Двадцать девятое июля.
Жара.
Зной.
Пекло.
В проемы между кладбищенскими старыми липами видна белесая, разморенная Волга. Даже сюда, на погост, доносится музыка с радиостолбов на пляже, визги и крики москвичей, которых выплеснула с утра первая воскресная электричка.
Дело понятное: до Сочей далеко, в самостийный Крым не сунешься, да и дороговато там — почти как на всяческих Кипрах и в Туретчине, а тут два часа трясучки от столицы — и почти рай.
Вода в Волге условно чистая, потому как главная оборонка в Сомове давно скончалась, грязнить речку почти некому, а в окрестных лесах речушки и родники работают как заведенные и подпитывают Волгу чистейшей водой, которую даже пить можно.
Я не первый месяц как из Москвы, но только сегодня выбралась на могилу деда, академика Иннокентия Басаргина. Здоровенный стоячий камень притащили когда-то из Карелии на дедову могилу его благодарные ученики: тогда к отечественной картошке отношение было серьезное и здесь, в филиале столичного института, выводились и испытывались классные сорта, но нынче уже ни черта не осталось — ни учеников, ни филиала, на опытных делянках стоят, как уродливые комоды, замки новоявленных богачей, а теплицы прихватила местная коммерческая агрофирма «Серафима».
За многие годы надгробие покрылось коростой, в трещинках растет мох, от золоченых букв остались только намеки, и я рада, что дедов профиль высечен в камне, а не изображен на бронзовой или медной доске: мародеры, которые обдирают все на свете, имеющее отношение к цветным металлам, и волокущие медяшку и бронзу в скупку, добрались бы уже и до Иннокентия.
Я ковыряюсь в трещинках садовым ножом, отмываю камень мощными шампунями и удовлетворенно наблюдаю за тем, как гранит приобретает свой натуральный благородный цвет, темно-серый, с вкраплениями красноватых искорок.
Неподалеку от меня возится у здоровенного дубового креста, венчающего надгробие бывшей мэрши Маргариты Федоровны Щеколдиной, начальник нашей гормилиции Лыков. Он снял форменную куртку с погонами майора (уже!), крутые толстоватые плечи лоснятся как у тюленя, а майка под мышками черна от пота.
Лыков привинчивает мощными винтами застекленный фотопортрет моего главного врага. Он уже успел мне пожаловаться, что какие-то хулиганы постоянно мажут изображение всякой гадостью, бьют стекло, и наши славные городские органы внутренних дел вынуждены постоянно восстанавливать фото мэрши, в знак уважения к ее великим заслугам.
Щеколдиниха выглядит на снимке роскошно, с широченной лентой градоначальницы через плечо, на фоне развернутого триколора, и, если бы я точно не знала, что это была за тварюга, я бы приняла ее за нормальную и даже милую даму среднестатистического возраста.
Я прекрасно понимаю, что забота о мэрше — просто предлог. Майор Лыков пасет меня уже третий месяц. И не только он.
Город Сомов никак не может понять, какого дьявола некая Лизавета Туманская (в девичестве Басаргина) возвратилась в родные края.
Майор Лыков (тогда он еще был сержантом) лично надевал на меня наручники, отвозил из камеры предварительного заключения в суд, не допускал ко мне Гашку, то есть Агриппину Ивановну, которая пыталась меня подкармливать, и на его ягодице есть след от моих зубов, потому как однажды, когда он стал слишком наглым, я, вызверившись от отчаяния и скорбей, укусила его, как элементарная дворовая шавка.
Так что мы с Серегой почти родные.
Мы тут все в Сомове родные.
Но — почти.
Лыков утирает мокрое, похожее на ржаную буханку личико, в которое, повыше облупленного на солнце шнобеля воткнуты голубенькие глазки, и интересуется издали:
— Лизавета! Квасу хошь? У меня в машине бутылек. С хреном.
Я отказываюсь.
Лыков шлепает за ворота, к милицейскому «жигулю» с мигалкой за своим квасом.
Мне интересно, о чем он будет толковать с пацанками, которые постоянно сопровождают мою машину на двух велосипедах с моторчиками и одном крутом скутере. Я раздвигаю кусты сирени у наружной ограды и смотрю на них. Две девчушки абсолютно стандартной тинейджерской штамповки. Та, что на японском скутере, — еще безгрудая, плоская как дощечка, с выцветшей на солнце, почти белой волосней, ведет себя властно. Модненькая такая, в оборванных джинсовых шортиках, оранжевом топике, в громадных противосолнечных очках.
Когда Гашка засекла пацанок впервые возле нашего дома, она мне растолковала, что эта сопливая командирша — тоже из щеколдинских. Некая Кристина, по уличной кликухе Кыся.
Сейчас они сидят, положив свои моторизованные метелки, на траве возле моей тачки — скоростного «фиата-палио». Следить им за мной легко — такого экипажа больше ни у кого в Сомове нету, да и номера московские. Лыков возвышается над ними как потная гора и дует свой квас из пластиковой бутылки, сердито вздыхая.
— Что вы за нею таскаетесь? Что она вам? Шимпанзе?
Писюхи молчат.
— Имеет место? Кыська? — напирает мент.
— Дядя Сережа… Ну я же не одна. Мы по очереди с девчонками ее… ну как бы… изучаем.
— Зачем?
Писюхи возбуждаются и трещат, перебивая друг дружку.
— Тихо! Всем! Давай ты, Кристина…
— Ни фига вы не врубаетесь, майор. Интересно же — жуть! Как ходит, как держит себя, одевается прикольно, красится… Духи, между прочим, только классическая «Шанель».
— Ну и что? Твоя мать тоже душится будь здоров. Таким ароматным запахом. Тоже женщина. Положено.
— Сравнил! Моей Серафиме что за шкирку ни залей — все одно колбасой с ее мясокомбината несет. Коптильней. А тут — класс! Все как надо! Понимаешь? Другой такой у нас нету.
— Пусть так. А хвостами за нею таскаться — это прилично? Ведь уже почти что взрослые девушки.
— Вот именно что «почти что». Мы к ней близко и подойти боимся. Кто мы, а кто она! И мы не просто так… А давно уже…
— Что «давно»? — не понимает Лыков.
— С прошлого года все вырезки про нее из газет и журналов собираем! Фотки! «Дочь Большой Волги!», «Бизнес-леди!» — с явным к нему пренебрежением фыркает Кыся.
Подружка подхватывает:
— Ага! Даже в Москву на электричке мотались. Посмотреть хоть издали, как она на своем «мерсе» в свой обалденный офис заезжает!
— Делать вам нечего, девки.
— Ну вы прям как дебильный. Про жизнь думать-то надо? Если она сумела, так, может, и кто-нибудь из нас сможет.
— А… Это как бы курс молодого бойца, что ли? Кыся?
— Я же серьезно, а вы хихикаете. А я вот не понимаю… Мы! Все! Просто шизанулись уже. Это же как настоящая королева вернулась! Верно?
— Допустим…
— А зачем, Лыков? Такого миллионера в мужья оторвала, с самим президентом чаи распивала, небось из Парижа не вылезала! И вдруг бац — в нашу дыру.
— Значит, так. Отлипните от человека, девушки! Иначе нарветесь на мои строгие меры.
— Да не пугай ты нас мерами, дядя Сережа. Ты лучше скажи, что у нее такого случилось, что она… к нам?
— Повторяю! Больше никаких наружных наблюдений!
— Подумаешь! Да за нею весь город наблюдает…
Вот тут эти недомерки совершенно правы.
Я едва ступила на родимую землю, а вокруг меня уже пошла какая-то неслышная и незримая суетня.
Ну то, что мне с ходу вернули дедово домостроение, — это я понять еще могла. Щеколдина и упекла-то меня в зону прежде всего для того, чтобы наложить лапу на особняк академика Басаргина, который он строил по своему проекту да в основном и своими руками лет пятнадцать, не меньше. В мэрии откопали какие-то официальные бумаги, из которых явствовало, что дом представляет из себя историческую и музейную ценность, и подгребла его мэрша под себя поперек всех норм и правил.
Но Щеколдину прикончила за ее шуры-муры с мужем саперной лопаткой выпущенная из дурдома на волю жена прокурора Нефедова. Основы могущества щеколдинских явно заколебались, а главное, как я понимала, в Сомове меня держали нынче не просто за внучку академика, а за этакую всемогущую полуолигархшу, главу суперкрутой корпорации «Т», которая при желании может просто купить со всеми потрохами, портом и предприятиями город Сомово и засунуть его себе в кошелку.
Какая-то инвентаризационная комиссия тут же оценила дом, сад и службы подворья академика в смешные копейки, по ценам почти столетней давности, сынок Щеколдинихи Зюнька несколькими грузовиками выволок мамашино барахлишко и мебеля, и я до сих пор балдею, что все это сызнова мое!
Похожее на удивительный корабль строение, сложенное из настоящих корабельных сосен, водруженное на цоколь из карельского природного камня, с круглыми окнами-иллюминаторами, выходящими на Волгу, крытое натуральными просмоленными деревянными плахами, с дровяными печами, внутренними трапами-лесенками, кладовками, чуланчиками, открытой верандой величиной с полстадиона, уцелело.
Полусад-полулес на подаренном деду за заслуги гектарном участке, засаженный им лично, с канадскими елями и пихтами, экзотическими лианами и кустарниками (у Иннокентия даже сакура цвела и плодоносила японская хурма и мадагаскарское ягодное дерево), был, конечно, частично испохаблен теннисным кортом с асфальтовым покрытием и идиотским гаражом на четыре машины, но я уже решила, что со временем снесу все это к чертовой матери!
Конечно, было противно постоянно натыкаться на следы пребывания чужого человека в родном доме, который я знала до каждой дощечки, каждого гвоздя и каждой ступеньки.
Мы с Гашей, которая тотчас же вернулась ко мне из своей Плетенихи, недели две жгли костер на берегу, возле наших мостков, отправляя в огонь старые колготы и прочее тряпье, оставшееся от мэрши, румынский, распавшийся в куски, мебельный гарнитур времен дружбы всех стран соцлагеря, который она по скупости не решалась выкинуть и держала на чердаке, еще какую-то труху и рухлядь…
Но того, чего я больше всего боялась — что мэрша выкинет весь дедов архив на свалку, спихнет куда-нибудь тома его уникальной библиотеки, выметет даже следы пребывания в этом доме моего Иннокентия Панкратыча, — не случилось. По ее приказанию все это было свалено в одном из дальних подвалов и благополучно забыто.
Разборкой всего этого мы с Агриппиной Ивановной и занимались в то лето.
Помню вечер, когда я вернулась с погоста.
Воскресная орда отдыхавших на Волге москвичей благополучно отбыла на двух обычных дополнительных электричках, от реки наконец дохнуло прохладой, мы с Гашкой сидим в дедовом кабинете.
Кабинет почти доверху завален картонками с архивом, стопками книг, перевязанных бечевкой, старыми фотоальбомами. Включена настольная лампа. Сбоку шумит древний вентилятор. Нацепив очки, я делаю опись в амбарной книге, рассматриваю пожелтевшие снимки пятидесятых годов, на которых изображен еще нестарый Басаргин-дед с соратниками. На делянках, в теплице, в лаборатории… И даже победно вскинувший над головой… две громадные картошины.
Гаша, сидя поодаль, полирует бронзовую обезьяну, изучающую человеческий череп. Сонный, в пижаме, к нам заглядывает мой Гришка, мой приемыш, золотая моя ягодка. Он гордо сообщает:
— Зубы я почистил, мам.
— Спокойной ночи, Гришуня.
— Спокойной ночи, Гаша.
— И вам также.
Я знаю, зачем приходит наше дитя. Гаша тоже. Без поцелуя он просто не заснет.
И еще одно: я просто обязана довести его до кроватки и подождать, пока он не засопит.
Когда я возвращаюсь, Агриппина Ивановна с удовольствием сообщает:
— Хорошо, что я эту уроду в Плетениху уперла, когда меня Щеколдиниха из этого дома выставила. Это Иннокентию Панкратычу чехословаки в Праге поднесли.
Это она про обезьяну с черепом.
— На юбилей, кажется? — пытаюсь я вспомнить.
— Из уважения. За то, что твой дед за какого-то ихнего ученого монаха у нас перед всеми учеными заступался.
— Монаха?
— Лаборанты как-то говорили — за этого монаха после войны с немцем его и сажали. А может, и не лаборанты… Я же не мамонт — все помнить.
— За монаха? А-а-а… Менделя? Это насчет лженауки генетики, вейсманизма-морганизма и всего такого? Немарксистского?
— Спроси чего полегче. А разве Панкратыч тебе не рассказывал, как срок тянул? Аж под Карагандой.
— Да он не любил со мной про это. Выходит, тюряга у нас с академиком — как бы наследственное? А? Ни одного Басаргина не минует.
— Так выпустили же его. За что сажали, за то и премию дали. И — в академики! За картофельное решение продовольственной программы. Ну и что там нового на погосте?
— Кто-то Щеколдиниху и после смерти достает. Фотографию ее могильную портят.
— Ну теперь уж недолго.
— Что — недолго?
— Так мне давеча парикмахерша Эльвира все выложила. Щеколдинские уже и памятник ей оплатили. В Москве город заказал. Самому знаменитому по памятникам. Высотой — во! С каланчу! Из колокольной бронзы и красного мрамора. За верное служение отечеству.
— Кто ж его там за заборами на погосте увидит?
— Так они собираются на набережной его поставить… Прямо над Волгой…
Меня это поразило:
— Ничего себе — замахнулись. Может, вранье?
— Я вранья в дом не несу. Вроде бы к зиме перенесут домовину… С торжественным митингом… И музыкой… «От имени города первому мэру…» Как это? «Новой эпохи».
Темнит что-то со мной Агриппина Ивановна. Главную новость приберегла на вечер. Могла и раньше сказать.
У нас с нею всегда так.
Эта хитрованка пульнет как бы случайно именно то, что больнее всего меня заденет.
А потом ждет, что я скажу.
А я молчу.
Этому меня корпорация «Т» научила. Прежде чем что-то решить, все прожевать мозгами или, как выражается моя бывшая помощница Элга Карловна Станке: «Необходимо подвергнуть представленную информацию тщательному логическому анализу, Лиз! Тогда мы будем иметь окончательный и несомненный синтез!»
Потом мы пьем чай с вареньем.
И молчим.
Потом Гаша уходит умыться, надеть ночную сорочку и помолиться. Икону она из Плетенихи привезла в сумке свою. Богоматерь с младенцем. Хорошо, что никто не слышит, как Агриппина Ивановна молится.
Я слышала.
И не раз.
С Богоматерью у нее отношения как с начальницей, которая просто не имеет права отвергнуть ее настояния. Они с иконой на «ты».
Как-то она просто отругала ее за то, что та не исполнила ее просьбы. Агриппина Ивановна ожидала, что одна из ее стельных коров в деревне принесет телочку, а та разродилась бычком.
Так что я собственными ушами слышала, как Гаша, стоя на коленях, грузная и большая, извергала недовольство, как вулкан средней мощности:
— Я тебя про что просила, а? На фиг мне этот бугайчик… С телки хоть молочко пойдет, а с этого… пацана рогатого… Какой прок в хозяйстве? Только на солонину? Так ведь жалко же… Живое же! Что ж ты так-то? Со мной?
На сей раз первая не выдерживает она.
— Ну, будет в молчанку играть. Чего надумала-то? Неужто это безобразие с Щеколдинихой спустим?
— Спящий в гробе мирно спи… — замечаю я смиренно. — Жизни радуйся живущий…
— Чего?!
— Дай денюжку. Гаш.
— Это еще зачем?
Открывать своих задумок даже Агриппине Ивановне я не собираюсь. Тоже по корпорации «Т» знаю. Чем попусту трепаться, сделай дело. Потом, как говорится, будем посмотреть. Я и говорю этак небрежно:
— Да мотнуться кое-куда придется. На бензин надо.
Гаша заводится:
— Сколько ж это твой автомобиль его жрать может? Продала бы ты его к чертовой матери, Лизка.
— Жалко… Я без него как без ног. Между прочим, я его в Москве на свои покупала. Не на корпоративные.
— А ружье Иннокентия Панкратыча проедать не жалко? Настоящий «зауэр» три кольца. А цену нам дали — смех и слезы. И как нам дальше выкручиваться?
— Выкручусь…
— Ты выкрутишься, как же! Забери с суда свое заявление, что тебе от твоего траченого Туманского ни копья не надо. С него не убудет.
— Гашенька, это мое дело.
— Положено же при разводе делить имущество. Это ж не кастрюли с утюгами! У него же нолей не считано! Мы этого козла драного так тряханем! И будем как сыр в маслице…
— Гаша… Гаша!
— Сто лет Гаша! Сама о себе не думаешь, так мне не мешай. Гордая, да? Ты гордая, а мне каждый день думай, чем вас напихивать. А электричество нынче почем? Ты хоть бы на счетчик смотрела! Щелк — и пенсия! Щелк — и пенсия!
— Хорошо… Больше не буду, — так же смиренно соглашаюсь я. С Гашкой всегда так. Что угодно, только за кошель ее не трогай. Она сопит, раздумывая, вынимает из-под скатерти заначку — мятый стольник.
— Больше не дам!
— И на том спасибо. Гаш, а ты не видела, куда я свои старые визитки засунула? Ну, выпендрежные такие… «Генеральный директор корпорации «Т» Туманская, и все-такое?
— Сама ищи! Генеральная директорша! Без порток!
Гаша ушлепывает.
Визитки я нахожу сама. На дне моей парадной сумки их осталось всего четыре штуки. Я рассматриваю их с грустью. Такую роскошь мне еще долго не видать. Скорее всего — никогда. Даже Элга взбесилась, когда я их заказывала: «Вы имеете непозволительную расточительность, Лиз!» Визитки и впрямь хороши. В прямоугольничке какой-то спецбумаги цвета слоновой кости оттиснуто рельефное изображение Спасской башни, как бы намекающее на мою личную приближенность к Кремлю, логотип корпорации «Т» в уголке сработан в цвете, голограммно и переливается как хвост у павлина, плюс еще на визитке помещен мой миниатюрный портретик, чтобы меня, не дай бог, ни с кем не спутали. Ну и поперек всего державной вязью обозначено «Туманская Елизавета Юрьевна, генеральный директор».
И хотя я давным-давно не корпоративная и послала своего Туманского, подлого и гнусного изменщика, бабника и мерзавца, вместе со всеми его офисами, депозитами и фирмами очень далеко, этот кусочек картона может открыть мне кое-какие недоступные двери, как всегда открывал во времена моего всемогущества…
Все знают — корпорация «Т» веников не вяжет. Она вяжет в основном финансовые интриги. Но пашет не только на себя, но и на благо России — будь здоров. Кирпичные, асфальто-бетонные и прочие заводы работают, металл плавится, элеваторы полнятся зерном, а танкеры отчаливают от наших терминалов и упиливают по всем морям и океанам…
Как всегда к ночи, на меня накатывает смутное…
Как там ни верти, а конструктивно я все еще баба. К тому же еще недавно мужняя. Такая не добравшаяся даже до тридцати нормальная женщина. И вся оснастка у меня напоминает о своем законном предназначении, особливо в ночи темной при луне. Томится, значит, некая Лизавета. Испытывая постыдные желания и чувствуя, как во всех тайных местечках начинают биться горячие пульсики.
И я слышу мощное дыхание Сим-Сима, чувствую его сухие нежные руки и прочее, обоняю запах его трубочного виргинского табаку, и мне просто с ним опять хорошо…
От этого у меня одно спасение — спуститься среди ночи к мосткам, скинуть халат и поплавать голышом в Волге до озноба, дикой усталости, в общем-то, до полного изнеможения…
Что весьма не одобряет Агриппина Ивановна.
Но сия часть моей личной жизни ее никак не касается.
Когда я, кутаясь в халат, мокрая, бреду из-под берега к дому, то обнаруживаю под яблоней Зюньку, то есть сынка мэрши, папашу моего приемыша Гришки, который вышел из-под контроля мамочки и которому я бесконечно благодарна. Прежде всего за Гришку.
Зюнька, в одних шортах и футболке, сидит за садовым столиком, пьяный в стельку. С пузырем, явно не первым, эмалированной кружкой. И терзает на газетке копченую чехонь.
Ему тоже скоро под тридцать, но он до сих пор похож на крепкого коротенького загорелого младенца, с темным румянцем, как у дворовой девки, во всю щеку, копной всегда всклокоченных пшеничных волос и неожиданно черными, просто цыганскими очами, тайну происхождения которых Маргарита Федоровна унесла с собой. Как-то Зиновий признался, что мамочка так и не открыла ему, от кого она конспиративно его понесла. Зюнька уверен, что это был кто-то из больших чиновников. Потому как Щеколдина всегда и все делала со смыслом. И своего никогда не упускала.
Все понятно, Зиновий в очередной раз пришлепал со своими откровениями. Делится он только со мной. Своих сомовских родичей он просто побаивается.
— Зюнь, ты что тут делаешь? — обреченно осведомляюсь я.
— Да вот… Шел, шел и… пришел. Гришуня спит?
— Спит — не спит… В таком виде я тебя к нему и близко не подпущу. Хорош… папочка.
— Выпил? Так есть с чего. Народу вокруг — уйма, а людей нету. И вообще все как-то не по-человечески. Ты нас с мутер еще ненавидишь?
— Ну почему же? В дедовом тереме опять… Яблочки его не выкорчевали… Это ж все добро тебе мамулей завещано. Тебе и спасибо!
— Да я-то при чем? Сказали мне наши: не возникай, отдай ей все, чтобы она с нами судиться не вздумала… У нее там пол-Москвы своих юристов, а нам сейчас скандалы ни к чему. Я отдал… Юридически.
— Вообще-то я подозревала, что тебе… родные и близкие… подсказали.
— Да я бы тебе и так все отдал… Без них… Мне вот что интересно: никуда ты особенно отсюда не выходишь, никто тебя почти что не видит…
— Ну а с чего мне по городу просто так рассекать? Вся память о деде — теперь под этой крышей.
— Я не про это. Тебя в городе как бы и нету! Так?
— Допустим.
— А ты все равно есть! Только про тебя и гудят. А вот я в городе есть… Так?
— Так.
— А меня как бы и нету! Ну нету меня ни для кого, понимаешь? Даже для наших. «Не лезь!», «Не твое дело!», «Ты этого не поймешь»… Шу-шу-шу да бу-бу-бу… Все что-то крутят, делят, суетятся. Торчу в этой поганой аптеке… Памперсами торгую… Коммерсант Щеколдин!
— Ну не в убыток же, Зюнь.
— А-а-а… Думал, хоть теперь намордник скинул, в котором меня мутер всю жизнь водила, а все одно в наморднике.
— А ты плюнь на своих, Зюня. Пошли подальше свою щеколдинскую ораву. Дяди эти, тети… Вон как я своего послала.
— Так я о чем, Лизавета? Ты со своим расплевалась, я про мою бывшую, Горохову Ираиду Анатольевну, и думать не собираюсь. А у нас с тобой кто? Гришка! Вот он тебе как?
— Я тебе за Гришку по гроб жизни обязана… О чем речь! Не знаю, как бы я без него выжила.
— Ты без него можешь?
— Нет.
— И я не могу. Значит, так, посылаем все это на фиг, Григория под мышку… И навстречу жизни!
Мне уже все ясно.
И досадно.
И смешно.
Как только тяпнет — заводит все ту же пластинку.
Иногда мне его жалко.
И я даже подумываю: а не уложить ли его под какой-нибудь кустик? Просто из любопытства?
Но я тут же жму на тормоза.
Это же будет элементарная женская подлянка.
Он невесть что решит.
Что это всерьез и все такое.
И я включаю иронию:
— И далеко она, эта самая жизнь, Зиновий?
— Только не здесь. Здесь же нормальному человеку делать нечего… Кроме детей… Главное, чтобы ты со мной.
— Это в каком смысле?
— А во всех.
Я уже точно знаю, что он сейчас сделает. Он и делает — доливает кружку и булькает, громко глотая. Решается, значит. И выдает глухо:
— Я вас люблю, Лизавета… Юрьевна.
Я смеюсь, конечно:
— Взаимно, Зюня!
— Да я не так… Я серьезно, — обижается он.
Пора ставить точку:
— А вот этого… не надо, Зиновий. Нет, не надо. Серьезно — это совсем не радость. Серьезно — это всегда очень больно.
Мы говорим с ним долго. И довольно нелепо и малоосмысленно. Я знаю, что он уже придумал какую-то другую жизнь. Себе и мне. Но обижать его мне совсем не хочется.
Я просто жду, когда он отключится.
Мне ведь подниматься наутро очень рано — до областного города пилить не меньше ста сорока километров.
Когда он засыпает, уронив свою лохматую башку на кулаки, вода в Волге уже предрассветная, цвета стылого алюминия. У соседки за высоченным забором, который соорудила, отгораживаясь от возлюбленных подданных, Зюнькина «мутер», поют петухи.
Я выношу из дому шотландский плед, который успела прихватить, удирая из Москвы от Сим-Сима и открытых мне его мерзостей, кутаю парня и оставляю его дрыхнуть.
И мне почему-то кажется, что я уже старая и мудрая. А он — это мой загулявший, непутевый ребенок…
Областной центр в оные времена у нас образовался очень просто: к громадному танковому заводу и судоверфям, где клепали подлодки и миноноски, приделали город. Поэтому здесь нет ничего старого. Улицы спланированы по линеечке, дома бастионные, из «сталинского» кирпича. Правда, есть пара улиц близ насаженного горсада из двухэтажных желтых особняков, которые построили пленные немцы. Но они во все времена предназначались лишь для руководства.
Я гоню свой «фиатик» неспешно, менты здесь злобные, не то что наша сомовская полудеревенщина, где все всех знают не только в лицо, но и по имени-отчеству, и прикидываю: встречают всегда по одежке, а в этом аспекте я использовала все, что сумела прихватить во время моего поспешного бегства из столицы. То есть нормальное «маленькое» черное платье от Диора, обнажающее коленки довольно аппетитно, да и небольшое декольте-каре намекает на то, что я скрываю некие сокровища, сумка из роскошной цветной кожи какого-то экзотического удава и под нее туфли на каблуке в двенадцать сантиметров, очки-хамелеоны ценой тыщи в две у. е., которые мне в Сомове так и не удалось никому продать. Но главное, конечно, я сама. Несу абсолютно бесстрастное личико.
Тактика разговора с губернатором у меня продумана. Никаких намеков на то, что я просто в бешенстве от затеи щеколдинцев насчет монумента над Волгой преступной суке. Только о деде…
Главное, чтобы я смогла приблизиться к особе губернатора Лазарева. И меня не вынесли как самозванку.
Губернаторские службы, естественно, расположены в громадном комодообразном здании обкома партии. На фронтоне еще красуется герб бывшего Союза, многочисленные колхозницы со снопами и шахтеры с отбойными молотками.
Моя визитка производит впечатление и срабатывает безотказно, хотя я пру к первому лицу в нашем княжестве без всякой записи. Записывает меня на прием помощник губернатора Аркадий, из тех безликих молодых людей, причастных к спецслужбам, одинаковых как кегли, которых никогда не запоминаешь.
Но даже он почтительно удивляется:
— О, корпорация «Т»?!
В громадной приемной толпится народ служивого вида, стоит смутный гул, будто тут роятся трудовые пчелы. В меня вонзаются взглядами. Особенно мужики. С грузным генералом разговаривает округлый тип лет за пятьдесят, из тех, кто скрывает брюшко под превосходного покроя костюмом. Потом-то я узнаю, что это вице-губернатор Захар Ильич Кочет, личность непростая и авторитетная. Но пока мне просто не нравится, как он меня аж раздевает догола взглядом прозрачных шоколадно-ореховых глаз. Оценивает, словом, как гусыню на прилавке в мясном ряду. Некоторых баб такое особенно возбуждает. Но не меня.
Кочет очень похож чем-то на опытного дамского парикмахера, из тех гроссмейстеров, которые обслуживают значительных персон по вызову. Вкрадчивая бесшумная походочка, английские безупречные усы, тщательно уложенные и явно чуть плоеные каштаново-седые волосы и очень большие лапы, холеные и белые. Но абсолютно классической формы. Такими хоть гвозди гнуть, хоть прядки на башке млеющей дамы перебирать бережно и нежно.
Мне почему-то кажется, что я его уже видела где-то, не то на приеме в каком-то посольстве, не то на какой-то выставке в Москве.
Помощник Аркадий, исчезнувший в кабинете, возвращается и громко возглашает:
— Спокойно, спокойно, товарищи. Всех, кто по записи, Алексей Палыч сегодня примет. Кто тут к губернатору от московской корпорации «Т»?
— Есть такая, — небрежно бросаю я, поправляя прическу.
— Пройдите, госпожа Туманская. Но не больше десяти минут.
— А это как выйдет, — нагло выдаю я.
Под гул недовольства обойденных в очереди, подняв все боевые стяги и раздув паруса, я, как боевая каравелла, двинула на штурм желанной гавани.
Сначала я вообще никого не вижу.
Так что у меня есть время осмотреться.
Значительность главы области в данном случае подтверждается размерами кабинета. Казенные портреты, на стене большая топографическая карта области. Города и веси рассечены толстой жилой Волги. Громадный стол для совещаний девственно пуст. На рабочем столе губернатора почему-то стоит моделька двухместного вертолета-иномарки, лежит шлемофон с ларингами и пилотские перчатки.
— Хм… Ау! Есть тут живые? — негромко окликаю я.
В углу из-за дверцы шкафа выбирается какой-то высоченный человек, пытаясь застегнуть официальный вороненый пиджак и поправить галстук. Ворот модной сорочки режет его мощную загорелую шею. Это при том, что ниже официального пиджака видны замасленные и мятые штаны от пилотского комбинезона с тыщей карманов и громадные шнурованные бахилы в свежей глине.
Я слегка балдею.
Я ждала нечто обширно-откормленное, пожилое, если не старое, с наклеенной официальной улыбочкой. А тут не то моторист, не то гонщик. Да еще и небритый, потому как на сердитой худощаво-удлиненной морде — золотистая какая-то бандитская щетина.
— Да есть, есть тут живые, — расстроенно говорит он. — Вот видите, на прием опоздал. Я тут на вертолетных курсах гоняю… А инструктор — шляпа! Не рассчитал полетное время. А тут люди ждут…
— Пустое… Я не заждалась. Добрый день, Алексей Палыч, — утешаю я его.
— Еще бы не добрый, Лизавета Юрьевна. Наконец-то великая, знаменитая и богатенькая корпорация «Т» и о нас, грешных, вспомнила.
Я слегка смущаюсь.
— В общем-то… я… зачем же так сразу?
— Да вы садитесь, садитесь. А вы меня не помните?
— Кажется, нет. Не помню.
— Ну как же… как же… С год назад, «Президент-отель»… Нас, губернаторов, в Москву тогда как морковку из грядок выдернули… Совещание молодых бизнесменов… Вы, знаете ли, выделялись. Я уж было совсем разбежался с протянутой за подаянием лапой, да как-то не решился.
— За подаянием?
— А это мое основное занятие: «Дяденьки и тетеньки, подайте инвестиционный грошик на пропитание. Чего-ничего помимо бюджетных скудостей…» Ну так вот оно, смотрите мое хозяйство… — Он тычет в карту. — Чуть меньше Франции, но с меня хватает. Даже на вертолете летать обучаюсь, чтобы успевать. Ну как масштабы, впечатляют?
Я уже не знаю, как его переключить. Бормочу невнятно:
— Масштабы? Масштабы — это да…
— А мне рыдать хочется. У меня ведь не Кубань, где пшеничка золотая. Там оглоблю воткни — тарантас вырастет. Или Украина со своим буряком и сахарными заводами. Значит, все с завоза. И всех — накорми! Так?
— Похоже, что так…
— А климат? Слушайте, мы же почти по полгода из валенок не вылезаем. К нам медведи с севера зимовать приходят… А считается Европа… Ну ладно… Поныл, и будя. Так с чем вы пришли ко мне, Лизавета Юрьевна? Строительство? Дороги? Лес? В чем ваши интересы?
— Мои? Мои интересы вот тут, господин Лазарев.
Я наконец-то открываю кейс, вынимаю из него пухлую папку с документами и кладу сверху огромную картошину.
— Не понимаю. Расшифруйте. Это еще что такое?
— Картоха. Сорт «Чемпион-девять». Муляж, конечно. Экспонат из коллекции академика Иннокентия Панкратыча Басаргина. Слыхали про такого?
— Да что-то… где-то…
— А вот врать не надо. Не слыхали вы о таком, Алексей Палыч. Забыли его все… Деда моего. От филиала его института в Сомове уже и столбов не осталось: делянки, теплицы под коттеджи мэр Щеколдина пустила. А между прочим, он своими сортами после Отечественной войны половину России от голодной смерти спас.
— Что-то я… не улавливаю… Лизавета Юрьевна.
— Сейчас уловите. Да на дверь не смотрите: раз я здесь, я вас отсюда не выпущу. И успокойтесь: я не шиза… В общем, мужчин, особенно вашего типа, не кусаю. А вообще-то можете вы угостить молодую, сексапильную, обладающую могучим либидо, но тем не менее очень даже неглупую даму кофе? Хотя бы в память о «Президент-отеле»…
Он нажимает кнопку переговорника:
— Аркадий, два кофе…
— Мне с лимоном, пожалуйста.
— Ей — с лимоном, пожалуйста. А как насчет перекусить?
— Можно…
Обалдение?
Смятение?
Предчувствие?
Я никогда не могла понять, что со мной сотворилось такое при первой встрече с Лазаревым.
Наверное, всего было понемножку.
Конечно, я как бы мельком помянула затею щеколдинцев с монументом своей мэрше. На что он, пожав плечами, сказал, что в дела местных властей старается не вмешиваться. Я наперла на то, что именно академик Басаргин имеет гораздо больше прав на общественный памятник. И это дело горожан, ответствовал он. Насчет музея в дедовом особняке было обещано подумать.
Но, по-моему, было совершенно неважно, о чем мы там с ним толковали эти сорок минут.
Потому как все это время между нами шел тот самый неслышный разговор, который ведут нормальные мужчина и женщина, которых потянуло друг к другу.
В нем чувствовалось то, что называется породой. Как в элитном молодом добермане. Он был мило нескладен, путался в длиннющих руках и ногах, подергивал ноздрями тонкой резьбы, когда задумывался. И был уже научен мгновенно отключаться, когда уходил на какое-то важное решение, сосредоточиваясь только на нем. То есть от всего отгораживался, мгновенно опуская на свои темно-зеленые, почти черные глазища, какие-то невидимые щитки.
Бабы, конечно, от такого губернатора писаются…
По двум-трем фразам, в которых был помянут Кант, потому как я заметила вскользь, что дед брал штурмом Кенигсберг, ныне Калининград, и названо имя генетика Вавилова, я поняла, что его прилично подковали в университете.
Дважды при мне он разговаривал, извинившись, по телефону, причем один раз на инглише, и как бывшая «торезовка» я просекла, что это не «американский», а классический, припахивавший Оксфордом язык. Похоже, он стажировался или учился в Британии.
Во всяком случае, такой не стал бы хлопать панибратски даму по колену при первой же встрече или травить чиновничьи анекдоты. И несмотря на некоторую раскованность, было понятно, что он умеет держать дистанцию и подойти к нему очень даже непросто. Так что ни один из его сундучков я тогда так и не отомкнула.
Только почувствовала, что Алексей Палыч как-то странно вцепился в меня, как бы просвечивает и задает вопросики, к делу как бы и не относящиеся, все больше про то, как я рулила своей корпорацией «Т».
И к чувственной стороне визита это не имеет никакого отношения. Впрочем, чего там темнить?
Как каждая женщина, я уже понимала, что влипла…
Это же с ходу просекает и моя Агриппина Ивановна, когда мы вечером гоняем с нею чаи на веранде.
Когда она что-то разнюхивает, важное для нас с нею, она любому штандартенфюреру воткнет.
Я усиленно сметаю с тарелок все, что она мне подсовывает. Гаша, прислонившись к притолоке, с любопытством наблюдает за мной.
— Ну ты прямо как с голодного краю.
— Сама не понимаю, с чего на меня едун напал. Он же меня даже завтраком накормил.
— И что же нынче губернаторы трескают? Чем их государство ублажает? Фрикасе с монпансье? Устрицы с этими — которых в океанах на дохлятину ловят? Раки такие импортные… Я по телику видела… Мобстеры-лобстеры…
— Да брось ты. Оладушки, кажется. Еще что-то… Ей-богу не запомнила. Ну я же к нему не лопать пришла? Говорили, говорили.
— Об чем?
— Да так… Обо всем. Вроде бы как бы и ни о чем, но, в общем-то… Обо всем. Знаешь, как я поначалу трусила… Глаз наглый… Корпорация «Т»! А под хвостом мокро… От ужаса. А когда его разглядела… ну, думаю, если такой мужик и в шею погонит — не жалко.
— Глянулся?
— Да как тебе сказать? Еще не пойму. Вроде веселенький такой… Простоватый… Вот только глаз у него… Зыркнет исподлобья… И все… И коленки как ватные.
— Деньги на музей дал?
— Не-а.
— Чего?!
— Так просто ничего не бывает. Ну не сразу. Там же эти… комиссии, подкомиссии… Культурное наследие… То-се…
— Так… Что ж ты тогда у меня такая развеселая? Что привезла-то? Одни обещания? Или и их нету?
— Себя привезла. Тебе мало? Слушай, у тебя еще что-нибудь пожевать не найдется?
— У меня все найдется.
Гашка снимает с подоконника из-под салфетки графинчик, бокальчики зеленого стекла. Разливает. Все ясно: стрезва раскрутить меня не вышло. Пошла стадия допроса с поддавоном.
— Ну, Лизавета Юрьевна, накапаю-ка я нам с тобой моей настоечки по капелюшечке — и вместо сердца пламенный мотор!
— А что празднуем?
— Тебя, глупенькая. Сколько я тебя вот такой не видела? Глянешь на тебя… А у тебя глаз тусклый, как у воблы замороченной! И в том глазу как в зеркале только его и видать… Мухомора твоего драного… Семен Семеныча… Красавца нашего несравненного.
Я таращусь на нее.
— А сейчас пропал, что ли?
— А то нет.
Гашина наливка свалит и мамонтиху. А она охает:
— Ух, прожгло. Жизненно так. Женатый?
— Гаш, да я не спрашивала: нетактично.
— Тактично — это для других, а мы с тобой, Лизка, потерпевшие от жизни матеря-одиночки. Да еще с подкидышами. Чего ж ты про самое главное не узнала? С этого всегда начинать надо! Ну не у него… Так там небось холуев несчитано!
— Агриппина Ивановна, вы недопонимаете… — у меня уже заплетается язык. — На нем область величиной вот с такую Францию… Он лично на собственном вертолете летает… Бдит! «Мне сверху видно все, ты так и знай!» Но — не Кубань! Нет! Это там оглоблю воткнешь — тарантас вырастет! А у нас? Все с завоза. Он же губернатор, Агриппина Ивановна!
— А что, у него все интересные места державными гербами в виде двуглавых орлов проштемпелеваны? Видали мы и губернаторов!
— Ой, Гашка, что мы несем-то?!
Обнявшись, мы ржем, уже и сами оценивая нелепость своего трепа. Вряд ли мы бы так веселились, кабы знали, что это последние дни беспечности, что определяет нам судьбина…
Не знаю я и того, что именно в этот вечер там, в губернаторских хоромах, толкуют именно обо мне. И на столе перед Алексеем Лазаревым лежит затребованная им из Москвы факс-объективка на меня. А из-за плеча губернатора с иронией смотрит на мой снимок его лощеный «вице», сам господин Кочет. И все уже до него дошло.
А мой Алексей (нет, еще не мой, а просто Алексей Палыч) ухмыляется:
— Так что с вас, господин вице-губернатор, пол-литра. И не какой-нибудь рыгаловки, а нормального нефальшивого армянского коньячку.
— Это с каких пирогов, Лешик?
— Ты давно на Сомове завязан?
— Да уж и не помню, который год курирую. Еще Щеколдину Маргариту Федоровну из судей в мэры выводил… Плохой бы из меня был «вице», если бы я не знал, что у меня в любой дыре творится.
— Я тебе нового мэра для Сомова нашел. После этого несчастья со Щеколдиной там ее зам рулит? Что-то ты затянул с новым главой. Не пора ли ставить точку?
— Очень интересно… А с чего это ты, Алеша, без меня в мои дела полез?
— Не печалься и не хмурь бровей, свет Захарий. Понимаю. Все эти мэрии, муниципалитеты, управы, сельсоветы, выборы, перевыборы — твоя епархия. Я все больше по денежкам да по хозяйству. Но тут особый случай.
— Этот твой случай не Лизаветой зовут?
— Доложили уже?
— Это тебе уже факсом доложили. Москву запрашивал? Такие персоны, как она, без досье не живут… Проверенные… С президентами на раутах встречаться не каждому дано. Получил на нее объективочку?
— Только что. Все совпадает. Все, что мне надо! Тебе, кстати, тоже.
— Еще чего! Она же воровка. Я же помню ее дело: три года на зоне…
— Отличная школа. И до этого пять лет «Тореза»… Знаешь, как она по-английски шпарит? Ты представляешь, прибывает к нам английская королева, а у нас мэр, во-первых, тоже женщина, а во-вторых… С любой королевой без переводчика… Кстати, с любым валютным бизнесменом — тоже.
— Не юродствуй. Я же серьезно.
— Я тоже. И не смотри на меня так… Я не свихнулся. Я впервые за последний год увидел действительно умную женщину. Понимаешь, в ней есть сила… Такая мощная энергетика… Это же тот случай, понимаешь? Подарок судьбы!
— То-то этот подарок со всей ее мощной энергетикой супруг к чертовой матери вышвырнул.
— Ну кто там кого вышвырнул — дело семейное. И мне с ней не в койку укладываться. И потом — есть же установочка на молодых…
— Пусть так… молодая — не грех. Но она же интеллигенточка маникюрная. И уж чиновная служба ей категорически противопоказана.
— Чего ж ты ее сразу — тюк! — и в маковку?
— Да ты только представь: эта дипломированная дамочка — и коммунальные службы, городская казна, пенсионеры, больницы, детсады, отопление, водоснабжение, извини за выражение, канализация? И люди, люди, люди… Ну что она знает, что может?
— Вот тут ты — мимо, Захарий. Она у Туманского, в их корпорации «Т», на его месте и в его отсутствие — смогла! Все! Да еще как! Ты рейтинги посмотри! Из какого дерьма она фирму вытащила и куда ее подняла!
— Ну, там Москва… Значит, было где погарцевать.
— А что такое твой Сомов? Та же корпорация, только в сто раз меньше, победней да попримитивней той, которой она рулила. Ну так и флаг ей в руки! Только не тяни!
— Так… Я так понимаю, что ты ее в мэры двигать будешь?
— Да не я, а ты, Захар Ильич.
— А она что? Согласна?
— А она об этом еще ничего не знает. Как же я мог что-то решать? Предлагать? Без тебя?
— Ну хоть за это спасибо… — кривится Кочет обиженно.
Я с трудом представляю, как материл и меня, и своего недотепу-губернатора его «вице» в ту ночь. Но то, что он отправил спать своего охранника — шофера его казенной «бээмвушки», отказался от положенного ему по чину гаишного сопровождения, лично уселся за руль и погнал сломя голову в ночь, по трассе и лесным дорогам в наш Сомов, свидетельствует о том, что даже намек на то, что я могу стать хозяйкой нашего городишки, перепугал его до смерти.
Потому как Захар Ильич Кочет прекрасно представлял, что делается в городе под его неустанной, хотя и незримой опекой.
Это я по наивности видела только нынешнюю внешнюю оболочку поселения.
Все у нас было как у всех в таких занюханных городках.
Возврат к свободной торговле, демократии и прочим приметам перемен обозначался мощным кольцом огороженных коттеджей новоиспеченных дельцов, которые густо заселили сосняки по периметру Сомова. Дельцы в основном раскручивали свой бизнес, прильнув к обильным сосцам матери-столицы. Туда же на рассветных электричках на заработки отправлялась и основная рабочая сила с бывших верфей и оборонки.
Уже часам к девяти утра в будние дни Сомов пустел, и на мощенных булыжником, густо помеченных травой, кривоватых улочках, на которые выходили палисады, оставались только мамаши с колясками и бабки, курсировавшие на рынок.
По утрам пастухи прогоняли стадо коров и коз из слободы через асфальтовую центральную площадь с памятником Ильичу и негоревшим Вечным огнем — газ мэрии отключили за неуплату еще при Щеколдинихе и возжигали только в День Победы и по новым календарным праздникам.
К полудню стадо возвращалось с лесных пастбищ на дойку, коровы пили воду прямо с набережной и потом жевали, разлегшись вокруг памятника.
Мэрия стояла тут же, из белого железобетона, в четыре этажа, несуразно громадная для такого города, да еще и украшенная фризом с сюжетами, посвященными почему-то нашим космическим победам. Так что звездолетов, космонавтов и ликующих строителей ракет шестидесятых годов на фасаде было наворочено до черта.
По выходным дням на площадь сползался весь город — себя показать и на людей посмотреть. Здесь играл объединенный духовой оркестр гормилиции и пожарной части и выступала художественная самодеятельность.
У вокзала разбила свои коммерческие кибитки орда торгашек, и своих, и наезжих. Киоски стояли в три ряда.
Базарные ряды поодаль косо сходили к Волге, здесь все сходило к Волге.
В бывшей детской библиотеке южный человек Гоги открыл ресторацию с кавказской кухней и вечно задернутыми окнами. По вечерам там дули в дудки, били в бубны и возле ресторана собиралось множество дорогих иномарок.
Горожане к Гоги не ходили — слишком дорого. Да и не та компания.
Но и без ресторатора пожевать было где — вдоль набережной постоянно дымили оперативные шашлычные и чебуречные, в основном для отдыхающих.
Наверное, если бы убрать всю зелень, сады, парки, палисады, городишко выглядел бы как бритый наголо каторжник, но буйная растительность, дубовые и липовые остатки парка почти вековой давности скрывали под своим могучим пологом все несуразности, да и часовни и церквухи во главе с заречным собором делали Сомов все-таки ни на кого не похожим милым городком.
Я, конечно, обожала родимые пенаты в любом виде и, пребывая в благостном неведении, тихо радовалась, что после взбесившейся, свихнувшейся на собачьей гонке за деньгой и рванувшей в небеса новомодными строениями Москвы вернулась в лепоту и тишину почти растительноядной провинции…
Ни фига я тогда не знала про Сомов…
В общем, представьте картиночку — вице-губернатор дует на своем «БМВ» и, шипя и плюясь руганью, приближается к городу.
А Лизавета Юрьевна Туманская (пока еще не Басаргина) спит как убитая и видит во сне в этаком сияющем райском туманчике архангела с вертолетным винтом над маковкой, который выделывает над дедовым домом фигуры высшего пилотажа и поет оперным басом «Пою тебе, бог Гименей…».
И помянутая Л. Ю. Туманская жеманно хихикает, краснеет и стыдливо прикрывает очи, потому как это ангельское явление сильно смахивает на губернатора Лазарева А. П.
Ну, смех смехом…
Но только спустя долгое время я поняла, что именно проспала в Сомове в ту роковую ночь.
«Вице» Кочет прекрасно понимал, что выставить рога противу желания и указания Лазарева он явно не может. Но и допустить меня к сомовским тайнам, заложенным еще Щеколдинихой, означает полный обвал.
Особенно если дело идет о щеколдинской сестричке Серафиме, владетельнице коптильни и одноименной агрофирмы, дамочке гораздо моложе и неуемнее бывшей мэрши и в отличие от нее не скрывающей игривости этакой симпатичной кобылки, которая не забыла еще, как вертят задом и бьют копытами на воле, хотя и состоит при законном супруге Степане Иваныче, определенном щеколдинскими в мэрские чиновнички. Еще под лапу Маргариты Федоровны.
Кочетовский «БМВ» через город не едет, хотя моста через Волгу миновать ему не удается, мост-то один…
Он конспиративно петляет по улочкам, уносится на южную окраину, на пустыри, где за высоченным забором и расположена помянутая коптильня и агрофирма «Серафима». С котельной и прочими службами.
Когда Захар Ильич тормозит перед металлическими воротами и выбирается из иномарки, за забором включается целая псарня, собаки у Симы-Серафимы серьезные, все больше из кавказцев. Кочет лупит ногой в ворота. Охранник Чугунов по кличке Чуня открывает бронированное окошко и, зевая, сообщает:
— Какого хера? Никого нету.
И, не слушая ругани «вице», захлопывает окошко, скрываясь на вверенной его защите территории.
Кочет, сплюнув, лезет за мобилой и, раздраженно озираясь, выдает пару негромких звонков.
Серафима прибывает на семейном «жигуле» через несколько минут. Этакая прекрасная медленная белорыбица, уже слегка обремененная излишней плотью. Что, впрочем, не мешает ей добиваться своего от любого мужичка — Кочета тоже. В коротком халатике, прямо из теплого сна, она с ходу закидывает голые руки на плечи Кочету, нашептывая:
— Пошли… Пошли скорей, мой сладенький. Я у подружки уже и ключи взяла.
— Твою мать! Симка! Я что, за этим к тебе принесся?
Серафима недоуменно уставилась на Кочета своими прекрасными коровьими очами:
— А за чем же еще, Захарушка?
— Слушай, что за придурка ты на воротах держишь? Не впускает…
— Ну и правильно делает. Там же у меня не песики — звери! Никто не суется. Я-то их прикармливаю, а от тебя они и подметок не оставят. Что случилось?
— Слушай, давай под крышу… — настороженно озираясь и прислушиваясь, злится Кочет. — Не дай господь, еще засекут меня.
Серафима нажимает кнопку звонка на воротах, открывается окошко, в которое выглядывает все тот же мордатый отморозок Чуня в камуфляже и кепи с надписью «Sekuriti».
— Убери собачек, Чуня.
— Уже…
Потом они выбираются через сторожку на территорию агрофирмы.
Пара кобелей, бешено хрипя, рвясь с привязи, облаивает Кочета, который опасливо обходит их подальше.
— Мальчики! Свой!
Кобели замолкают и виляют хвостами.
— Лихо ты с ними.
— Но ты же свой… Или уже нет?
— Развлекаешься? Работа идет?
— Ночь еще не кончилась… Значит, идет, — зевает Серафима, прикрывая ладошкой сочные губки и пачкая руку излишней алой помадой.
— Ну, показывай! — холодно приказывает гость.
Серафима смотрит на него остолбенело:
— Да ты что? За этим пришлепал, Захарий?! Никак с ревизией? Ты ж проверял все. Недели не минуло…
— Показывай, показывай…
Серафима, уже озлясь всерьез, пожав плечами, идет через двор к обычному цеху средних размеров, окна которого темны. Заводские прожектора освещают безлюдный двор, в котором стоит громадный авторефрижератор с распахнутым пустым кузовом.
— Знала бы — хоть бы оделась потеплее, — бурчит женщина, пиная ногой дверь холодильника, на жести которой белеет, несмотря на жару на улице, нетающий иней.
— Я тебя согрею, радость моя, — усмехается Кочет.
— Согревалочка отмерзнет… — огрызается Серафима. Она еще явно не понимает, что от нее нужно Кочету.
В холодильнике подванивает гниющей кровью, и Кочет зажимает рот и нос белоснежным надушенным платком.
Они пробираются между замороженных туш крупного рогатого скота и разделанных на половинки свиней, висящих на крюках и освещенных синим светом редких ламп. Кочет, то и дело брезгливо морщась, отводит перед собой туши.
— Ну и нагородила ты тут.
— Конспирация — залог здоровья. Этому меня фазер с детства учил.
— Туда?
— Забыл? До двери и вниз…
Кочет открывает тамбурную, обитую звукоизоляцией дверь, и мощный лязг и грохот обрушивается на него вместе с потоком нагретого спертого воздуха, насыщенного едкой табачной пылью.
По крутому узкому трапу они спускаются далеко вниз, до дна низкого громадного полуподвала.
Здесь тускло светят промышленные лампы в сетках, работает на всю катушку длинная и плоская, похожая на гигантский судовой двигатель, автоматическая линия по производству сигарет. Линия новехонькая, германская, фирмы «Табакенверке», с лазерным контролем и компьютерным управлением.
Вдоль нее стоят человек шесть чернявых и смуглых гастарбайтеров, наблюдая за работой агрегатов. Они одеты разнокалиберно, почти полуголые от жары, но все в одинаковых наушниках-заглушках, в респираторах от табачной пыли. На пришельцев они не обращают никакого внимания, занятые работой.
Кочет рассматривает и нюхает из горсти измельченную смесь табаку. Серафима что-то кричит ему в ухо, перекрикивая шум.
Кочет кивает, и уже вместе они переходят в конец линии, туда, где от упаковочного агрегата по роликовой ленте сплошным потоком движутся блоки сигарет «Кэмел». Блоки складывает в короба молодая глазастая гастарбайтерша в цветастой молдавской косынке. Кочет пытается ее о чем-то спросить, но она отмахивается — не мешай, мол… И даже, смеясь, показывает ему язык.
И вдруг на стене вспыхивает мигающая в проволочной сетке красная лампа и квакающий звук ревуна мгновенно останавливает работу. Девушка, метнувшись к рубильнику, вырубает его. Мертвая тишина обрушивается до звона в ушах.
Но работяги не покидают своих мест, просто присаживаются на корточки и ждут. Девушка, тут же подхватив бутыль с минералкой, начинает обносить их водой. Они жадно пьют, смачивают из ладоней затылки.
— Черт! Что это тут у тебя так вопит? Что это было?! — испуганно утирает взмокшее лицо Кочет.
— Сигнализация. Кто-то посторонний у ограды засветился или у ворот. У Чуни там кнопочка…
— Вот это ты молодец. Ничего… Разумно… А эти? Не возникают? Гастарбайтеры?
— А куда они денутся? Они же нелегалы: ни паспортов российских, ни фига… Из Молдавии… Там в их городишке фабричка накрылась. А жрать-то надо? Вообще-то потомственные табачники… Одна семья… Удобно.
— Они что, и кормятся тут?
— И даже спят. Главное — боятся и молчат… Молчат и боятся… Ну, их папуля пасет. Есть сырье — вызывает, нету — отправляет. Мое дело — сторона. Да я как их зовут толком не знаю.
— Так что? Ты их даже в город не выпускаешь?
— Погоди!
Серафима идет к настенному служебному телефону. Снимает трубку.
— Чугунов? Чуня! Что там у тебя? Вот дурак! Нашел кого пугаться! — Вешает трубку, кричит повелительно: — Давай, давай, господа! На том свете отдохнем!
Быстро идет к рубильнику и включает его. Пускачи взвывают, агрегаты включаются вновь…
А у железных ворот — событие.
Оконце в двери проходной приоткрыто. Ясно, что Чуня втихую наблюдает за тем, как Ленчик, тощенький патрульный, в еще не обмятой форме, с плохо пришитыми погонами, с блокнотом в руках обходит «БМВ» Кочета и даже приседает, разглядывая спецномера. На машину Серафимы он внимания не обращает.
Поодаль, в милицейском «жигуле» с включенным внутренним освещением и распахнутыми дверцами, сидит абсолютно невозмутимый Серега Лыков и пьет из бутылки пиво. К нему подходит возбужденный Ленчик. Понижает голос до конспиративного шепота:
— Все правильно, товарищ майор, я не ошибся. Через мост проследовала именно эта машина! Я даже спецномер зафиксировал. Вот же! Совпадает…
— И из-за этого ты меня из койки вынул?
— Да как же не вынуть? Это же ваша установочка: если большие чины в городе — сразу к вам лично…
— Установка установкой, а и самому пора бы мозги иметь…
— Сергей Петрович! Это же самого вице-губернатора товарища Кочета экипаж! Должен был идти с мигалкой, а ее нету. Ему сопровождение положено, а его нету. И вообще, что он тут на пустырях делает? Тут же, кроме Серафиминой колбасни, ни фига нету. Хотя ее машина — тоже тут…
— Дай-ка блокнотик…
Лыков вырывает из блокнота листок и, зевая, поджигает его своей зажигалкой.
— Значит, так, Митрохин Леонид… — растолковывает он скучным голосом юному недотепе. — Ничего ты не фиксировал и ничего не видел, и нас с тобой тут не было.
— Не понял…
— Ты в каких чинах, Ленчик?
— Не знаете, что ли? Младший сержант патрульно-постовой…
— А я в каких?
— Уже майор, товарищ Лыков.
— А почему? А потому что я всегда смотрел в нужном направлении, а в ненужном — не смотрел. Ну на кой тебе все эти вице-губернаторы? Серафимы? Спецномера? Ну, допустим, трахает он ее. Тебе-то что? Вон, на луну смотри, на девочек… Доходит, Митрохин Леонид?
— Как-то… не очень… — удивляется Ленчик.
— В ненужном направлении не смотри. Смотри в нужном направлении. Генералом будешь! Все! Вези меня в койку!
…Стандартный кабинет главы агрофирмы, с образцами компотов, салатов и прочего съедобного на стеллажах. Включая даже древнее красное знамя за заслуги. Главное Кочет женщине уже сказал. Оглоушенная Серафима сидит за столом, обхватив голову руками и покачиваясь.
Кочет ласково поглаживает ее своими белыми лапищами по плечам, стоя за спиной.
Неслышно входит своей скользящей походочкой Максимыч — сероватой наружности старичок в мятом затрапезном костюмчике, с палочкой, по причине несерьезной хромоты. Серафима, еще не замечая его, поднимает искаженное, похожее на оскаленную маску лицо.
— Господи! И тебе приказано — ее в мэры? Ее?! Да она нас за одну Ритку с земли сотрет!
— Кто ж это нас с земли стирать собирается, дочечка? — невозмутимо осведомляется старик.
— А-а-а… Батя… Долго добираешься, папа.
— Так я ведь не вы. Это вы все больше на «мерседесах» да «поршах»… А я пешочком… Пешочком я…
— Да будет из себя клоуна корчить…
Максимыч очень долго достает старенькие очки из такого же дряхлого очечника, долго протирает стекла тряпочкой. Так он всегда делает, когда задумывается.
— Так… Ну раз сам Захар здесь, значит, припекло благодетеля. Ну и во что ты на этот раз влип, Захарушка?
— По-моему, это ты влип, Максимыч, — огрызается Кочет.
Милое личико Серафимы наливается кровью до лилово-бурачного цвета. Вскочив на ноги, она вопит яростно, с подвывом:
— Да хватит вам, мудилы! Мы влипли! Все!
Так оно было у всей этой своры или не совсем так — теперь один Господь знает…
Но вот то, что я поначалу абсолютно не представляла себе, что такое Щеколдин-дед, или Фрол Максимыч Щеколдин, сомнению не подлежит. Для меня он всегда был принадлежностью Сомова. Я еще в первый класс ходила, горбилась под ранцем с букварем, карандашами и ластиками, а старец этот уже был неизбежен на улицах, как скамейки садовые или фонари. Еще девчонкой я не выделяла его никак из череды городских пенсионеров-фронтовиков. Только по светлым дням, календарным датам, он менял свою задрипанную летнюю чесучу или осеннее линялое суконце на приличный костюм из синего бостона в полосочку, беретку — на непромятую парадную шляпу из зеленого велюра и суковатую клюку — на трость из полированного самшита. Он даже какие-то орденские планки таскал, впрочем, купить эти колодочки в Военторге при желании ни для кого не составляло труда.
У Фрола Максимыча было доброе, похожее на зависевшееся на ветке до осени забытое яблоко, личико в такую мелкую морщинку, но с бравым молоденьким румянцем на острых скулах. Зубы, однако, были не казенные, а собственные, крепкие, молодые. И он постоянно грыз ими фундучные орешки, которыми также постоянно были набиты его карманы. И любому дитяте, даже мне, он с ходу предлагал:
— Детка, орешка хошь?
Никто не знал, была ли у Щеколдина-деда Щеколдина-бабка, во всяком случае в нашем городе она не жила. Но все с уважением считали, что как отец Максимыч вне конкуренции.
На глазах у всех он поднимал дочек, Маргариту и Серафиму, нещадно гонял их за проколы в школе, заставляя держать планку только на «пятерках», потом отправил учиться дальше, Риту — на юридический в Ленинградский университет имени А. А. Жданова, а Симку — в какое-то финансово-банковское заведение.
Помаргивая подслеповатыми бесцветно-серыми глазками, он видел в Сомове все. Да и знал всех.
Никто не задумывался всерьез, откуда в городе появляются все новые и новые Щеколдины. А они появлялись из разных краев вплоть до Средней Азии и Якутии постоянно. Он всех своих собирал до кучи, выращивал свою грибницу планомерно и продуманно. Какие-то деверья, золовки, шурины, дядья и прочие укоренялись на наших берегах с неизбежностью подберезовиков и маслят, и когда в конце восьмидесятых городская газета «Призыв» посвятила щеколдинским целый номер, на снимке под заголовком «Семья патриарха» были втиснуты шестьдесят три персоны, от санитарного инспектора до начальницы нашего ЖЭКа. Это не считая уже сидевшей в кресле горсудьи Маргариты и управляющей отделением Сбербанка Симки-Серафимы.
О личных служебных заслугах Фрола Максимыча почти не упоминалось, но можно было понять, что он отдал молодость служению отечеству в неких очень закрытых, не то чисто военизированных, не то все-таки гражданских, но несомненно державных структурах.
Он даже пенсию себе пробил если не персональную, то какую-то специализированную.
Впрочем, как запоздало выяснилось, и не только мною, пенсия ему была не нужна. Он сам мог платить любую пенсию всему городу Сомову, каждому — от уже заготовившей белые тапочки бабки до только что родившегося младенца…
Но в те дни, когда я смылась от Сим-Сима и возвратилась на Волгу, я и не подозревала об этом. И ни сном ни духом знать не могла, что сызнова встреваю в щеколдинские проблемы и опять становлюсь поперек их ненасытных глоток.
В общем, история такая: я себе сплю, а они там — в своей солильне и коптильне — неусыпно бдят…
Серафима уже накапывает валерьянки в стакан, Кочет злобно дергает щекой, а Максимыч растирает и растирает тряпицей свои очки, хотя ни в какой чистке они не нуждаются. Оправа-то у них сиротская, зато линзы цейсовские, по спецзаказу, каждое кристальное очко во многие сотни долларов, про что никто у нас и не догадывается.
— Да перестань ты жрать валерьянку, Симка, — замечает старец.
— Пап, ну как ты не понимаешь… Я за Маргаритой была как за каменной стеной: все, кто надо, прикормлены, кто не надо — и не пикали. Да ко мне на территорию никто и сунуться не смел… А теперь как?
— Налей ей водки, Захар.
— Я за рулем, папа.
— В первый раз, что ли?
Максимыч, не поднимаясь из кресла, выдергивает из холодильника пузырь, наливает в полую крышку от кувшина и протягивает дочери.
— Давай.
Серафима, привычно оттопырив пальчик, выпивает.
— Легче тебе?
— Ага.
— Ну а теперь вали отсюда.
— Папа…
— У нас с Захарием свой разговор.
— С каких это пор у вас без меня свои разговоры?
— Давай-давай, нечего мне тут сырость разводить. Да муженьку своему, Степану недоделанному… ничего не ляпни. И ключи от сейфа оставь.
— Я провожу Симочку? На пару слов… Есть вопросы… — спохватывается Кочет.
— Подъюбочные, что ли? Обойдется.
Серафима, оскорбленно пожав плечами, выносится. Кочет смотрит недоуменно:
— Зачем ты так с нею?
— Так тухлые дела, Захар. Я город никому не отдам. Я его держу, держал и держать буду… Покуда жив.
— Ну и держи.
— Как у тебя просто! Знаешь, как нас тут любят… Чуть слабину почуют — сгорит наша щеколдинская лавочка! Симка еще толком и не соображает, что нам эта московская писюха поднести может.
— Вот пусть бы и сообразила…
— Она — не Ритка. Скажи, пожалуйста, какая история? Вот этими вот руками поднимал обеих дочечек. Образование им давал… с дипломами… Чтобы своя — по судейской части, своя — по хозяйственной. Одна как наковальня… была. Земля ей пухом. Ни одним молотом ее не прошибешь. А эта слабовата… Не только на передок… С нервами…
— Может, делом займемся?
— А я и занимаюсь, не заметил? Сколько заберешь? Да уж раскрывай чемоданчик-то! Раз с ним, значит, за своим.
Максимыч отворяет Симкиными ключами сейф с тугими упаковками долларов. Просматривает какие-то записи. Начинает считать на калькуляторе…
Серафима никуда от ворот не уехала, бродит в тоскливом ожидании вокруг своей машины, покуривая. Из ночи, из-за «БМВ», выходит, пошатываясь, супруг ее, Степан Иваныч, в тапочках, плаще поверх пижамы.
— Кто это тебя из койки высвистел? — удивленно оглядывает он прекрасную, как черная лебедица, иномарку.
— Большой Захар. Кто же еще, Степчик?
— Зачем ты опять ему понадобилась, Сим?
— Ты что это рога выставил?
— Да похоже, что есть что выставлять, а? — серьезно спрашивает он.
— Господи, ну опять ты за свое. Ничего и никогда… У меня с ним просто дела. Дела! И ничего больше… — уговаривает его женщина.
— Свежо преданье, Сим.
— Слушай, ну это уже даже не смешно. Я же на работе, Степан Иваныч, понимаешь? На работе!
— Какая там, к чертям, работа? В четвертом часу ночи?
— Да ты что, его не знаешь? Спецзаказ на балычок… То-се… Для банкета… Он же любит руководству задницу лизнуть. Да и мне реклама. Агрофирма «Серафима» всегда на высоте. Не хуже москвичей!
Серафима прекрасно знает, как укрощать бесцветного, похожего на ношеный башмак муженька. То есть закидывает ему голые руки на плечи, напирает грудью, щекочет за ушком и впивается в него губами.
— Двигай домой, Отелло недоделанное…
— А где же этот? Вождь?
— Господи! Да ты что? Еще от стограммовок своих не очухался? В холодильнике деликатесы отбирает. Ну ты что, совсем свихнулся, Степа?
— Пошли домой, Сима.
Поняв, что от муженька нынче никак не избавиться, сплюнув брезгливо, Серафима вталкивает Степана в свою машину, но, прежде чем сесть за руль, оглядывается. И орет, срывая ярость:
— Да захлопни ты свою дырку, придурок!
Оконце в двери проходной, в которое с интересом поглядывал Чуня, с лязгом захлопывается.
А в кабинете оба мужика, старец и «вице», усиленно изображают приязнь. Хотя Максимыч, отсчитывая деньги, болезненно хмурится. Кочет, поглядывая на пачки, которые старец выбрасывает из сейфа на стол, явно веселеет:
— Сколько там лавэ набралось?
— Четыреста кусков. Ты ж давно наличку не выбирал… Пересчитай!
Кочет умело просчитывает пачки, пропуская сквозь пальцы купюры, и бросает их в чемоданчик.
Старик, опершись подбородком о клюку, не без насмешки наблюдает за ним.
— Да… А ведь были времена, Захар. Приезжал к нам в город такой молоденький лектор… от обкома партии… по линии общества «Знание». Такой розовенький поросеночек… в протертых штанцах. Лекции толкал в клубе про достижения социализма. Сколько тебе тогда отстегивали, лектор? Трояк? Пятерку?
— Не кощунствуй. Это святое. Была вера.
— Да где б ты был со своей верой, если бы я тебя не пригрел?
— Этого мало. Нужно еще.
— На что?
— Я же не один. Подходит водой в тюках партия табаку из Ирана. Ее мимо таможни протащить надо. Из типографии в Подмосковье упаковочные материалы выбирать нужно. Ну что мне тебе объяснять, сколько на смазку надо, чтобы не скрипело?
Максимыч нехотя бросает в его чемоданчик еще несколько пачек.
— Этого хватит?
— Постараюсь уложиться. Дай-ка мне образец из последней партии.
Максимыч вынимает из Симкиного стола великолепно исполненный блок сигарет «Кэмел». Кочет осматривает его:
— Печать не тускловата?
— Пока оптовики не жалуются. Проходят как натуральная контрабанда. Как родные, в общем.
Кочет вскрывает блок, вынимает пачку сигарет, вскрывает ее. Принюхивается к табаку. Старик фыркает:
— И смесь нормальная…
Кочет вынимает одну из сигарет, берет со стола линейку и, надев очки, тщательно измеряет длину сигареты. Щеколдин злится:
— Да в стандарте все. Не хуже чем Филипп Моррис. Поляки шесть фур заказали. Не жалуются.
— По эмвэдэшной сводке сыскари московские только что в Рязанской области цех вроде нашего накрыли. И знаешь, на чем погорели? Сигареты были на два миллиметра длиннее положенного.
— Что еще? По сводкам?
— По дальним областям по табачникам чес пошел.
— Проснулись? Ищут, где подальше? В Москве-то на каждого коммерсанта по три мента. Чем дальше — тем спокойней.
— Да что там спокойного? Четвертые подпольщики уже сгорели… С начала года.
— Ну если бы мы с тобой тут монетный двор открыли, фальшивые доллары печатали — нас бы давно упаковали! И кукуй пожизненно! А так… Ну незаконное предпринимательство… Ну без лицензий… Ну штрафы…
— Ты оптимист.
— Нормальный расчет. В самом худшем виде — максимум пять годков… Условно… Хотя… Если честно? Какая разница? Те же деньги. Пачка — доллар, пачка — доллар. Интересно, а сколько вообще народ на этом дерьме наваривает?
— По тем же сводкам левого курева на полтора миллиарда долларов мимо казны проходит. В год!
— Вот жулики! Ну а теперь займемся этой московской крысой. С выборами потянуть можешь?
— Уже нет.
— А может, по-простому, Захарушка? Есть у меня юноши бледные. Не впервой… Волга рядом… Бульк — и с концами…
Кочет бледнеет.
— Что ты? Что ты? Что ты? Вот только без этих твоих «бульков»! Лешка Лазарев на нее уже глаз положил. Ты понимаешь, что тут начнется? Чужие в городе! Да тут все дерьмо всплывет.
— Тогда — как?
— А вот это уж — мое дело…
Четвертое июля…
Дождь на Волге…
Хотя какой там, к чертям, дождь?
Потоп без конца и краю.
С низких почерневших небес льет нескончаемо и нудно.
По улицам к Волге несутся потоки желтых глинистых вод. Слава богу, Иннокентий Панкратыч в библейские времена рассек наш участок водосбросами из природного камня. Вода из них рушится в реку как из брандспойтов.
Делать совершенно нечего.
С утра на своем сверхкрутом мотоцикле «судзуки» зарулил упакованный в прорезиненный комбинезон Зиновий. У него в аптеке выходной, и он решил прокатить сынка, то есть Гришку, по окрестностям. Вообще-то я совсем не против того, что он приучает мальчонку к технике, когда-нибудь да пригодится.
Но в этот раз я просто озверела — додумался, папочка придурочный… Расшибутся где-нибудь на склизи, потом собирай их по косточкам.
Гришку я Зюньке не отдала, хотя мальчишка в восторге натянул на себя резиновые сапожки и свой детский непромокабель с капюшоном. Гришка выдал детский крик на лужайке. Знает, стервец, что я его рева не переношу. Но я стояла как Брестская крепость.
Зиновий пожал плечами и укатил. Гришка отправился в детскую, дорыдывал обиду там.
Дождем посбивало до черта яблок в саду. Я выскочила с веранды, накинув на голову плащ, пособирала яблоки. Они были оскоминные, зелень еще жуткая.
За воротами желтело что-то остроконечное. Я пригляделась. Оказывается, это Кристина, то есть Кыся, дочка Серафимы, дежурит как припаянная под моими воротами, мокнет под забором на своем скутере.
Но одна, без обычных ассистенток.
Совсем свихнулись девахи.
Мне стало и смешно, и жалко ее.
— Будет тебе торчать… Заходи! — приказала я ей.
На веранду она поднялась нехотя.
— Ну и что ты там делаешь? Как тебя? Кыся?
— Кристина Степановна, — поправила она с достоинством. — А ничего я не делаю. В нашем городе, Лизавета Юрьевна, вообще нечего делать.
— Дождь же…
— Ну и что?
— А подружки где?
— Дома сидят.
— А что тебе от меня надо, Кристина Степановна?
— Да так… Вы для меня вроде университета. Учусь, как надо вести себя приличной женщине.
Мне стало смешно.
— Ну что ж… Мне тоже делать нечего. Будем учиться. Что у тебя там в сумке? Вываливай. И из карманов тоже.
Девчонка, шмыгая острым носиком, выкладывает и вытряхивает на стол содержимое сумочки и карманов. Я не без интереса рассматриваю и изучаю дешевую косметику, зеркальце, платок, курево, зажигалку, жвачку и даже колоду картишек.
— Ну и наборчик… А помады-то, помады… Прямо на всю Тверскую хватит. Ладно, макияжем займемся в следующий раз. Но никакой боевой раскраски. Являться ко мне умытой. Если я еще раз увижу курево — тебя для меня не существует. Это понятно?
Девочка отвечает невнятно. И несколько озадаченно.
— Первое… Я научу тебя ходить!
— Да я вроде и так не хромая… Хожу…
— Ну-ка… Ну-ка… Пошла-ка по кругу… Расслабилась… Раз-два… Раз-два…
Кыся старательно ходит по веранде по кругу. Ну и, конечно, обезьянничает с походки манекенщиц.
— Стоп! Села! Увы тебе, дева ясная. Вынуждена заметить, что ты совершенно не представляешь, что такое — ходить. То ты топаешь ножищами как новобранец на строевой, то ползешь как беременная мокрица, то гнешься и горбишься, как древняя кочерыжка. Руки болтаются, как у Буратино, коленки врастопыр… А усиленно вилять пятой точкой, Кристина, — это даже не дурной тон, это вообще ни в какие ворота…
— Да я с детства так хожу! Что же мне, самой себе ноги повыдергивать?
— Спокойно! Правило первое: девушка не ходит — она несет себя как хрупкий сосуд, наполненный драгоценной влагой, тайной, известной только ей самой. У каждой она своя. И ее надо найти. Но каждая должна показать не просто мальчику, а всему миру — это иду я, самая красивая, самая удивительная и неповторимая на всем свете… И другой такой нет… И никогда не будет!
— Да не выйдет у меня ничего!
— Ерунда! Главное — знать, чего ты сама от себя хочешь.
Урок у нас проходит весело, на ржачке. Кыся — умница. Все схватывает с полунамека.
Уходя, спрашивает стесненно:
— А в следующий раз можно мне… с подружками?
— Без проблем! — бодро отвечаю я.
Какое-никакое, а занятие.
Колоду карт я оставила себе, сижу, раскладываю что-то цыганское.
Гаша вылезла на веранду с веником, бурчит недовольно:
— Ты чего это шпиенку приваживаешь?
— Да какая она шпионка? Нормальная девка. Забытая только… Мамочкой.
— И Серафима у ней такая. Все они, щеколдинские, одним миром мазанные.
— Да брось ты.
— Есть будешь?
— Да что-то не хочется. Это, видно, от дождя.
— А которую ночь не спишь — тоже от дождя?
— Комары не дают.
— Да не комары, а один комар… тебе спать не дает… Который над своей половиной Франции летает… И сильно жужжит, Лизавета? Докучает, значит? А может, уже и куснул? Во сне оно ведь всякое бывает.
— Гаша…
— Да хватит тебе себя изводить-то! Ну тянет тебя к нему… Так и поезжай. Ты ж ничего про него не знаешь. Может, у него там семеро по лавкам… И третья жена на диване.
— А как я к нему подойду? Что скажу?
— Господи, да найди еще какую бумажку про деда. Мол, недообъяснила.
— Так меня к нему его холуи и пустили! Я и в первый раз на кривой козе подъехала. Второй раз такой номер не пройдет.
— А ты его не в его канцеляриях, ты его на свободе отлови. Как бы невзначай: «Ах, ах, какой приятный случай!» И глаз ему, знаешь, с намеком… Мол, и не случай это вовсе… Если не дурак — поймет. Если не поймет, на кой нам такой нужен?
— Ну и за кого он меня примет?
— Ну тогда картишки мусоль. Что они там «для сердца» показывают?
— Ничего.
— И не покажут! Слушай, а давай я сама в область мотнусь. Поспрошаю там… у женщин… На рынке… в магазинах… Бабы всюду и всегда все знают. Где живет… семейное положение… ходок… или так себе…
— Вот только этого мне и не хватало… Чтобы ты мне еще и личную жизнь устраивала.
— Ты ее уже наустраивала… Без меня.
Агриппина Ивановна подтаскивает к ходикам на стенке табуретку, влезает на нее и извлекает откуда-то из часов заначку — аж триста рублей десятками. Швыряет их на стол.
— На бензин! Да цвет лица хоть сделай! Худоба ты моя затюканная…
На следующее утро — я в области.
Слава богу, хоть дождя тут нету…
Тенистая улица еще совершенно пуста, только дворничиха метет метлой улицу. У тротуара причален мой «фиатик», я небрежно прохаживаюсь рядом. Спрашиваю, демонстрируя почти абсолютное безразличие:
— А может быть, он уже пробежал?
— Не… Тебе правильно сказали. Он тут как часы бегает… Для здоровья… А ты, случаем, не эта… Не террористка?
— Совсем наоборот.
— Понятно. Жалобу подать надо. Бывает. Да вон он чешет, наш Палыч. Только ты не сразу. Тот бугай, что рядом, — охрана.
А я уже и сама вижу — лично их превосходительство, губернатор Лазарев, в темно-оранжевом спортивном костюме, разбитых кроссовках, с потным полотенцем вокруг горла, лупит по брусчатке ровным мощным бегом, охранник на шаг сзади.
Сердце у меня ухает в пятки, потом взлетает и застревает в горле. Я делаю шаг навстречу и вскидываю руку в белой лайковой перчатке. В этот раз я вся летняя. Такой цветок душистых прерий. В льняном платье без рукавов, с миниподолом по самое «не могу». И в кремовой косыночке величиной с носовой платочек. Изображаю сдержанное радостное удивление:
— Алексей Палыч… Господин Лазарев…
Он тотчас же бросает охраннику:
— Стоп, Андрюша. Свои! Лизавета Юрьевна… Вы-то каким боком? И здесь?
Я выволакиваю из сумочки пожелтевшие от возраста трухлявые листочки с чернильными штампами и пометами.
— Да я тут… Вот… Нашла еще из материалов на моего академика… Еще времен Брежнева… Об увековечивании памяти…
— Это успеется. Завтракали?
— Нет.
— Тогда за мной!
— Не знаю… Зачем же? А что ваша жена скажет?
— Я не женат.
— Ну остальные… Близкие.
— Остальная там — одна, а она ко всему привыкла… Пошли, пошли…
— Может, на моей машине?
— Ерунда. Здесь рядом.
Я уже топаю вслед за ними, но еще успеваю услышать, как дворничиха бурчит под нос:
— Ничего себе — с жалобой. А каблучища напялила — как в театр. А причесочка-то! Фирма! Нет, не с жалобой ты. Не с жалобой.
В квартире тонко пахнет лавандой и гречишным медом. Солнце пронизывает невесомые прозрачные шторы на окнах, от чего мне становится как-то веселее.
Стены гостиной почти сплошь уставлены книжными шкафами. Между ними висит писанный маслом портрет старца весьма ученого и ироничного вида, но в генеральском мундире и с иконостасом наград, включая множество лауреатских значков, отчего он выглядит каким-то ряженым.
Я сижу за столом, накрытым к завтраку, а пожилая женщина весьма интеллигентного вида устанавливает еще один прибор для меня, посматривая из-под очков с холодным любопытством. Лазарев ее представил коротко: «Моя Ангелина».
Его Ангелине я явно поперек горла, но она церемонна, воспитанна и изображает приязнь:
— Вы, сударыня, как насчет овсянки… простите, пролетело мимо ушей… Лиза?
— Лизавета… То есть Лизавета Юрьевна. Насчет овсянки — вполне. А вы… мама?
— Тетка Ангелина Эдуардовна. Могу предложить сок, яичницу с беконом, тосты, масло, джем сливовый, чай… И конечно же мед. Мед — это наша традиция.
— Все годится. У вас просто английский стол.
— Да… Алексей всех приучил. Он у нас несколько англизирован…
Входит разгоряченный бегом Лазарев, в строгом костюме, со вкусом подобранном галстуке, причесывая влажные после душа светло-льняные волосы.
— Тетя Ангелина, извини… Я, кажется, забыл вас представить?
— Мы уже представились, Лешик. Я должна добить второй порцион яичницы… Не ожидала, что у нас будет к завтраку столь ранняя гостья.
— Это Алексей Палыч… Я буквально на минуту… Хотела…
— У меня кухонные процедуры. Извините.
Ангелина уходит. Лазарев раскладывает овсянку из кастрюльки:
— Будете?
— А почему бы и нет?
Мы пьем холодный сливовый сок и приступаем к трапезе. Я, не в силах сдержать совершенно обезьяннего любопытства, рассматриваю шкафы с фолиантами, портрет.
— На яичницу нажимайте, пока не остыла. Ангелина мне принесет.
— Спасибо… Не откажусь…
— Вы с Захаром уже встречались?
— С кем?
— Моим «вице»?
— Нет. А что, он у вас по музейным делам?
— Не совсем. Да он вам все сам растолкует. У него есть какие-то свои соображения. У нас паритет: его дела — его, мои — только мои. Но я бы вам советовал к нему прислушаться. Он мужик головастый.
— Ну и книг у вас…
— Не помещаются в кабинете. Пришлось по всем стенам растыкать. Отец оставил мне свою библиотеку, вот и таскаю за собой.
Я киваю на портрет:
— А это?
— А это он и есть… Генерал-лейтенант Лазарев Павел Николаевич. Когда-то мы с ним сильно бодались. Он всерьез учил меня читать то, что нужно.
— Да у меня дед был не лучше. У меня «Любовник леди Чаттерлей» на инглише под подушкой… а он мне Дарвина под нос.
— А мой мне фантастикой как-то по башке съездил… вот такой томина был… «Космическая полиция», кажется. Тяжелая… «Не смей забивать голову макулатурой, Алексей!»
— Помогло?
— Не очень.
— Важный дядечка. Один мундир чего стоит.
— Да мундир как раз он не очень жаловал. Когда заставили художнику позировать, он его впервые при мне из нафталина вынул. Он же у нас не из солдафонов, лампасы с погонами скорее декоративные.
— Как это?
— Ученый муж… Оборонка… Конструктор каких-то там систем… Столько лет вместе прожили, а я так толком и не знаю, что он там из этих боевых стрелялок, бухалок и леталок сочинял. Хотя даже с меня подписку брали. О неразглашении.
— А что же вас, Алексей Палыч, не в ту сторону повело? Была бы династия… По бухалкам и стрелялкам…
— Честно?
— Честно.
— Да он же не просто невыездной был, Лизавета Юрьевна. Его всю жизнь за заборами продержали. За проволочкой и вышками… В этих номерных Арзамасах…
— Оберегали, значит.
— Да уж… Насмотрелся я… Как в клетке был. Пусть золотой, лауреатскими знаками увешанной, а в клетке. Этого нельзя, того нельзя… Всего нельзя… Он в Москву в консерваторию своего Баха прилетал слушать, а вокруг него те еще меломаны сплошняком сидели… В штатском… Нет, я очень вовремя представил, что даже в бане никогда не останусь один. Как он! И все!
— А мама? Она не с вами?
— Маму я из Новосибирска вытащить не могу. Она у меня классная хирургесса. Матерщинница и хулиганка. Между прочим, несмотря на немалые лета, еще режет.
Ангелина вносит еще одну сковородочку с яичницей.
— Ну вот и я. Кому из вас?
Лазарев вскакивает, взглянув на часы:
— Все! Я горю! Через восемь минут у меня диспетчерская! По всей области. Больше ни секунды не могу! Лизавета, вы только дождитесь меня, пожалуйста. Ну, скучно станет — по городу погуляйте. Все! Все!
Лазарев быстро уходит. Ангелина заряжает длиннейший мундштук слоновой кости половинкой сигареты и закуривает:
— Ну вот… опять удрал… Не доглотавши…
— И часто он так у вас?
— Бывает.
— Ангелина Эдуардовна, спасибо. И давайте-ка я вам помогу…
Она разглядывает меня как блоху под микроскопом.
— Чем же?
— Ну хотя бы посуду помою…
Она ухмыляется с плохо скрываемым презрением:
— Вот что, милая… Чтобы в эту кухню войти — очень сильно постараться придется. В этом доме даже посуду мыть еще заслужить надо.
— И многие… пытались его заслужить?
— О, да. Случались… особы…
— Не вышло? У них?
— Не вышло…
— Какая жалость. Но вы знаете, Ангелина Эдуардовна, мне их почему-то совсем не жалко.
— Я догадываюсь — почему.
Я поднимаюсь из-за стола и даже пытаюсь не то сделать книксен, не то шаркнуть ножкой. Демонстрируя высший класс политеса.
— Большой привет Алексею Палычу. Он мне подарил сегодня совершенно потрясающее утро. Завтрак был на уровне, хотя тостики вы передержали. И до скорого свидания…
Она вздергивает бровь:
— Уже — «скорого?»
— Мне почему-то кажется, что оно должно быть скорым… А пока — «пока-пока!»
— И вы Лешика даже не дождетесь? — деланно удивляется эта дама.
— У меня ведь тоже дела. И он прекрасно знает, как и где меня найти.
С вызовом вскинув голову, гвардейским шагом я покидаю этот дом. В моей душе поют серебряные трубы победы. Я почему-то совершенно точно знаю, что в этот дом я еще вернусь!
…До Сомова я добираюсь только к ночи. Мой «фиат» словил гвоздь в правое заднее колесо, пришлось тащиться до шиномонтажа и менять колесо на запаску.
Гришка уже спит.
Потоп прекратился, но Волга парит непробиваемым теплым туманом. Огни города мерцают тускло-желтыми точками. Мы с Гашей сидим на веранде и бездумно смотрим сверху на реку. Мокро как в джунглях. И ясно, что завтра опять обрушится зной — не продохнешь. На фарватере низкий белый туман распарывает пассажирский трехпалубник, ползущий в низовья, на Астрахань. Он разукрашен иллюминацией, на верхней палубе танцуют люди. Что-то жеребячье вопит Радио Мозамбик, и я бы не удивилась, если бы этот черный-черный негр в белых-белых штанах крутил бы там на палубе какую-нибудь млеющую туристочку.
Вообще-то регулярные рейсы — хороший знак. Прошли времена, когда на Волге все стояло, особенно после финансовой чумы девяносто восьмого. В нашем порту ржавели от безделья краны, и только изредка на Москву проползали со стройпеском и гравием, пихаемые толкачами-буксирами, баржи, груженные на карьерах. В столице все одно строились. А я вся в мыле пыталась удержать корпорацию на плаву. Без Сим-Сима.
Все. С этим покончено. Раз и навсегда. И больше никогда ничего похожего.
Даже думать о Москве не собираюсь.
Агриппина Ивановна очень довольна, пыхтит как кадушка с квашней, лузгает семечки и загадочно ухмыляется чему-то своему.
— Ну вот видишь, Лизавета, а ты боялась. А полдела уже сделано.
— Каких полдела?
— Ты без него уже не можешь. Осталась еще одна мелочь. А как он насчет тебя? Вот как у нас с моим Ефимом было… Ходил он за мной, ходил… Я ему и улыбочку, и бедрышком вильну, как бы случайно… и глаз ласковый… И кофточку вот с таким вырезом, как у этой… Мерилин Монро… У нас только продавщица с сельпо, Лилька, на такие решалась.
— Ты?!
— Ха! Не видела ты меня тогда. Другие плетенихинские парни в обморок от моей красоты рушились, а этот ни мычит ни телится. Ну я все свои завлекалочки на замок, в глубокую заморозку. Никакого пламени — один холод. Заледенела вся. Даже узнавать его перестала. В упор не видела. Не то чтобы здороваться. И не замечала даже.
— Это дядю Ефима?
— Это для тебя он дядя. А тогда у него не лысина, а кудри были. Просто золотые. Так что было мне из-за чего ночами в подушку с горя хрюкать… Вот он у меня и скукожился, как пингвин на Северном полюсе. Сообразил все-таки. И — сватов! Так что ты держись… Вид изобрази… «А кто вы такой?» Запретное яблочко — оно завсегда слаще.
— Не смогу, Гаш.
— Да кто из нас, женщин, по-настоящему знает, что она может, а чего — никогда!
Мы треплемся как-то лениво и сонно.
И я понимаю, что моя глубокая разведка не прошла мне даром.
Я как в стиральной машине отжата. Устала, словно марафон пробежала. Сорок верст с гаком. Когда-то, на третьем курсе, меня впихнули в команду. С меня хватило одной тренировки.
Нехотя и безвольно раздумываю: а что поделывает мой губернатор?
Получает втык за меня от своей Ангелины?
Или уже просто спит?
И даже в самом страшном сне представить не могу, что именно в этот час он усиленно занимается именно моей персоной. Но совсем не в том смысле, о котором я мечтаю. Без меня меня женит. И, увы, не на себе…
И они там все в его кабинете уже чумные от непрестанного курева и бесконечного кофе.
А он дергает щекой и выдает финально:
— В общем, господа бюрократы… Если этой зимой мы заморозим хотя бы один поселок — полетят головы. Прежде всего моя! Так что все внимание — зиме. Свободны! Захар Ильич, задержись.
Чиновники покидают кабинет, Кочет переходит к столу Лазарева, на котором лежит муляж дедовой картошки. Берет его в руки и с любопытством вертит. Лазарев отбирает у него муляж и водружает на место.
— Ну как у тебя дела с нашей сомовской девушкой?
Кочет зевает:
— С кем? А… С этой? С этой — все нормально. Отослал ей официальное письмо с предложением дать согласие на выдвижение.
— Какое там письмо? Ты что писанину разводишь? Поезжай к ней… Поговори… Объясни по-человечески… В конце концов, как губернатор я лично имею право выдвинуть от себя любого человека.
— Не советую, Алексей. Я понимаю, как тебе не терпится повидать свою подругу…
— Она не подруга.
— Да? А с чего это она с тобой тут у нас утренние пробежечки делает?
— Доложили уже? Да ерунда все это. Просто передала недостающие бумажки из архива академика. Ему еще Брежнев музей обещал. Кстати, я ей даже про мэрство сказать ничего не успел… Умчалась… И не было ничего такого…
— Было — не было, какая разница. Сделают, что было. Языки без костей. Ты же на виду, как прожекторами просвечен. Да и я не собираюсь свою шею подставлять.
— Ты?
— Именно. Стоит показать заинтересованность в этой даме властных структур… И начнется! Администрация губернии проталкивает своих людей… Где свобода волеизъявления? Возможность выбора? То-се…
— А там есть выбор?
— Это я организую. Без проблем. Но никакого особого внимания именно ей! «Одна из многих, одна из равных… Демократия для всех… Пусть победит сильнейший…» И прочая труха.
— А она победит?
— А я на что? Да и у нее ресурс — будь здоров. Только не лезь ты в мои дела. Я ее сделаю… Гарантирую.
— Ерунда какая-то! На кой черт тогда весь этот цирк, когда мы уже сейчас знаем, что она — будет?
Захар Ильич разглядывает его как в бинокль. Через сжатые кулаки. И говорит совершенно искренне:
— Алешенька, ты меня изумляешь. Да у нас любые выборы — цирк!
Через два дня Гаша кладет перед моим носом официальный конверт из канцелярии губернатора. Госпоже, значит, Туманской…
Я взрезаю конверт дедовым ножом для бумаги и тупо изучаю буквально две строки, набитых на принтере. Госпоже Туманской предлагается немедленно выдвинуть свою кандидатуру на пост мэра города Сомова. И подпись «Вице-губернатор З. И. Кочет».
— Что за хрень? — балдею я.
Гаша кланяется мне в пояс:
— С возвышением вас, ваша милость. Не оставьте нас, сирых, державными заботами. Лизка, да мы же теперь как Щеколдиниха даже за электричество платить не будем! Нас с тобой теперь казна прокормит!
Через два часа фельдъегерь на мотоцикле из области вручает мне под расписку осургученный печатями пакет бумаг, килограмма на полтора, с инструкциями, разъяснениями и рекомендациями от областной избиркомиссии, с приложением бланков для налоговой инспекции о моих доходах, личном имуществе и прочей мутоте.
Буквально через минуту после мотоциклиста на наше подворье вваливается потертый редактор районной газеты «Призыв» с треногой и фотоаппаратом — оказывается, в воскресном номере этого трепливого листочка должна появиться моя фотка.
За ним пришлепывает малоразговорчивый вежливый временный и. о. мэра, супруг Серафимы и родитель Кыси, Степан Иваныч, чтобы лично засвидетельствовать мне свое почтение. Он дышит в сторону и прикрывает ладонью рот, потому как от него разит не только закусочным луком.
К обеду в воротах появляется плетеная громадная корзина из-под винограда, которые на юге называют «сапетка». Ее проталкивает пузом двухметрового роста шириной с банковский сейф витязь в тигровой шкуре — хозяин ресторана «Риони» щедроусый, всегда хохочущий Гоги, который близко знаком абсолютно со всем городом. В корзине он припер первые дары — мощную сырую индюшку, чурчхелы для Гришки, бутыль чачи цвета детской мочи, несколько бутылок классного грузинского вина в глиняных фирменных пузырях, сыр сулугуни, пучки киндзы и прочей зеленухи, потрясные помидоры величиной с голову младенца и всяческие иные бастурмы и вкусности, от которых слюнки текут.
Начинается базар.
Я посылаю Гоги куда подальше.
Гаша вопит, что я обижаю хорошего человека.
Гоги просто ничего не понимает, смотрит своими детским очами цвета спелого инжира и удивляется:
— Рита Федоровна мэня уважала. Немножко того, немножко другого. Знакомиться будем, дарагая! Ты же все равно ничево нэ дэлаэшь.
Весь день вокруг меня свистят и щелкают невидимые бичи. Кнуты, словом…
Меня как корову в стойло уже загоняют сомовские доброжелатели. А пара самых значительных козлов просто готова почтительно проводить меня на бойню и полную разделку непосредственно на колбасню агрофирмы «Серафима».
Я сучу ножками и растерянно посылаю даже неизвестные мне доселе фигуры по изученным мною в зоне дальним адресам.
В одном Гоги прав: я безработная, такая вольная птичка, и действительно ни фига в Сомове не делаю. Значит, мне нужно немедленно прикрыться хотя бы какой-то работой. Ссылаться на то, что я занята.
Я беру Гришку за шкирку и смываюсь подальше от дедова дома. Я иду в мою школу. К директрисе Нине Васильевне. Потому как скрываться мне больше не у кого.
Хотя в школе на втором этаже распахнуты настежь все окна, на поросшей травой спортплощадке со старым деревянным бумом, опилочной ямой для прыжков и рамой для каната и колец царит полное безлюдье и тишина. На траве нагромождены дореформенные парты, приготовленные для ремонта, в облупившейся черной краске, с поломанными спинками. Тут же свалены и обтесанные доски, но парты никто не чинит. В московских школах такой рухлядью уже никто не пользуется.
Жестяная крыша школы частично вскрыта, там стоят ведра с краской. Гришка с опаской разглядывает бум.
Струхнул.
И мне это очень не нравится.
— А ну-ка… Забирайся! — подсаживаю я его на бревно.
Мальчик стоит раскинув руки, покачиваясь, плотно закрыв глаза. Губеныши подрагивают.
Шепчет испуганно:
— Мам, я же упаду.
— Упадешь — поднимешься. Раз влез — иди до конца! — беспощадно заявляю я.
— Мне же страшно, мам…
— Открой глаза! Вот так-то лучше. Молодец! Никогда не закрывай глаз, когда боишься.
— Мне все одно страшно.
— А ты сам себе говори: «Не страшно! Не страшно! Не страшно!». Я говорила, Гришуня. Вот увидишь — это здорово помогает.
Он осторожно передвигает крепкие ножки по буму.
Смотрит только вперед. И шепчет:
— И не страшно… И не страшно… И не страшно…
Два раза он слетает с бревна, на третий доходит до конца бума, спрыгивает ко мне на руки. Я целую его в маковку.
Он победил.
Он счастлив.
Он теребит меня, прыгая:
— Давай еще, мам! А?
— Пошли, пошли… Сейчас некогда.
Мы идем к распахнутому настежь парадному.
— А я тоже тут учиться буду? Как ты?
— Ну, через годик… может, два…
— А почему тут никого нету?
— Каникулы. Только есть тут кое-кто. Она всегда здесь. Каникулы — не каникулы…
Я не ошибаюсь.
Нина Васильевна в гулко-пустынном коридоре, куда распахнуты двери классов, присев, размешивает в ведерке побелку. На газетах, расстеленных, чтобы не пачкать скрипучий паркет, — ляпы и разводы известки, но на ее отглаженном рабочем халате (даже с белым воротничком) — ни пятнышка. Она у нас чистюля. Махонькая, со своей пушисто-седой головкой, она похожа на одуванчик.
Над ее головой, сидя на высокой стремянке, бородатый загорелый человек лет тридцати пяти, в колпаке из газеты, драных джинсах и в линялой футболке белит кистью потолок.
Господи! Сколько же лет я гоняла по этому коридору?
Горло у меня перехватывает от растроганности, и я говорю сипло:
— Здрасте вам, Нина Васильевна.
— А… Басаргина…
— Покуда Туманская.
— Для меня ты всегда Басаргина. Долго собираешься. Заждались.
— Так вышло.
Она задирает голову:
— Николаша, а ты Лизавету не помнишь?
— Да, кажется, бегала под ногами какая-то мелочь пузатая…
Гришка недоуменно переспрашивает:
— Мам, а ты была пузатая?
— Это дядя так шутит. Юмор у него такой… Дубоватый.
— А можно я тут побегаю? Посмотрю, где ты училась…
— Можно, мальчик, можно. Ну что ж… Ступай за мной… В директорскую…
— Как всегда?
…Директриса за эти годы как-то усохла, уменьшилась, худенькие ручки свободно болтаются в рукавах. Она привычно включает электрочайник на столике. Протирает салфеткой чашки. Экономно добавляет в чайничек щепотку заварки.
— А что это за тип, с кисточкой? Тоже учитель?
— Коля? Лохматов Николай? Да нет. Медик. Главный врач в нашей больнице. Когда еще в город вернулся.
— И потолки белит?
— А мы тут, Лиза, все сами. И белим, и стеклим, и крышу штопаем… Такие, значит, времена… Кто что может…
— Я удивилась, когда мне сказали, что вы еще в директрисах.
— С пенсии вернулась. Прислали тут одного, молодого, только он как-то недолго продержался. Бежит народ в столицу. Хоть за метлу — но там! Это вот только Лохматик… Подучился в Первом меде, и домой.
— Это что? Упрек в мой адрес, Нина Васильевна?
— Ну почему же? Я ведь все понимаю, Лизавета. Для тебя здесь все было — как по костру босиком идти. Обида да боль. Все Щеколдина Ритка истоптала. А я вот в твое воровское преступление… с наказанием… никогда не верила…
— Ну хоть за это спасибо.
— «Спасибо» — это я тебе сама собиралась говорить. Даже письмо как-то сочиняла… Мол, не подкинешь ли родимой школе по жуткой нашей нужде чего-ничего из своих миллионов? Артур Адамыч все насчет фортепьяно настаивал. Посыпался инструмент.
Артур Адамыч — это наш учитель музыки, такая элегантно-неряшливая жердина с большими ушами, французскими усиками, почти один к одному похож на Дон Кихота.
— Господи! И он еще преподает свое пение? И с городским хором тоже носится?
— А куда денешься?
— Чего ж вы раньше не прочирикали? У меня, конечно, своего почти что ничего и не было, но к супругу могла подкатиться. Он вообще-то не очень жадный… Был… А теперь…
— Да носят наши сороки на хвосте, что теперь.
— На здоровье. Только опоздали вы с миллионами, Нина Васильевна. «Финита ля» все на свете! И комедии, и трагедии, и все остальное в придачу… Это насчет «ешь ананасы, рябчиков жуй!». Мне б теперь самой — не до жиру, быть бы живу…
— А как у тебя с языком?
— Да, в общем, нормально. Никаких толмачей на переговорах с иностранцами у меня и близко не бывало.
— Ну да… Ты ж там небось все с Европами…
— Не только. Но сами понимаете — рабочий язык и с китайцами — инглиш!
— Вот тебе шарик, бумага… Пиши заявление… У меня старшие классы фактически без англичанки. Пыхтит тут одна… Только ее английский ни один англичанин не поймет.
— Да, я, в общем, за этим и пришла… Хотя… И не совсем за этим…
Она вонзается из-под очков остро и обиженно:
— Так… И ты, значит, боишься?
— Боюсь? Чего?
Она вдруг стучит отчаянно кулачком по столу, роняет головенку в ладошки и всхлипывает:
— А всего! Зарплаты по два года не получать, как мы не получаем… Картошку сажать, чтобы ноги зимой не протянуть… Последние кофточки штопать, чтобы дети нас за бомжих не принимали… И гордиться — мы, педагоги милостью Божией… На нас земля держится! Господи-и-и… Надоело-то-о-о…
— Нина Васильевна, родненькая вы моя… Да я не про то. Я же к вам посоветоваться пришла. У меня ж тут, кроме Гашки, никого нету… А та одно вопит: «Соглашайся, Лизка! Мы их всех кверху задницей поставим!»
— Кого это?
— Щеколдинских.
— Ничего не понимаю.
Я вынимаю из сумки сегодняшние казенные конверты и шлепаю перед нею. Она напяливает очки и бегает глазами:
— «Предлагается… создать инициативную группу… баллотироваться на пост… сообщить о решении»… Господи, да никак тебя власти в мэры на место Ритки вербуют?
— Ну?
— Ну, извини, что я на тебя всех собак спустила.
— Ха! Разве это собаки? Видели бы вы тех собак, которые меня раньше в куски шматовали!
— В градоначальницы, значит… Не знаю, что и сказать… Это очень подумать надо… Очень… Вообще-то как-то нехорошо у нас… Мутно… Ну и что ж ты решаешь?
— А я уже решила! Обойдутся… Виват родимой школе! Пора платить долги!
— Ну ты все такая же… Порох! Сначала делаешь, а потом начинаешь думать — зачем… Город тоже родимый…
— Да при чем тут город? Хватит с меня… За каких-то покойниц отдуваться!
— Покойниц?
— Именно. За одну, Туманскую Нину Викентьевну, первую жену моего котяры блудливого, пахала будь здоров. Даже по ночам, в койке. Хотя я ее и живой-то не видела. А теперь что? Еще за одну упокоенную Маргариту Федоровну Щеколдину ее дерьмо разгребать? Да от меня уже самой гробами несет… Дорогими могилками… Все! Налопалась! Я жить хочу! Сама! Своей собственной жизнью!
Неожиданно, усиленные пустотой школы, за стеной громогласно звучат фальшиво-яростные аккорды фортепьяно.
— Что это?!
— Адамыч чудасит. Инструмент настраивает.
Мы торопимся в спортзал.
А там Артур Адамыч, горбатый от старости, в белом застиранном сюртучке, но с бархатной «бабочкой», играет на фортепьяно газмановских «Офицеров», с интересом глядя на Гришку, который стоит на табурете и увлеченно заливается прекрасным дискантом. От дверей, присев на корточки, за ними наблюдает Лохматое.
А Гришуня разливается:
— «Ахвицеры, ахвицеры… Ваше сердце под прицелом!»
И тут под крышкой рассохшегося фортепьяно со звоном лопается струна, опрокидывая всех нас в тишину.
— Ну вот… Опять то же самое! И руки сводит… — бурчит Адамыч, растирая аристократические кисти рук, изломанные артритом, в буграх и старческих венах.
Гришка вздыхает:
— Там дальше еще интересней. Мам, я не допел.
Лохматов смеется:
— Давно я не слышал в сих стенах что-то более вдохновенное! Браво, маэстро!
— Сынуля вас не очень заколыхал, Артур Адамыч? Он может.
Адамыч рассматривает меня и чешет маковку, припоминая:
— Послушайте, Басаргина? Конечно, Басаргина! Очень интересный голосишко у вашего сынка. И слух отменный. Но что-то я не припомню, чтобы вы в вашем классе лично у меня отличались подобными вокальными способностями… В кого же он?
— Ты все путаешь, Адамыч. Это не она, это Ираида отличалась. Подружка ее. Они же не разлей вода были… Горохова…
У меня перехватывает горло от ненависти:
— Не надо так. Нина Васильевна… Даже поминать ее… Не надо!
А потом я совершенно неожиданно получаю по мозгам от обожаемой педагогши по полной программе.
Она провожает нас с Гришкой до ворот школьного двора, и, когда я спрашиваю, когда мне зайти к ней, чтобы получить программы к новому учебному году, познакомиться с установками и новыми методиками по преподаванию английского, Нина Васильевна, сняв очки, изучает меня как-то брезгливо-враждебно и даже не без жалости.
— Это отпадает, Басаргина, — ледяным тоном абсолютно безапелляционно заявляет она. — Я тебя в учительши не возьму. Подмокла, что ли? Боишься ручки испачкать? Не собираешься в нашем сомовском дерьме ковыряться? Ты же Басаргина, Лиза! Хоть деда-то вспомни! Ты же никому в школе не спускала… Ни одной обиды… Даже пацанам! Всех метелила! А ведь мы… обиженные, Лиза. Все мы тут… обиженные.
— Вы что? Всерьез? Нина Васильевна?! — Я уже почти ору в ужасе.
— Более чем…
— Да я завтра же шмотки соберу! Гришку под мышку… И к чертовой матери отсюда… Куда глаза глядят… Да на кой хрен мне еще и тут себя гробить?
— Ну тогда ты будешь просто мелкая дрянь. Так — дерьмецо на палочке… Прости уж!
Старушечка моя церемонно кланяется и чешет в школу, держа спинку прямо, как солдатик на строевой, и ни разу даже не оглянувшись.
Мне обидно.
До ожоговой боли.
Ничего себе — пришла к своим…
А своих нигде у меня и нету.
И никто не хочет знать, как мечтает жить некая Басаргина…
Всем на нее наплевать. И у каждого на сей случай — своя личная колокольня.
Гришуня что-то учуял. Заглядывает мне в глаза, теребит:
— Ты чего, мам? Тебя обидели?
— «Белые пришли — грабют… Красные пришли — грабют… Куды крестьянину податься?» — бурчу я. — Это кино такое было, Гришунька.
— С Шварценеггером?! — вспыхивает он любопытством. — Мы с дедом Сеней сколько раз про него смотрели!
«С каким это дедом Сеней?» — вяло думаю я. И только потом доходит. С Туманским, конечно. Сим-Симом. Семен Семенычем. Он же для Гришки — древний дед. И парень про него не забывает.
А я?
Когда мы с Гришкой добираемся до дома и я вижу, что коричнево-аппетитная в хрусткой кожице индюшка из даров кавказского ресторатора уже засажена в духовку и дожаривается, распространяя закусочно-обалденные ароматы по всему участку, я устраиваю Агриппине Ивановне скандал.
Домоправительница даже не протестует, просто презрительно пожимает плечами и, сплюнув, отправляется спать.
Гришка слишком устал, чтобы дослушать до конца вечернюю сказку из сборника братьев Гримм, и тоже отключается.
У меня после событий этого дня — ни в одном глазу.
Хотя я тоже насильно отправляю себя в спальню.
Ничего не выходит, и я выбираюсь на веранду, кутаясь в простыню. Где и пью из чайной чашки Гогину самогонно-виноградную чачу. Хрустя зеленухой.
И с иронией размышляю — что это он припер? Это уже взятка? Или еще комплимент?
И еще я думаю о том, что, если всерьез, никуда я от Москвы не убежала. Это все утешение для дебилок. А я все еще сижу в моей московской жизни, как лосиха в бездонном комарином болоте, и никуда мне от этой липучей грязи не деться.
Они же все всё про Туманского знали. И безопасник наш Чичерюкин, и его возлюбленная Элгочка, то есть Элга Карловна, и, наверное, наша финансовая директриса Белла Зоркис. Но помалкивали. Жалели меня, кретинку? Или как?
Баб, конечно, у этого тихушника Сим-Сима и при первой жене было вагон и маленькая тележка. Но эта смывшаяся в Швейцарию издательша какого-то вшивого журнальчика Монастырская Маргарита Павловна была явно из самых ценимых.
Я-то в полном отчаянии выводила его из-под пуль, отправляла за рубеж, дабы сохранил он себя, бесценного. Пахала как тягловый бык в ярме, спасая от разорения эту вонючую корпорацию. И в конце концов спасла ее. А этот гад преспокойно отправился на эту самую «монастырскую» виллу и отсиживался там! Да нет! Не отсиживался! Отлеживался во франко-швейцарской постели этой стареющей шлюхи! — до той поры, пока не счел безопасным для себя вернуться в Россию…
И хотя прощения ему нет и никогда не будет, но я же уже давно не Джульетта, которая по наивности не соображает, что там прячет ее средневековый парнишка в своем расшитом веронскими бисерами гульфике, да и Сим-Сим вовсе не Ромео, чтобы бряцать под балконом на какой-нибудь гитарной лире и петь мне целомудренные романсы о своем соловье над моей розочкой…
Ни один самый верный бычок, окучивая свое стадо, не удержится, чтобы втихую не прихватить телку из соседнего…
Так что так называемые гнусности моего пока еще не бывшего муженька мне почти понятны. Объяснимы, по крайней мере. Не девочка все-таки. И врезалась в него, и замуж шла вовсе не девочкой. Кобель, он и есть кобель. Его инстинкты, генный напряг и прочая анатомия гонит на похождения.
Но вот они…
Самые близкие…
Почти родные…
Почему они-то молчали?
И это не какой-нибудь там промышленный шпионаж, когда из фармацевтической лаборатории корпорации где-нибудь на Урале прут формулу очередного эликсира от геморроя.
Они же понимали, что Сим-Сим уволок с собой мою любовь, тоску мою, верность мою идиотскую и главное — надежду!
И молчали…
И этого я им всем никогда не забуду. Просто не смогу…
Тогда почему мне так охота разблокировать мобилу, позвонить той же Элге и услышать ее четкий голос с милым прибалтийским акцентом: «Референт госпожи Туманской — Элга Станке имеет место у этого телефона! Примите мое предупреждение — наш разговор в интересах корпорации «Т» имеет фиксацию и будет записан на пленку…»
Ну и самое главное, то, о чем я боюсь думать даже наедине сама с собой. А что, если то, что начинается у меня с Лазаревым Алексеем, — только видимость. И я сама себя обманываю?
Просто обидели бабу — раздавили почти, — вот я и придумываю себе новую любовь, новую «лав стори»? А по правде все это — только от моей обиды, такая элементарная женская подляночка?
Вот тебе!
Гад!
Раз ты — так.
Так и я — так!
Но если быть совершенно честной, мне впервые после моего удёра становится по-настоящему интересно: а что они там поделывают, этим вечером, в Москве?
Без меня?
А ни фига они особенного не поделывают…
Суперособняк корпорации со своим колонно-дворянским портиком стоит себе, как всегда, на нашей Ордынке, омываемый гулами и шорохом шин, которые накатывают на него от Кремля. Почти все окна темны, потому как рабочий день окончен. Пацаны в форменках из дворовых служб, набрызгав шампуней, моют из шлангов замощенный классной темно-серой шведской брусчаткой двор. У парадных кованых фонарей, «под старину», шеф охраны, Кузьма Чичерюкин, подняв капот, ковыряется в движке своей «Волги». А Элга Карловна рядом с ним покуривает сигарету, терпеливо дожидаясь своего милого. Эта парочка уже ничего и ни от кого не скрывает. И все в офисе ждут, когда они наконец узаконятся в ближайшем бракосочеталище.
Беззвучно отворяются ворота подземного гаража, из него выползает личный «мерс» Туманского, за ним выкатывается лакированный куб джипа охраны и, даже не притормозив возле Кузьмы, выруливает на вечернюю Ордынку. Чичерюкин тоже делает вид, что в упор не видит каравана.
— Куда это он? И снова без тебя, Кузьма Михайлович? — спрашивает Элга, неодобрительно разглядывая Чичерюкина.
— В казино, куда же еще. Опять куролесить будет.
— Это имеет большую неправильность. Тебе нельзя оставлять его одного, Михайлович. Я буду иметь понимание… И потерплю… Без тебя…
— А что я могу поделать, если он меня посылает… Огрызается… Чирикайте, мол, со своей Элгой, а меня не трогайте!
— Он не имеет на нас зла. Я думаю, что только теперь, когда Лиз нет, он начинает иметь понимание, что она для него означает. Его мучает неизвестное расположение Лиз.
Кузьма грызет кончик седоватого командирского уса и сплевывает. Он у нас все больше становится похож на пожилого пожарника, который всегда приезжает к очагу возгорания, когда уже все сгорело. И страшно бесится от этого.
— Думаешь, меня не мучает?
— Может быть, именно тебе имеет смысл навестить ее? Мы могли бы помочь ей немножко… хотя бы деньгами…
— Кому помочь, Элгочка? Да она мне Марго Монастырской вовеки не простит! Пошлет меня за Можай и даже дальше. Для нее теперь что я, что сам Сенька — без разницы. Ну что ты там для нас на сегодня напрограммировала?
— Выбирай! Два билета в консерваторию, на Шопена, или ужин у меня дома, то есть у нас… Молодая духовочная овечина, то есть баранина… Под соусом тартар… И с красным перчиком… Я немножечко учусь.
— Ну какой же Шопен против такого харча?
— Ты еще имеешь юмор, а у меня душа потеряла свое место. Я полагаю, что Лиз там очень и очень некомфортно. Не очень хорошо. У меня имеется такое ощущение…
— Какое совпадение, — угрюмо бурчит Кузьма. — У меня тоже. Ты меня прости, Карловна, но я все-таки дуну за Семеном… Должен же хоть когда-нибудь этот бардак с ним закончиться?
— О! Я понимаю. Ты имеешь свой долг. Это я понимаю, Михайлович, — расстроенно бормочет Элгочка.
Еще бы не расстраиваться…
Как-то она мне призналась, что в свои уже сорок с хвостиком старательно углубляет неизведанные ранее секс-познания и старается хотя бы теоретически освоить курс того, что известно нынче каждой десятикласснице. То есть втихую купила томину иллюстрированной «Камасутры», поменяла в своей квартирке прежний узкий, почти монашески-солдатский топчан на итальянский орехового дерева суперполигон с матрацем величиной с футбольное поле и даже притащила из какого-то бутика шелковые простыни, покрывала и наволочки из черного шелка с алыми абстрактными рисунками, намекающими на очень ночное и многое.
— Немножечко бордельно, Лиз, — как-то смущенно призналась она мне. — Но мне это нравится.
В том, что ей ночная практика с Кузьмой нравится гораздо больше углубленно осваиваемой теории, она не призналась. Это и так было ясно.
Плюнув на все, я выволакиваю Гогину индюшку из духовки, волоку ее на веранду, кромсаю сочные помидорищи, вскрываю глиняные бутылки со всякими цинандалями и устраиваю себе не просто пир, который нынче ни одна грузинская княгиня себе не позволит, но могучую обжираловку…
Часа через два я начинаю разговаривать с Сим-Симом, который, оказывается, сидит за столом на веранде напротив меня в домашней венгерке со шнурами и сосет свою пенковую трубку. Туманский, как всегда на ночь, чисто выбрит, чтобы не колоться, опрыскан классным гавайским парфюмом, который припахивает мускатом и ромом, глаз своих на меня не поднимает и что-то жалко и невнятно пытается бормотать в свое оправдание…
А я, значит, выдаю все, что я о нем думаю…
Но вежливо, почти без матерщины.
Потом я, конечно, рыдаю. Кляня свою судьбу.
А перепуганная Гашка тащит меня за шкирку с веранды в спальню и бормочет:
— Ну, блин… Ты на кого орешь? Слетела с катушек, кандидатша! Такой я тебя еще не видела!
А я и сама такой себя никогда не видела.
И, возможно, больше никогда не увижу…
Потом, спустя какое-то время, Кузьма Михайлыч признался мне, что именно в эти вечера он по-настоящему боялся за Туманского.
Потому как видел, как неумолимо погружается в грязь и неухоженность наша с Семеном квартира на проспекте Мира, в общем-то купленная корпорацией для меня. Потому как жить в их с первой супругой хоромах на Сивцевом Вражке я с самого начала отказалась.
— Я тогда из казино его каждый вечер выковыривал, Лизавета, — признавался начохраны мне. — Таскало его по всей Москве. По саунам с блядюшками… На собачьи бои… Но я всегда старался, чтобы хотя бы спал он дома. Ты только представь себе — каждое утро одно и то же… одно и то же…
А мне и представлять не надо…
Вот оно — их утро!
В захламленной кухне, с горой немытой посуды в раковине, за столом в домашнем халате сидит похмельный Туманский. Чичерюкин рассматривает составленные на буфете роскошные игрушки Гришки, коробочку с покемонами тоже. Туманский наливает газировки из сифона и жадно пьет.
— Трубы горят, Сеня?
— Болею, не видишь? Острое респираторное… Как там на фирме?
— Вспомнил наконец… Катится… И без тебя…
— «Катится, катится, голубой вагон…» Гришка пел. А куда он катится? Как там дальше?
— Не знаю. Ну и срач тут у тебя, Семен. Тетку бы какую позвал… Прибраться…
— Да я тут не люблю бывать. Не ждут-с меня больше тут. Некому-с.
Чичерюкин, конечно, засучивает рукава и начинает мыть посуду. Служивый же, армейская школа, он никакого бардака не переносит. И ничего не стыдится, даже блевотину за Сим-Симом подтирать.
— Может, хватит керосинить, Сеня. Да и накладно. Сколько ты уже на ипподроме просадил? А в казино? Сколько тебе Нинка, светлая ей память, говорила: «Не играй!»
— Да какая это игра? — с презрением фыркает тот. — Вшивость одна, а не казино. Вот в Монте-Карло бы… Или в Куала-Лумпур! А еще лучше в Лас-Вегас… Слушай, а давай-ка я арендую какой-нибудь «боинг» — и туда!
— Может, покуда без «боингов» обойдемся? Куда-нибудь поближе дунем. Проветрю я тебя. А что? Тачка моя внизу. Может, махнем на пару? Вот так вот, прямо сейчас…
— Ты опять за свое?
— Да не к ней, не к ней. К Гришке! Он же игрушек тут понаоставлял… На весь «Детский мир» хватит. Покемоны эти дурацкие. Прихватим и так, знаешь, без шухера… Скромненько… Ты да я… Да мы с тобой… Тут езды-то…
Туманский бледнеет. Он всегда становится белым, когда заводится:
— Эт-та чтобы Туманский Семен к… какой-то… на коленках пополз? Да их таких на дюжину двенадцать! Вон… кубометрами ждут! Шпалерами строятся! Только свистни!
— Что-то ты не больно-то свистишь. Тарелки вымыть некому.
— Отойду! Все будет о’кей! Вот была она — и не будет! Это тебе не Нина! Это ту Туманскую никто забыть не может. А эта? Да кто она такая? Кого я подобрал? Какая-то полудеревенская полууголовная полудурочка! Ты хоть понимаешь, из какого дерьма я такую конфетку слепил?!
Чич качает головой:
— Из дерьма конфетки не лепят, Сеня. Ну что, едем?
Туманский поднимается в рост, потому как, когда он вспоминает, кто на этом свете хозяин всему, ему обязательно надо водрузить себя повыше, как на Мавзолей:
— Много себе позволять стали, Кузьма Михайлович. Свободен!
— Я-то свободен! А ты?
К обеду они, конечно, мирятся. И Сим-Сим клянется Кузьме, что с этого вечера он начинает абсолютно новую и чистую жизнь.
А вечером опять втихую смывается от Чичерюкина…
Иногда я думаю о том, что, если бы у Сим-Сима хватило ума и совести и он бы и впрямь в те идиотские дни приехал бы покаянно и смиренно за нами с Гришкой в Сомов, я бы сдалась…
Может быть…
А может быть, и нет…
Что теперь талдычить?
Когда этого не случилось…
Прошляпил он меня.
Просвистел.
Профукал.
И может быть, даже не в дни, а в какие-то решающие часы и минуты.
Потому как, как у каждой женщины, у меня случались почти мгновенные вспышки непредсказуемости. Когда мозги, расчеты и решения не имеют никакого значения.
Ибо сказано — неведом и невидим путь орла в небе, змеи на скале и, естественно, путь к сердцу женщины. И наоборот — от бабьего сердца в самом противоположном направлении…
Больше никому ничего я на эти идиотские предложения о гипотетическом мэрстве не отвечаю, Гаша скорбно врет по телефону, что я болею детской оспой, «ветрянкой», что в моем возрасте смертельно опасно и грозит крупными осложнениями. И никого в дому не принимаю, дабы никого не заразить. Держу карантин.
А я по уши влезла в разборку дедова архива и никого в упор не вижу.
Конечно, если бы я была чуть-чуть более любопытна, то заметила бы, что с Зиновием творится что-то неладное.
Парень спал с лица, к Гришке почти не заходит и совсем перестал со мной откровенничать, словно постоянно боится чего-то или кого-то.
Потом-то я узнаю, в какую бетономешалку его засунули лично Захар Кочет и вся его свора и как они ему жить не давали, не разрешая ни шагу ступить, ни дохнуть.
Как-то вытаскивают его из аптеки во время перерыва, старец и и. о. Степан Иваныч и прямо в халате и шапочке тащат попить полуденного пивка в кафе на набережной. Хозяин кафе узбек Шермухамедов давно обложен щеколдинцами мощным оброком и стелется перед ними ковриком, стараясь ублажить.
Дожимают Зюньку они не впервой.
Для них даже отдельный столик выставлен, над водами. Зюнька угрюмо утыкивается носом в кружку, Степан Иваныч помалкивает, и только старец вьет словесные петли вокруг Зиновия, разливаясь соловушкой. Добренький такой.
— Да чего особенного-то, Зиновий? — журчит он с улыбчивой укоризной. — Город — одно название. Ты же тут, внучек, каждый дом в лицо знаешь. И каждого. Через твою аптеку весь город прошел. Значит, уже привычка есть… К тебе… У пожилых. Я правильно понимаю, Степа?
— И у молодняка он свой: не один мотоцикл вместе с ними бил…
— Во-во! Опять же — продолжатель дела матери.
— Ох, дед. Как будто ты не знаешь ее дел?
— Тем более. Все силы положишь на исправление допущенных ею ошибок. В светлую память о ней. А Степан тебе поможет… По первости… Он же Ритку покуда замещает. Поможешь, Степа?
— Угу…
— Мы все тебе поможем, Зиновий. Тем более не чужой. Свой — это главное. В семье. А семья не выдаст — свинья не съест.
— Вон. Дядя Степан тоже в семье. Тем более он из этой мэрии и не вылезает. Дед! Вот он — самое то.
— Не вариант, Зиновий.
Степан Иваныч интересуется без обиды:
— Просто так, Фрол Максимыч. Из интереса? Почему — не вариант?
— Ты извиняй, Степа, но давай без церемоний. Кто ж тебе доверится? Когда все знают — ты подкаблучный. Об тебя Серафима только что ноги не вытирает. А глава города — это… как железный гвоздь!
— Тогда это ты, дед! — убежденно бросает Зюня.
— Балбес. Какая у меня перспектива жизни? У меня одна перспектива — пожарный оркестр с похоронным маршем.
Зиновий пробует выкрутиться:
— А почему бы не начальник порта. Татенко Владимир Семеныч? При нем даже грузчики не матерятся. Боятся.
— Жаден. Все под себя гребет. Он же весь город разворует, Зиновий! Людей же жалко.
— Ну а что они про меня знают-то, люди? «Зиновий, дай аспирин», «Зиновий, чего от прострела?». Только что клистиры не ставлю. Сплошной геморрой. Ничего выдающегося.
— Господи, выдающегося из тебя нужно сделать? Героическую фигуру? Да хоть завтра!
— Как это? — любопытствует Степан Иваныч.
— А пусть он у нас на вокзале при публике из-под электрички выхватит неизвестного ребенка! И спасет его! Весь город от одного удивления на рога встанет! Ребенка я достану, с машинистом договорюсь! Ящик водки — всего делов! Еще по пивку, Зюнечка?
— Перерыв окончен. Мне аптеку открывать. И хватит с меня этой вашей муры! Все!
Зиновий, взглянув на часы, освобожденно лупит прочь от них по набережной. Степан Иваныч допивает Зюнькину кружку. Он всегда за щеколдинскими допивает недопитое. Привык.
— По-моему, он ничего так и не понял.
— А нам и нужен такой, чтобы ничего не понимал.
Сияя как ташкентское солнце, к ним подкрадывается хозяин кафе, держа лапу под грязным передником, подсовывает под руку старику пачечку таких же грязных купюр. Максимыч, как бы и не замечая его, приподнимает крышку, узбек кладет деньги в его постоянный чемоданчик.
— За две недели, почтенный.
— Иди с миром, дорогой. Ты к нам с миром, и мы к тебе миром.
Узбек, почтительно кланяясь, пятится.
— Фрол Максимыч, ну ты бы не так в открытую. Неудобно же. Да и потом — нужна тебе его мелочевка? Все мало тебе.
— Не в деньгах счастье, Степа. В уважении.
— Дурота все это. С Зюнькой.
— Дожмем. Кого ж еще? — разморенно зевает старец.
Они расползаются.
Но через пару часов Максимыч галопом влетает в мэрию и выдергивает Степана из-за мэрского стола, за которым тот круглые дни играет сам с собой в шахматы.
— Просыпайся, Степа. Захарий звонил. Прямо каркал: пиар! пиар! Ты знаешь, кто на нас пахать будет? Этот… самый крутой… московский. Ну, знаменитый, который только что на северах в губернаторы мужика пропихнул. На нем штампа ставить негде! А он его — в губернаторы. Пошли в гостиницу.
— Зачем?
— Так он уже здесь. В лучшем люксе!
— Кто?!
— Да пиар этот долбаный! Пиар!!
Когда я впервые увидела столичного пиаровского звездуна, сверхмощного спеца по политтехнологиям, профессора и даже члена какой-то новомодной академии, особу, сильно приближенную к администрации прежнего президента, Юлия Леонидыча Петровского, я поняла, что Малый театр, а возможно, даже и сам МХАТ потеряли великого актера. Юлий Леонидыч потрясно изображал вельможу, этакого лениво-царственного моложавого барина, ухоженного до последнего волоска холеной рыжеватой бородки, с лобешником, переходящим в лысину мощной покатой головы (что сразу говорило о том, что череп такой величины должен быть заполнен уникальным и драгоценным содержимым), брезгливо-ироничного, роняющего слова как бы устало-безразлично и нехотя снисходящего к малым мира сего…
Представляю, как его развеселил лучший так называемый «генеральский» номер нашего отеля «Большая Волга», забитый фальшивой пальмой, коврами, картинами в золоченых багетинах, мебелью из мореного дуба и ароматами клопомора.
На полу стояли кофры и чемоданы с этикетками «хилтонов».
Петровский нехотя распаковывал на столе свою кино-фотомотоаппаратуру, прикидывал, куда бы ему воткнуть свой «ноутбук», а малые мира сего почтительно присели у дверей, разглядывая мага и спасителя, которого бы без милостей Захара Кочета никто бы в Сомове сроду бы не увидел. О чем Юлий Леонидыч не замедлил им напомнить.
Первый втык обслуге он уже успел сделать — боржоми в холодильнике оказался теплым. Дед Щеколдин только мигнул — из ресторана была мгновенно доставлена бутылка минералки со льда.
Как представитель местных властей, хотя бы и временный, Степан Иваныч растерянно бормочет:
— Ну просто сплошное «ай-я-яй…». Вы хотя бы предупредили, Юлий Леонидыч.
— А зачем? Предпочитаю осмотреться… на месте так… не афишируясь… Для начала.
— Вообще-то не ждали. Чего там. Такой человек. Не ждали, — поддерживает его и Максимыч, который уже включил свой черепной компьютер и оценивает могуче-грузную фигуру, для которой даже этот номер кажется тесноватым.
— Я и сам… еще вчера… не ждал. Не тот, извините, масштаб. Только из моей глубокой личной приязни к Захару Ильичу Кочету уговорил.
— И на сколько эта приязнь потянет?
Дед Щеколдин берет быка за рога сразу.
— Извините… это информация закрытая. Тем же Захаром Ильичем. И вообще — все основные расчеты по завершении акции… после победы…
— Значит, так, Иваныч. Волоки-ка сюда Зиновия.
— Минуточку, — властно вскидывает ладонь пиарщик. — И прошу впредь запомнить, все, что мне нужно, я решаю сам. Зиновий — это ваш кандидат?
— Да… Щеколдин Зиновий Семеныч. Двадцати шести лет, — кивает Степан Иваныч с готовностью.
— Он мне не нужен. Пока.
— Как это не нужен? — не понимает дед.
— Вы недопонимаете, господа. Когда за дело берусь я — личность не имеет никакого значения. Ну, конечно, имеются технологические ограничения. Кандидат на любой пост не должен быть явным клиническим идиотом, заикой, горбатым, уродом, в общем. Впрочем, и это преодолимо. Он как в этом плане?
— В этом плане девки за ним бегают…
— Уже хорошо. Но, в общем-то, и это неважно. У меня проколов не бывает. Ну, почти. В принципе техника освоена.
— Вот так вот. Век живи — век учись, Степанушка. И какая же?
— На какие мозговые кнопки и в какой момент нажимать. Вы полагаете, что люди доверяются реальному человеку? Чушь! Выбирают надежду, миф, сказку, фантом… личину… представление о персоне! Которое формирую я!
— Чего ж ты, милок, Захара не сформировал? Он же спит и видит — в губернаторы.
— Будет. В свое время. А вы лучше подключите меня к Интернету.
— Степан?
— Сделаем.
Петровский извлекает из кейса карту-план Сомова армейского образца и, сбросив бархатную скатерть, расстилает ее на голой столешнице.
— А теперь прошу ко мне. Мне нужно точно знать, как ваше поселение разбивается поквартально и порайонно. Публичные узлы, где проводит отдых население, основные магистрали, на которые будем ставить рекламные растяжки. В общем, вопросы задаю я!
— Ну, блин, — изумленно балдеет Максимыч. — Это же карта города. Да еще и новейшая. Где же ты ее взял, милый? В Генштабе?
— Не отвлекайтесь. Отсчет пошел. У меня всего тридцать дней на эту бодягу.
— Ну прямо поле сражения. Вот только противник не обозначен.
— По противникам у меня отработана своя рецептура. Вот здесь у вас что?
Покуда они там толкуют, Гришка ловит удочкой окуньков с мостков под обрывом, а я изображаю из себя полусмертельно полухворую, Агриппина Ивановна, а вместе с нею и пол-Сомова засекают на базаре приезжую даму с блокнотиком и диктофончиком. Чуть-чуть старше молодежного возраста, она стремительно передвигается по рядам, что удивительно при ее габаритах. Классный сарафанчик мощно распирает обильная сдобная плоть. Она вся в почти младенческих «перевязочках» и выпуклостях, как будто сложена из надувных подушечек.
Дама постоянно хохочет, все пробует и треплется без удержу, как бы интересуется, где бы снять комнату для осеннего отдыха, но торговки наши не дуры и сразу просекают, что приезжую интересуют щеколдинские. И тут же догадываются почему.
Так что Гаша, купив на базаре южных абрикосов для Гришки, радостно сообщает мне новость: жалобы сомовцев наверх сработали, из Москвы с большим начальником конспиративно прибыла налоговая инспекторша, которая будет трясти потайные закрома местных дельцов, и хотя она для блезиру купила громадный арбуз и потащила его в гостиницу, вопросики задавала — будь здоров…
Так что нашим с Гашей врагам скоро будет полный «кирдык»!
Только такие полные дуры, как мы с Агриппиной Ивановной, могли не просечь того, что война с нами не просто начинается, она уже идет, и меня начинают обкладывать со всех сторон и рыть под мои бастионы минные траншеи и закладывать фугасы, дабы расчистить путь к победе — и кому? Моему Зюньке?
Когда дама с арбузом вторгается в люкс пиарщика, тот расхаживает у карты и говорит по своей мобиле:
— Нет, эти плакаты мне нужны уже завтра, к утру! Размер стандартный. Тираж триста. Засобачь мне слоган «Волгу — волжанам!». Подпись — «Зиновий Щеколдин!». Фоном — купола, кресты, ладьи. В общем, Стенька Разин за кустом! Второй вариант — фон тот же, но слоган «Москва — это уже не Россия, Россия — это еще мы!»… Подпись та же… Да какая тебе разница. Это в любой провинции работает. Ух ты! Вот это арбуз! Ну и как ощущения, золотце?
— Гнусные! Ну и дыра-а-а. Мы же тут от скуки сдохнем, Юлик.
— Знакомьтесь, господа. Это моя правая рука… Коллега… Ассистентка… Аналитик и прочее…
— Виктория Борисовна.
— А это Степан… э-э-э… Иваныч. Исполняющий обязанности мэра. Он же глава избирательной комиссии.
— Да, Степушка у нас один за всех. И городской думой рулит. И ветераны, и пенсионеры, и пионеры… Все на нем.
Вика, что-то учуяв, приглядывается к деду:
— А вы кто?
Максимыч валяет дурака, смиренно помаргивая:
— Дедушка я… Такой, значит, посторонний старичок. Вы уж меня не гоните. Чем могу — помогу. За внучка сильно переживаю.
— Ну и что в народе говорят, Вика?
Дама листает блокнотик.
— На Волге, на пляже, в основном наезжие москвичи окорока жарят…
— А улица, базар?
— Базар кое-что дал. Тут все схвачено так называемыми щеколдинскими. В сети принадлежащих им продуктовых точек на все поддерживаются совершенно дурацкие цены, а дешевле купить тот же хлеб в городе просто негде.
Пиарщик морщится, глядя на Степана:
— Наш кандидат, кажется, тоже Щеколдин?
Степан Иваныч мнется, пожимая плечами.
Старец бросает твердо:
— К выборам цены сбросим. Потом доберем.
— Фрукты-овощи под контролем лиц известной национальности. Есть проблемы.
— Выставим. Потом вернутся, если позволим.
— Ладно, это все ерунда! А этот, наш кандидат? Что о нем? Алкоголь? Наркотики? Секс? Как насчет голубизны? От чего его отмывать придется?
— Что значит, отмывать? Зиновий у нас приличный юноша, — удивляется дед.
— Пушистенький? Таких не бывает, — пожимает плечами Юлий Леонидыч.
Вика смеется:
— Ты знаешь, самое смешное, но почти пушистенький. Есть только одна закавыка. Но серьезная: он официально женат. На некоей Ираиде Анатольевне. В девичестве Гороховой…
Дед прыскает в кулак:
— Это у Ирки-то — девичество? Смех.
— Не мешайте. Дальше что?
— Да выгнал он ее. И ее даже в городе нет.
— Ничего не выгнал. Сама еще когда смылась. Ей даже деньги были плочены, чтобы она от Зюньки отстала… Отступные… При чем тут эта лахудра? — заводится дед. Но его останавливает жестом дама:
— Вас не спрашивают. Решаем сразу, Юлик. По какому варианту работаем?
— А это что ж за варианты, мадам?
Дама закуривает. И откровенничать со старцем не собирается.
— Да ладно, объясни… Темные же… — разрешает босс.
Вика рассекает дымок пальцем:
— Самый верный ход для электората, в основном женщин, дедушка, — это глава семьи. Серьезный семейный человек, хранитель очага, добытчик и защитник, вызывающий всеобщее доверие. Прежде всего, чтобы зарплату в зубах жене тащил. И никого на стороне.
— Ну а, скажем, грех попутал?
— Вашего попутал?
— А черт его знает.
— С этим всегда морока. Ну, можно раскручивать на сантименте. Женщины и на такое клюют. Мол, романтичная, страстная, необыкновенная любовь вне прежней семьи, возникшая также необыкновенно, страстно, романтично и с перспективами на образование новой семьи… Такая сопливая «лав стори».
Петровский кривит губу:
— На «лав стори» у нас времени нет. И не будет! Работаем по семейному варианту. Немедленно найдите эту самую супругу.
— Где же мы ее найдем?
— Это ваши проблемы. Но чтобы через двадцать четыре часа она вернулась в семью этого… вашего протеже.
— Они же друг другу глотки перегрызут, — неожиданно вступает в разговор Степан Иваныч.
— И это ваши родственные проблемы. Чем они займутся у себя за дверью — меня не интересует. Дайте ей деньги… Или по мозгам… В конце концов объясните, что это временно. После выборов может убираться ко всем чертям! Но сейчас мне нужна милая, молодая, образцовая семья! Ну? Что вы расселись? Работайте.
Конечно, и в самом страшном сне мне не могло привидеться, что в моей жизни сызнова возникнет эта самая подруга моего сомовского детства — Ирка, Ираидка, Ираида Анатольевна…
Которая, только для того чтобы захомутать Зюньку, женить его на себе и законно войти в семейство Щеколдинихи, сдала меня, заложила, подвела под статью и помогла им отправить меня в зону и наложить лапу на дедово имущество. После чего, конечно, Маргарите Федоровне стала абсолютно не нужна. В последней попытке стать для них своей она даже Гришуньку родила. Что опять же не сработало…
Так что, когда я, отсидев свое от звонка до звонка, явилась в Сомово разбираться и карать этих сук позорных, Горохова просто бомжевала, сторожа в дальнем затоне согнанные туда на металлолом с половины Волги старые баржи и буксиры.
И я, конечно, дрогнула. Простила ей все…
Как же! Детная матерь-одиночка…
Так эта матерь и оттуда смылась, подбросив мне, как щенка бездомного, Гришку.
Ну а потом?
Когда поняла, что я уже не Басаргина нищая, а многоимущая при моем Туманском дама, что выкинула?
Нашла меня и взяла за глотку.
По новой.
И как всегда, утопая в своей слезливой сопле.
Она же мне Гришуню просто продала…
За тридцать кусков в баксах.
И я, конечно, тоже хороша.
Купила…
Ну не бежать же мне было с ребенком на какую-нибудь Чукотку?
От всего?
От новой жизни?
Корпорации?
В конце концов от моего Сим-Сима?
И даже расписку с нее взяла, что никогда теперь она и близко к нам не подойдет.
Она и не подходила.
До девятого августа.
Именно в этот день по железнодорожному отстойнику в Лобне бродят Зюнькины родственнички, тетушка Сима-Серафима и Степан Иваныч, которого та прихватила с собой и выпустила для переговоров с Иркой первым, в авангарде, чтобы поглядеть, как оно будет.
Степан мне потом рассказывал, что уже решил — Гороховой не дождется. А потом видит — она в форме проводницы вместе с напарницей выбирается из-под какого-то состава, волоча за собой клетчатые, набитые барахлом «челночные» сумки. Обе поддатые с какой-то торговой удачи.
Ну он и говорит:
— Ну и найти тебя, Ираида…
А та молчит, еще не доходит до нее, что это Степан Иваныч.
Тут из-за вагонов выходит в атаку Серафима, даже с букетиком цветов для беспутной беглой полуневестки.
— Вот это уж точно Горохова…
Напарница таращится:
— Кто это, Ир?
Ну а Гороховой только дай позлобничать:
— Родственнички… Как бы родные и близкие… Значит, от меня опять чего-то надо. У них как? Как нужна — меня как обезьяну в цирке кувыркаться выпускают. Отработала — банан в зубы и — пошла вон!
— Что ж так круто, Ирочка? Не чужие же, — лебезит Сима-Серафима.
— Отвалите! Все!
Горохова отпихивает ее с дороги, и они с напарницей уволакивают свои сумки дальше, по рельсам.
Степан Иваныч чешет репу:
— Вот рога выставила. Что дальше, Сим?
А та ему:
— Только ты не лезь. Я с нею по-нашему… По-женски…
Я до сих пор не знаю, как Серафима уломала Ирку.
Но зато прекрасно знаю, как та прогибала Зюньку. Думаю, что в оперативно-стратегической разработке приняла участие и Серафима. Как рулить мужиками, она знала и умела — будь здоров, Ирка ей и в подметки не годится.
Капкан на Зиновия Семеныча Щеколдина был насторожен безошибочно. К тому же к операции был спешно подключен и наш Серега Лыков, главполицай и щеколдинский хвостик. К нему тоже был тогда намордник Максимычем присобачен — будь здоров…
В общем, картинка в ночь с десятого на одиннадцатое такая. Лыков со своим милицейским «жигулем» торчит у подъезда кирпичной двухэтажки, где была квартира «мутер», еще судейская, доставшаяся Зюньке. Сирень после дождей разрослась так, что и палисадов не видно, и сдуру пошла цвести по новой. Лыков в летней тужурке нараспашку, с майорскими погонами, припрятал себя на скамейке под сиренями и дует пиво.
Зиновий возвращается домой около двух ночи, заруливает на своем «судзуки», в рыбацкой брезентухе, с куканом, на котором нанизано до черта лещей и подлещиков. Лыков вылезает из сиреней. Зевая, осведомляется:
— Далеко мотался, Зиновий?
— Аж на Кобылью Гриву. Там и в жару клюет.
— На что брало, Зюнь?
— По всякому, Лыков. А ты что тут делаешь?
— Подходы к дому досматривал. Подъезд твой. С сегодняшнего дня ты, Зиновий, у нас строго охраняемый объект. Всему горотделу указание дано… Во избежание террористических актов. Или просто — чтоб морду не набили…
— Да я и сам любому в морду дам. Ты что несешь-то, Серега?
— Кандидат же… Номер один…
— Чего?! — балдеет Зюнька.
— Да ты что? И впрямь не в курсе? Сегодня по городскому радио объявили. Группа ветеранов тебя на выборы двинула. Степан Иваныч речугу толкнул…
— Ну совсем охренели, придурки! Ладно. Я же им сказал — отвалите. Я им эту фигуру поломаю. Так что можешь быть свободным, Лыков.
— Уже не могу. Ломать — это твое дело, а я человек подневольный… мое дело — хранить тебя, как приказано. В неприкосновенности. Я против приказа не попру. Пивка хошь?
Зюнька яростно хлебает пиво и отшвыривает бутылку:
— Вы ж даже мутер не охраняли, когда она судьей была. И мы тут с нею жили…
— Сравнил. Тогда любой мог на четвереньках из любой забегаловки через весь город без ущерба для здоровья проползти.
— Слушай, майор Лыков… А ведь новые погоны твои мы так и не обмыли. Пойдем, что ли? У меня там в холодильничке есть… Жареху сварганю…
— Не положено, Зюнь. На мне ж теперь весь горотдел. Сейчас ребята подъедут… Для инструктажа… А у нас с тобой пир!
— Ну как хочешь. Бывай, майор.
— И ты — будь.
На площадке Зиновий не находит под ковриком ключ от дверей и обнаруживает, что дверь не заперта.
Ухмыляясь, он входит в темную переднюю и шепотом спрашивает:
— Эй, ты где тут?
Кто-то, игриво хихикнув, из-за спины закрывает ему глаза ладонями.
Зиновий нащупывает руки и гадает:
— Ленка? Нет, Томка! Точно, Томка. Опять ключ под ковриком нашла?
— Ну и сволочь же ты! Какая я еще тебе Томка?!
От мощной плюхи парень отшатывается, а получив коленом между ног, просто скручивается на коврике под дверью.
Щелкает выключатель, и перед Зиновием предстает именно она — этакая тигрица в халатике цвета лососины, который вовсе не прикрывает ажурное секс-белье в бантиках и резиночках, той самой расцветочки мозолей на заднице любой павианихи во время течки, которая убойно действует на любого же обезьяна.
Только дурак не поймет, что Ирка в полном порядке и готова к самым изощренным любовным схваткам.
Впрочем, она не столько оскорблена, сколько умело играет смертельную обиду. И, закрыв лицо руками, исторгая слезы, бросается в глубину квартиры. Щеколдин, потоптавшись и швырнув на пол рыбу, идет вслед за нею, включая по дороге свет. Через гостиную, где накрыт праздничный стол, в спальню.
Где, уткнувшись лицом в подушки, истово рыдает Горохова Ираида.
— Господи-и-и… Тут ночей не спишь и близко к себе никого не подпускаешь… Думаешь, думаешь, ну как же он там?! А он… Кобель проклятый!
Зюнька остается стоять в дверях, явно оставляя себе пути для отхода и драпа.
— Кто тебя впустил? Как ты сюда пролезла, Ираида? — растерянно спрашивает он.
Ирка вздымается и идет на него напористо и неустрашимо:
— Я сама себя впустила! Я не пролезла! Это пусть кошки твои драные пролезают! А я жена… Я к мужу пришла!
— Ты что? Очумела?! К какому еще мужу?!
— К единственному. Других не было… нету… и не будет!
— Слушай, что тебе надо? Деньги, что ли?
Горохова изображает крайнее потрясение, шепча:
— А… ты опять платить мне собрался? Тогда уж за все плати, Зюня! И за то, как меня вот тут на этой кроватке впервой разложил… Я же тебе себя девушкой принесла. Почти… И как бегал за мной… Одно и то же выпрашивал. Не мог ты без меня, да? Забыл?
— Я… я людей позову.
Горохова хохочет:
— Зови, миленький! Пусть все слышат, что за урод всем городом рулить собирается.
— Слушай, Горохова. Уходи по-доброму… а?
— А если нет? Выставишь меня, да? Как мамочка выставляла?! Валяй, мне не впервой. Только не забудь вспомнить, как я сына тебе чуть не под забором рожала! Сыночка нашего…
— Ну Гришка-то при чем? Хоть его-то не трогай.
И тут Горохова выкидывает то, чего он не ждет.
Она не просто опускается перед ним на колени, она распластывается всем телом и обхватывает его башмаки.
— Зюнечка, миленький… Ну прости ты меня за все. Только не гони меня. Я же люблю тебя больше жизни. Я что угодно… Только не гони…
— А, черт… Да кто тебя гонит? — слабо бормочет Зюнька.
…А майор Лыков удовлетворенно крякает, когда в окнах на втором этаже выключается свет. Он набивает номер на своей мобиле, ухмыляясь:
— Степан Иваныч! Это Лыков. Докладываю. Сначала орали. Вообще-то сильно… А теперь? Теперь свет выключили…
Степан в пижаме сидит в постели с мобильником в руках. Серафима сидит тут же, в их спальне, перед трюмо, накладывает ночной крем на лицо.
— Свет выключили? Это хорошо… Можешь больше там не торчать…
Степан Иваныч надевает очки и с каким-то странным интересом рассматривает что-то мурлыкающую под нос женщину.
— Ну ты у меня и умница по постелям, Сима. Все как ты просчитала.
— Не первый год замужем, Степа.
— Думаешь, уломает она его?
— А то нет? Он только с виду мужик, а так — теля молочное. Ритка его испортила. Что мамочка решит — так и будет. Да ему и все равно, по-моему, Ирка или еще кто… Привык мутер в рот смотреть — его теперь любая захомутает… Лишь бы не самому решать.
— Что-то мне все это, Серафима, не очень. Кажется, нахлебаемся мы еще с этой Ираидкой…
— Не боись. Взбрыкнет — стреножу.
Серафима перебирает на трельяже флакончики с духами, выбрав, душится за ушами.
— Слушай, у тебя что? Духи новые…
— Это все Кыська. «Мама! У тебя духи вульгарные…» Ничего себе вульгарные… Триста баксов пузырь. «Весь мир возвращается к классике!» «Шанель» приволокла, засранка. А тебе что? Что-то не так?
— Все, что ты делаешь, мне всегда — «так»…
А я сплю.
И это моя последняя спокойная ночь на месяцы и годы вперед.
Мне даже ничего худого не снится.
Спит Л. Ю. Туманская. Она же Басаргина.
И не знает еще, кто и чем ее завтра разбудит!
Еще до рассвета Гаша услала меня в Плетениху за свежей домашней сметаной. Но денег на бензин для «фиатика» не дала. Пришлось пилить на ее древнем велосипеде.
Муж Агриппины Ивановны, дядя Ефим, в деревне меня уже ждал. Сидел возле погреба, дымил «Беломором» над бидончиком литра на три. Гаша на него спихнула все хозяйство, он и пас их двух коровок, и доил, и молоко прогонял через ручной сепаратор.
Сметана у них была классная, плотная, пахучая и чуть-чуть коричневатая от лесных трав.
Гришка с Гашиной выпечкой, булочками и прочим, наворачивал ее безотказно. Зато и мордочка у него после Москвы была упруго-смуглая, с румянчиком. Агриппина Ивановна в этом плане нас с ним гоняла — никаких «сникерсов», чупа-чупсов и даже мороженого, всего того, что она брезгливо называла одним словом «хымия».
Я угостила дядю Ефима хорошей сигаретой, мы немножко потрепались насчет лекарств — у него закончился аспирин, потом он приторочил к багажнику корзину со свежей морковкой (тоже без «хымии»), я приспособила на руль бидончик со сметаной и покатила назад. В город.
Ехала не по проселку, а по тропе над Волгой.
Утро было потрясное. После потопа мутные воды в реке очистились, на мелкоте под берегом в прозрачности просматривались белый песок и гривки камней, волосатые водоросли, поблескивала, кормясь, рыбья мелочь.
Отдыхающих в палатках я почти не видела. Как всегда к осени, серьезные туристы уже сворачивались, потому как на дальнее путешествие уже лета не хватит, а на ближнее — и ближе к Сомову на плесах места хватало.
В одном заливчике на якорях стоял классный катер, белый, остроносый, с широкой кормой и каютными надстройками. Импортный. На палубе какой-то мужчина с животиком, в плавках и бандане, делал зарядку. Мне почему-то показалось, что это Кочет, но расстояние было большое, и я решила, что ошибаюсь: какого черта вечно занятому «вице» под нашим Сомовом на Волге делать?
К дому я решила ехать не через центр, а через слободу. Там дорога немощеная, велик по плотно убитой травянистой улице летит птичкой…
И вот тут впервые увидела это.
Какие-то два пенсионера с ведерком клея и рулоном плакатов клеили на срубе слободского колодца яркий плакат.
Я подъехала посмотреть — и обалдела!
На плакате был изображен Зиновий Семеныч Щеколдин, то есть Зюнька, сам на себя не очень похожий, в алой косоворотке «а-ля рюс» с перламутровыми пуговичками, которые он сроду не носил, с державным выражением на физии. Вглядывался из-под ладошки в голубые речные дали, где рисовались золотые ладьи с полосатыми парусами и контур атомной подводной лодки.
Зюнька здорово смахивал на Илью Муромца с известного полотна. Только без бороды, блондинистого и молодого.
Из надписи явствовало, что передо мной имеет быть «ваш кандидат» в мэры города Сомова. А громадные литеры «Волгу — волжанам!» свидетельствовали о том, что никаких иноземцев и тем более иноверцев Щеколдин З. С. в город Сомов не допустит…
Старички меня почему-то почти испугались, засуетились и рванули рысью вдоль заборов.
С одной стороны, я испытала как бы облегчение. Раз Зюньку толкают в градоначальники, значит, перестанут пропихивать меня.
С другой стороны, это явление меня озадачило — как ни крути, а Зиновий был тоже Щеколдин.
Щеколдин, сын Щеколдиной…
Однако, подумав, я решила, что, используя свое личное влияние на З. С. Щеколдина, пустив в ход все свое личное обаяние, а также памятуя о том, что у нас с Зюнькой как-никак, а общее дите, которое он мне доверил как для выращивания, так и для воспитания, я сумею нацелить Зиновия на честное исполнение гражданского долга, скурвиться ему не дам и вообще буду сама помогать ему в его предприятиях, верно и честно…
Предприятия будут тоже несомненно честными.
Когда я въехала на дедово подворье, Агриппина Ивановна, влезши своими ножищами-тумбочками на табурет, развешивала на веревке бельишко из таза.
— Гаш, — давясь смехом, сказала я ей. — А чего я сейчас видела! Такой плакатище величиной с простыню… Нашего Зюньку — в мэры! Ну совсем обалдели. А где Гришка? Спит еще, что ли?
Гаша пробурчала невнятно:
— Так как раз папаша этот на своем мотоциклете и приезжал… Только что. Забрал его…
— Покатать, что ли? Вообще-то Зюнька Гришуню учит. Для мужика будущего это совсем неплохо. Но не сейчас же… Кандидат!
Гаша наконец обернулась ко мне, и я обмерла.
Лица на ней не было. Просто какая-то дрожащая мелко-серая квашня вместо личика, обильно смоченная слезами. Губищи в кровь искусаны.
— А, елки-ежики! — завопила она отчаянно. — И зачем я эту стирку затеяла? И тебя не было. И не знала я ничего! Не знала! Пока соседка не прибежала… Сказать…
— Что — сказать? Да не молчи ты!
— Ирка в городе. При них она опять. Горохова. С Зиновием. Их уже на базаре видели! Ну теперь выходит и с Гришей. Я этого гада спрашиваю. А он молчит, молчит он. Тварюга бесхребетная. И все мимо смотрит!
Небо на меня рухнуло.
То есть не небо, конечно.
Это земля фуганула с гулом в небеса.
Это ее из-под меня выдернуло.
Велик упал набок, и на траву поползла сметана из бидончика.
— А, черт… Сметана накрылась… Прости… — нелепо сказала я, поднявшись и держась за ступеньку крыльца.
А Гаша орет куда-то:
— Эй, жандарм! Ты где там?
Из сада выплывает майор Лыков с милицейской фуражкой, наполненной яблоками, яблоко же с хрустом и грызет. И огрызается, правда, без особой обиды:
— А вот за «жандарма» схлопочешь у меня, Гаша… — На меня он как бы и смотреть боится. Но, кажется, обращается явно ко мне: — Эх, миляга. Я же тебя просил, Лизавета, дуй отсюда. Ну не будет тебе тут жизни. Не так — так этак. Она меня слышит, Агриппина Ивановна?
У меня в ушах сплошной гул, я почти слов не различаю.
— Слышит — не слышит… Мели, Емеля…
— Значит так, Лизавета. Лично я против тебя ничего не имею, но обязан официально предупредить: сиди тихо, не возникай. И никаких даже намеков на скандал. Ты меня слышишь?
— Да не мотай ты ей душу-то…
— У них семья, так? Зюня — отец, так? Ираида — мать, так? Гаша, помолчи! Мать она, в законе! Парень — чей ребенок? Ихний… Ячейки общества… Так что — предупреждаю…
— А что ты нам сделаешь, мент поганый? — шипит как раскаленная сковородка Гашка.
— А все. Мои наручники она еще не забыла. Камера предварительного заключения в ментовке — на месте. Так что малейшая жалоба от них на нее — и за мной не заржавеет. А что у нас такое — дело завести, она тоже знает… И близко к пацану не подходить. Она поняла?
— Я растолкую. Дуй отсюда!
— А яблочки у вас хорошие. Это еще Иннокентий Панкратыч сажал?
— Да уж не ты! Насчет сажать — это у тебя другой профиль!
— Так ведь служу Отечеству!
Лыков, козырнув, плетется к воротам и орет уже оттуда:
— Лизавет! Ты только не обижайся… Лично я против тебя ничего не имею! Ну ни при чем я! Запомни: Лыков Серега — вовсе ни при чем!
…Как-то недавно мне под руку попался дамский журнальчик, который издает в Москве некая Долорес Кирпичникова, она же просто Долли. Я с нею давно не контачу, и вообще по ряду причин мы с нею друг друга терпеть не можем. Но Долли присвоила себе некое право — писать именно обо мне. Живописать деяния некоей Туманской, Басаргиной тож. Такой летописец Пимен в платьях от Юдашкина.
Так вот эта самая Долли в красках расписала, что именно я чувствовала в Сомове в тот сумасшедший август.
По тому, как она описала мое психофизическое состояние, выходило, что я просто не выдержала того, что некая организованная преступная группировка творила с моим родным городом. Как гражданка, воспитанная в лоне высокой морали, выкованная моим дедом на наковальне социальной справедливости, я вполне осознанно подняла себя на беспощадную борьбу за благо людей, за высокую правду, за справедливость…
Этакая помесь незабвенного Павлика Морозова и среднестатистической комсомолки-доброволки, из тех, что всегда готовы быть растерзанными сибирскими медведями и росомахами, героически выкладывая рельсы Байкало-Амурской магистрали, или бесследно исчезнуть, замерзнув во время бурана на целинно-залежных землях в районе Акмолы.
Хотя, как говорил мой мудрый дед: «Сеять надо, Лизка, там, где растет… А где не растет — не сеять…»
Но осатаневшую Долли такая скукота не устраивала.
Так что, по ее словам, я…
Осененная высокими принципами…
Вдохновленная памятью о кристально чистом дедушке…
Опираясь на самые замечательные исторические примеры…
Иногда просто по-партизански…
Иногда даже по душманским рецептам…
Но всегда с открытым и пламенным сердцем…
Сдерживая страстное желание пройти по замученному врагами родному городу, передергивая затвор «калаша»…
Вопреки всем законам, нормам и правилам…
В общем — лучше умереть стоя, чем жить на коленях!
Вранье все это, бред сивой журналистской кобылки…
У бабы…
То есть у женщины…
Отняли ее ребенка…
И пусть Гришку родила какая-то подзаборная тварь…
Это был мой.
И только мой ребенок.
За которого и убить можно.
С этих минут я знала, что они у меня получат еще те выборы. Не только этот поганец Зюнька. Все они.
Они захотели войны?
Она у них будет!
И хотя уже в тот же вечер Артур Адамыч бодро восклицал в дедовом кабинете — «К бою, мадам! К бою!» и даже «На абордаж!», я была холодна, как выражалась финансовая директриса корпорации «Т» Беллочка Зоркис — «как рыба об лед!».
Выключить сердце…
«И жало мудрыя змеи он в грудь отверстую задвинул…»
Или в пасть?
Впрочем, это было неважно…
Я знала, что теперь не могу, не имею никакого права допустить ни одной ошибки. Произошло то, чего я сама в себе иногда побаивалась. Заурчал и начал прогреваться мой безошибочный мозговой компьютер.
Как уже случалось, когда я спасала своего бывшего Сим-Сима и его полуразрушенную им же корпорацию.
Город Сомов был моим в детстве.
У меня его отобрали.
Задача проста — вернуть его себе.
Значит, он будет моим по новой…
И точка.
В двенадцать сорок я дала телеграмму господину Лазареву А. П.
Я принимала предложение его чиновников.
Без всяких предварительных условий!
В тот же день господин Лазарев А. П. имел рандеву с господином Захаром Кочетом. Хотя последний и не догадывался, что уже самолично успел натворить.
Лазарев А. П. у стенного шкафа меняет лётный комбинезон и прочую вертолетную амуницию на партикулярное платье. Кочет с иронической ухмылкой разглядывает его шлемофон.
— Летал?
— Последние зачеты, с инструктором. Ощущение обалденное.
— Грохнешься ты когда-нибудь на своей кофемолке.
— Сплюнь через плечо. Извини, я был не прав. Сработала твоя бюрократия. Вон телеграмма на столе…
Кочет разглядывает бланк.
— «Я согласна. Туманская-Басаргина». А почему депеша на твое имя? Предложение ей готовил и отсылал я…
— Значит, я ей больше понравился. Кстати, ей же какие-то суммы положены? На раскрутку…
— Только из городской казны.
— Все равно. Ты проследи, чтобы ее не обделили.
— Об чем речь?
— Слушай, а почему двойная фамилия? С одной стороны, она как бы уже Басаргина, а с другой — все еще Туманская.
— А черт ее знает. Знаешь, как в семьях бывает. Сегодня — «ах ты мерзавец…», а завтра — «сю-сю-сю…».
— А ты когда-нибудь видел этого Туманского? Персона-то не рядовая…
— Было дело. В Ростове… на толковище по зерну. У него элеваторы на юге…
— Ну и как он выглядит? Что за мужик?
— Господи твоя воля. Алешенька, да что это с тобой? Ты что, и впрямь уже на крючке?
— Я говорю, что за человек? Ну не могла же она жить с полным дерьмом?
— Эх, Алексей Палыч… Кто их поймет… Может, для других дерьмо… а для нее конфетка…
— Ну-ка узнай мне: где он сейчас пребывает? может ли меня принять?
— Лешенька-а-а…
— Узнай-узнай… Для дела же, Захарушка, для дела…
Через два часа на территории нашей загородной резиденции приземляется яркий трескучий вертолетик. Кузьма Михайлович Чичерюкин, который уволок Сим-Сима подальше от столичных соблазнов, недоволен — он не понимает, зачем Туманский нужен какому-то занюханному губернаторишке.
Еще через час Сим-Сим и Алексей Палыч развлекаются на стрелковом стенде. Звучит команда «Дай!», в небо взлетают одна за другой две тарелочки и разлетаются, разнесенные мощным дуплетом. Губернатор Лазарев в легком лётном комбинезоне, шнурованных ботинках и бейсболке опускает ружье на позиции. За его спиной стоит обмундированный по-спортивному Туманский с «разломанным» ружьем на весу. Чичерюкин уже пристально наблюдает за Лазаревым, оценивая ситуацию.
— Браво, Алексей Палыч. Вот это глаз! Губернаторский!
— Ваша очередь, Семен Семеныч.
— Не мой день… Мажу!
— Эх, была бы у меня на даче такая установочка, как у вас… Я бы с нее не вылезал.
— Ну, каждому свое. А я смотрел, как вы у меня тут вертолетик сажали, и скулы свело от зависти. Долго летели?
— Минут сорок.
— Прошу…
— Только сок… Со льдом, если можно…
Сим-Сим жестом приглашает его к столику с напитками, возле которого хлопочет Чичерюкин в летнем камуфляже.
— Так о чем это мы? — задумывается Лазарев.
— Да это не мы, Алексей Палыч, это вы. О моей супружнице. Если честно, всего от вас ожидал, но только не такого. Вы ведь на запах денег, инвестиций для ваших областей готовы лететь в любое время хоть на Северный полюс. И я даже возрадовался, потому как давно к вам присматриваюсь… Тут есть одна интересная мыслишка…
— Ознакомьте…
— Да были у меня тут как-то китайцы. Из южных провинций. Предлагают фантастический проект! Огородить где-нибудь в России часть лесов сплошным забором метров в пять высотой и устроить громадный круглогодичный сафари-парк. Животный мир, флора. Ну, для них даже наш снег — экзотика! А у вас ведь лесов — немерено.
— Подумать можно. А как насчет остального?
— Ну, это из области бреда, Алексей Палыч.
— Расшифруйте!
— Да ведь вся эта затея с мэрством моей Лизаветы — не более чем очередной ее бзик. Вы даже не представляете, насколько это опасно. Для нее… Но прежде всего — для вас. Она вам там такого наворотит!
— Ну, пока ничего опасного… тем более для себя, я в Лизавете Юрьевне не увидел.
— А вы… встречались?
— Конечно… И с вами вот… встречаюсь. Должен же я знать, кому, возможно, придется доверить Сомов?
— Господи, ну это уже ни в какие ворота не лезет! Лизавета — градоначальница! Ты слышишь, Кузьма?
— Слышу, слышу.
— Конечно, Алексей Палыч, возможно, вам известно, что мы немного… Повздорили… Но это совершенно ничего не значит. Такое уже бывало. И я ее прощал. Понимаю — она у меня весьма возбудима. Не совсем уравновешенна. Как всякая творческая натура… Я бы сказал, склонна к фантазиям…
— И в чем это выражается?
— Несколько лет назад она изображала народную мстительницу. Такой Робин Гуд в юбке… Пыталась восстановить мировую справедливость… Потом была игра в великую финансистку. Теперь она, кажется, решила посвятить остаток своей жизни служению малой родине и изобразить нечто вроде Маргарет Тэтчер…
— У меня ощущение, что вы говорите о каком-то абсолютно другом человеке. На меня она произвела благоприятное впечатление. Более чем…
— Ну, насчет впечатлений — это у нее и со мной в свое время безошибочно получилось. Это она может. Неужели для вас это такая уж проблема? Отговорить ее. В конце концов послать подальше.
— Вернуть ее в лоно семьи, Семен Семеныч? Я правильно понял?
— А она и так никуда не денется. Только когда? После того как дров там у вас наломает? Ей это надо? Да тормозните вы ее, пока не поздно. Вы же все можете! Ну просто так, по-человечески, пожалейте. Она так молода. Ну соплячка же! Почти что…
— Так это же прекрасно, Семен Семеныч! Я тут давеча один московский банк навестил… Миллиардный… На мировом уровне… Захожу в кабинет… Какие-то пацаны в галстуках и белых рубашках сигают друг через дружку и ржут. Спрашиваю: где управляющий? где старшие?
— Это в Гамма-банке, что ли? — хмуро уточняет Чич.
— Совершенно верно. И тут вылезает вперед такая конопатая фитюлька в очках, почти что школьник, и заявляет: «Я вас жду, господин губернатор!»
— Я могу надеяться, Алексей Палыч?
— Поздно, господин Туманский. Процесс запущен. Лизавета Юрьевна уже дала согласие. И это зафиксировано официально.
— Подумаешь… Это же просто ерунда…
— Совсем нет. Я не имею права вмешиваться. Как говорится, пусть победит сильнейший. Так что примите мои извинения. Пожалуй, мне пора?
— Я провожу… Хоть загляну… в ваш вертолетик… Дорого стоит?
— Ну, для вас? Вряд ли.
Они уходят. Чичерюкин наливает и пьет, невесело усмехаясь.
Возвращается Туманский.
— Что еще он тебе выдал, Сеня?
— Сызнова понес какую-то ахинею про инвестиции.
— Какие там инвестиции! Ну и дурак же ты, Сеня. Я же чекист, хотя и отставной.
— Ты о чем?
— Да начхать ему на твои капиталы! Он же на тебя прилетал посмотреть. Как мужик на мужика. И есть у меня такое ощущение, что очень ты ему не понравился…
— Что ты несешь?
— Если бы… Не знаю, до чего там у Лизаветы дошло с ним… Но вот тебе, Семеныч, кранты! С женушкой.
— Будет день, будут и женушки. Говна-пирога… — брезгливо цедит Сим-Сим.
Они задирают головы на треск движка. Крохотный вертолетик, яркий как фазан, почти вертикально взлетает к солнцу.
Через час Чич, багровый от ярости, орет на охрану у ворот. Туманский опять смылся втихую от него в Москву.
Навстречу жизни…
А я ни о чем этом не знаю. Да если бы и знала — отодвинула бы в сторону. У меня первая серьезная операция на враждебной территории.
Я начинаю бой.
Я не вижу Гришуню уже четвертые сутки.
Когда Зюнька забирал сына, второпях оставил почти всю его одежку. Гаша прогнала все через стиралку, и теперь я аккуратно проглаживаю маечки, трусики, рубашечки и штанишки и складываю их в сумку.
Игрушки я уже собрала.
Агриппина Ивановна не понимает, почему я так спокойна. Я, конечно, вовсе не спокойна, но знать ей это абсолютно незачем.
У меня уже вот тут, на веранде, по вечерам собирается мой добровольный штаб, то есть Нина Васильевна, доктор Лохматов, который искренне считает, что вся моя затея с выборами — абсолютный бред, и примкнул к директрисе скорее из интереса. Ну и Гашка.
Разведка у меня поставлена плохо. Новости в основном приносит Гаша. Я уже знаю, что всеми делами щеколдинцев мощно крутит Серафима, используя собственные колбасные и семейно-административные ресурсы и. о. супруга Степан Иваныча.
Пиарщика Петровского и его ассистентку уже узнают на улицах.
Зюнькина команда заняла цокольный этаж в городском клубе. У них несколько разгонных машин и мотоциклов. В один час почти на всех улицах повисли растяжки с призывами насчет Зиновия.
На площади перед мэрией поставлен цветной картонный Зюнька, такой плоский макет в человеческий рост, на подставке. У макета дежурит фотограф из горателье, с поляроидным аппаратом на треноге.
Аппарат японский, желающие могут щелкнуться вместе с картонным кандидатом и тут же совершенно бесплатно получить снимок в цвете.
Сомов зашевелился. Вернее, его умело растолкали.
Местное радио после смерти Щеколдинихи работало только раз в неделю, по субботам, с программами из местной жизни на тридцать минут.
Теперь они тарабанят из своей студии ежедневно. Шесть раз в сутки. По пятнадцать минут. На веранде у меня висит «вэфовский», еще дедовских времен, карболитовый громкоговоритель. Когда-то в Советской Латвии репродукторы делали классные. Работает он громко и чисто.
Чаще всего стала выступать Ирка Горохова. Читает, конечно, по бумажке то, что ей сочиняют, но голосишко выразительный, она еще в школе на вечерах «Песню о соколе» засаживала…
Но покуда разливается наша местная дикторша, я слушаю внимательно, прикидывая, на чем Горохову можно будет подловить…
Лохматик сказал, что по положению мне тоже дадут повякать.
В общем-то, ловить Ирку не на чем. Пиарщик вовсе не дурак. Все острые углы обходятся ловко и продуманно. Агриппина Ивановна сопит как паровоз на подъеме, но покуда помалкивает.
«Добрый день, город! — подражая «Маяку», выдает дикторша. — Широкий размах приобретает кампания по внеочередным выборам главы городской администрации. Трудящиеся и общественность города называют имена все новых кандидатов. Имя Зиновия Семеновича Щеколдина у всех на слуху. Но сегодня мы пригласили к микрофону не его, а женщину, которая прошла вместе с кандидатом большую часть его хотя и краткого, но нелегкого жизненного пути и готова и впредь делить с молодым энергичным мужем все тяготы общественного договора, который в день выборов заключат народ и мэрия. Прошу вас, Ираида Анатольевна…»
— Ну, блин! — не выдерживает Гаша.
— Тихо… Тихо…
Я слушаю Ираидку и думаю о том, что из нее могла бы выйти приличная драматическая актриса. Дозировка скорби и оптимистических надежд выдерживается точно. Она даже воду из стакана пьет, как товарищ Сталин в июле сорок первого. У Иннокентия Панкратыча даже пластинка где-то сохранилась.
Ираидка выдает с придыханиями и вроде бы трудными паузами:
«Дорогие мои! Сограждане! Вы все знаете о трагической судьбе бывшего мэра нашего города. Сегодня в любом городе России это не почетная должность, а смертельно опасная работа, на которую может решиться только мужественный, уверенный в своих силах и в своих намерениях человек. Именно поэтому я как мать и как жена…»
Когда в очередной раз она зацикливается на этом «как жена и как мать…», Гашка не выдерживает и выдергивает с мясом шнур динамика.
И вопит:
— Жена она, а? Мать она, а?! Ну ни стыда ни совести!! И из какой помойки они ее опять вытащили?!
— Да брось ты, Агриппина Ивановна… — абсолютно невозмутимо замечаю я. — Тут хоть стой, хоть падай… А и жена она, да и мать тоже…
— Во бл…во! Нет, ну что же это за жизнь такая, Лизка?!
— Форма существования белковых тел.
— Чего?!
— Как учили, Гаш. Жизнь есть форма существования белковых тел…
— Ну существуй, существуй. Только не свихнись, как прокурорша Нефедова…
— Не дождутся.
На веранду заглядывает Кыся. В кожаночке с заклепками. В бандане. Бахилах со стальными носками. Все ясно. Сегодня она играет в крутую рокершу.
Раз она здесь, значит, и вся легкая кавалерия с нею…
Я их не звала, но девчонки сползлись сами. Сразу же. В благодарность за дележку женским опытом, что ли?
Гаша сразу же, фыркнув, уносится с веранды. Кыську она не терпит.
— Готово, Лизавета Юрьевна? — вежливо спрашивает девочка.
— Все тут… — заглядываю я в сумку. — Только передай Гришкины шмотки не этой задрыге, а Зиновию.
Кристина долго молчит, глядя в потолок, и потом объявляет:
— Я к ним не пойду.
— Ты же Григорию Зиновьевичу не то троюродная сестра, не то двоюродная тетка… Почему же?
Кыся покрывается багровыми пятнами.
— Потому что все это — сплошная подлянка. И Зюнька. То без презрения и вспомнить ее не мог, а теперь перед этой сучкой хвостом виляет.
— Любовь зла, Кысечка.
— Это у них-то любовь? Это вот так-то? Разве ж вот так — это и есть любовь? Вот такая она, да? Ну тогда ничего я больше в жизни не понимаю!
— Как там Григорий? Плачет?
— Честно? — растерянно мнется девчушка.
— А ты на это и впрямь способна?
— Я сильно постараюсь. Нет, он не плачет, Лизавета Юрьевна. Зюнька его от себя почти что не отпускает. Они же привыкли… вместе.
— А она?
— Ну, обрыдала, облизала… Только ей не до него: она же теперь общественная деятельница. Воспитательницу для Гришки хочет нанять. Ну как бы бонну. Чтобы самой не возиться. А вы очень на нас злитесь?
— За что?
— Ну… Заниматься с нами перестали…
Я смеюсь. Все-таки дурочки они еще зеленые.
— Господи, да я не знаю, на каком свете я теперь живу, Кыся! А что в городе говорят?
— Так ведь про вас только и говорят. Всяко-разно…
— А что именно?
— Ну, сплетничать как-то неприлично…
— Если по чуть-чуть, то можно.
— Ну, что все, что про вас в прессе писали, — сплошное вранье. Ничем вы там, в Москве, не рулили. В общем, миллионами за вас другие распоряжались…
— Что ж, это правда. Почти. Поначалу так и было.
— Я не про поначалу. Что вы все время там были просто как кукла. Ну такая декорация. Которую ваш крутой… ну, этот самый Туманский временно при себе держал. А теперь выпер. Вот и чешут языками. Сплетни!
— Ну насчет выпер — это слишком. Я всегда ухожу сама. Правда, прихожу тоже! — задумываюсь я.
Девчонка по наиву не соображает — это не просто очередная сплетня про меня умело и продуманно вброшена. Это пущена точная пиаровская «волна». Пожалуй, этот Петровский и кого-нибудь из недовольных мною сотрудников корпорации «Т» в Сомов притащит. Мало ли я кого прижимала?
Ладно, оставим это на потом.
— Как насчет сегодняшнего вечера?
— Бу сде! — оживляется она. Глазки аж вспыхивают от удовольствия.
— Твои девы тут?
— А куда они от меня денутся?
— Дома вам не вломят?
— Ха!
— Зови!
Они вваливаются, пересмеиваясь и переталкиваясь, шестеро. Десятый мой десантный батальон. Союзницы. Других у меня пока нету…
Вообще-то я поначалу решила от них избавиться. Турнуть до лучших времен. Ну и вой они мне устроили…
Глупенькие. Для них еще все на свете — игра и приключение.
Во втором часу ночи я с моим взрослым штабом все еще торчу в дедовом кабинете. Потому как жутко со своим кандидатством запаздываю. Даже еще документы не подала на регистрацию.
Доктор Лохматов сидит на стремянке возле полок с дедовыми книгами и воткнулся в какой-то фолиант на немецком. Гаша и Нина Ивановна, шушукаясь, подсчитывают каких-то бабок — пенсионерок из слободы, которые гипотетически могут голоснуть за меня, а я мучаюсь над налоговой декларацией и списком личного имущества, о котором обязана известить как народ по соседству, так и население на окраинах. Плюс избиркомиссию.
— Ну и хрень с этими декларациями, — жалуюсь я. — Кажется, осилила. Вроде ничего не ужулила.
Гаша настораживается:
— Кобылу не забыла? Ну которая на конюшне в летней резиденции у твоего мухомора стоит…
Это она о Сим-Симе.
— Ну не такой уж он мухомор. А вот про Аллилуйю я и точно не вспомнила. А сколько она стоит? Хотя это ж дареная. Подарок! Разве подарки считаются? Тем более лошадь.
— Еще прицепятся. Запиши как корову, — советует Гаша.
— А сколько корова стоит?
— Я в Плетенихе проконсультируюсь, — обещает Агриппина Ивановна. — Но скорей будет на базаре.
Нина Васильевна протирает очки и замечает строго:
— Я бы попросила вас, Лиза, впредь школьниц к нашей избирательной кампании не привлекать. Что-то они у вас разрезвились.
— Да они… как-то сами… Каникулы же…
— Каникулы каникулами. Но могут возникнуть ненужные проблемы с родителями. Тем более что девочки несовершеннолетние..
— Это неправильно, Васильевна. Стратегически! — вдруг возражает ей Гаша.
Лохматов прыскает в кулак на своей стремянке:
— Ну если Агриппина Ивановна до стратегии добралась, тогда пусть недруги наши трепещут!
— Ты зубы не скаль, клистир. Я наших сосулек знаю. Вон, почти что каждая лет с тринадцати уже за собой целый хвост волочет. Хи-хи да ха-ха! И почти что каждый парнишка при ней уже при праве голоса! После восемнадцати. Крутнет она хвостом: «Петя, уважь меня. Иначе мы с тобой в разлуке!» Ну что он, Лизавету бюллетнем не сподобит? Каждый грибок да в нашу корзиночку.
— Ну, Гаша. Снимаю шляпу!
— Ладно, господа генеральные штабисты. Подведем первые итоги. Деньги у нас на мою кампанию есть?
Лохматов свешивает свою плешку сверху:
— Нет.
— Оргтехника?
— Нет.
— Спецы по пиар-раскрутке?
— Нет.
— Пресса?
— Это ты про наш городской брехунок? Так там только про Зюньку. И еще про этого… ихнего подпевалу… из порта. И в типографию нас больше не пустят. Райке Кукушкиной уже шею намылили.
— Значит, нет.
— Потенциальные инвесторы?
— Это кто ж такие? — пугается Гаша.
— Банкиры, торговцы, те, кто деньги в кандидатов вкладывают, — объясняет ей Нина Васильевна.
— А… Это чтобы потом, когда кандидат в начальники вылезет, им назад из казны отслюнил?
— Короче таких нет. Лобби в нынешней мэрии? В смысле хотя бы приличных персон…
— Нет.
— Слушай, доктор, — заводится Гаша. — Что ты все «неткаешь»? Как будто радуешься? Ты с нами? Или без нас?
Лохматов взирает на нас с печалью:
— Просто интересно, любезные мои дамы, на сколько вас хватит?.. Я в том смысле… когда вам все это осточертеет?.. Ну не бывает вот так. Понимаете? Не бывает!
Когда они расползаются по домам и мы с Агриппиной Ивановной провожаем их до ворот, город уже давно спит.
Я покуриваю на улице, и мне тревожно — как там мои девчонки? Кыська? Не вляпались бы в историю…
В сей глухой час горят окна в квартире у Серафимы. Степан Иваныч, заснувший у телика, выключает шипящий ящик, бредет в кухню. Сердитая Серафима считает на калькуляторе и подшивает в папку какие-то квитанции.
— А, ты уже дома. Я вот тебя не дождался. Приспнул. Прости уж. А сколько времени, Серафима?
— Второй час.
— А чего так поздно вернулась-то?
— Пиарщик этот достал. Только успевай ему наличку отслюнивать. Да еще и сама ишачь. Колбасу благотворительно в дом престарелых отперла… Плюс халаты… теплые тапочки. Обслюнявили всю: «Деточка, деточка…»
— Я бы на вашем месте не торопился… — не без скрытой подковырки советует ей муж. — Бабкам стоит выдать только по одной тапке. Вторую — в день выборов! Я этих кочерыжек знаю! Они тапочки на халяву обуют, а голоснут, как всегда, против всех!
— Что-то ты у меня разрезвился. Помог бы лучше!
— Не имею законного права, Сима. Как председатель избирательной комиссии обязан держать полный нейтралитет. Население может голосовать чем угодно. Мозгами, ногами, сердцем. А мое дело — сторона. Пока. А Кыська что? Спит уже?
— Может, и спит. Только неизвестно с кем. Ко мне она и не суется. А от тебя ни в чем ей отказу нет. Это ты ее шалаться отпускаешь. Обожаемый папочка. Знает, лиса, перед кем хвостом вильнуть.
— Что значит вильнуть? Сегодня суббота. В Дубне у ученых дискотека. Да она ж не одна, Сима. С ней ее девчонок целая шарага. Они ж тут от скуки на стенки лезут.
— А там куда лезут? В кусты?
— По себе судишь, что ли? Это тебя сестричка Ритка из-под каждого куста за ноги тащила…
— Не хами, Степа. Обижусь.
— Да пусть потанцует. Куда она денется?
А Кристина и не думает танцевать. На своем скутере она по-ковбойски выносится на площадь перед мэрией.
За ее спиной сидит ее ровесница, Люська-Рыжая, держа на отлете толстую сумку. Кыся, озираясь, делает круг по безлюдной площади вокруг центральной афишной тумбы, заклеенной предвыборными плакатами Зиновия.
Мигает беззвучно желтым светофор, ни для кого. Высится в ночи в стороне над Волгой здоровенный памятник Ленину.
За памятником в темноте укрылся милицейский «жигуль» с погашенными фарами. Возле него стоит, покуривая, сам майор Лыков. За баранкой — Ленчик.
— Во! И эти не спят, — удивляется Ленчик. — И с чего это наши пацанки с вечера бегают, носятся? Как взбесились.
— Не шалят? — лениво осведомляется Серега.
— Нет.
— Значит, не наше дело.
Но все-таки посматривает на моторизованных писюшек не без любопытства.
Кыся тормозит у центральной тумбы, они разом спрыгивают с Рыжей, раскрывают сумку, уже отработанно Кыся выдергивает баллончик с клеем и обильно заливает им прежние плакаты. Люська выдергивает из сумки пачку свежеотпечатанных черно-белых листовок, и они, торопливо, нервно хихикая, начинают обклеивать ими тумбу.
— Что они там лепят, Петрович? — тревожится Ленчик. — Может, хулиганство какое? С наших станется…
— Не преувеличивай, Леня. Это просто листовочки. Вот такие…
Лыков вынимает из кармана свежую листовку и протягивает патрульному. Тот включает фонарик и освещает плохо пропечатанную листовку с моим портретом и слоганом: «Привет всем! Это я!»
— Отпечатано сегодня триста штук в нашей городской типографии. На этом барахле, которое давно пора выкинуть. Райкой Кукушкиной, наборщицей. По срочной просьбе Нины Васильевны Смирновой…
— Директрисы? Я же у нее учился…
— И я учился, и Райка-наборщица тоже. И, между прочим, все оплачено. Баба Гаша утром в скупку Лизкину золотую цепочку сдала… на которой крестик носят. И на шнурочек его нацепила…
— Слушай, Петрович, они же всего Зиновия залепят! Может, шугануть?
Лыков думает очень долго.
Ворочает своими тяжелыми шариками.
Потом вздыхает:
— Не положено…
— Почему?
— Демократия, Леня. Ну ее в жопу. Демократия…
Добром эта дурацкая история с самодеятельными листовками, как и предвидела Нина Васильевна, не кончается.
Утром я обнаруживаю под воротами заплаканную рыжуху Люську, которая мне сообщает, что вернулись они в Кыськину квартиру чайку попить уже под утро. Сидели в кухне, когда к ним ворвалась распатланная, осатаневшая от ярости Серафима и, вопя, начала избивать Кыську.
Лупила, не глядя, по голове, лицу, плечам, по чему попало. Даже ногами. Таскала за волосы, матерясь как грузчик.
Папа Степан вбежал следом, повис на плечах жены, обхватив ее плечи в замок.
— Сима! Сима!!
Оказывается, уже кто-то позвонил Серафиме насчет моих листовок и девочек.
Она отпихнула мужа и выкинула Кыську из кухни.
— Под замок, дрянь!
Рыжая сползла на пол и притихла за холодильником.
— Ну ты зверюга, Серафима… — сказал Степан.
— Заткнись! Вырастили Павлика Морозова. Над нами уже весь город ржет.
— Ну и хрен с ними. Сегодня смеются — завтра забудут.
— Смеются — значит, уже не боятся, дурак! Нас не боятся!
— А ты-то чего забоялась?
— Привыкли дрыхнуть при Ритке! За ее спиной. Все спите. Жируете. Блаженствуете! А мне вас — отмазывай?! А я не Господь Бог! Дождетесь, разбудят…
Серафима, сплюнув, ушла в ванную — морду отмывать.
Люська уже собралась сматываться, когда в кухню заползла Кристина, с черным от синяков лицом, поднялась на ноги, села к столу. Из разбитой губы текло. Отец смочил полотенце над раковиной, стал утирать кровь.
— Ну и оно тебе надо? Что тебе-то не хватает? С чего?!
— Сволочи вы, пап. Все, — убежденно сказала девочка.
В общем, моя Кристинка посажена под замок без права выхода на волю и общения с подружками.
Срок покуда Серафимой не определен.
В полдень мы торжественно выходим в город.
Для моральной поддержки к нам присоединился и Артур Адамыч, в концертном черном сюртуке с аккуратно залатанными локтями. Седую гриву развевает ветерок.
Я возглавляю шествие, держа под мышкой старый дедов портфель с документацией. Слева и справа топают Гаша и Нина Васильевна со своим зонтом-тростью.
Площадь раскалена солнцем, перед салоном красоты напротив мэрии сидят в очереди на ступеньках несколько женщин, обмахиваются газетками. Парикмахерская у нас — обычная стекляшка, где все напросвет, как в аквариуме. Да и окна нараспашку. И хотя завша Эльвира загородилась от улицы горшками с домашними цветами и плющом, с площади все видно.
Эльвира и ее куаферши хором суетятся вокруг кресла, в котором восседает закутанная в покрывало Ираида Горохова.
Для меня все ясно — Ирка уже чует себя хозяйкой города и наслаждается тем, что ее обрабатывают без очереди.
Сквозь стекло я вижу эту стерву хорошо. Да и она меня тоже.
Ей красят волосы под голубой «блонд».
Остальные кресла почтительно пусты. Ираида курит длинную сигарету, сбрасывая пепел в пепельницу, которую держит куаферша помоложе. Вторая одновременно готовит ее ногти к маникюру. Третья взбивает какую-то массу для маски.
Парикмахерши липнут к окнам, разговор явно идет обо мне.
Представляю, что она там несет по моему адресу.
Задастая Эльвира явно делает вид, что не узнает меня.
— Девоньки… Это кто там чапает? Неужто сама Туманская?
— Не отвлекайтесь! — небрежно бросает Ирка.
Мы топаем дальше.
— Делаем снимочек, дамы? — оживляется фотограф возле картонного Зюньки.
— Отвали! — огрызается Гаша.
Зиновий, уже не картонный, а в полной натуре, топчется перед парадным входом в мэрию, над которым свисает триколор. Он в новеньком светлом костюме при галстуке, тоже державной расцветки.
Увидев нас, багровеет, уходит за милицейский «жигуль», в котором, открыв дверцу от жары, сидит и ест сливы из фуражки майор Лыков.
Похоже, что мы совпадаем с визитом на регистрацию со щеколдинскими.
— Сливку хошь, Зюнь? — явно развлекаясь, спрашивает Серега.
— У меня от твоих слив уже оскомина, — бормочет, сосредоточенно завязывая шнурок на новом башмаке, Щеколдин. — Вот черт. Долго она там марафет наводить будет?
— Иди без нее.
— Да нет. Просила, чтобы без нее не начинали…
— На твоем месте я бы поторопился. Здорово, Лизавета. А Зюнька уже с час тут торчит.
Только тут Зиновий как бы впервые замечает меня:
— Здрасте, Лизавета… Юрьевна…
Я его в упор не вижу.
— Лыков! Где тут этот самый… избирком?
— А в кабинете у Федоровны.
— Чего ж так? Вроде не положено.
— Так он все одно пустой… Сливку хошь?
— Не лезь ты к ней. Не видишь, у нас — акт! Торжественный! — фыркает на него брезгливо Гаша.
Давненько я не бывала в кабинете Маргариты Федоровны. Со знаменем города в стояке, гербом Сомова и портретом Щеколдиной с траурной лентой на уголке. Сейчас он приспособлен под избирательную комиссию. То есть перегорожен длинным столом под зеленой скатертью, на котором стоит табличка с надписью «Избирком». За столом сидит официальный Степан Иваныч и две чиновного вида женщины. Степан просматривает бумаги в папке. Из женщин я знаю только сухую тощую даму из БТИ. Ее фамилия, кажется, Котикова.
Я смиренно стою перед столом, сложив ручки и глядя в потолок.
Вдоль стены за моей спиной расположилась на стульях моя напряженная команда.
— Ну что ж, товарищи… — Степан Иваныч заканчивает листать мои бумаги. — Инициативная группа горожан во главе с Ниной Васильевной, выдвинувших кандидатуру Лизаветы Юрьевны, поработала энергично. Проблема судимости по сроку давности и закону об амнистии — снята. Налоговая декларация. Справки о доходах, о наличии имущества заполнены грамотно…
— Ага! Как положено… — поддерживает меня Гаша.
Котикова морщится:
— У меня вопрос. Вы ведь Басаргина. А подаете документы как Туманская. Разве развод еще не случился?
— Отложен, — сообщает Нина Васильевна. — По неявке противоположной стороны. Там тоже справка из суда есть. На всякий случай…
Но такие дамы, как эта самая Котикова, вцепляются как клещи:
— Я бы хотела уточнить ваш социальный статус, Лизавета Юрьевна. Род занятий…
— Безработная… Пока…
— Что означает «пока»?
— Приду сюда… и будем работать, товарищи! — радостно сообщаю я им.
Они молчат очумело. Только переглядываются. Степан Иваныч сдерживает ухмылочку:
— М-да. Ну что, завершаем регистрацию?
Котикова не соглашается:
— Минуточку… Меня интересует одна странная вещь: в анкете отсутствуют фамилия, имя и отчество отца Лизаветы Юрьевны.
— Мне это никогда не мешало жить. Я его просто не знаю. Мама знала, то есть Вероника Иннокентьевна, но не успела мне сообщить. Фамилию мне отдал дед. А отчество — откуда отчество, Гаша?
— Панкратыч вроде Гагарина уважал.
— Странная история… А куда же делась ваша мама?
Она меня изучает, как блоху под микроскопом. И мне абсолютно ясно — да все она про меня знает, просто ковыряет побольнее.
— Некогда ей было, — ворчит Гаша. — Соскочила с поезда — и в родилку, родила — и на поезд!
— У нее были срочные гастроли симфонического оркестра… Оставила меня Агриппине Ивановне на кормление… Уехала…
— О, да! — с гордостью оживляется Артур Адамыч. — Единственная консерваторка из нашего города… По классу флейты… Я ее учил…
— А где же она сейчас? — не унимается эта вобла сушеная.
— Ну, последнюю открытку я получила лет десять назад. Из Грузии. Но, кажется, она звонила деду и из Литвы. Она очень любит выходить замуж. И вам, по-моему, это прекрасно известно. Степан Иваныч, может, хватит полоскать наши семейные трусики?
Степан Иваныч поднимается:
— Ну что ж. Позвольте мне как председателю комиссии…
— Минуточку. Ваша комиссия по закону должна немедленно выплатить мне на избирательные расходы какие-то копейки. Я еще раз спрашиваю: я могу их получить здесь, сейчас?
— Пока потерпите, Лизавета Юрьевна, — сконфуженно чешет репу муж Серафимы. — Город в очень сложном финансовом положении. Маргарита Федоровна оставила ряд проблем. Но в ближайшем же будущем…
— Я поняла. Бабок не будет. А может, вы у меня машину купите, Степан Иваныч? Классная тачка… Я недорого возьму…
— Гражданочка! Здесь не торгуются! — срывается на визг Котикова.
— Ну будет вам… — выходит из-за стола Степан Иваныч с красной книжечкой в руках. — Примите мои официальные поздравления. Позвольте вручить вам удостоверение кандидата на пост главы нашего замечательного города и пожелать вам победы на выборах в честной борьбе!
Я делаю коровьи глаза. Изумляюсь, значит:
— А цветы? Цветы-то? Я же все-таки дама, Степан Иваныч? Это мне, да? Ну вы настоящий мужчина! Вот спасибо!
Женщины балдеют от моей наглости, но Степан Иваныч неожиданно оказывается на высоте. Он снимает со стола роскошный громадный букет в «золотой» фольге, перевитый державной лентой, явно приготовленный для Зиновия, и отдает мне. И даже целует руку.
— Есть претензии?
— Ну что вы? Какие претензии? Мне еще позволено по городу ходить, не спотыкаясь… Уже счастье…
Мы вываливаемся из мэрии, облегченно вздыхая, и нос к носу нарываемся на Ирку, которая перевязывает галстук сопящему Зюньке.
И проходим мимо них как мимо столбов.
Ирка охает потрясенно за моей спиной:
— Нет! Ты… ты видел?! Это же мой… мой букет… Я же его для тебя приготовила! С Москвы тащила! Для тебя!!
В три шага Горохова настигает меня, хватает за шиворот и вопит так, что город Сомов немедленно просыпается от полуденного сна, по крайней мере в районе мэрии:
— Ах ты, гадина! Мало тебе моего сыночка, так ты и тут все мое себе гребешь! Твое это? Твое, да?! Отдай!
Она дергает букет из моих рук.
Я прикидываю, с какой стороны мне ловчее съездить по ее распаленной морде, хлещу сначала слева, потом добавляю справа.
Швыряю растрепанные цветочки ей под копыта.
Горохова бросается к Лыкову, который почему-то влез по задницу под капот своего «жигуля». Зюнька просто сидит на бордюре, уткнувшись лицом в ладони.
Ираида тормошит Лыкова, задыхаясь:
— Ты видел, Лыков?! Нет, ты это видел, Лыков?! А ну оформляй, Лыков! Телесные! Ну что ты на меня пялишься, Лыков?
Серега утирает масляные руки вехоткой и как бы ничего не понимает:
— Ты про что, Ираида? Свечи менять надо. Вот это я вижу. А ты-то про что?
— Завилял? Уже? Ну и сволочь же ты, Лыков! — шепчет Горохова.
— Сливку хошь?
Во второй половине дня Артур Адамыч закладывает в городском ломбарде фамильные золотые часы, карманные, марки «Павел Буре», на потертом ремешке, с фарфоровым циферблатом.
Доктор Лохматов приносит какую-то заначку из своего врачебного содержания, которую он откладывал на турпоездку в Испанию.
Нина Васильевна стыдливо признается, что на сберкнижке давным-давно вольные ветры свистят.
Я прикидываю, что бы можно толкнуть из дедушкиного наследства. Ничего приличного не осталось, кроме лабораторного микроскопа времен Очакова и покоренья Крыма.
Гаша покуда загадочно молчит.
Я пишу Гришкиными красками на большом листе объявление и бодро командую доктору:
— Лохматик! Присобачишь на воротах, когда уходить будешь. Часы приема избирателей по личным вопросам. Ну прямо как у дантиста.
— К дантисту как взвоешь — так и побежишь, — вздыхает Гаша. — А к тебе-то кто пойдет? С чего? Вон даже листовочки наши с заборов Ираидка лично посдирала. Обиделась. Нет, как ты ее цветочками, а?
— Вообще-то санитарки мне говорили, что это было не очень прилично, — фыркает Лохматов.
— Чихать. Еще не то будет… — бодро заявляю я.
— Что будет? Ничего больше не будет, — вздыхает он. — Вы только не обижайтесь, Лизавета. Но ерунда все это. Так не бывает. Главный вопрос всех времен и народов — деньги, деньги и деньги…
Я завожусь и срываю трубку стационарного телефона.
— А… В конце концов. Что я им — подзаборная? Сами меня в это дело втравили. Пусть отстегивают!
Все настороженно следят за тем, как я набираю номер губернаторской канцелярии:
— Алло… Это приемная? С вами говорит… Ах, вы меня уже узнаете по голосу, Аркадий? Пустячок, а приятно… Соедините меня с Алексеем Палычем. Вот как? И… надолго? Да нет… Это мои проблемы…
— Ну и чего? — интересуется Гаша, уже поняв, что дела у меня высшей степени дохлости.
— Губернатор изволили отбыть в Китай. Служебная командировка. Вот мерзавец. Он там себе в Китае. А ты тут сиди и кукуй!
— Ну а если бы и был… — пожимает плечами Лохматов. — Вы думаете, вы у него одна такая на свете? Город выбирает — город и платит!
— Ладно! Что есть, то и есть. Пусть копейки! Господа штабисты! Мы стартуем! Как у нас с листовками? Остались?
Я принимаю стратегическое решение — оповестить трудовое население Сомова о своем существовании немедленно. То есть этой же ночью. Обе электрички вечером приходят из Москвы к полуночи, отстаиваются в тупиках на нашей станции и с интервалами в двадцать минут с шести утра увозят трудоспособных сомовцев пахать в столицу.
После первой расклейки у нас осталось сотни полторы листовок.
Кристина под домашним арестом, но девчонки ее остались. И полыхают жаждой мести и почти молодогвардейским героизмом. Кстати, о чем Нине Васильевне я предпочитаю не сообщать.
Оснастившись клеем и листовками, я вывожу девок на операцию. Мы засели у семафоров и ждем, когда опустевшие составы загонят на отстой.
В вагонах выключают электричество.
Машинисты со своими чемоданчиками отправляются в гостиницу при дистанции пути — отсыпаться. Электрический фонарик есть только у меня.
Мы разжимаем пневматические двери и забираемся в первый состав. В вагонах как в бане, за день на солнце они раскалились, дышать нечем.
Через пять минут мы с макушек до пяток в поту и клею.
Но зато мой светлый лик смотрит со всех стен и окон.
Я обещаю девчонкам роскошное купание в Волге с наших мостков и Гашин кулеш, который она готовит в общем котле на костре прямо в саду. Когда девчонки, хихикая, сигают за мной из последнего обработанного вагона на насыпь, над Сомовым стоит глухая тишина.
Ночь безлунная, вода в Волге чернее туши, и кажется, что прямо в нее сыплются и сыплются, как из сита, с почти осенних небес яркие прочерки падающих звезд.
На всех нападает смехун, девчонки выделывают на песке под нашим обрывом черт-те что, орут песни, кувыркаются, и мы сигаем в воду, простирнув клейкое барахлишко, голышом…
Я и не догадываюсь, что личная «Волга» Кузьмы Михайловича Чичерюкина в эти минуты уже со страшной скоростью приближается по трассе со стороны Москвы к моему родному городу.
Чич гонит как на «Формуле-один».
Рядом с ним дрыхнет в полной отключке незабвенный мой супруг Семен Семеныч Туманский. На пластроне его крахмалки пятна соусов и закусок, по которым можно точно установить меню кабаков, которые он посетил в этот вечер. Светлый пыльник с прожженной сигаретой дыркой на поле тоже изгваздан.
Сим-Сим пытается устроиться поудобнее и глухо стонет.
Чич свистит ему негромко:
— Эй, на полубаке! Не очухался еще?
Туманский приходит в себя, недоуменно озираясь, сильно трет опухшее лицо, будто умывается.
— А… где я был, Кузя?
— Ну, судя по твоему роскошному смокингу, в каком-то шикарном кабаке.
— Угу. А где охрана?
— Ты ее разогнал.
— А куда мы едем?
— Куда приказал, туда и едем.
Сим-Сим надолго задумывается, пытаясь вспомнить.
— А куда я приказал?
— К Лизавете… Куда же еще?
Туманский умолкает надолго.
— Не передумал?
— Черт… Давай добивай меня. Ты что, меня… из кабака изъял?
— Если бы. Ты просто вломился среди ночи в квартиру Элгочки. Напугал нас до смерти.
— Тебя тоже? Не свисти.
— Ну ее. Черт! В самый сон вломился. Кажется, Карловна успела закинуть термос с кофейком. Посмотри там сзади.
Туманский, перегнувшись, извлекает из-под заднего сиденья роскошный термос, отвинчивает серебряную крышку-чашку, наливает кофе и протягивает Кузьме.
— Не узнаешь термосок? — усмехается тот. — Это мне еще Нинель, Нина Викентьевна, на пятилетие моей службы дарила. От вашего, между прочим, общего имени.
— Не помню.
— Сколько тебе было, когда ты у дружка своего, Кена, ее увел? Двадцать? Двадцать пять?
— Я не увел… Нина сама ко мне пришла…
— А ты ни при чем?
— Да нет… Я — при всем…
— Чего же ты теперь хочешь? Ты — у него… Кто-то у тебя… Кстати, почему ты так уверен, что у Лизаветы появилась тебе замена? Помимо губернатора…
— А я… уверен?
— Ты же собираешься кому-то там морду бить.
— Это не смешно, Кузьма. Я… я просто чувствую… понимаешь? Ну не может она столько молчать и не замечать меня. Значит, уже есть он… Есть… Она же женщина… Живая… Даже слишком…
— Ну вот и тебя наконец достало.
— Что ты несешь? Что достало?
— Я давно заметил, Семен. Это как весы… Сотворишь кому-нибудь подлянку… Даже по служебной нужде. Так она все одно к тебе вернется. И долбанет!
— Может, тебе поменять службу? На церковную… У тебя бы проповеди хорошо пошли.
— Завелся? Что ж ты раньше так не заводился, а? Я же тебе предлагал, просил даже — махнем к Лизавете. Ну хотя бы для приличия. Ну хотя бы и как бы не к ней, а к Гришке. Цацки-кубики его закинуть.
— Ну да… У меня больше дел нет, кроме кубиков.
— Ты бы хоть перед собой не вилял, Семен. Все же просто. Как же так? Это же мое! В моей конюшне стояло, из моих рук ело, под моим седлом ходило. И вдруг не просто взбрыкнуло да ушло… Это бы ты еще стерпел. Но — уводят, отбирают! Уже клеймо ставят! На твое! Да еще неизвестно кто! И что я тебя тащу к ней? Зачем?!
— Ты… ты зачем свернул?
— Заправиться надо: бак сухой.
Через час на абсолютно безлюдную площадь у мэрии из боковой улицы выползает «Волга» Чичерюкина. Из нее выбирается, озираясь, Туманский, конспиративно поднимает ворот плаща, надевает темные очки. Оглядывается на Чичерюкина, который неподвижно сидит за баранкой.
— А ты чего расселся, Кузьма?
— Нет, Семен… Нет… Это уж ты сам…
— А где это? Ну, фамильное гнездилище?
— Забыл? Мы же его как-то наблюдали. Издали. Когда там еще эта кошмарная руководящая дама пребывала. Эта самая Щеколдиниха еще заборов нагородила — прямо гарнизонных.
— И как это Лизавета у них этот фамильный сарай отыграла? Это же я обещал ей, клялся. И не сумел. И тут мне вонзила!
— Короче! Направо. Вон в ту улочку. И ниже, к Волге. Тут все к Волге…
Туманский, в явной неуверенности, медленно уходит от «Волги». Чичерюкин откидывается, надвигает кепарь на нос и собирается подремать.
Когда Сим-Сим добирается до дедова терема, где-то в глубине подворья глухо бухает ритмичная музыка. Слышны неясно смех и голоса. Ворота на подворье закрыты. У ворот горит уличный фонарь. Туманский, недоуменно прислушиваясь, входит из темени в круг света, снимает темные очки, явно медлит, поправляя галстук-бабочку и обмахивая платком лакировки, поскольку он все еще в смокинго-ресторанном наряде. Снимает плащ и вешает его на плечо, потом, подумав, перевешивает на сгиб руки.
Решительно дергает калитку-дверь. Она заперта.
Он нажимает кнопку звонка. Никакого ответа.
Тогда он стучит в ворота.
— Эй, там, на палубе! Есть живые? Госпожа Туманская… Сударыня… Лизавета Юрьевна… Лиза-а-а!!
Не дождавшись ответа, он раздраженно пинает ворота ногой, оглядевшись, уходит в темень. Прямо в кустарники, лопухи и крапивы под оградой.
Чертыхаясь беззвучно, пробирается в темени и зарослях вдоль сплошного деревянного забора, прислушиваясь к становящейся громче музыке, наконец находит узкую щель, заглядывает в нее. Видно плохо, и он опускается на колени. И балдеет:
— Та-а-ак…
У местных нимф тут шабаш.
Между деревьями на бельевой веревке сушатся мокрые после купания трусики, бюсики и купальники девчонок. На траве содрогается в бешеном ритме мощный музыкальный центр. На полянке полыхает костер, над которым висит котел с варевом, а над ним колдует, тоже пританцовывая под музыку, Гаша. А вокруг костра — отчаянно веселый пляс вопящих юных ведьм. Девчонки извиваются, ухватившись за руки, с мокрыми волосами, в венках и набедренных повязках из травы и кувшинок. Но главное — забыв обо всем на свете, в ту ночь отплясываю среди них, хохоча, и я. Тоже с мокрыми распущенными волосами, картинно задрапированная банной простынкой.
Гаша у костра с котлом вскидывает половник:
— Девки! Хлёбово готово!
Ликующий общий визг с воплями встречает это сообщение. Музыка меняется на нечто очень томное и притихает.
Кто-то включает фонарик над головой стоящего на коленях Туманского и освещает его сверху. Это Лыков. Туманский садится и заслоняет глаза от света. Лыков заглядывает в щель.
— Какого черта?! — злится Сим-Сим.
— Неприлично… в вашем возрасте… подзаборно… втихую… за особами… без ничего почти что… подглядывать. И вроде солидный мужчина.
Туманский поднимается и отряхивает грязные коленки платком.
— Вы тоже мужчина.
— Я не мужчина, я сотрудник милиции… при исполнении.
— Ну и что ты тут исполняешь, служба?
— Восемь звонков от соседей… от этого балдежа… документики попрошу.
Сим-Сим фыркает:
— Зачем? Я Туманский.
— Ого! Тот самый?
— Очевидно, тот.
— Тогда извините. Как бы имеете право. А что же это вы тут, вот так вот. А Лизавета Юрьевна там? Вот так вот…
— Слушай… Ну не в службу, а в дружбу… Не видел ты меня… Не было меня здесь… Ну ты же сам мужик… Понимаешь?
— Понимаю.
Туманский, похлопав его по плечу, быстро уходит, почти убегает, проламываясь сквозь заросли и волоча за собой по земле плащ.
— Ну, блин… Да ни хрена я уже не понимаю.
Между прочим, про посещение меня Сим-Симом я ни фига не ведала с полгода. И только потом раскололся Серега Лыков, и кое-что я выковыряла из Кузьмы.
Уже светает, когда сонный Чичерюкин пьет кофе, стоя с термосом в руках близ «Волги», и разглядывает, как, держась слишком прямо, к нему тащит себя помятый, хорошо выпивший Туманский, без «бабочки», в расстегнутой манишке.
— Так… — вздыхает Кузьма. — А где плащ?
— Плащ? А черт его знает. Забыл где-то. Может быть, в буфете… На их вонючем вокзале!
— Свиделись?
— Частично.
— Как это?
— Я ее видел. Она меня нет. И правильно, что «нет»! Слушай, она ликует! Без меня… Она эту свою поганую свободу как хванчкару пьет! Без меня! У нее тут вечный праздник! Без меня! День-ночь — для нее все неважно! Костры горят, музыка играет, нагие девы! Наяды кривоногие… И сатир… с фонариком…
— Какой еще сатир, Сеня?
— Это уже не имеет значения. Здесь для меня все больше не имеет никакого значения.
— Ну и зачем ты гнал меня сюда?
— Не знаю. Поехали!
— Да будет тебе. Ну давай-ка. Хлебни кофейку — и к ней.
— Я не в форме.
— Да она тебя во всех формах видела!
— Нет!
— А по-моему, ты просто струхнул. Боишься услышать от нее «никогда».
— Едем!
— Куда? Протри зенки: дорога занята.
Туманский оборачивается и видит, что по совершенно безлюдной по рассветному утру площади протекает мимо памятника Ленину здоровенное стадо коров, которых гонит пастух на лошади.
— Что это? — тупо взирает Сим-Сим.
— Коровки.
— На бойню?
— На луга… За молочком, Сеня. Для всего трудового народа. Еще держат… В слободках…
Семен Семеныч злорадно хохочет:
— Вот! Вот ее настоящее место! В навозе! Среди коров! И — под сенью Ильича!
Туманский дурашливо салютует памятнику по-пионерски. Чичерюкин отворяет заднюю дверцу и отправляет его отсыпаться на сиденье. Хочет сесть за баранку, но оборачивается на невнятный шум скандала. Это распатланная по-утреннему Горохова поодаль сдирает с тумбы листовки с моим фейсом и топчет их, что-то вопя Зиновию, что стоит у своей «тойоты», поеживаясь от утренней свежести. Зиновий нехотя начинает собирать листовки, кое-где белеющие на площади, из тех, что мы разбросали, возвращаясь со станции.
Кузьма, приглядевшись, поднимает из-под колеса листовку, разглаживает ее и озадаченно рассматривает мой портрет.
Самое идиотское в этом приезде Туманского было то, что он впервые всерьез напугал и заставил пошевеливаться Максимыча. То есть Щеколдина-деда. По известной пословице «Пуганая ворона куста боится». Конечно, на ворону Фрол Максимыч похож не был. Он был похож на потертого филина. Возможно, в нем было нечто даже от Змея Горыныча, что начинала различать даже я.
Но из этой дурацкой истории с Туманским для меня проистекли самые крупные неприятности…
Для майора Лыкова тоже.
С утра дед со своей клюкой уже в отделении у Сереги, то есть у Сергея Петровича.
Непроспавшийся Лыков дует квас из холодильника. Реанимируется. Максимыч не без интереса разглядывает плакат «Их разыскивает милиция» над майорским столом.
…— Кваску хошь, Максимыч?
— Не хошь, Серега, не хошь.
— Напрасно. С хреном… я им в жару только и оттягиваюсь. Я в области на инструктаже был. Там один из наших в Штатах побывал… по обмену. И ты представляешь, там у них на каждого шерифа — кондиционер с поддувом…
— Ты мне кондиционерами мозги не засирай, шериф. Мне достоверно доложено — приезжал этой ночью к своей сучке с Москвы сам Туманский.
— Исключено. Мои нигде его не зафиксировали.
— Мои зафиксировали. Он в гадюшнике на вокзале гульнул. Что-то не так ему подали, так он как начал орать, что наведет тут порядок. Вел себя так… будто уже всему тут хозяин!
— Ну да? Значит, проскочило как-то мимо меня.
— Что-то слишком много мимо тебя последнее время проскакивает… Плохо служишь, шериф. Забыл, кто тебя в школу милиции сопляком проталкивал? Гляди! Мы тебе погоны пришлепали, мы и снимем.
— Да будет тебе!
— Так вот она с чего у нас тут вдруг с Москвы прорезалась? Ну прямо сирота казанская: тихонькая, смирненькая, всеми обиженная… Я-то с самого начала удивился: и чего такой штучке у нас делать? Только вот додумать сразу не мог.
— Теперь додумался?
— Так это же этот московский мешок со своей немереной деньгой нам ее и подкинул… Точно!
— У них же горшок вдребезги. В суде вон дело разводное лежит.
— Так он же — головастый, не нам чета. Они все просчитывают. И в развод они с ним играются не всерьез… нет… А для населения, чтобы на ней печати его бизнеса не было. Чужакам у нас ни хрена не светит! А тут… Ах, я вся ваша, своя, тут рожденная. Ах, я вся такая, всеми брошенная, хотя и знаменитая! Наши дуры о ней только и трещат.
— Да вы ж сами ее приветили: дом, участок, барахло это…
— Ну так хотя бы для видимости показать надо было — у нас тоже совесть есть. Ах, я-то, дурень старый. Мне б сразу понять: не она городишко подгрести под себя собирается — он! корпорация!
— Дед… Дед… По-моему, тебя заносит. На кой хрен мы ихней корпорации нужны? Ну, я понимаю, нефть бы какую нашли. Под ногами. Еще чего ценного… А у нас из месторождений два скотомогильника.
— Дурак ты, Лыков. У нас главное месторождение — наша глухомань. Думаешь, я напрасно сюда тридцать лет назад забрался? К нам и раньше от больших властей никакого интереса… Делай, что хошь… Ну а нынче — сам понимаешь…
— Не очень.
— Балбес. Сейчас настоящие дела только на дистанции от Москвы и делаются. Посадит он на наши головы свою подручную сучку. Ну и где мы будем?
— У тебя же этот… пиар! Такого поналепил! Уже не улицы — сплошное шапито. Не нравится мне он… За те деньжищи, которые он из нас сосет, я бы не только Зюньку, я бы любую гамадрилу в мэры провел! Да и шумно слишком. Нам оно надо?
— А кому надо?
— На верхотуре. Захар приказал, чтобы все было по полной процедуре. Игра по правилам, как нынче положено. Чтобы потом к Зиновию никто не подкопался. Как бы в честной борьбе. А я так думаю: чего развели разлюли? Кто там голоснет, кто нет. Считать-то все одно наш Степан будет.
— Чего ж ты дергаешься?
Дед долго молчит, ковыряя своей палкой затертый коврик.
— Предчувствие, Серега. Вот вроде ничего и не случилось, а уже захрустело что-то… затрещало. Перемена какая-то надвигается. Просрет этот пиар нашего Зиновия: он все высшей математикой занимается, а у нас тут фактически деревенские. Им и таблицы умножения много.
— А собственно, зачем ты ко мне пришел?
— А не упусти ты мне Туманского, когда он сызнова к ней заявится. У меня к нему большие вопросы.
— Так тебя к нему и допустили.
— Меня не допускают… Я сам прихожу…
Максимыч уползает, ткнув палкой в скрипучую дверь. Лыков выволакивает из-под стола четвертинку и доливает в свой квас. И только теперь, когда его никто не слышит, говорит сам себе тоскливо:
— Господи, и когда ты только сдохнешь?
А я не догадываюсь ни о чем еще. Лыков для меня щеколдинский. Значит, гад!
Сим-Сим для меня все еще муж.
Значит, союзник?
А все уже поменялось местами, летит куда-то кувырком к чертовой матери.
Сим-Сима на пути к Москве долбанула жуткая похмелюга. Кузьма добыл для него пивка, скатил «Волгу» к речке, заставил сполоснуться.
Ну и листовочку с моим фейсом сунул.
Для информации.
Так что сидит мой муженек, подсучив штанины и охлаждая белые босые ноги в водах великой русской реки, сидит, сумрачнее самой тоскливой тоски, рассматривает листовочку с моей изувеченной плохой печатью мордой, а Кузьма проветривает салон, распахнув дверцы, выметает веником мусор.
— Изучил? — не без ехидства интересуется Кузьма.
— Я ей покажу — мэрство… От дохлого осла уши она у меня получит!
Мой рвет на кусочки листовку и пускает клочки по воде.
— Почему у тебя?
— Ну если она свихнулась, то у меня-то пока мозги есть! Ты же эту вонючую дыру как рентгеном просветил. Когда мы с этой дикой бабой возились… Щеколдиной… Чей город, Кузя? Кто его крышует?
— Ну они…
— Ну а прокурора этого… Нефедова, кажись, кто внаглую, почти публично утопил?
— Ну они…
— И с концами… Верно? Это только то, что мы с тобой знаем. А кого там в Волге раки еще доедают? Мрак и туман. Ну и куда она лезет? Во что вляпывается? Что они, ей городишко вот так вот, запросто и отдадут? Да ее там по стенкам сто раз еще до выборов размажут, если ее не тормознуть!
— Так она тебя и послушалась.
— А я ее и спрашивать не собираюсь. Выбью ее к чертовой матери из этой дуроты! Выдерну! Пока не тронули. Ну сама о себе не думает, так кто-то подумать обязан?
— Ну ты прямо спаситель, Сеня, и спасатель. А как насчет коленочек?
— Каких коленочек?
— На которых она к тебе опять приползет… рыдая…
— Ну, чтобы Лизавете зарыдать — это сильно постараться надо! Очень сильно! Ничего. Зарыдает!
А я и так рыдаю.
Ну, почти…
Не выдержала.
Ушмыгнула втихую от Гашки, прошла по берегу к чиновным домам, вылезла в сирени возле Зюнькиного подъезда и присела на корточки так, чтобы меня не засекли.
Гришуньку, кажется, уже сто лет не видела, хотя увели его от меня, если по дням считать, — всего ничего.
У Зюнькиного подъезда суета.
Во дворе стоят милицейский «жигуль» с мигалкой и с Ленькой Митрохиным за рулем, «тойота» Зиновия. Близ них видны любопытные — девица с коляской и древняя старуха. В сопровождении двух важничающих ментов из подъезда выбегает Гришка, за ним выходят надменная Горохова и Зиновий, все садятся в машину.
Я мальчонку и разглядеть не успеваю.
Ему купили новую алую бейсболку с громадным козырьком, и она закрывает все личико. Коленки битые, все в зеленке. Правый гольфик драный — зашить его этой падле некогда…
Включив сирену и мигалку, со двора выезжают «Жигули», за ними «тойота».
А я сижу на корточках в сирени, будто по нужде присела, глаза закрыла, горечь глотаю пополам со слезой. И вздрагиваю от того, что над моей башкой кто-то говорит негромко:
— Тебе что было сказано, Лизавета? Не приближаться!
Лыков, конечно. Только он так ходит, бесшумно, как кот на мягких лапах.
— Да я же… издали, Лыков. Куда это они Гришку моего потащили?
— Встреча с избирателями. В порту.
— Таскают, как мышонка, придурки. Похудел он. Или не очень?
— Топай, топай отсюда.
— Топаю, Лыков! Топаю! — ору я, уже никого не стесняясь.
Серега морщится.
— А ведь говорил же я тебе… Еще когда… Уматывай…
В девять тридцать у меня первая встреча с избирателями в красном уголке строителей возле базара.
Я своим штабистам ничего не сказала, девчонкам тоже — боялась завала. На двери кто-то мелом вчера вечером написал объявление про встречу. И больше ни звука.
Так и вышло.
Пришли две полуглухие бабки возраста слоновых черепах, беременная библиотекарша из порта, которая выгуливала себя, и пара пацанов, которые прослышали, что тут будут бесплатно мультики показывать.
Я даже выходить к ним не стала, заглянула, соврала, что встреча переносится, и смоталась на набережную.
Наскребла мелочи на мороженое в вазочке, втиснулась за столик в кафе под полосатым тентом. Здесь же сидела бледная незагорелая женщина моего возраста, коротко стриженная «под солдатика», в длинных шортах и футболке, отрешенно смотрела на песчаный пляж под набережной, где лето в последнем припадке собрало кучу наезжего народа. Там орали и свистели, какие-то парни отчаянно резались в волейбол и заколачивали мячи как гвозди, взлетая над драной сеткой. Бледненькая же девчоночка лет семи аккуратно переплетала косу цвета ржаной соломы и время от времени сосала фанту из бутылки.
Она была очень похожа на мудрую старушку.
Это было семейство москвичек Касаткиных — мама Люда и дочка Маша, о чем я узнала минут через пять.
У них были одинаковые рюкзачки и чемодан с притороченными ластами для плавания.
Мама курила, отгоняя ладонью дым, чтобы он не попадал на девочку.
— Ну и как тебе здесь, Маш? Нравится? — спросила она глуховато.
— Нормально.
— Смотри. А то запрыгнем опять в электричку — и дальше… Как абсолютно свободные девушки.
— А что там будет дальше? Мам?
— Не знаю.
— А тогда зачем дальше, мам?
— Тоже логично. Бросаем якоря?
— Бросаем. А где мы будем жить?
— Объявления на вокзале видела? Кто что сдает…
— А как нас папа здесь найдет?
Мама долго молчала, а потом усмехнулась криво:
— Захочет — найдет.
— Ну да! Он же не знает, что мы здесь. Вот вернется в Москву, домой. А нас и нету.
— Ну… Может быть, хотя бы раз в жизни задумается — почему нас нету…
— А… это ты его наказываешь?
— Пошли-ка крышу искать. Мудрая ты моя…
В общем-то, я зареклась совать нос в чужие проблемы, своих хватает. Но тут что-то меня толкнуло, и я возникла:
— Извините… Я так поняла, что вы квартиру снять собираетесь?
— На пару недель… Пока…
— Давайте ко мне. У меня тут домина… Волга в трех шагах… Пусто, в общем, как в Каракумах. Тихо слишком. А я привыкла, чтобы в доме ребенок. Там и игрушек Гришкиных — навалом, а играть некому. Он… в общем, уехал.
— Сын?
— Частично.
— Частично?
— Да я тебе потом все объясню.
— Сколько платить?
— Не знаю. Да, в общем, это неважно. Ну что, Маша? Потопали?
— Можно.
К вечеру мне уже казалось, что Касаткины у нас живут давно и прочно. Агриппине Ивановне тоже.
Она перестелила для девчонки Гришкину кроватку. И они на пару осваивали его игрушки.
Ну хоть что-то живое и детское — опять в нашем доме!
Людмила ушла в город — осваиваться…
Мы сидели с Ниной Васильевной и Лохматиком в дедовом кабинете, и я не без иронии рассказывала им, как прошла моя первая встреча с избирателями.
Неожиданно с треском разлетается стекло в окне на улицу. На пол падает, крутясь и источая дымок, какой-то граненый шарик величиной с яблоко из черного рифленого металла. Из него торчит короткая медная трубка. В трубке что-то шипит. Сильно завоняло горелой краской.
Я еще ни черта не понимала, но Лохматик с криком «Ложись!» прыгает со своего стула прямо через стол, сбив Нину Васильевну с кресла, и накрывает всем телом, подгребя под себя, эту хреновину. Нина Васильевна сидит на полу, закрыв голову руками.
Некоторое время мы молчим. Слышен только рев уносящегося по улице мотоцикла.
Но ничего не происходит.
Наконец бледный как мел Лохматое садится на полу, выкатывает из-под себя эту хрень и рассматривает гранату. Вынимает записку, которой обернут подкопченный запал.
— Вот черт! Пшикалка… Лимоночка… но учебная. Или самодел какой-то?
Нина Васильевна поднимается, сбив задравшуюся юбку.
— Что там, на бумажечке?
— «Убирайся, сука!» Все… — читает Лохматик.
Только теперь до меня доходит, что нас могли нашинковать в куски. Всех. Прежде всего нашего героического дотторе.
Кажется, впервые до меня доходит, что наш ехидно-нудный Лохматик — настоящий мужик. Я рассматриваю замызганную депешу.
И чувствую, как меня швыряет в какую-то белую дымящуюся ярость.
Это уже вовсе не шуточки.
Следующий сувенир может и рвануть без дураков…
А если бы здесь играл Гришка?
Ну нет. Не на ту нарвались!
— Полагаю, что сука — это я! Ну что ж… Как говорится — с первым приветом! Я пошла!
Меня выносит из дому со сверхзвуковой скоростью…
Штаб щеколдинских устроен в мраморном вестибюле, в общем, в громадном фойе нашего Дворца культуры. Величиной со зрительный зал. Дворец у нас строили во времена архитектурных излишеств, тогда была такая мода: чем меньше город — тем величественнее очаг культуры.
От улицы вестибюль отгораживает стеклянная стена высотой с весь фасад. Пробежка через пол-Сомова привела меня в норму.
Я почти спокойно разглядываю сквозь стекло, что у них там творится. Стены сплошняком в мощных плакатах улыбчивого Зиновия со слоганами: «Дорогу в мэры — молодым!», «Вы меня знаете! Стабильность, семья, здоровье!», патриотическими стягами и лозунгами типа «Волгу — волжанам!», казенными столами и стульями.
Отдельно закреплен большой, подсвеченный софитами фотопортрет Щеколдиной с траурной лентой на уголке.
Оказывается, у них тут время ужина…
На сдвинутых столиках стоят мельхиоровые подносы под колпаками с горячими и холодными кушаньями. Горой высится пухлый свежий лаваш. Много винограда и зелени. Пьют вино из глиняного кувшина с тонким горлом и водку из ведерка со льдом.
Фирменные тарелки мне знакомы.
Все ясно — хитрый Гоги подпитывает здешних леди и джентльменов с кухни своего ресторана «Риони», играет безошибочно, ставит на все номера…
Пиарщик Петровский — весь такой американский! — в ярких подтяжках на клетчатой канадской рубашке, с зеленым прозрачным козырьком над глазами, похож на телеграфиста из старого фильма про Дикий Запад. Виктория подкармливает его кусочками из своей тарелки, Максимыч наворачивает что-то в красных томатах из своей мисочки и, причмокивая, облизывает коротенькие пальцы. Серафима, уже откушав, что-то считает на калькуляторе, покуривая.
Вообще-то они похожи на хорошо попахавших нормальных людей.
Двери в фойе нараспашку, и все они мне хорошо видны и слышны из темени.
— А чахомбили у Гоги не то, — прихлебывая винцо, сообщает старец.
— Чахохбили, папа, — поправляет Серафима.
— Пусть так, доча. Но вот я в Париже трескал чахомбили… с лягушачьими лапками. Вкус — как в раю. А потом узнал… Наша лягва, ростовская… с Дону. Там какие-то дошлые коммерсанты ее отлавливают и в мокром мху французам прямо на самолетах отправляют. Своих шаромыжники уже всех сожрали! Вот я и прикидываю, пиар. А чего наши сомовские лягвы без всякого смыслу все берега заселили и по болотам трещат? Может, разработаешь мне проект? Я тебя в долю возьму. Ты ж только подумай: схватил ее, падлу, за лапку — гони еврик…
— Темны вы, Фрол Максимыч, — благодушно цедит пиарщик. — Во-первых, летом лягушку не ловят: они слишком активны. А вот глубокой осенью эти милые твари залегают на дно водоемов… в зимовальные ямы. Даже друг на дружке. Вот оттуда их откачивают… даже насосами. Ну а во-вторых, в моем контракте участие в ваших дурацких проектах не оговорено.
— А ты бы без контракта? А? По любви и дружбе? Юлик?
Петровский его уже не слушает.
— Серафима Федоровна!
— Аюшки…
— Судя по опросам, наши задумки срабатывают. Сын намерен исправить промахи и ошибки матушки, так сказать, искупить ее грехи, идет своим путем. Главное — отмежевать его от прошлого, отмыть.
— Отмывайте! Чем больше мыла — тем надежнее.
— Но это для пожилых, которые хорошо знали его мать. А мне нужен сверхмощный удар по мозгам молодняка. Я намерен забросить сюда какой-нибудь супермодный ансамбль, от которого и в Москве сопляки тащутся…
— В чем проблема?
— Нужна наличка.
Максимыч настораживается:
— Ну, твою мать… Опять наличка. А за что? Что ты такого сделал, пиар? Плакатики развесил?
— Выключись, пап… У нас гостья… Дорогая даже…
А это я вошла и торчу в дверях, озираясь не без деланного восторга:
— Да. Вот это штаб! Самый расштабной штаб! А вот вы, значит, тот самый знаменитый Петровский?
— Собственно… чем могу быть полезен, Лизавета… Лизавета…
— Юрьевна. Что ж вы так примитивно-то со мной? Замахнулись — так бейте! А пустышки мне в дом подбрасывать постыдились бы…
Я прокатываю гранату по общему столу, Петровский подхватывает, вынимает записку и недоуменно рассматривает ее. И заводится с пол-оборота, вздымаясь почти в бешенстве:
— О господи! Я же просил, предупреждал, умолял. Никакой самодеятельности! У меня репутация, имя, в конце концов. Я никогда не опускался до таких железяк…
— А что особенного? Пошалил кто-то из детишек, — замечает небрежно дед.
— Кто-то?! Виктория, ну и что нам делать? Он же ничего не слышит! Сворачиваемся?
— Скатертью дорожка, пиар.
— Да заткнись ты, пап! Уголовщины испугались, Юлий Леонидыч?
Это уже Симка.
— Уголовщина меня не пугает. Меня пугает идиотизм. Только не делайте, Фрол Максимыч, хотя бы передо мной вид, что вы не имеете к этому кретинизму никакого отношения! Ну кто из ваших подручных додумался?! Или это ваш личный проект?!
— Симка, что он тут разошелся? Ну, случайная случайность…
— Тут же без вас случайно ничего не случается, Фрол Максимыч.
— Вот как выворачивает-то, а? Как перекручивает? Все в говне, а он — в белой рубашке.
— Папа!!
— Ну?
— Что вы при ней тут завелись? Ты иди, Лизавета, иди. Дурота это чья-то… Не наша… Христом Богом клянусь… Это не мы. Папа, разберись! Сейчас же.
— Привет Зюньке… Этот лапоть про эти штучки хоть что-то знает? Или вы без него обходитесь? — кланяюсь я не без издевки в пояс.
Они молчат.
Я ухожу.
И в первый раз за всю мою жизнь в родимом Сомове я неожиданно понимаю: да ведь главный у них всех не этот контрактник со своей дамочкой для служебно-интимного пользования и даже не мощная как бульдозер и почти непробиваемая Серафима.
Хозяин всему — дед Щеколдин.
Он же их всех через губу разглядывает…
Он же их всех в ломаный грош не ставит.
Он же их…
Всех…
Я пытаюсь вспомнить, что мне пытался вякать про деда Зиновий.
Но он особенно не распространялся.
До меня просто не доходило, что это от страха.
Жутко боится любимого дедульку обожаемый внучек.
Похоже, даже Маргарита Федоровна тоже боялась.
Но с чего?!
И на кой хрен этому затертому пенсионеру эти идиотские выборы?
У него и так, кажется, весь город и все сомовские в кулаке.
И, кажется, я тоже…
Хотя никогда не догадывалась об этом.
Бывают люди, которых знаешь день, не больше, а тебе почему-то кажется, что прожила с ними всю свою и бессознательную и сознательную жизнь.
Вот так у меня и с Людмилой получилось. С Касаткиной.
Гаша расщедрилась, отстегнула мне на бензин, и мы всей командой сгоняли в Плетениху, где дядя Ефим с ходу раскочегарил нам всем баньку. С травами, домашним кваском на раскаленную каменку.
Парились все, кроме Машуни. Девчоночка, худенькая, как воробышек, все косточки на просвет, прозрачненькая, с прозрачными же, как громадные аметисты, глазищами, оказывается, астматичка. Без ингалятора и шагу не ступит.
Пока мы ухали, ахали и вопили, хлестали вениками в бане, Ефим сидел на пеньке перед Машуней, позировал.
А она его рисовала в своем альбоме цветными карандашами.
Мы только охнули — супруг Гаши вышел как живой, глазки как у ежика, востренькие, каждый волос в бороденке виден.
Вот черт…
Был бы Гришка при мне — вот ему и подруга, и учитель рисования!
Не меньше…
Вернулись в дедово обиталище за полночь.
Агриппина Ивановна увела Машуню укладывать, а мы с Людой, блаженно разморенные, закутавшись в халаты потеплее, сидим под яблоней в саду, поклевываем из стаканчиков Гашины жидкие радости.
Уже прошлись по нашим жизням как вдоль, так и поперек. У Люды редкий дар — она умеет слушать. И слышать.
И вообще, оказывается, красивая женщина.
Сначала этого не разглядишь, она будто выцветшая. Да и держится всегда будто чуть в стороне. А потом понимаешь — она какая-то акварельная. Лицо тонкое, бледное, с чуть заметными веснушками на переносице, ресничищи как опахала, ржаного цвета, неподкрашенные и такие же аметистовые, даже чуть с фиолетинкой, глазищи.
Агриппина Ивановна, ковыляя, сносит себя с веранды, плывет к нам грузно и сообщает, зевая и крестя рот:
— Угомонилась, принцесса. Попросила только Гришкиного Буратину найти. Где-то в малине забыла.
Гаша шлепает, светя фонариком, в глубину сада.
— Ну все. Есть Гаше кого опять облизывать. Как ее наливочка?
— Звучит.
Мы смакуем по глоточку.
Меня волнует то же самое, что и ее, а ее — что меня, я и спрашиваю осторожненько:
— Ты мне скажи, Люд, если хочешь, конечно. У тебя с твоим полный раздрызг… или так? Бодание?
— Сама не пойму.
— А кто он у тебя?
— Сейчас? Уже не знаю. Был пловец… Ну, тренер по плаванию… Флотский, в общем… Когда флот с Украиной делили, он плюнул на службу. И в Москву…
— И как же он тебя нашел?
— Это я его нашла. Первый раз в жизни собралась на Черное море, а плаваю как топор. Пришла в бассейн, записалась в его группу…
— А потом что было?
Люда, помолчав, пожимает плечами:
— Машка была потом. Я все думаю, из-за чего же мы с ним два дня назад. У тебя так бывало? Как будто не произошло ничего серьезного, а ты понимаешь — произошло все.
— О-го-го!
Она вывязывает свое, сокровенное, неспешно, как будто мулине платочек вышивает, выдергивает не те нитки, подбирает по цвету и, когда все сходится, удовлетворенно вздыхает.
Ну о чем могут говорить две женщины?
Только про них, проклятых…
Я задумываюсь, взвешиваю:
— Думаешь, твой с тобой темнит?
— Не знаю, Лиза. Года два назад все началось. Фирма какая-то дурацкая, куда и позвонить нельзя… Коммерческие тайны. Срывают среди ночи, отправляют в какие-то идиотские командировки. Улетает на три дня, возвращается через месяц. Деньги появились. Я иногда думаю, может, его криминал заловил? Орет ночами, дергается… И знаешь, вот это ощущение, что я его совсем не знаю… Как чужой…
— Ну, уж это ощущение мне слишком хорошо знакомо. Знаешь, подруга, не обижайся, но диагноз тут один — баба! И наверняка где-то там. Куда он улетает. Мой тоже… улетал. А я ночами заснуть не могла.
— Похоже?
— Господи, как подумаю, как он с этой бабой там, на ее швейцарской вилле, кувыркался. Я от ужаса в Москве соплями захлебывалась. Его спасала! А он — там. С этой. Марго! Мадам Монастырская! Потная, рыжая, жирная и с сиськами! Во-о-от… такими! Как тыквы! И зубы… зубы. Она их в стакан на ночь кладет. Точно!
— А ты ее видела?
— Нет…
— Ну ты ненормальная, — смеется Касаткина беззвучно.
— А ты?
Матерь божья!
Я до сих пор проклинаю тот поганый день, когда увидела эту женщину и ее девчонку на набережной!
И зачем я затащила их к себе, в дедов дом?
Все глупость моя несусветная…
Но я ведь даже не догадывалась, что со мной эта чертова жизнь вот-вот еще выкинет…
Хотя уже готовилась для нас с нею бездонная яма, и Фрол Максимович Щеколдин в тот вечер, когда мы трепались в саду, тоже не спал.
Ему было не до сна.
Он высвистел своих отморозков к вагончику своего шиномонтажа на трассе.
Дает им наглядный урок…
Тут в ряд выстроены пять мотоциклов, с яркими шлемами «на рогах», перед которыми покорным строем стоят четверо стриженных наголо полупарней-полуподростков, в камуфле, армейских же шнурованных бахилах, типично-дебильного вида. Они тупо наблюдают за тем, как Максимыч беспощадно метелит своей клюкой серафимовского привратного охранника Чуню. Лицо того уже в крови, он пытается прикрыть голову руками, опускается на колени, поскуливая.
Старик брезгливо бросает перед ним сегодняшнюю гранату.
— Замахиваешься, придурок, так бей всерьез. И когда я прикажу! Ну и чего ты достиг? Она только зубы скалит.
— Я. Я хотел как лучше, дед. Попугать хотел…
— А кто тебе позволил? Я тебя просил об этом, Чугунов?
— Нет.
— Вот именно. Кто тебя от армии отмазал, Чуня?
— Вы.
— Я ведь могу и переиграть. Ты у меня завтра за чеченами бегать будешь… Или они за тобой…
— Не надо.
— Встань! И посмотри на своих придурков.
Чуня поднимается, слизывая кровавую слюну с губы.
— Что видишь?
— Нормальная пятерка.
— Чего они у тебя камуфлу напялили?
— Ну… красиво. Сразу видно, кто есть ху.
— Камуфлу снять… Сколько вам говорить, балбесы, не выделяться. Что вы все как яйца в инкубаторе лысинами светите?
— Ну, это как бы наш знак…
— Я вам дам — знаки! Чтобы мне все в человеческий вид. С волосней. Как все, так и вы. И главное! На моей территории, вот тут, уже лет десять серьезной крови не было. Что вы творите там, куда я вас посылаю, другой разговор. Там вы чужие. Но тут вы для всего населения — свои. И никаких фокусов. Даже ни одна свинья в своем углу, в свою кормушку не гадит…
Щербатый отморозок чешет репу, замечает осторожно:
— Так скучно же.
— Весело будет, когда я скажу. А пока не скажу — лучше меня не удивляйте! Ну а теперь по делу… Днем за этой академической внучкой… присмотреть есть кому. А вот ночь ваша. Если какой-нибудь гость заявится, особенно с московскими номерами, — сразу мне.
— Фрол Максимыч, разреши еще разик обратиться?
— Что? Отстегиваю мало?
— Да нет. Ну чего мы как интеллигенты. Ее сторожить. У меня в гараже ящик бутылок с горючей смесью остался. Помнишь, ты под Кострому в командировку к тому фермеру посылал… Дом у нее тоже деревяшка… сухой. Во будет иллюминация! Пугать так пугать.
Старец в тоске вздымает скорбные очи к небесам:
— Скудеет генофонд в России! Дурак на дураке! От водки, что ли?
— Чего ж сразу — дурак?
— А ты хоть это сообрази: мы же ее на жертвенный костер вознесем! На дровишках, которые ей и подкинем! Она же у нас покруче Джордано Бруно станет! Почти в небесах! В огне и пламенах! Мученица. Униженная и оскорбленная. Не доходит? У нас всегда побеждают обиженные! Ей больше ничего не надо будет, кретин! Сделает она Зюньку! Как бобика! Ни один этот самый сраный пиар не поможет!
А этот самый пиар, то есть Юлий Леонидыч Петровский, в семейных трусах в цветочек лежит в сей час в нашей гостинице, на ковре в генеральском номере, а его Викочка сидит на нем верхом и втирает массажные кремы в его мускулистую подкачанную спинищу.
— Ты чем там недовольна, радость моя? Пыхтишь, как будто я тебя заставляю.
— Что-то не по себе мне, Юлик. Этот мерзкий старикашка. Я думала, пень, он и есть пень… А оказывается, он-то всем здесь и рулит. Все его боятся… Да я его и сама уже боюсь, хотя из него труха сыплется.
— Труху он еще из любого выпустит. Его даже на зонах до сих пор не забывают. Там его и короновали в юные лета. Там он себя из Федора во Фрола переименовал. В память о своем тюремном крестном. А кличка у него — Шило!
— Почему?
— В младые лета служил в чине сержанта в лагере строгого режима… Вертухай, словом…
— Это которые на вышке стоят?
— Вот-вот. Но потом и сам уселся. За помощь и связь с уголовными элементами. Ну а параллельно сапоги тачал комсоставу. Хромовые. Шил, словом, шилом таким. Шило. Простенько, но с намеком…
— Сапожник, значит?
— Этот сапожник из наших с тобой шкур и сегодня такие сапоги сошьет. Своим шилом. Так что ты с ним поосторожнее…
— И ты все это с самого начала знал?!
— У меня свои источники… Но — Захар упросил. Можно сказать слезно.
— А какие могут быть дела у будущего губернатора с этой рухлядью?
— Вот это нас с тобой не касается. Рассматривай все это как партию в шахматы. Мы должны провести в ферзи дебильную пешку. Мы ее проведем! А дальше — гори они все синим огнем!
Через пару дней судьба нас клюнула в темечко.
Но совсем не с той стороны, откуда мы ждали.
Весь день я с Ниной Васильевной и Артуром Адамычем ходила по слободе и призывала трудовой народ голосовать за меня.
Народ реагировал скверно.
Хозяева (в основном — хозяйки) подворий все больше интересовались, помирюсь ли я с моим богачом Туманским и не уговорю ли я его провести в слободу за счет наших семейных миллионов природный газ, потому как дрова и уголь в цене стали кусаться, а Маргарита Федоровна не то деньги, отведенные мэрии на газификацию, заныкала, не то у нее просто руки не дошли по причине безвременной кончины…
Шла самая гнусная торговля — ты нам, Лизавета, синий огонек в каждый дом, а мы тебе — голоса…
Туманно намекалось, что Ираидка Горохова уже водила Зюньку из дома в дом и клятвенно обещалась: «Можете не волноваться. Мы с Зиновием Семенычем немедленно примем соответствующие меры! Некоторые ошибки Маргариты Федоровны будут моим мужем срочно исправлены…»
На «Газели» Серафимы в обе слободы были завезены и розданы бумажные кульки с пряниками и карамелью — для детишек…
Нина Васильевна с утра плохо себя чувствовала, потому как грянула магнитная буря, и она то и дело принимала нитроглицерин.
Артур Адамыч совсем скис, еле ноги волочил, и тетки, грызя семечки, шепотом спорили, помрет он в этом году или дотянет до следующего.
В общем, мне стало ясно, что к моей затее выйти в мэры никто всерьез не относится.
Московская богачка с жиру бесится.
Не иначе…
Ну, перебесится-перемелется — может, и будет мука, а может, и нет. Мотанет от тоски сомовской жизни в столицу по новой, а с кем тогда жить?
С щеколдинскими…
Потому как — какие-никакие, а свои…
К вечеру я сама еле ноги таскала, стояла густая серая жара, как бывает в преддверии осени. В воздухе висела мелкая как пудра водяная взвесь, дождем не проливалась. Но и не рассеивалась…
Когда к одиннадцати вечера я доползла до дому, даже на веранде учуяла запах камфары и еще каких-то лекарств.
В Гришкиной спаленке были разбросаны яркие рисунки Машуни, фломастеры. Во вскрытом чемоданчике Люды был виден набор каких-то импортных лекарств, ампулы, одноразовые шприцы. Оказалось, что уже полдня Машеньку душат перемежающиеся приступы астмы. Измученная Касаткина с провалившимися в черноту глазами стояла над нею на коленях, прижимая ко рту дочери прозрачную маску мощного ингалятора. Растерянная Гаша мочит полотенце в миске и беззвучно плачет.
— Господи… С утра чирикала как птичка, картинки рисовала. Захожу глянуть. А она дышать не может. И ручками так… ручками. Может, перегрелась?
— Да ваш Лохматов все правильно и говорил и делал. Это астма, Лиза, поэтому нам и на юг нельзя… Да и я всю аптеку с собой таскаю…
— Я «скорую» из области вызову.
— Не надо, Лиза, — твердо сказала она. — Ты уж извини. Но что-то я не доверяю здешним эскулапам… Нет, нам немедленно в Москву надо. Ее постоянный врач ведет. И в больнице уже изучили. Машину свою дадите, Лиза? У меня права с собой…
— Без вопросов, Люда. Только с бензином не знаю как…
— Да есть у меня в загашнике… Аж две канистры. Я залилась еще, когда он на два рубля дешевле был, — призналась Гаша.
— Ну, очередной спазм я, кажется, сняла. Кажется… Как бы опять не садануло…
Мы с Гашей забегали как сумасшедшие. Закутали девочку в одеяло, вынесли к машине.
— А ваши вещи, Люд?
— Пригоню назад машину — заберу. Вот не повезло. Мы же у вас и пробыли всего ничего. Ты уж прости…
— О чем ты? Слушай, там в машине куртка моя. Если что, накинь…
Мы бережно укладываем Машуню на заднем сиденье. Целуемся.
— Только ты звони мне. Сразу же.
— А как же…
Гаша крестит в дорогу мой «фиатик».
Машина сдает чуть назад, выбирается из ворот и тут же сворачивает в проулок — тут прямой выход на мост и трассу…
И никто из нас не обращает внимания, что в конце улицы у своего мотоцикла согнулся какой-то стриженный наголо сопляк и усиленно полирует тряпицей надколотую фару.
Я так устала, что даже на улицу не выхожу, и ворота закрывает Агриппина Ивановна.
Господи!
Знать бы мне тогда, что бормочет моторизованный сопляк в свою «трубу»!
— Дед, Лизавета с города на своей тачке линяет! Да нет, Фрол Максимыч, я с вечера тут… Как приказано! Никто к ней не заезжал… Она сама… Только что в сторону моста вырулила… Ладно, провожу…
А на территории агрофирмы Серафимы пригашены все заводские огни. В полутемени мечутся гастарбайтеры, забрасывая в громадную фуру картонные короба с сигаретами.
Рядом с фурой стоит Серафима в рабочем халате и ведет счет коробам, делая пометки в блокноте.
Фрол Максимыч сидит на корточках у проходной и с рук кормит собак, раздумывая. Когда звонит его мобила, он долго утирает руки платком от требухи и вынимает аппаратик.
— Ну? Точно? На Москву пошла? Тогда возвращайся, сынок. Это уже не твоего ума дело.
Старик долго стоит, чертя на песке своей клюкой загогулины, и, вздохнув, решается.
Неспешно натыкивает номер, говорит глухо:
— Карьер? Пашенька? Проснулся, золотой мой? Да, дедушка, дедушка. А подними-ка ты своего родителя. Ничего, раз дедушка просит — он проснется. Данила? Точно, ты? Тогда слушай… Только что из Сомова на Москву ушла одна тачка. Сколько до тебя? Значит, минут через сорок проследует через ваш переезд. Ну да, где-то полпервого ночи. Скоростной «фиат-палио». Цвет желтый. Да будет, будет он. Другого переезда на Москву нету. Номер 013 АР. За рулем женщина. Займись… ею. Нет, моим пацанам я ее не доверю. Только тебе. Прими… ее. По варианту четыре. Нет, никакого леса. И жечь не вздумай. А вот это правильно. Ну, с Богом, Данилушка. У них свой пиар, а у меня свой. Не понял? А и не надо…
Я не знаю точно, как это было.
И где Люду застрелили. Под ухо, прямо за баранкой.
На переезде тормознули?
Или позже?
Уже над Волгой, на том обрыве?
Потом сынок в своих показаниях сказал, что предлагал папаше:
— Пап, может, хоть приемник выдернем?
— Я тебе выдерну!
— Слушай, там же пацанка. По-моему, еще живая.
— Заткнись! Покатили.
«Фиат» медленно прополз к обрыву, пофыркивая мотором. Они помогали ему, толкая сзади.
Он рухнул с высоты в черную ночную воду. Тут была мощная карьерная ямина-промоина, из которой когда-то лет десять сосали строительный песок.
Потом они закуривают.
А мы с Ташей и не знаем ничего.
И еще очень долго не узнаем.
Долго.
Очень.
Пуля-то назначалась мне…
Моя она была.
Та пулька…
Я всегда пыталась понять, как ведет себя и что чувствует человек, который убил. Или приказал убить. Что, в общем, почти одно и то же.
Это у меня началось еще с первых покушений на Туманского.
Про старца я точно знаю, что наутро он отправился в храм.
Я пару раз наблюдала, как он ходит в нашу церковь.
Отстояв службу, хромает со своей клюкой на выход, не замечая прочих низменных молящихся, возле служки со свечами, иконками и прочим неизменно останавливается, бросает на поднос деньги, вынимая из затертого, как лапоть, бумажника…
Ну и как на этот раз было?
Тоже отслюнил?
Конечно!
— На подаяния скорбным. Убогим тож. Отцу Паисию передай, чтоб зашел ко мне… Насчет колоколов.
— Спаси вас Господь, Фрол Максимыч.
— Сам себя не спасешь — Господь не озаботится. Запиши там… Во здравие… Мое… Всех моих, ныне при мне пребывающих. Симки, Серафимы то есть. Кыськи — Кристины, Зиновия, отпрыска Григория… Гришки… Все своя кровь. Остальных… Ты же знаешь. По тому же списку.
— За упокой будем?
— А как же. Родителей Максима да Пелагею, супругу мою Розу, Маргариту, дочечку нашу незабвенную. Ну, по старому прейскуранту. Добавь только новопреставленную… Лизавету.
— Это которую Лизавету?
— Там разберутся, которую…
Ткнув в небеса перстом, он крестится на иконы и, как и положено, пятясь задом, покидает церковь.
Там я его и вижу.
Как он выходит на паперть, надевает беретик, берет свой неизменный потертый чемоданчик, палку, вскидывает голову и… столбенеет.
Я-то к нему не приглядываюсь поначалу, у меня свои разговор с молодым священником.
А вот он первым и видит, что со стариком Щеколдиным что-то не так.
Тот бочком-бочком, как-то косо, как краб, сходит со ступенек, ловя воздух широко раскрытым ртом, и падает вверх лицом, взирая на небо мутнеющими глазами.
Мы со священником бежим к нему, приседаем.
Кажется, меня он узнает, но не говорит, а мычит и булькает горлом.
Я разбираю странные слова с трудом:
— Кто… же… тебе… ворожит?..
— Фрол Максимыч, вы меня видите? Узнаете? Как вы, а? — Я расстегиваю ворот его застиранной рубашки. — Ну нельзя же так… пугать. Как же мы без вас-то? Без вас никак.
— Про что он?
— Бредит. Только бы опять не отключился. У вас тут телефон есть? «Скорую» вызовите. Зовите Лохматова.
— Уберись…
Фрол Максимыч, собравшись с силами, отталкивает меня. И даже поднимается, пошатываясь. Но хватается за сердце и присаживается на корточки, тупо глядя в землю.
— Ну что вы стоите? Я же сказала «скорую», — ору я на попика.
Днем доктор Лохматов, стоя на подоконнике, заканчивает стеклить выбитое окно, шуруя замазкой. Гаша помогает ему. Я стучу на дедовом «ундервуде».
— Ну и что с этим крокодилом случилось? — злорадничает Гаша. — Чем этот подлюк заболел?
— Для врача крокодилов нет. Все пациенты одинаковы. А в его возрасте есть одна болезнь, Агриппина Ивановна, называется — старость. Хотя к нему это почти не относится: крепкий старикан. Но, похоже, его достал какой-то мощный шок. Как мешком по голове. Я ему вкатил в задницу дозу как на слона. Пусть в палате отоспится.
— Мог бы и не просыпаться. Невелика потеря. А тебя чего в церкву понесло, Лизка?
— Спрашивала, нельзя ли мне у них на паперти прием населения вести. Оказывается, нельзя. Мирское дело. Богу Богово, а мне выкручивайся как можешь. Не мешай. Мне еще штук двадцать под копирку объявлений шлепать.
— Ты что? И впрямь машину продашь? Она молчит чего-то. И не позвонила даже.
— Ну не до нас Людмиле, вот и молчит. Да черт с нею, с машиной. Ничего! Я все продумала. Сделаю я бабки! Подумаешь!
Я даже хохочу, а они уставились на меня обалдело, и я вижу — думают, что я свихнутая уже…
К полудню мой Сим-Сим после очередного загульного взбрыка добирается до своего рабочего места в офисе корпорации «Т». Утро давно прошло, но к нему прибывает сама Белла Львовна Зоркис с алка-зельцером и завтраком на подносе.
— Твой завтрак, Туманский. Я тут кое-что изобразила.
— Почему ты, Белла? А где Карловна? Она ничего… Насобачилась стряпать… На Кузьме!
Входит Чичерюкин, несет большую пачку корреспонденции.
— Ваша почта, сэр.
— Вы что? Опупели? А почему Элга не на месте? Кузя?!
— Не знаю. Я дрыхнул еще. Кто-то позвонил… кажется. Пошел бриться — ее нигде, только записка — чего лопать…
— Черт знает что! — взрывается Туманский. — Когда-нибудь этот бардак на фирме закончится?
— Семен, Семен!
— Да вы не на меня, вы на себя смотрите! Белла Львовна, второе лицо в корпорации, рука моя правая, головка бесценная, мне жратву готовит! Потому что какая-то кухонная Машка заскучала, видите ли! Лизочки нету. Не с кем ей тут языком чесать! Начальник охраны газеточки подает, а? Потому что, видите ли, его бесценная Элгочка просто на работу не явилась! Молчи, Кузьма!
Звонит один из телефонов, Туманский срывает трубку:
— Да, я! Элга? Вы где, черт бы вас. Что? Что?! Ха! Ага! А я что говорил, Кузя? Приползет! Сама приползет! На коленочках! И приползла!
— Кто? — удивляется Чич.
Минут через двадцать караван из «мерса» и джипа врывается во двор нашего дома на проспекте Мира.
Туманский нервничает.
Но орхидеи по дороге успел прихватить.
Пока они бегут к лифту, шепотом спрашивает:
— Как я, Кузя? Слушай, мне бы постричься надо, а?
— Сойдет.
— Видишь, видишь… Чует кошка, чье мясо съела. А я ведь говорил ей. Говорил. Ни хрена она без Москвы не сможет. Без меня… — ликует Сим-Сим.
Минут через пять он уже не ликует.
Нелепо смотрится наша гостиная без штор на окнах, с ковром, поставленным торчком в углу, без стульев. Двери в другие комнаты распахнуты, на одной из створок висит мужской галстук. На полу в ряд выстроены пар двадцать мужских туфель и ботинок. На голом подоконнике лежат штук шесть новых и ношеных мужских шляп. Элга сидит на круглом столе без скатерти, свесив ножки, и курит.
Кузьма чешет затылок.
— М-да…
— Прости, я не хотела беспокоить твой сон. Когда она мне позвонила, я не имела никакого понимания, что она собирается делать.
Из кухни доносится грохот битой посуды.
— Что это?
— По-моему, юбилейный сервиз Симона.
Сим-Сим входит в гостиную, присаживается на корточки у дверей и закуривает, ломая сигареты:
— Ну и что все это значит, Элга?
— Ей понадобился объективный независимый свидетель, Симон, который бы подтвердил, что ничего из принадлежащих лично вам предметов из этой квартиры она не изъяла. Только лично ее имущество, приобретенное некогда на ее, заработанные в корпорации, средства. Она поимела необходимость составить официальную опись, чтобы вы не имели к ней претензий. Здесь все. Взгляните!
Элга вынимает из кармана исписанный листок.
— Карловна, ну хотя бы вот этого — не надо.
— Почему не надо? Хлебать так хлебать. Читай, Элгочка.
— Лизавета Юрьевна полагает, что эта квартира куплена на ваши суммы и ей не принадлежит. Автомобиль ей подарен коллективом корпорации на день рождения, и она вынуждена считать его своим. Она изъяла только предметы ее одеяния. Прежде она оставила здесь почти все. Предъявила претензии на занавеси и шторы, скатерти, постельное белье. Из мебели только стулья. Она их притащила с какой-то распродажи. Все остальное ваше.
— Очень мне нужно это поганое барахло!
— У вас слишком много шляп, Симон. Это почти неприлично.
— Забери. Для Кузьмы.
— Еще чего? Да я шляпу под расстрелом не напялю. Значит, говоришь, все уволокла? Даже с антресолек? И сама таскала?
— Были какие-то сельские мужики. И большой, не очень чистый грузовик. Собственно говоря, я не имела с нею значительного разговора. Оказалось, я была нужна ей всего лишь как… агент с противоположной стороны.
— И она ничего не спрашивала?
— Вы имеете в виду себя, Симон? Нет. Ни одного слова.
— Спрашивала — не спрашивала. Ну некогда было, чего там спрашивать? Только на Лизку это совершенно не похоже. Барахло и она? Дележка эта? Да она с себя последнее снимет и любой бомжихе всучит.
— Я тоже была малоприятственно удивлена, Михайлович. И она это поняла.
— Ну и хрен с нею! Пошли отсюда.
— Да погоди ты. Элга, как она хотя бы выглядит?
— Как всегда! Победоносно, несокрушимо… и опасно. Как торпеда!
А в Сомове под вечер Степан Иваныч вызвал Зюньку на набережную, на конспиративное пиво.
Зиновий снял парадный галстук (я знаю, он их не выносит), добивает пятую кружку.
Степан Иваныч непривычно злобен и странно невесел.
— Так что там с дедом стряслось? Серафима к нему уже бегала?
— Мне не до старикана. Извини, Зиновий, но что-то надо делать с твоей Ираидой.
— Делайте. Мне-то что? А что она еще выкинула?
— Она же ни за что не платит! Красоту наводить — на халяву. В духане своем Гоги уже дал ей отлуп. Так она и в ресторане на вокзале уже наела — будь здоров. И все больше цыплята табака… с ликером. На базаре что видит, то у черноты и берет… за бесплатно.
— Значит, дают.
— Так это как бы уже хозяйке города. «Слюшай, какие деньги, дарагая?» Я, конечно, на Серафимины монеты втихую затыкаю главные дырки, Зюнь. Как бы Иркин негласный финансовый агент… Замыливаю… Но ведь нарвется на скандал… Нарвется. Тебе оно надо?
— А мне, дядя Степан, уже ничего не надо. Вы мне ее нашли, в койку подложили, вот и терпите. Я же терплю.
— Неужто так уж плохо?
— Да нет, почти ничего. Старается… — нехотя признается Зюнька. — Как ни крути, дядя Степан… Она меня распечатала. Первая… она у меня. Такое не забывается. Да и Гришка же…
— Ты смотри! Легка на помине!
В кафе, задыхаясь, врывается Горохова. Ухватив кружку у Зюньки, жадно пьет, отходя от бега.
— Пивком развлекаетесь, да? Под воблочку, да? А эта падла академическая там такой цирк устроила! Все на ушах стоят! А ну-ка, пошли, Зиновий.
— Ни фига! Меня пиарщик так и предупредил! Никаких прямых контактов и дискуссий… с Лизаветой. Тем более на публике!
— Боится, значит, наш Юлик, чтобы она из тебя дурачка не сделала. Правильно боится! Дядя Степан, ну хоть вы заткните ей глотку! Наведите там порядок!
— Где «там»?
А «там» — это на главной площади прямо перед мэрией.
Я выпросила у Нины Васильевны школьный радиоматюгальник для уроков физкультуры и веду прямую трансляцию с борта грузовика.
Сомовские аборигены, которые все еще сбегаются на мои торги, балдеют.
Это мой звездный час.
Грузовик, откинув борта, я с девчонками приспособила под торговую площадку.
На грузовике я разместила большую часть моего московского барахла: вешалки с платьями, шляпами, шубами и прочим. Прямо на асфальте перед грузовиком выставлена посуда, электрочайник, кофеварка, телевизор, музцентр — все высшего класса. С картонками с номерами лотов.
Лоты — это я сама, писая со смеху, придумала.
В толпе перед грузовиком — взволнованные куаферши, Котикова и еще какие-то дамы из избирательной комиссии, молодые мамы с колясками, бабки и конечно же южный человек Гоги, восседающий на двух табуретках, одна его тушу не выдержит. Поодаль толкутся парни, прибежавшие с рынка, кое-кто в нарукавниках и фартуках. За ними у машины «скорой помощи» стоит явно развлекающийся Лохматов в зеленой медробе.
Роль обслуги и манекенок, выходящих на обозрение из-за вешалок, исполняют мои девчонки.
Гаша с кошелем ходит среди публики и, передавая картонки с проданными лотами покупателям, принимает деньги. Артур Адамыч сидит с аккордеоном, на котором исполняет туш по случаю каждой продажи.
На грузовике стою конечно же я, вся красивая и молодая, в драных джинсах, топике, бейсболке, с матюгальником и деревянной киянкой-молотком в руках.
Я ору что есть мочи:
— Леди и джентльмены! Дамы и господа! А также просто товарищи! Павтаррряю! Сервиз почти саксонского фарфора — раз! Сервиз — два! Ну что ты там? Заснул, Гоги?!
— Бэру!
— Сервиз — три! Продано!
Я, как заядлая аукционистка, стучу молотком по ящику. Артур Адамыч играет туш на аккордеоне.
— Агриппина Ивановна, получите деньги с инвестора. Продолжаем наш аукцион! Лот номер девять!
Артур Адамыч играет марш, из-за вешалок выходит Рыжая, но, несмотря на манекенную походку, роскошное вечернее платье с ярлыком «9» несет не на себе, а перед собой, не дыша, на плечиках.
А я выдаю в рупор:
— Платье вечернее, от-кутюр, авторская работа. Надевалось всего два раза. Не Юдашкин, конечно, но, по-моему, звучит. Я его на Кузнецком на выставке лондонской моды себе отобрала. Ну чего вы не телитесь?
— И не жалко, Лизавета? — хихикает какая-то бабка в толпе.
— Жалко, Никитична. А куда денешься?
— Бэру! — Это опять Гоги.
Его заявление вызывает взрыв возмущения среди тружениц салона красоты. Завша Эльвира орет:
— Да что ты, Гоги, все беру и беру! Как будто других нету!
— Спокойно, дамы и господа, спокойно. Что тебе, Эльвира Семеновна?
— А… примерить можно?
— Пройдите… в кустики, Эльвира Семеновна.
Я послала за арестованной мамочкой Кыськой девчоночку Зинку, но покуда ее нету. Мне охота подарить ей кое-что из фирменного барахлишка.
А Зинка топчется под окнами и вопит, добавляя свисту в два пальца:
— Кристина! Кыська-а-а! Кыся-а-а!
Из окна на четвертом этаже вывешивает голову Кыся:
— Ты чего вопишь? Не знаешь, что ли? У меня тут Бастилия, только что без кандалов. На замке я.
— Ой, Кысь, че делается!? Там платье та-а-акое! Вот тут вот все черное-черное. А вот тут вот — красненькое-красненькое! А со спины декольте аж до — «стыдно сказать»! И — разрез! Во — разрез! От бедра! И ниже… И такие рюшечки… рюшечки… И бахрома-а-а… бахрома-а-а-а…
— Ты про что?
— Ну, там Лизавета, а мы все ей помогаем.
— Где — там? А, ладно…
— Эй, ты чего это? Не смей мне!
Зинка, зажав рот, чтобы не кричать, наблюдает за тем, как Кыся, опасно идя вдоль окон, по выступу, добирается до водосточной трубы, седлает ее и спускается вниз. Спрыгивает и садится на попку.
— Цела?
— Слушай, ну ты дебильная… какое же сзади декольте? Декольте всегда спереди! Вот тут…
Через пять минут она уже визжит, обнимая меня.
Аукцион разгорается.
Потому как в ход уже пошли заначкины деньжата, притащенные из домов.
Скоро я вижу, как на площадь вползает Степан Иваныч в своем задрипанном плащике и, оглядевшись, направляется к Сереге Лыкову. Мент стоит у картонного Зюньки и ест груши из свой фуражки.
— Грушечку хошь, Иваныч?
— Ты мне зубы не заговаривай, Лыков! — вздыхает вечный и. о. — Я тебя как официальное лицо спрашиваю: кто ей позволил в запрещенном месте какую-то торговлю открывать?
— Чего ж тут запрещенного, когда тут сдобой с лотков, прессой да эскимо всюду торгуют? И какая ж это торговля, когда эта дурочка все почти что за копейки отдает. Если вникнуть — просто добровольная акция при поддержке местного мирного населения.
— Перегрелся, майор? Какая еще акция?
— Зарабатывание средств в пользу одного из кандидатов… на фоне культурного гуляния отдыхающих. Вон Адамыч пилит, слышишь? И как это у него все получается? И на скрипочке, и на бубне. Ну прямо Бетховен.
— А ну-ка разгони мне всю эту шоблу.
— Так ведь обидятся. У нас таких мероприятий сроду не было! От-кутюр! Кутюр — это кто?
— Ты мне дурочку не валяй, Серега! Что это с тобой?
— Так ведь слух идет, Степан Иваныч. А у нас как? Сегодня на слуху, а завтра в приказе. Вроде бы губернатор новое положение пробил.
— Не слыхал.
— Так ведь недавно испекли. С нового года у нас в области начальников горотделов население выбирать будет. Как бы ихних шерифов. На четыре года. Ну, прокатят меня на вороных те же бабы, что там над тряпками трясутся. И куда я со своим свистком?
— А дед на что?
— А что дед? Он же не фараон, чтобы вечно свою личную пирамиду с собаками сторожить. Сейчас радиация на солнце знаешь какая? Тюк… И в темечко. И исключительно в мужиков преклонного возраста… Так что он правильно у Лешки Лохматова в отдельной палате витаминами омолаживается. Только надолго ли? Какой витамин против глобального потепления климата?
Степан Иваныч, сплюнув, направляется к моему грузовику.
Ну и хрен с ним…
Я опять ору:
— Лот сорок девять! Последний писк мировой моды! Полный комплект под маркой «Звезда Гонолулу»! Безразмерный купальник, пляжное пончо и шляпа! С очками типа «хамелеон»! Прошу!
Адамыч играет марш, на грузовике из-за вешалок выходит Кыська в темных очках, прохаживается манекенно, демонстрируя обалденный обливной купальник, громадную пляжную шляпу и накидушку.
Гоги вздымается как проснувшийся Казбек:
— Бэру!!
Степан Иваныч хрипло орет:
— Кристина-а-а! Твою мать! Домой!!
Кыся растерянно смотрит на меня.
— Работаем, Кыська, работаем. Поорет да заткнется.
— Господи! Сейчас же мамочка обрушится.
— Не обрушится. Она в больнице.
Сумрачный Максимыч в роскошной пижаме, сидя в кресле у больничной кровати, ужинает с подноса. Естественно, весьма небольничным ужином. Нажимая на Гогин шашлычок. Серафима, стоя у окна, ест виноград, отщипывая из кисточки по ягоде.
— Как там с нашим табачком, Сим?
— Шлепают.
— Поляки были?
— Им рано. Немцы были. Сам Гейнц прикатил. «Кэмела» с верблюдиком взяли мало. А «Мальборо» пошло хорошо. Две мерседесовские фуры с прицепами загрузили. Таможню и границу Захар им обеспечивает.
— Раскрутилась наша марка. Германец платил наличкой?
— Ну что ты? На счет в Джерси. Подтверждение по Интернету из банка пришло. Шифром, ясное дело.
— Шашлык у кого брала?
— У Гоги. У кого же еще?
— Говно, а не шашлык. Ну так что там Лизавета вытворяет?
— Доложили уже? Да она там до сих пор… выступает… Нет, ты только подумай… Все с себя сдрючила. Смех просто.
Старец качает лысиной:
— Смех? Смех кончился, Сима. Эта жучка сама себе такой хитрожопый пиар устроила! Нашему лопуху и не снилось. Она сегодня не барахло это, она с себя все свое московское прошлое с кожей публично на виду у всех сдирает. Вот она я… с вами! Своя! Понятная! До печенок…
— Думаешь, она специально?
— А ты считаешь, это просто так? Спектакль с комедией для придурков? Да еще задаром?
— Ну, папа. Кнутов у тебя покуда на всех хватает. Куда стеганешь — туда и пойдут.
— Палка — она завсегда с двумя концами. И как это у нее получается? Вчера и слыхом не слыхали, сегодня уже под каждую крышу забралась. Под твою тоже! А?
Серафима бледнеет:
— Да все казалось, что маленькая еще Кыська. И вот… дождалась. Только клыки торчат. Из-за этой сучки.
— А это, Сим, ты сама виноватая. Сколько раз и Ритка, и я говорили тебе — отправляй Крыську в этот… Кембридж. Ей другая биография назначена!
— Ты лучше скажи — что тебя-то долбануло? С чего все? Я тебя таким с детства не видела.
— Каким — таким?
— Не знаю… Не похожим… Тихий ты какой-то… Слишком… Может, тебя в Москву переправить? Или сюда спецов по медицине позвать?
— Да не надо мне никаких чужих спецов. Вокруг меня тут Колька Лохматое выплясывает. Жмет, чтобы я ему в эту богадельню машину преподнес… За свои… Такой механизм.
— Какой еще механизм?
— Забыл, как называется. Дорогой — жутко! Ну, это такая хреновина. С дыркой. Тебя в нее головой вперед суют — и сразу все видно! Что там у тебя в мозгах творится.
Серафима усмехается, подкрашивая губы:
— Это томограф называется, пап. Это не для нашей дыры. Их и в Москве-то единицы. Ну, я пошла. Завтра загляну!
— Стоп-машина, Сим. К Захару намылилась?
— А ты откуда знаешь?
— Сережки вот эти вот ты всегда надеваешь… когда к Захару. Ну и где он? На острова на своем катере опять втихую пришлепал? Он же всегда там на траверзе баржи с табаком снизу встречает…
— Ну и что?
— Ты поосторожнее с ним, доча. Если что — он нас с тобой с потрохами сдаст. Не задумается.
— А что это такое «если что»? Ты что? Что-то выкинул, пап? О чем даже мы не знаем? Да?
— Иди уж…
— Темнишь, Фрол Максимыч. Ох, как бы я сейчас хотела — головой тебя в этот чертов томограф, чтобы понять, что там за каша у тебя в черепке варится?
— И со Степаном поаккуратней: тихие да смиренные — они самые опасные. Ты вон какие ему рога навесила. Молчит. Молчит. А как боднет?
— Покуда Бог милует. Ты что думаешь, Захар у меня на стороне первый?
Серафима выходит. Максимыч допивает компот и выковыривает из чашки пальцем ягоды, ворча недоуменно:
— Кого же они там ухайдакали? А?
Поздним вечером служебная дама Котикова, покуривая, ждет Степана Иваныча возле их подъезда. И своего дожидается — тот выносит к мусорным бакам ведерко с мусором. Котикова встает.
— Степан Иваныч, я просто обязана… доложить.
— Ну?
— В четвертой протоке на островах Захар Ильич Кочет на своем катере отдыхают. С музыкой…
— Ну и что?
— Так ведь и Серафима ваша там. Вдвоем они. Без никого. Вы хоть и исполняющий обязанности, а главный у нас. Роняется авторитет.
— Да иди ты, Котикова. Вы с Маргаритой его еще не так роняли. На тех же островах…
— Маргарита Федоровна в мужних женах не ходила. Вы бы своей хотя бы для приличия в морду дали.
— Благодарю за службу, мадам! — кривится Кыськин папаша.
Когда за полночь домой возвращается лениво-сытая Серафима, Степан, в футболке и трусах, спит за кухонным столом, положив голову на кулаки. На столе выпивка и закусь. Серафима оглядывает его брезгливо, приподнимает за волосы голову:
— Опять назюзюкался. С чего?
— Сон приснился… жуткий.
— Какой еще сон?
— Как будто я снова на тебе женюсь.
— Спасибо бы хоть сказал. Мы тебя с папулькой голоштанным инженеришкой в порту подобрали. А теперь ты кто? Фигура!
— Красивая ты у меня, Сима.
— Только не лезь ко мне сегодня.
— А главное — единственная.
А у меня в тот вечер настроение — как у маршала Жукова после взятия Берлина!
Я просматриваю за дедовым столом картонки с цифрами лотов, с пометками на обороте, заношу суммы в книгу, считаю деньги, складывая их в старинную шкатулку. Агриппина Ивановна мурлычет, «Авара я-я-ааа. Бродяга я-а-а. Ну я прям как Радж Капур, Лизка…», вертясь перед зеркалом и примеряя индийское сари, которое мне подарили когда-то корпоративные гости-индусы аж из Калькутты. Бело-синее сари идет ей как корове седло, но я помалкиваю.
— А где этот… дотторе? Лохматов?
— А он там чего-то с площади возит на «скорой». Чего не продалось.
— Гаш, а Гоги этот, а? «Бэру!» А эти торгаши с базара? «Давай оптом!» А что там осталось?
— Да ерунда какая-то. Шляпы твои…
— Это точно. Шляпы не пошли. А почему?
— Застеснялись.
А тут и сам Лохматов заносит пяток роскошных шляп в коробках и нечто в пластиковом чехле для одежды.
— А это еще что такое? Не помню.
Я расстегиваю «молнию» на чехле, извлекаю здоровенный парадный смокинг с брюками и прыскаю в кулак:
— Мать моя родина! Это же я прикид Сим-Сима прихватила.
— Кого?!
— Туманского. Ну, история! А, чего там! С него не убудет. Лохматов, прикинь-ка! По-моему, по габаритам — самое то! Дарю!
— Ну, если бы вы, мадам, подарили мне партию стерилизаторов, роторасширителей и языкодержателей, анальгетиков чуток… Иголочек хиругических. Я бы еще подумал. А это?
— Ладно… Пойдет на тряпки!
— Ну, ты и сообразила, Лизка. Совершенно новая вещь. И как раз на моего Ефима. Это ж вся Плетениха в обморок упадет. Он же у меня будет прямо международный джентльмен!
— Только пусть Зорьку и Красулю в смокинге не пасет: молоко пропадет! От нервного потрясения! Ладно, денежка завелась — пора в Москву махнуть. Все железяки для нас закуплю. И будет у нас настоящий штаб! Не хуже, чем у Зюньки! Загружу весь багажник.
— Да где он? Твой багажник? На чем ехать собралась? На собственной заднице?
— А… ну да…
— А в чем дело? — осведомляется Лохматов, заглядывая в шкатулку.
— Да она же одолжила машинку той самой москвичке. Свой автомобиль. И ни слуху ни духу. Обещалась сразу же позвонить. Вот до сих пор и дожидаемся…
— Ну так звякните сами.
— Да я в стиралку кофточку сунула. А там бумажка была с ее квартирным телефоном. Сжевала все машина…
— Ну так фамилия есть? Выйдите на московскую справочную. Дел-то?
— Гаша, а как Людмилина фамилия? Ласточкина? Стрижова? Касаткина? Что-то птичье было…
— Интересно как. Между прочим, на сколько «фиатик» тянет? Штук на десять? В баксах? Может, элементарная кидалка?
— Да брось ты, Лохматик. Мало ли что могло случиться. Нет, она нормальная деваха. Я ей верю.
— Насколько мне известно, Ираиде Анатольевне Гороховой вы тоже верили? Из вашего дома не вылезала. В свое время.
Чего это Лохматик Ирку помянул?
Мне сразу как-то не по себе становится.
Как в яму заглянула…
Я выхожу в сад и закуриваю.
И только теперь понимаю — я все время думаю. Как там при них Гришка? Да и они сами? Как?
А они сами так…
Горохова от нечего делать, скинув халат, примеряет в гостиной прямо на голые сиськи через плечо широкую мэрскую ленту в три державных цвета.
Зиновий вылезает из спальни, зевая, собирает Гришкины игрушки с ковра.
— Чего это ты заголилась?
— А как на картине французской. Про свободу на баррикаде. Ну и как я тебе, Зюнечка? Мне идет мэрская лента?
— Где ты ее нашла? Это от мутер осталось. Сними!
— А может, ты прикинешь? Тебе пойдет!
— Это не прикидывают, Ираида. Это вручают.
— Ну так вручат! Не боись. И будешь ты у меня — мэр! Недельки через три. Лорд-мэр Зиновий Щеколдин! Как в Лондоне! А я буду — леди мэр! Помереть можно! Леди мэр! Уложил наследника?
— Ты хотя бы ему «спокойной ночи» пожелала.
— Пожелаю. Когда он меня перестанет «тетей» звать. Зюнечка, а что это мы опять дома сидим? Махнем в Дубну? В ресторан ученых? Коктейлями побалуемся…
— Отстань, Ираида. Петровский приказал нигде по кабакам не светиться.
Горохова накидывает халат на свои сдобные плечики. Нацеживает рюмочку у серванта.
— Петровский, Петровский, ты только не спишь со своим пиарщиком. Слушай, а вот мутер твоя несравненная. Как же она-то в мэры пролезла? Без всей этой свистопляски?
— Сравнила! Собрали руководство с производств. Парторгов бывших… Сказали — есть указание. Сделать из судьи мэра. Никто и не пикнул! Тогда вообще никто не понимал, что завтра будет. Главное было про свободы поорать и преступления режима…
— Насчет орать — это она умела. По себе знаю. Но небось и на верхах мохнатая лапа была. Кому-то же она отслюнивала. Ну а мне ей только позавидовать можно.
— Да оставь ты ее в покое. Ну нет ее больше… И не будет…
— Я ведь, Зюнька, любя… Почти… Конечно, после того как ее прокурорша лопаткой по башке тюкнула — ей легче. Спите спокойно без снов и забот, дорогой товарищ Щеколдина. А тут сюсюкай с этими бабками да младенцам сопли подтирай. Ну тебе-то самому не противно?
— Ну надо подтирать, Ираида! Надо!
— Кому надо?
— Думаешь, из-за чего весь этот шухер в нашем занюханном Сомове? Мне Юлий Леонидыч по секрету сказал. У нас тут не просто так. А как бы образцово-показательные демократические учения на всю страну!
— Это хорошо. Значит, и обделается наша королева тоже на всю страну! — хохочет Ирка.
В дверь звонят. Зиновий отворяет дверь на лестничную площадку, смотрит недоуменно — на площадке топчутся какие-то бритые наголо сопляки.
Ирка тут же отстраняет Зиновия и вталкивает его в квартиру.
— Это ко мне!
— Что им надо?
— Отвали, Зиновий.
И когда Щеколдин молча уходит, озирает этих придурков.
— Есть дело, пацаны… Денежное…
Наутро мы с Лохматиком отбываем первой электричкой шесть двадцать в столицу. На улице дождь, и в вагоне воняет мокрой одеждой, прелой листвой и табачищем.
Сомовские арбайтеры и мелкие бизнесмены, прущие в столицу, тут же устраиваются досыпать свое. Мы втискиваемся к окну, по которому косо и беззвучно хлещут струи, начинаем разбираться в своих наметках. Под коленкой я держу туго набитую спортсумку, запихала туда все, до копеечки, из того, что настригла со вчерашнего публичного торжища.
Губернатор мой где-то шляется по своим Китаям, помощник сказал, что служебная командировка у него не просто так, а в делегации и им еще ехать в какие-то свободные зоны на юге.
Только теперь я и без всяких Лазаревых обойдусь.
Пусть ему всякие китайки свои узкие глазки строют.
И не вспомнил про меня ни разу. Не икнулось ему там.
Как говорится — и не очень хотелось…
— Черт. В Москве бы дождя не было, — беспокоится Лохматик.
— Слушай сюда. Переговоры с этими бандитами. Ну, ансамблем попсовым… от которого молодежь писает… я беру на себя.
— Они без аванса не приедут.
— Должно хватить. На тебе — визит к бронекатернику. Ну, этому ветерану, который адмирал. Он же наш земляк… Воевал на Волге… Щеколдиниха его фактически из города выжила. Наши стариканы, которые еще живые, нам за него свечку поставят…
— Это понятно. Дальше что?
— Да тут у меня шестнадцать матерей-одиночек с первоклашками. Вот бы к первому сентября — детворе ранцы из «Детского мира», а? С картинками. И тетрадок там, фломастеров… Только это же как бы подкуп будет?
— Подкуп — это когда по подворотням их команда алкашам чекушки с Зюнькиным профилем раздает. А у нас — благородный жест.
— Думаешь? Растяжку уличную заказать, как у Зюньки. Хоть одну… Чтобы не выпендривался. Только они дорогие, жуть… Главное — компьютер. Принтер лазерный бы… Ксерокс помощней… И вот тут еще. Посмотри сам. Хоть что-то можем вычеркнуть?
Мы склоняемся над блокнотами, я краем уха слышу, как лязгает тамбурная дверь, кто-то бежит по проходу, бухая тяжелыми ботинками, мне лупят по башке сзади чем-то тяжелым, тут же глаза заливает каким-то шипучим спреем, который больно слепит, словно в зрачки втыкают гвозди, и я, заорав, с трудом различаю два расплывающихся силуэта в черных спецназовских намордниках, которые исчезают за следующей дверью, перебросив друг дружке мою сумку, выдернутую из-под коленок.
Лохматик почему-то на четвереньках стоит у моих ног и шарит ладонями среди осколков своих раздавленных очков. Из носа его каплет кровь, пачкая разбитые стекла.
— Лохматов! Я ничего не вижу. Не вижу! — ору я.
— Спокойно. У нас же термос. Сейчас я… промою… я чаем…
— Ой, мамочка. Там же денежки-и-и-и…
В вагоне никто и ухом не повел…
Я уже понимаю — это не просто удар под дых.
Это конец.
Через пару часов заплаканная Кыська заходит в мэрию, к отцу. Степан Иваныч в щеколдинском кабинете просматривает какие-то ведомости.
В кабинете маляры подбеливают потолок — к выборам…
— Тебе чего, — удивляется он, — Кысь?
— Пап, это правда, что Туманскую Лизавету в электричке на Москву какие-то отморозки грабанули?
— Уже знаешь?
— Все уже знают. Нашли — кто? Что твой Лыков тебе говорит?
— А он ничего не говорит. Железная дорога — не его епархия. Она уже была у меня. Лохматов приводил…
— Деньги-то хоть какие-то вы ей отстегнете? Кандидатша же!
— Я ей посоветовал в коммерческом банке «Волжанка» кредит попросить. Под залог домостроения…
— Ну что ты ахинею несешь, Степан Иваныч? Никто ей ничего не даст: банком же мамочка крутит. Это они Зюньке дорожку ковриком в этот кабинет к тете Маргарите выстилают?
— Я занят, доченька. Я занят. А как… она?
— А никак. Ей глаза промыли, закапали и сказали — лежать три дня и никого не видеть. А она и так не видит.
А я не просто не вижу.
Я и видеть не хочу.
Агриппина Ивановна только молчит и сопит, сопит и молчит. Меняет мне на глазах марлевые тампоны, пропитанные каким-то дерьмом.
Ночью она куда-то сматывается.
Поутру я поднимаюсь с дивана, промываю щиплющие глаза марганцовкой и ползу в кухню, хоть чаю попить.
И обнаруживаю Гашу, которая сидит на ступеньках крыльца, придерживая подол юбки, в котором что-то держит. Ляжки у нее белые и толстые, без чулок, уже в возрастных венах.
— Ты где была?
— В Плетенихе.
— На кой?
— Вот теперь я точно знаю, сколько нынче стоит корова, Лизка. Считай!
Она высыпает из подола на крыльцо кучу мятых рублевок, стольников и даже пятисотенных. У меня ноги подкашиваются.
— Продала?! Зорьку?
— Красулечку. Она дороже… Свела тут… одним…
— Красулю?! Ну, ты обалдела. Кому?! Ты их хотя бы знаешь?
— Да чтобы я ее в недобрые руки? С Никитичной сторговались. Да ты ж ее знаешь. В слободе!
— Ну, Гашка! Я тебя убью!
Я сгребаю деньги и, содрав с нее косынку, ссыпаю их в узелок.
Меня выносит с подворья, как из пушки…
Прямо как была, босая, в рубашке, я луплю по улице в слободу.
К вечеру Красуля лежит возле нашего крыльца и жует лениво и привычно свою жвачку, шумно вздыхая. Время от времени прихватывая яблочки из таза.
Она у нас действительно красуля, темно-рыжей, почти красной масти, лоснящаяся здоровой шерсткой, с двумя белыми отметинами над бровями на морде, рожищами в метр, с чистым розовым выменем литров на шестнадцать.
Мы, уже осипшие от базара и ругани в слободе, наревевшиеся, сидим на веранде и смотрим, как тускнеющее солнце растекается в малиновом закате над Волгой.
— Я, Лизавета, у нее даже прощения испросила, — вздыхает Гаша. — Гоню ее хворостиной… плачу… а сама ее утешаю… Мол, может, ей еще и памятник поставят, что в Сомове очередного блядства не допустила. Как Минину и Пожарскому. За заслуги! Ну и что мы тут с нею теперь делать будем, Лиз?
— Доить.
— Она тыщами не доится. Что дальше-то? К кому ткнуться-то? Сидим, как полные дуры, без копья. Ни программу твою по почтовым ящикам растыкать. Ни приличных плакатов в красках. Позорище, да и только! Ты хоть этому своему красавцу с вертолетом звонила?
— Они в Шанхае… Они в Гонконге… Они черт знает где! Господи, да и на кой я ему? И вообще, знаешь что, Агриппина Ивановна? А не послать бы нам всю эту фигню к чертовой матери?..
Гашка задумывается, уставившись в небеса.
— Тебе последние ночи ничего особенного не снилось, Лиз?
— Гришка. Он мне все время снится.
— Я не про то. А вот мне давеча приснилось…
— Что?
— Не что, а кто! Человек такой. Лица не видать, как бы в белом тумане… А голос такой мягкий. И говорит он: «Все будет хорошо…»
— Так это у тебя будет. Тебе же снился, не мне…
— Ну, постыдилась бы. Как это мне может быть хорошо, если тебе будет нехорошо? Я думаю, это он имел в виду наши обои кандидатуры. Нет, неспроста сон… неспроста. Это все мухомор твой. Видать, мается без тебя. Болит у него… болит… Забыть небось тебя не может.
— Что-то я тебя не узнаю, Агриппина Ивановна.
— А чего тут узнавать? Небось в койке ему такие кренделя отчубучивала! И что ж, он… про все это подло позабыл? Должна ж у него оставаться как бы память о прошлых ваших радостных днях… И ночах тоже… Бывало же, а?
— Стоп, Гаша! Дальше не надо!
— Может, оно и так. А может, и нет. Слишком уж ты решительная. Раз — и все отрезано! А другие женщины — они как? Понимают — зачем же своего пусть даже бывшего мужа сразу же беспощадно огорчать? Это она знает, что он ей уже до лампочки. А ему зачем знать? Поумней бы…
— Как это?
— Так, знаешь, глаз с печальной поволокой оставить, загадочный намек. Мол, не все потеряно, я вас, возможно, еще и прощу… Вот бы он и доился потихонечку… козел этот! А то сразу! Посуду бить, суд, развод…
— Да я лучше голодной смертью помру. Сдохну! А из его рук куска хлеба не приму!
— Ну, сдохнуть — это каждая дурочка сможет. Ты просто цены себе не знаешь. А у него небось прикопано. Сундучков. Или в швейцарских банках. Они, Лиз, все в швейцарских банках держут.
Я не выдерживаю и начинаю ржать, приобнимая ее за грузные теплые плечи:
— Гашка, как же я тебя люблю.
— Да подожди ты лизаться. Слушай, может, автомобиль твой на продажу через московскую милицию сыскать можно? Номер-то известный. Да и он лялячка такая. Редкий…
— Можно. Только они машины по сто лет ищут. Черт его знает, может быть, у нее с девочкой что-то стряслось, или с самой. У нее, знаешь, с мужем тоже очень «не очень»…
Наша тревога по Людмиле имеет свое продолжение.
Едва выбравшись из больницы, старец отправляется в свой сарайчик шиномонтажа. Тот, что на трассе.
Максимыч, в летнем костюмчике, сидит у вагончика мастерской за деловым столиком под уличным зонтом. Неподалеку стоит здоровенный самосвал с песком. Старший «дорожник» в оранжевом жилете на голое тело и каске, покуривая, стоит перед Максимычем. Младший по-зэковски присел на корточки неподалеку.
— Ты не крути со мной, Фрол, — тяжело и негромко цедит старшой. — Я тебе большое одолжение сделал. Только по старой памяти. Ты ведь тоже меня выручал.
— Так-то оно так… только что-то не так. Ты уверен, что это та самая машина была?
— Я не ошибаюсь. «Фиат-палио»… Желтый… Номер 013 АР. Все как ты сказал. Машина была, баба за баранкой тоже была. Молодая. Все как ты сказал.
— Вы там… из бардачка… документики какие-нибудь… не прихватили? Глебушка?
— Ты что? Очумел? Стану я еще по бардачкам шарить. Ни пылинки не прихватили. Как положено. Чтобы не наследить. Я знак дорожный выставил, посигналил фонарем, что, мол, объезд. Она тормознула, стекло опустила… спросить. Я ей ствол под ухо. Ну, и в мою яму.
— Там глубоко?
— Так который год из Волги песок сосем. Метров тридцать будет, не меньше…
— Мырнуть бы…
— Это ты сам «мыряй». Тачка была? Была. Баба была? Была. Все сделано? Все сделано. Так что давай телись. А то я ведь не посмотрю, что ты коронованный, Шило. Ты меня знаешь. Я сам по себе. Плати! Не задаром же…
— Не заносись. Обижусь…
Старец, опираясь на клюку, нехотя убредает в мастерскую. Парень, озираясь, шепчет:
— Пап, там же еще малявка была…
— Сиди. И помалкивай…
Среди ночи в темени кабинета меня расталкивает Гаша, глаза квадратные, рубашка до пят, в руках фонарик, волосья дыбом.
— Да проснись ты, Лизка. Проснись. Тсс…
— Что такое? Что такое?
— Да тише ты. Слышишь?
— Чего — «слышишь», Гаш?
— Я даже свет не включила. Сначала вроде бы шур-шур. Вроде к кому-то рядом машина подъехала. Ну подъехала и черт с ней. Может, Остолоповым рыбку браконьеры привезли. Только глаза закрыла. И чую… ходит кто-то… под домом. Шу-шу-шу… да бу-бу-бу…
— Да кому там ходить? Дай поспать.
— Я их спрашиваю. Через дверь, конечно. «Кто тут?» И опять — бу-бу-бу… да шу-шу-шу… И вроде бы как побежало… побежало…
— Да ну тебя! Что там побежало?
Отобрав у Гаши фонарик, влезши в тапочки, я бесстрашно отправляюсь с дивана наружу.
Тишина глухая.
Сад сплошь залит белым сырым туманом.
У крыльца, улегшись у охапки свежего сена, лениво жует теплая корова Красуля.
— Вот тебе все твои «шу-шу-шу» и «бу-бу-бу». Нечего ее было тут привязывать. Могла бы и в гараж поставить…
Гаша отбирает у меня фонарик и светит в сторону.
— Да? А это чего?
Трава некошеная (все руки не доходят!) примята двумя колеями, значит, действительно кто-то открывал ворота и заезжал на подворье.
На траве высится какой-то бугор, аккуратно прикрытый от сырости пленкой. На пленке капли предутренней росы.
Я иду туда.
— Подожди. Может, это тебе бомбу подложили?
— Бомбы так не подкладывают.
Я откидываю мокрую пленку. Под нею аккуратно составлены картонные магазинные ящики и упаковки с этикетками и эмблемами всяких «Сони», «Самсунгов» и прочих электронно-опупительных фирм.
— Телевизеры, что ль? — пятится Гаша. — Может, ворованные? Наворовали и тебе подкинули, Лиз. Сейчас нас Серега Лыков за цугундер и в кепезе.
— Банда организованных преступных женщин во главе с известной рецидивисткой Лизаветой Басаргиной!
— Да помолчи ты! Свети лучше.
Я отдаю ей фонарь, оттаскиваю в сторону одну из громоздких упаковок и, ломая ногти, сдираю скотчи, выкидываю невесомые поролоновые прокладки и упаковки и опрокидываю ящик набок.
В нем черно поблескивает стекло.
В общем, я вылупливаю из упаковок потрясный компьютерный монитор, правда с тыльной горбиной, а не плоско новомодный. На двадцать четыре дюйма.
— Я же и говорю — телевизер! Ни хрена себе! Че это? Гляди, гляди, а это что? Ничего не понимаю. А это?
Я уже добираюсь до компьютерного блока в соседней упаковке. И балдею окончательно.
— Вот это машина. Не иначе как с пентюхом высшего класса…
Агриппина Ивановна уже влезла по задницу в штабель, сопя, что-то там рвет и дергает.
— Ты сюда глянь. Вот эта хрень как назывется? Тяжеленная…
— Ксерокс.
Гаша выволакивает с самого низу небольшую, типа обувной, картонку, тоже в скотче.
— А это легонькое. Открыть?
— Ну?
Гаша открывает коробку, смотрит внутрь и издает странные звуки — с клекотом, смехом, шипением и клацанием зубов — так могла бы радоваться древняя паровая машина на собственной свадьбе.
Я смотрю в картонку. В картонке лежит пачка сотенных рублевых купюр. Сверху незапечатанный конверт. Я вынимаю из него и подношу к фонарику листик с отпечатанными на принтере словами:
«Успехов! Доброжелатель».
— Ну это ж надо! А?! Ну есть еще люди на свете!
— Что-то тут не так, Агриппина Ивановна. Ой, что-то не так. Так не бывает! Особенно со мной… — ошалело всхлипываю я.
Ибо — сбылась мечта идиотки!
И первая мысль — это, конечно, Зюнька!
Благородный наш…
В равной борьбе…
Пусть победит сильнейший — и все такое…
О чем я и сообщаю Гаше.
Та внимательно разглядывает меня и вздыхает:
— Давно вас с дурдома выпустили, Лизавета Юрьевна?
Я хочу тут же собрать девчонок, Кристину позвать, она больше всех за меня болеет, но Гаша тормозит меня:
— На часы глянь. Девке и так из-за нас достается. Молчит только.
А в доме у Кыськи очень довольный собой Степан Иваныч ужинает, как всегда, в кухне. Входит Кыська в ночной рубашке, открывает холодильник и достает минералку.
— А я думаю, и кто тут шурудит… А это ты… Давно с Москвы приехал?
— Только что.
— На чем же? Последняя электричка когда еще пришла.
— Да я… на попутке. Фургончик такой… Грузовой… Доставка товаров…
— А чего ты в Москве делал? Мать даже удивилась, что ты у нее не отпросился.
— Да так… Дожал бухов… Пошуровал по неприкосновенным заначкам в мэрии. Из фонда МЧС. Плакаты хотел купить. Для детворы. По безопасности движения. Первое сентября на носу же. От Лыкова хрен дождешься. В детсаду повесить надо, в школе. Да и на площади неплохо бы…
— А где же плакаты-то?
— А… Не повезло… Раскупили… А Серафима про меня не спрашивала?
— Не-а. Устала с чего-то. Отсыпается.
— Ну пусть отсыпается, пока не разбудили.
— Ты про что пап?
— Да так… Про свое…
А у меня на подворье с утра большой шухер. Агриппина Ивановна с утра жжет на всякий случай в саду упаковки. А я все еще разбираюсь с совершенно непонятными кабелями, шнурами, проводами. Между прочим, неизвестный доброжелатель даже писчей бумаги мне по сиротству подкинул — сорок пачек «4x4».
— Гаш, что делать-то? Компутер от розетки в кабинете зафурычил, а принтер нет. Ну а вот это куда втыкать?
— Вот Артур Адамыч придет… Лохматик… Сами не разберутся, так мужиков позовут. Что ты прыгаешь? Мужики знают, что и куда втыкать.
В ворота въезжает на скутере своем Кыська, Зинка-Рыжая сидит за ее спиной, с футляром каким-то.
Зинка сообщает:
— Мобилу мы купили в универмаге. Только удивились: «Откуда у вас такие деньги? Да почему?» Вот сдача.
Я вынимаю из футлярчика прехорошенький мобильный телефончик.
Кыся успокаивает:
— Все в ажуре. Проплачено. И пищит. Тетя Лиза, а откуда все это роскошное барахло?
— Много будете знать — скоро состаритесь, мокрохвостки. Откуда? Откуда! Господь послал… — крестится Гаша.
— Что еще делать надо? Таскать плоское? Катать круглое?
— Давайте бумагу. На веранде ложьте. Мы на ней портретики Лизаветины печатать будем… с нужными призывами!
— Ага…
Я смотрю вслед моим девчоночкам, и что-то мне не по себе:
— А действительно, Гаш. Откуда? От кого? И почему втихую? Ночью?
— Да от твоего же… мухомора. Сон-то в руку. От кого же еще?
— Не поверю. Нет, не верю.
— А вот это все что? Железяки эти? Даже деньги. Кошка намяукала? В открытую ты б его и близко к себе не подпустила. Ну вот он тебе и темнит. «Неизвестный доброжелатель». Ну некому больше, Лизка, некому.
— Зачем?
— Да, может, он тебе приличную автобиографию обеспечить хочет? Даже без себя! Совесть заговорила. Даже у мужиков такое случается! А там… как повернется. Сегодня — оно все так, а завтра — ничего такого.
— Да не будет у меня с ним никакого завтра! И он это прекрасно знает! Думаешь, я хоть когда-нибудь забуду, как он с этой Марго на ее швейцарской вилле развлекался…
— Ну чего ты все в этой своей болячке ковыряешься? Может, он сам эту свою Марго тысячу раз проклял. Ненормальная ты у меня все-таки. Ну хоть «спасибо» ты ему сказать можешь? Ну он с тобой по-нечеловечески, так ты что? Тоже такая? Ну не хочешь видеть, так вон телефон у тебя теперь шикарный. Скажи три слова. Убудет с тебя?
Я долго раздумываю, потом все-таки натыкиваю знакомый номер на мобильнике.
— Москва? Корпорация «Т»? Коммутатор? Узнала, Сонечка? Да я это… я… Да нет, не собираюсь. Дай-ка мне господина Туманского. Отключил все телефоны? Тогда Элгу Карловну. И эта не может? Ну, позже так позже. Нет, передавать ничего не надо! Да хорошо у меня все! И девчонкам скажи. Все прекрасно! И у вас прекрасно? Какое совпадение! Работают они, Агриппина Ивановна. Неустанно куют как еврики, так и рублики. От тугриков тоже не отказываются.
— Ты зубы-то не скаль. Ну, пересиль себя. Резиденция-то твоя бывшая… с час езды автобусиком. Да и пешочком пройтись — не заржавеешь. Снеси ему хотя бы «спасибо». Ну чего смотришь? Не хочешь в открытую, так у тебя там лошадь стоит на конюшне… И ты как бы к ней пришла. Навестить. Промять там. Сколько ты ее не видела? Аллилуйю свою?
— Да ни за что!! — ору я истошно.
Может быть, я бы еще и не так орала, если бы знала про то, что там творится в Москве и почему корпоративные девахи так и не соединили меня сердобольно ни с моим Сим-Симом, ни с Элгой.
Бардак творится в славной корпорации «Т»! Да еще какой!
Из кабинета Туманского, где слышны дамская ругань и взвизги, пулей вылетает в свою приемную взбешенная Элга. Кузьма за ее столом читает какой-то журнальчик. Карловна шипит на него как рысь, скаля свои прекрасные клыки, и, выдернув журнальчик, отправляет его в угол.
— Хорош начальник охраны! Выгони ее к чертовским матерям!
— Спокойно… Спокойно… Где она?
— Там!! Ты представляешь? Она попробовала мне приказать! Чтобы я несла ее поганые чемоданы! Эт-та шлюха…
— Только спокойно…
Кузьма, ухмыльнувшись, идет в кабинет Туманского. И с ходу спотыкается о кучу чемоданов, наваленных у дверей. Прекрасно-загорелая, мощно оттренированная на корте и в бассейне, гренадерского росточка дама в модном рваном тряпье, типа Золушка до королевского бала, то есть бывшая издательница Маргарита Семеновна Монастырская разглядывает фотопортрет первой жены Туманского, то есть Нины Викентьевны, на стене.
— Ты откуда взялась, Маргуша?
— А… Кузьма. Оттуда. Авикомпания «Люфтганза».
— Ну и что ты тут делаешь?
— Да вот, смотрю. Повесил, значит, Туманскую номер один, стервец. Смотрю и думаю — Нина Викентьевна Туманская… Нинель наша… вечно молодой так и останется. Что значит, прости господи, помереть вовремя. А тут на одних массажистах разориться можно. А где Семен?
— На переговорах в Хаммер-центре. Скоро будет. На кой черт он тебя из твоей Швейцарии вытащил?
— Он не тащил, я сама притащилась. Забыл, что ли? Марго Монастырская приходит без приглашений. Правда, уходит тоже.
— Учуяла, что рядом с Сенькой никого больше нет? Ты же как кошка, всегда унюхивала, кто плохо лежит.
— А он плохо лежит, Кузьма?
— Это уж ты с ним сама разбирайся. Нет, все-таки ничего не соображу. С чего ты? Так безошибочно возникла?
— Да не напрягай последние мозговые извилины… Штирлиц! Все просто. Звонила в этот задрипанный журнальчик… В энциклопедию московских сплетен… К Долорес… Долли! Продлить подписку. Ну она мне и выдала, что эта… новая… Туманская номер два… послала Семена очень далеко! И отбыла на свободу. С чистой совестью. Ей, кажется, не привыкать?
— Ну кто кого и куда послал, дело темное, Марго.
— Да брось ты. Любой женщине и года хватит, чтобы разобраться, что такое Семен. А она с ним сколько отпахала? Да… а что это Элга взбесилась? На стенку полезла… Я такого мата никогда не слышала. А главное, по-латышски… Ни фига не поймешь.
— Из-за чего толковище пошло?
— Да я ей просто сказала, что за себя она может не беспокоиться. На службе, там, в приемной, я ее оставляю. Это же уже почти археологическая традиция. Элга Карловна Станке служит исключительно женам Семен Семеныча Туманского.
— Вон куда ты наметилась, Маргуша!
— Ну а почему бы и нет? Он еще при Нинке со мной втихую крутил. Да и ты бы послушал, что он мне обещал, когда я его на моей вилле под собственной юбкой от здешних киллеров спасала!
— Ну, под твоей юбкой любой мужик что угодно наобещает.
— Господи! Кузьма, да никак ты острить научился? — хохочет Марго. — Где у вас тут кофейная кнопочка? Вот эта? Я жму!
Пару минут спустя входит Элга Карловна с деловым блокнотиком, в упор не видя Монастырскую.
— Ты меня вызывал, Михайлович?
— Кофе, Элга Карловна. Я пью только колумбийский. И без сахара!
— Господин Чичерюкин, мне не кажется? Оказывается, в этом кабинете еще кто-то имееется?
— Имеется! И будет иметься! Не пыли, Карловна! И запомни, салака балтийская, я свободная женщина! А ты кто? Наемница!
— Господин Чичерюкин, передайте, пожалуйста, Симону… Эта особа совершенно аморальна. Она построена из абсолютной лжи. Единственное, на что она способна, — содержать дешевый бордель!
— Ну почему же дешевый?
— Симон должен знать! Или я, или она.
— Ты знаешь, Карловна, мне почему-то кажется, что он предпочтет ее.
— Браво, Кузенька. Этого я тебе никогда не забуду!
Элга, постояв мгновение с закрытыми глазами, выносится прочь.
Когда Кузьма сызнова выбирается в приемную, Карловна выбрасывает из ящиков стола свои вещички.
Брезгливым пинком сбрасывает один из саквояжей Монастырской со стола. Чичерюкин поднимает его и аккуратно ставит на стул.
— Ты! Ты! Негодяйский мерзавец…
— Ну что ты завелась. Ну назвала тебя наемницей. В конце концов я тоже наемник.
— Я всегда считала себя членом этого семейства, господин Чичерюкин. Членом семейства, где эта оккупантка будет еще одной Туманской, я не буду! Никогда! О мой бог! Неужели ты ничего не видишь, Кузьма Михайлович? Здесь уже все другое! Без Лиз!
— Ты преувеличиваешь, Карловна.
— Я?! Да здесь даже запах другой! Все провоняло этим мерзким коньяком, который бесконечно сосет твой обожаемый Симон! И этим гнилым сыром, которым вы бесконечно закусываете. И потом, ты слишком охотно покоряешься его прихотям.
— Друзьям не покоряются. С ними просто дружат.
— Друзьям не платят по ведомости! Сколько он тебе заплатил за ту грязную комбинацию с Кеном? Когда вы его как это… подставили на наркотиках. Это просто неблагородно.
— Какого черта?! Что ты лезешь не в свое дело? У меня от его благородства две дырки в шкуре. Что ты вообще об этом знаешь? Понимаешь что?
— Я уже имею печальное понимание. Тебя уже нет, Кузьма. Есть только он.
— Да что с тобой?
— Не знаю. Я знаю одно: я не имею больше желания бежать в корпорацию на службу. С Лиз каждый день был неожиданный. И вдруг все закончилось. Что-то очень важное. Все! Я ухожу!
— А как же… я?
— У тебя имеется выбор: или я, или они.
— Я Сеньку не брошу.
— Ради бога! Только запомните: дверь моего дома закрыта для вас, господин Чичерюкин.
— Ну да?!
— О да!
— Ну и с приветом. Думаешь, ты одна такая на свете?
— О да! Я есть я! И я одна такая… на свете! И мной ни одна негодяйка управлять не посмеет!
— Рожденная свободной?
— Вот именно. И с гордостью ходить в собачьем ошейнике с медалями за верную службу, как ходите вы, не собираюсь! Свой намордник вы уже выбрали, господин Чичерюкин.
— Это я — в наморднике?!
Открывается дверь из кабинета, выходит Монастырская.
— Чего вы вопите? В конце концов, где мой кофе?
Элга Карловна Станке прибывает из столицы в город Сомов и заруливает на мое подворье на своей иномарочке марки «гольф-VW» ровно через сутки, почти на рассвете. Но меня уже дома нету.
Агриппина Ивановна встречает Элгу Карловна без всякого энтузиазма. Если честно, они терпеть друг дружку не могут.
Но все-таки Гаша щедро позволяет Карловне поставить машину у ворот, дожидаться меня столько, сколько та вытерпит. Правда, тут же берется за метлу и начинает большую приборку именно в районе того места, где, надев очки, Элга уселась на раскладном стуле и открыла томик Гете на «дейтче шпрахе».
— Ноги-то подбери! Расселась тут… — шурует она метлой.
Карловна невозмутимо переносит свой стульчик в сторону и снова садится, не отрываясь от книги:
— Плиз… Битте… Пожалуйста…
— Ну и как оно там, в вашей Москве? С погодой?
— Температура двадцать три градуса. Атмосферное давление в пределах нормы. Ветер юго-восточный, силой до пяти метров в секунду. Еще вопросы имеются, Агриппина Ивановна?
— Имеются. Что стряслось-то? То ни слуху ни духу, то на тебе! Заявилась, красавица! Что за шлея тебе под хвост попала?
Карловна аккуратно закуривает из своего портсигарчика, даренного еще Викентьевной. Объясняет невозмутимо, как первоклашке:
— Речь идет не о моем хвосте, а о моем контракте, Агриппина Ивановна.
— Что еще за контракт такой?
— Мой. Контракт не имеет срока окончательности. Как компаньонка я имею обязательность находиться в полном распоряжении некоей госпожи Туманской, исполнять все ее поручения, сопровождать ее во всех ее поездках и предприятиях, а также не покидать ее при любых форс-мажорных обстоятельствах.
— Чего ж покинула, а?
— Я имела личные форс-мажорные обстоятельства.
— Форсы? Мажоры? Все, что было, то уплыло! Какая она вам госпожа Туманская? У нас дело в суде! Мы разводимся!
— Пока бракоразводительная процедура не состоялась, она Туманская. И я имею свой долг…
— Это он тебя послал?
— Кто?
— Да придурок этот главный.
— Если вы имеете в виду господина Туманского, то это мое личное решение. Симона же я не видела уже более суток. Он ведет себя неадекватно. Заперся на даче и никого не принимает. Я бы хотела знать, где Лиз? И как долго мне ее дожидаться?
— Ну мало ли дел у кандидата. Это ж тебе не хухры-мухры. Мы с нею ночей не спим… Работаем! Ладно, черт с тобой… пойдем, я тебя хоть чаем напою.
— Один момент…
Элга открывает багажник и вытаскивает здоровенный неподъемный чемодан и картонку с вещами.
Гаша охает:
— Господи… Да ты что — жить к нам приехала?
Элга неожиданно морщится, роняет вещи, закрывает лицо ладонями и плачет навзрыд.
Агриппина Ивановна совершенно потрясена — она и не представляла, что железная Карловна умеет плакать!
— У меня произошел большой конфликт с моим Кузьмой Михайловичем. Это долго объяснять, но он… он… как это? Послал меня… Так грубо… Но у меня имеется мой долг! Да! И моя Лиз! Да!!
А я трясусь себе в междугородном старом автобусе курсом на Тверь. У поворота на лесную дорогу с запретительным «кирпичом» он останавливается. И выбрасывает меня, всю в джинсе, сапожках для верховой езды, в «жокейке». За плечом рюкзачок с сухариками и сахарком для кобылки.
Я выкуриваю сигаретку, в сомнениях.
Господи, сколько же тут езжено-хожено!
До летней резиденции Туманских тут рукой подать.
Ну и на кой мне все это?
По новой?
Ну а куда денешься?
«Доброжелатель» все-таки…
Минут через сорок я по лесной дороге подхожу к запертым воротам резиденции и звоню в звонок на проходной. Дверь открывается, и выползает зевающий молодой охранник. Расплывается в ухмылке:
— Вот-те на! Лизавета Юрьевна! Ну, не ждали, не ждали…
— Я еще имею право пройти на территорию? Да ты не боись, Витек, и репу не чеши! Я только на конюшню… К Аллилуйе!
Потрепав его по плечу, я шмыгаю через проходную. И еще слышу, как он тарабанит по рации:
— Столовка? Это ты, Цой? Сам обедает? Нет?
И просекаю — Сим-Сим где-то здесь.
Потом я иду в конюшне по проходу, заглядывая в пустые стойла. За спиной скрипит под шагами просыпанный овес. Это конюх, заслуженный алкаш Зыбин, тащит на себе седло. Хотя спец он — от Бога! Самого на ипподроме выпускать можно! Таращится на меня очумело.
— Здорово, Зыбин! А где моя Аллилуйя? Да и Султана нету.
— Так это… тово… На проминочке они… Там… На проминочке… — бормочет он невнятно.
— Ну как она тут? Сокровище мое?
— Да все как положено… Жрет, когда надо… Дрыхнет, когда положено… Подковы ей тут поменяли… Роскошные подковы…
— Ну, спасибо…
Чмокнув его в щетинистую щеку, я выбегаю из конюшни. До верховой аллеи тут рукой подать. Там липы вековые, песочек на дорожках, самое то…
Я почти сразу вижу Сим-Сима, то есть его зеленый камзол, он его в Германии покупал. Естественно, с бриджами, сапогами и классным стеком-хлыстом.
Я иду неспешно.
Туманский топчется у дерева рядом с арабом Султаном, жеребцом в лимон баксов, выигранным Сим-Симом в казино в Эмиратах, чем-то похожим на красавчика актера Омара Шерифа, с фиолетовыми глазищами и розовыми ноздрями. Сим-Сим подтягивает подпругу. Султан шалит — поддувает пузо, не давая ее закрепить.
— Не хулигань, Султанчик, не хулигань, — ласково приговаривает мой супруг.
Или все-таки нет?
— Ну здравствуй, Сим-Сим, — небрежно говорю я в его спину.
— Ты?!
Он смотрит не просто растерянно — испуганно…
И я отмечаю, что прекрасный его фейс мощно оплыл за то время, что я его не видела, волосы неряшливо нестрижены и торчат седыми космами из-под жокейки.
А прозрачно-синие глаза в прожилках слезятся, как от насморка.
Но главное, что до меня доходит — это не он!
«Доброжелатель» Туманский тут же бы начал выпендриваться: «Ну что? Дошло, кто тебе больше всего и всегда нужен, Лизавета Юрьевна?»
Но я бормочу еще по инерции заготовленное:
— Вот… Кажется, положено поблагодарить вас, господин Туманский… За заботы обо мне… За деньги… За все, что прислали…
— Что — прислал? Кто? Какие деньги?! Ты как сюда попала? Кто тебя впустил?!
Он все засматривает куда-то за мое плечо. А по аллее издали, сидя по-дамски, бочком в седле, но верхом именно на моей Аллилуйе подъезжает всадница в роскошнейшей амазонке немыслимого цвета — кардинальской мантии! Она полыхает на аллее как ало-фиолетовый костер. И не в жокейке — шляпе величиной с кукиш на мощной гриве красно-рыжих некрашеных (это сразу видно) волос.
Лицо матово-бледное, крупный рот с сочными губищами.
Она умело подтягивает поводья, тронув бочок лошади шпоркой, и вдруг негромко говорит Туманскому:
— Сними меня, дурак.
Он и снимает, обхватив за талию.
На земле она оказывается на голову выше него.
И совсем для меня неожиданно вынимает из кармана очечник, из него мощные очки, напяливает их на породистый шнобель и разглядывает меня. Только теперь понятно, что она близорука как летучая мышь. Зрачки громадных глазищ цвета меда туманны и расплывчаты.
Но разглядывает она меня внимательно.
— Может быть, ты меня все-таки представишь, Сеня? Ты что? Застеснялся? Я и сама могу… Монастырская… Марго…
— А, черт! Только этого мне и не хватает.
— Отвали! И не дергайся. Мы сами разберемся.
Сим-Сим долго усаживается верхом на Султана. И все никак не может попасть сапожками в стремена.
Марго, ухмыльнувшись, ожигает своим хлыстом жеребца по крупу, и тот, всхрапнув оскорбленно, лупит от нас, унося Сим-Сима прочь.
Потом мы долго и молча рассматриваем друг друга.
В общем, переговариваемся глазками.
Но не только.
Первой не выдерживаю я:
— А где же ваша челюсть, мадам?
— Какая… челюсть?..
— Которую вы на ночь в стакан кладете?
Марго выдает мне белоснежно-голливудский оскал:
— Бог миловал. Своими обхожусь. Ну и как я тебе?
Тут хоть стой, хоть падай, но я вынуждена признать:
— Ничего.
— Стараюсь.
— Но уже… недолго? А?
— Увы… Но пока живу — все мое.
— И давно это у вас с ним?
— Да.
— Сами явились или он вас позвал?
— Сама. Я всегда сама, деточка.
— Что ж он вас тут… прячет?
— Нам и здесь хорошо… пока. Что еще?
— Ничего. Я так… случайно… кое-что осталось еще здесь… из моего.
— Странно. Я уже почти все выбросила.
— Да нет! Не все! — Я треплю Аллилуйю по мягкой гриве. — Вот она — моя! Моя она! И ее я не отдам. Ну вот, Аллилуйечка, и холку тебе сбила! Амазонка сраная!
— Ну зачем же так? В порядке там все с твоей кобылкой. Вот насчет всего остального — вряд ли!
— Да идите вы все!
Я смеюсь. Это чтобы не заплакать.
— И что он в тебе нашел? Но похожа… Черт! Как же ты на его Нинку похожа!
Я отбираю у нее повод, взлетаю в седло:
— Гоп-ля-ля! Марш! Марш! На волю, золотая моя… В пампасы! Подальше от этой срани импортной.
Я ставлю кобылку «на свечку», что она обожает, и мы вмиг вылетаем за ворота этой вонючей резиденции.
Плачу я уже на воле.
Хотя и не в пампасах.
В лугах возле Плетенихи.
Меня просто тошнит.
От всего.
Прежде всего — от Туманского…
Я валяюсь в траве.
Кобылка стоит надо мной и тычет теплым носом мне в нос.
Сухарики она уже слопала, сахарок схрумкала.
Теперь она требует любви и дружбы.
Это и мне бы очень даже не помешало.
Я все думаю: о чем они там теперь говорят, Сим-Сим и эта самая Марго?
Обо мне, конечно…
Ну не могут они про меня не говорить.
А они и говорят, добивая Цоевых осьминожек в тесте под соусом «Взрыв в Сайгоне» за обеденным столиком на террасе.
Марго ухмыляется, Сим-Сим бесится:
— Ну что ты рога выставила? Я всего лишь спросил, Маргуша, о чем ты могла толковать с этой… особой… И вообще, по-моему, она ужасно выглядит.
— Она выглядит неплохо, Семен. В ее возрасте это не так уж сложно. И вообще, если всерьез, она мне понравилась. И даже очень.
— С чего бы это?
— Ну, если уж совсем откровенно, то и Нинель… наша Нина Викентьевна Туманская… мне тоже всегда нравилась. И чем-то они до ужаса, до дрожи похожи. И не только внешне. В них есть сила, энергия, злость… и полная непредсказуемость. Я тебя понимаю, Семен. Я тебя теперь прекрасно понимаю.
— Ну хватит с меня, Марго. Ставим точку.
— Бабья у тебя, конечно, было, Сеня, немерено, но ты никогда не мог понять женщин… Ни одной… Даже меня…
— Ты слишком высокого мнения о хитросплетениях собственной души с собственным телом, Маргуша.
— Не обо мне речь. Неужели до тебя не доходит, что эта девочка тебя отчаянно любит?
— Кто?!
— Все, что она делала раньше, делает сейчас и еще сделает завтра, подчинено только одному: эта девочка почти безумно… безоглядно… и очень-очень храбро доказывает сама себе, что она сможет жить и быть без тебя.
— И это ты называешь любовью?
— Ну а что я говорила? Ты никогда не знал, не понимал, а возможно, по-настоящему не любил ни одной женщины. Мы все были для тебя просто зеркалами, в которых ты видел только прекрасного, обожаемого и лично тобой горячо любимого — себя!
— Слушай, ну ты что? Совсем озверела? Хватит меня пилить!
— Черт с тобой… Не буду…
В Сомово я возвращаюсь среди ночи уже. Верхом, или, как Гашка говорит, «верхи». Кобылка, поцокивая новыми подковами, выносит меня шажком на площадь перед мэрией. Тут никого нету, кроме картонного Зюньки и патрульного «жигуля», возле которого сидят все тот же сержантик Ленчик и майор Лыков.
На этот раз дуют не пиво, потому как Лыков тут же накрывает газеткой бутыльмент и закусь.
Он выходит мне навстречу и ухмыляется озадаченно:
— То понос, то золотуха. Уже лошади по центральной площади, как по конюшням, разгуливают. Да еще белые. Лизавета!
Я, не поднимая головы, останавливаюсь и спешиваюсь, то есть сползаю задом через круп Аллилуйи вниз, потому как набила ягодицы до ужаса, от седла отвыкла, и пятая точка у меня горит синим огнем.
Но это вовсе не та боль, от которой я плачу вовсе не суровыми мужскими слезами.
— Ну ты у нас прям всадник без головы. На кой черт тебе еще и копыта? Ну, на метле я бы еще понял…
— Ой, Серега-a-a…
Я утыкаюсь ему в грудь и реву уже в голос, молотя его кулаками.
— За что, Лыков?! За что?!!
И он невольно гладит меня по голове, ничего не понимая. Только бурчит:
— Чего «За что?» «И почему?» Тебе видней… Но я же тебя предупреждал… Ну не будет тебе здесь никакой жизни… дуреха…
Дом дедов темен. В саду я привязываю расседланную Аллилуйю рядом с коровой Красулей. И прошу их:
— Вот что, девки. Не брыкаться мне тут, не бодаться. Хоть вы живите как люди.
Втихую, чтобы никого не будить, я добираюсь до кабинета и плюхаюсь в темени на дедов диван.
Подо мной кто-то испуганно вскрикивает.
Я вскакиваю и нашариваю кнопку ночника. На постеленном диване сидит Элга в ночных одеяниях, вся в креме, сонно щурится.
Я вздыхаю так, словно у меня не просто гора — целый горный хребет с плеч свалился.
— Господи, Карловна. Как же я по тебе соскучилась!