.
Шофер двинулся на него, задышал снизу вверх.
— За что ты меня? Я виноватый?
Алеша оттолкнул его, пошел по настилу.
— А иди ты… Сюда, говорю, иди!
Они вывернули бревно за девчонкой, сдвинули остальные, отдирая скобы заводной ручкой. Когда девчонкина нога оказалась в широкой свободной щели, Алеша осторожно ощупал ее — ногу удерживала скоба, вонзившаяся возле пальцев. Алеша потянул ногу вниз. Девчонка очнулась от новой боли и, уже не в силах кричать, задышала со стоном.
Алеша поднял ее на руки.
— Может, я в город сбегаю, — предложил шофер, садясь на подножку машины и закуривая. — Все равно милицию звать.
— Затаскают, — сказал Алеша. — Потом доказывай. В милиции и не врешь, а все равно будто врешь… Я ее донесу…
Когда Алеша скользил и терял равновесие, девчонка стонала, но тут же спина ее слабела — девчонка тыкалась мокрым носом в Алешкину щеку.
Алеша взошел на бугор. Положил девчонку на чье-то сухое крыльцо. Снял с ее шеи косынку, чтобы перетянуть бедро — унять кровь.
Девчонка села. Вцепилась в юбку.
— А вот я тебе по лбу дам, всего и делов, — сказал ей Алеша. — Вались на спину — не мешай дело делать. — Оттолкнул ее руки, обмотал косынку вокруг бедра, затянул узлом.
Девчонка мешала, тянула юбку к коленям.
Он поднял ее и пошел, прижимая к груди, как ребенка. И все говорил:
— Малахольная. Ну, ты совсем того… Ну, смехота…
Алеша ногой постучал в дверь больницы и, когда открыла ему санитарка, положил девчонку на белый диван.
— Вот, — сказал он. — Происшествие произошло. — Сел к противоположной стене на пол, стесняясь испачкать белую мебель своей грязной одеждой.
Девчонку унесли на носилках в тихие коридоры, в жесткий запах лекарств.
Алешу расспрашивал доктор, что и как было. Записал адрес для передачи в милицию. Когда доктор спросил, зачем Алеша шел в город, Алеша разволновался, вспомнив про свою боль.
— Я же к вам шел, — сказал он. — Страх как болело в животе. Думал, по дороге помру в грязи, а мне в училище поступать, в бронетанковое.
Доктор велел спустить брюки, принялся исследовать, осторожно нажимая на Алешин живот и быстро отдергивая руку. Положил на диван, прижал его согнутую правую ногу к ребрам.
— Больно?
И Алеше вдруг показалось стыдным, что боль прошла, что отнимает он время у занятого человека, которому нужно больных обходить и спасать девчонку. Его охватили злость и досада на то, что нес он ту боль так долго и так бесполезно. Он чувствовал себя глубоко несчастным и опустошенным.
— Хватит, — сказал он, отстранив руки доктора и застегивая штаны. — Я обратно пойду.
Доктор достал таблетки из шкафчика, велел Алеше их проглотить.
— Бывает, — сказал доктор. — Бывает, что приступ кончается. Полежи на диване, потом можешь домой идти. Резать без приступа не будем.
Когда Алеша пошел в коридор, чтобы лечь на диван и вздремнуть до утра, доктор спросил:
— Значит, не знаешь, как зовут эту девушку?
— Не знаю, — ответил Алеша. — Она же кусалась…
Он лег на диван и уснул. Утром его пробудил холод из форточки и ворчание санитарки, которая собирала грязь, осыпавшуюся с него.
— Извините, — сказал Алеша. — Я пойду. На работу пора.
Санитарка словно высунулась из морщин, платков и воротников.
— Ты что же про свою барышню-то не спрашиваешь? Мимоходный ты, что ли? Или ты герой и тебе не интересно?
— Живая? — спросил Алеша.
Санитарка обмахнула Алешины сапоги веником.
— Тьфу на тебя! Короткий срок с костыльком поскачет, а там и плясать сможет. Хорошая девушка.
— А какая она в лицо?
Санитарка посмотрела на Алешу тихими глазами, в которых если и был цвет, то, может быть, тот, каким раскрашена доброта.
— Шатенка, — сказала она, присаживаясь рядом с Алешей. — Ты бы ее навестил. Не чужой, поди.
— Не пустят. Ты ей кто, спросят.
— Как кто? — санитарка даже руками всплеснула, они, как воробышки, выпорхнули из ватных, обшитых аккуратными заплаточками рукавов. — Ты ей спаситель. Дождись дня и ступай. И не геройствуй. Спасенный — что крестник. И спасителя не увидеть — вроде как остаться сиротой.
«Я ей никто. Чего это я к ней пойду? — подумал Алеша, выйдя на воздух. — Живая, и ладно. Оклемается».
Он погулял по городу, не зная, куда себя деть. И все думал: «Шатенка. Это что же, темно-русая, что ли?» Постоял у кинотеатра — рано было. Пошел в баню. Упросил очистить ему одежду и выгладить. Пока чистили, пока гладили, он поддавал жару в парной и гоготал вместе с ранними стариками, которые любят, когда в бане еще не мокро, пар сухой, жесткий и пахнет дымом.
— Эх, хорошо! Дюжий пар. Терапия… — кряхтели всезнающие старики.
За стирку и за глажение Алеша заплатил сверх тарифа рубль. Вышел на улицу щедрый и прибранный, как жених. К кинотеатру пошел. Постоял среди ребятишек, толпившихся возле кассы, поразглядывал рекламные фотокарточки. Девушка, наверное героиня, смеялась, запрокинув голову. Светлые волосы, губы змейкой напомнили ему Зинку — «Танцевать люблю до смерти. Все танцевала бы и танцевала…».
В третьем классе учительница задала написать сочинение — «Кого мы любим». Все написали: маму, папу, любимую Родину. Зинка написала: «Я люблю Алешу».
«И больше никого?» — смеясь спросила учительница.
Зинка ответила:
«Так остальных же само собой…»
Алеша сказал вслух:
— Дура. Вот дура-то…
Маленькие девчонки с косичками сунулись к фотовитрине посмотреть, кого это он обозвал таким образом. Алеша поскреб одной из них тугие волосы на макушке пальцем и пошел в гастроном напротив. Купил напиток «Байкал», шоколадных конфет «Элегия», связку баранок и два пирожных.
В больнице ему дали халат, и другая уже санитарка, тоже старая, провела в палату. Она впустила его и прикрыла дверь — сама не пошла.
Алеша огляделся. На одной кровати лежала женщина лет тридцати, спала. Другая кровать белела глаженой пустотой. На третьей, возле окна, лежала девчонка, таращила на Алешу большие глаза, в которых смешались вместе и радость, и горе, и любопытство, и что-то совсем смешное, вроде детского «я больше не буду», ее осунувшееся лицо и темные волосы были как бы оправой к этим глазам.
Стараясь не шуметь, Алеша положил гостинцы на тумбочку, баранки повесил на оконную ручку, чтобы красивее, — девчонкины глаза смешливо блеснули. Алеша сел на стул, стараясь удержать свой вес в напряженных ногах, чтобы стул не скрипнул, не растревожил белую тишину. Спросил шепотом:
— Как тебя звать-то?
— Оля, — шепнула девчонка.
Имя Алеше понравилось, он почему-то вспотел, как в парной, и принялся считать сучки на половицах от стула и до дверей.
— Чего ж ты бежала-то от меня? Видишь, как получилось, — сказал он, сосчитав наконец сучки и вздохнув.
В девчонкиных глазах дымком прошел вчерашний, еще не остывший страх. Конечно, боялась его, громадного, грязного, качающегося на дороге. Устрашилась его перекошенного лица, заляпанного грязью, ужаснулась хриплого, дикого крика.
— Я ж ведь не пьяный был, — прошептал он. — Я не пью. Я же тебе кричал, чтобы на тебя опереться. Вчера у меня аппендицит был, приступ то есть. Сейчас прошло… — Алеша отвел от девчонки глаза, уставился на пустую койку, пристыженный и обманутый болью. — Страшно мне было. Я в бронетанковое училище поступаю, а тут болезнь. Понимаешь? Если бы вдруг серьезное что… — Он помолчал и заявил вдруг громким, неуместным в этой белой палате, решительным голосом: — Я сейчас на работу пойду, расчет оформлять.
Спящая женщина проснулась, с каким-то птичьим любопытством уставилась на Алешу. Девчонка вдавила один глаз в подушку, другой глаз прикрыла тонкой рукой. Алеша увидел, как между пальцами ее потекли слезы. Они текли быстро и мокро. Девчонка не прятала худых своих плеч, и в широком вырезе больничной рубашки была видна ее маленькая, приподнятая локтем грудь.
«Не стесняется, — подумал Алеша. — А тоненькая-то, прямо травинка». Что-то хрупкое шевельнулось в нем, затеплело. Алеша задержал воздух в груди, боясь выдохнуть пробудившийся в нем едва ощутимый аромат лесного цветка.
— Вы того… Вы не думайте. Вы отдыхайте…
Он смотрел на девчонку, жалел ее, худенькую и раскрытую. Ему стало досадно и неловко от того, что он заговорил с ней на «вы», словно оттолкнул ее от себя. Алеша встал, осторожно тронул пальцами девчонкины волосы.
— Слышишь, — сказал. — Ты не скучай тут одна. Я скоро опять приду. Цветок тебе принесу — майник. — Он подошел к двери, ступая на цыпочках, и, обернувшись, как бы подтвердил обещание: — Ты того, ладно. Ты не горюй. Я скоро… — И, уже закрыв дверь, ощутил вдруг непривычную и оттого неловкую свободную радость — мысль ему пришла в голову: «Зинке я цветов не носил…»