Гармонь звала.
Сначала в самом верхнем конце поселка она запела протяжно, раздумчиво, запела прерывающимся, тоненьким, словно бы жалующимся на одиночество девичьим голоском, с которым лишь изредка кто-то спорил густым, хрипловатым басом: «Тай-на! Тай-на! Тай-на!» Потом неторопливо ушла к лесу, за жердевые ограды дворов, в глухую черноту ночи, и там уже с отчаянной мужской откровенностью поведала вслух и всем, что делает с сердцем парня любовь. От лесу пересекла улицу поперек, постояла над торосисто взбугренной рекой, на крутом обрыве берега, размышляя о необъятных просторах родной земли. Тихо-тихо по берегу удалилась в самый нижний край поселка, к дороге на Покукуй, где начинались сплавные сооружения рейда, – там заявила весело и твердо, что «лучше нету того цвету, когда яблоня цветет». И вернулась в центр, остановилась у конторы, рассыпая озорные частушечные припевки, которые тут же обросли живыми, смеющимися словами:
Ты подгорна, ты подгорна,
Широкая улица.
На тебе, моя подгорна,
Милая балуетца…
Всплеск ладоней, дробный топот ног…
Так начиналось всегда. С далекого, волнующего зова гармони и с этих припевок, может быть, и очень старых, но никогда не стареющих, как и все, что сложилось в народе, обкаталось временем, высветлилось, словно речная галька.
Все уже знали: Женька Ребезова запела. Это у нее первая буква в азбуке – «милая балуетца…» Милая-то, милая, ничего не скажешь, действительно милая. И что балуется – тоже ничего не скажешь. В меру! Но ведь и меры бывают разные…
Сейчас, по неписаному уставу, подпоет ей Феня, таким же бойким, но только более тонким и еще озорнее звенящим голоском. Но Феня не успела – врезался крепкий басок:
Лес зеленый, лес зеленый
Выше крыши не дорос.
Наши девушки не смеют
Показаться на мороз.
И сразу повсюду захлопали двери, замигали на опушенных инеем стеклах окон желтые огоньки, одни гасли, другие вспыхивали.
А гармонь звала и звала, не уходила погреться, словно на дворе и мороз был не за двадцать пять и не голые пальцы гармониста нажимали лады.
Максим выжидающе смотрел на Михаила. Постучал кулаком себе в грудь, покрутил указательным пальцем вокруг сердца. В который раз проговорил:
– Пошли, Мишка. А? Тянет, понимаешь…
Наконец Михаил снисходительно улыбнулся, лениво забрался всей пятерней Максиму в волосы, давнул ему голову книзу.
– Ну, пошли, так и быть! Ради тебя, Макся. Только.
Его и самого тянуло на улицу не меньше, чем Максима. Но тот со своей прилипчивой просьбой очень кстати выскочил первым – теперь можно было малость и покуражиться.
– Черт-те знает – холодно…
Они в комнате сейчас были одни. Товарищи по общежитию еще не возвращались из столовой, наверно, прямо оттуда побежали на призыв гармони. Что больше делать после работы?
…Прижились Максим с Михаилом здесь быстро. И крепко. Правда, комната была рассчитана, казалось, только на четверых. Никак не больше. Теперь пришлось поставить еще две койки. И ничего – вместились.
Когда комендант пришел в общежитие и объявил, что в эту комнату он поселит еще двух новеньких, Саша Перевалов, подобрав со лба мягкие светлые волосы, любезно сказал: «Давай! В тесноте, да не в обиде. Кто пополнение?»
Леонтий Цуриков, потупя голову и шевеля бугроватыми плечами, мрачно пробасил: «Так-то оно так, но пределы, братцы мои, и для тесноты должны быть тоже установлены».
Виктор Мурашев, жилистый и сухой, выразился определеннее, резче: «Селедка в бочке! Посыпать солью – и заколачивай донышко». Помолчал и прибавил такие слова, что даже комендант крякнул.
А Павел Болотников и вовсе освирепел, выдвинул вперед нижнюю, узкую, с острыми зубами челюсть, зачем-то еще подтолкнул кулаком подбородок, заорал: «Когда так – к чертям собачьим! Расчет возьму и на новое место подамся. От Сашкиных портянок не продыхнешь, так, гляди, еще две пары сушиться станут. Лес рубим, лес плавим, кругом в лесу, а когда из этого лесу для человека человечье жилье будет?»
Перевалов ему спокойно ответил: «Портянки мои, конечно, не майские цветики. Но и твои тоже. Жилье, говоришь… Вон, вытащи из Читаута замороженный – на каждого из нас, однако, двухэтажный дом выйдет. Чем собачиться, придумал бы лучше, как подешевле да повернее лес этот выручить. Начальник просил».
Павел только еще сильней разъярился: «Просил! Не я лес заморозил, не мне и думать. Да ты зубами изо льда его выгрызи, на горбу своем на берег вытаскай, и все одно – фигу тебе здесь дома для нас выстроят. В этом котухе жить еще не шесть, а двенадцать душ заставят».
«Заставят? Кто?»
«Дед Пыхто!»
В их бурный разговор ввязались и Виктор с Леонтием. Теперь уже четверо они спорили и ругались между собой все время, пока комендант втаскивал в комнату койки, необмятые, пахнущие сеном матрасы, подушки, набитые ватой, серые суконные одеяла – словом, все то, что полагается для холостяцкого новоселья. Враждебно глядели, как комендант, пыхтя от натуги, передвигает непослушные койки туда и сюда, ищет для них посвободнее место. Никто ему не помог.
Но когда вскоре после ухода коменданта на пороге общежития появились Максим с Михаилом и один из них спросил: «Нам сюда, что ли?» – парни все же несколько посветлели. Новенькие им сразу понравились. Тем более, что дуйся не дуйся, а все равно жить вместе придется. Так стоит ли зря кровь себе портить? Саша Перевалов первым протянул руку и сказал: «А конечно, сюда. Куда же больше? Давайте знакомиться. Мы, например, здешние. Коренные сибиряки. Как говорится, из чалдонов. С Ангары. Александр, Леонтий, Виктор и Павел, по отцам, можно сказать, все – Лесорубовичи. Только Виктор Мурашев с низовьев Енисея, из рыбацкой семьи». Максим, широко улыбаясь, в свою очередь объяснил: «А мы с Мишкой…»
Теперь, готовясь к выходу, Максим спрашивал Михаила:
– Как, ничего лежит воротник у рубашки? Может, другую надеть?
А Михаил стоял одетый так, как был на работе, сквозь зубы цедил, кривился:
– Никакая рубашка, брат, физиономию не исправит, если она человеку сразу от папы и мамы не удалась. А я, Макся, что-то раздумал. Не пойду. Спать хочется.
– Спать? Да ты что! Ты же сказал…
– Мало ли что говорится! Куда идти? Чего там? Слушать ехидства Женькины? Не люблю!
– Да ну, Мишка… Пойдем…
Максиму от Женьки доставалось больше. Но он помалкивал. В издевках Ребезовой для него была даже какая-то своя приятность.
За окном звонко похрустывал снег. Можно было точно определить: с охотой идет, торопится или просто от скуки тащится человек; девушка или парень; или кто-то в таком уже состоянии, когда, ей-богу, лучше бы дома ему посидеть – да что делать дома? До красного уголка ноги как-нибудь донесут. А поглядеть на молодое веселье все-таки интересно.
– Ну, пойдем же! Сколько надо просить?
Михаил поломался еще немного, но все же потихоньку стал одеваться: «Только для тебя, Макся».
В красном уголке и курочке клюнуть было негде, даже все скамейки вытащены в коридор. Девчата между танцами отдыхали, стоя у стены. Старики забрались на сцену, сидели, подвернув ноги калачиком, а кое-кто весьма удобно растянулся на шубе, подложенной под бок. На сцене же сидел и Гоша, гармонист, распаренный от духоты, с взлохмаченными, проволочно торчащими волосами. Он уже не столько играл, сколько работал, с трудом заставляя свои пальцы ползать по ладам, то и дело ошибался на голосах, но тут же заглушал фальшивинку могуче ревущими басами.
Наши друзья протиснулись в дверь как раз в тот момент, когда только что закончилась удивительно залихватская полечка и девчата с середины комнаты сыпались горохом, чтобы успеть захватить местечко у стены. Гоша, устало повиливая широко разведенными мехами гармони, проигрывал какую-то смесь, не то коленце из «Подгорной», не то запев из «Страданий». И в этот путаный, беспорядочный наигрыш вдруг очень ловко и пронизывающе сильно вплелись слова:
Реки, камни и кусты,
Всюду сломаны мосты,
Где-то Миша мой идет,
Макею за руку ведет.
Михаила так и передернуло. Он рванулся назад, чтобы не оказаться сразу у всех на виду.
– Я тебе говорил, – зло прошипел он в ухо Максиму.
Но Женька Ребезова об руку с Лидой уже стояла перед ним.
– Здрасьте! – закричала Женька так, словно Михаил был совершенно глухой. – А мы тут все истосковались без вас, измучились, разу топнуть ножкой было не с кем. Гоша, дай немножко «Иркутяночку»!
И рассыпала частую дробь звонкими каблучками, пятясь, пошла к центру круга, который моментально образовался возле нее.
Ни Михаил, ни Максим танцевать вальсы, фокстроты и разные полечки, можно сказать, совсем не умели. В школе раздельного обучения уменье танцевать считалось среди мальчишек чуть ли не позорным. В армии вечера с танцами бывали большой редкостью, и Михаил всегда кривил губы: «Шмыгать пятками? Казенную обувь драть? Нет, брат Макся, она и в походах нам пригодится». Но пляска, лихая солдатская пляска их сердцам была дороже казенной обуви. И тот и другой любили «ударить». Кстати сказать, Максим, как правило, переплясывал Михаила, побивал удивительным разнообразием «колен» и «выходок». Он, словно инженер-изобретатель, месяцами вынашивал и обдумывал конструкции своих новых коленец. И чтобы после блеснуть на народе, тоже по целым неделям и месяцам, в тихих уголках, в одиночку, тщательно отрабатывал каждое движение. Михаилу он не раз предлагал сотрудничество, но тот неизменно отказывался: «Это, брат, не цирк. У тебя, Макся, нос картошкой округлился, а у меня он редькой вытянулся. Станем плясать с тобой совсем одинаково – только по носам и различать нас будут».
Женька Ребезова секла пол каблуками, покачивалась, словно на ветру, лучисто смеясь большими серыми глазами, тихонько и обжигающе повторяла: «Ну? Ну?», а Михаил все стоял и не мог решиться – принять ли ему вызов девушки, которая только и ищет, где и как бы его осмеять, или презрительно отвернуться, сделать вид: «С вами я не желаю». Он знал, что Ребезова пляшет здорово. Сбить ей спесь! Но вдруг, наоборот, Женька его перепляшет? Сраму не оберешься!.. Искусство свое Михаил на Читаутском рейде пока еще никому не показывал, силами ни с кем не мерился.
А гармонь требовала ответа. Она прямо-таки насильно отрывала ноги от полу. И уже стучали не только Женькины каблучки. В такт музыке все до единого парни и девушки покачивали плечами, готовые сорваться в пляс. И только лишь у одного Михаила, казалось, на подошвах была смола. Каждая секунда промедления работала уже не в его пользу. Еще чуть-чуть – и Женька с полным правом выкрикнет: «Кисло!» Влепит, как пощечину, ему это слово. Парень – простокваша, кислое молоко… Надо решаться!
И вдруг, обойдя его, выступил Максим. Потом он объяснял Михаилу: «Не знаю как, сами ноги вынесли». Вышел и ударил тяжелыми сапогами, сразу, словно стаю воробьишек, спугнув мелкую дробь Женькиных каблучков. Ударил, помедлил и пошел чесать на носок и на пятку, выстилая на полу незримую дорожку, которая так и потянулась за ним набором звонких щелчков, легких подшаркиваний подметками и тугих ударов всей ступней. Он обошел полный круг, и гармонист прибавил скорости. У Максима теперь заработали и ладони, но пока еще очень реденько и осторожно. Словно крадучись, внезапно, он иногда выхватывал руки из-за спины и делал ими такой неуловимо быстрый всплеск перед собой, что можно было подумать – еще Максимовы ладони и не встретились, а хлопнул в это время вместо него кто-то другой.
У Женьки широко раздулись ноздри. Она едва дождалась, когда Максим закончит первое свое колено. Не вышла, а вылетела в круг и полуоборотами вправо, влево понеслась, не шевеля даже пальцами, нарочито напоказ выставив перед собой слегка согнутые в локтях руки. Носочки ботинок у нее мелькали быстро-быстро, и ноги то перекрещивались, то как бы обгоняли одна другую. И ни малейшего звука! Только чуть шелестел ветерок. Словно и впрямь Женька летела, не касаясь вовсе половиц.
Второе колено Максим отработал еще чище. Теперь он уже не выстилал чечеточную дорожку, а стоял на месте. Похоже – на одной ноге. Только попеременно то на правой, то на левой. А сыпал дробью все такой же ровной и сильной.
Ответила ему Ребезова крупным шагом и на этот раз с полными поворотами, но так же беззвучно летя по кругу.
Максим расплескал продолжительную чечетку только руками, не отрывая даже сапог от полу. Он начал с голенищ, пробежался ладонями по всему телу, звонко ударил себя по шее сзади, а большим пальцем, засунув его за щеку, словно бы выдернул пробку.
Женька завертелась на одной ноге, меж тем двигаясь все же и по кругу. И опять-таки не стуча каблуками, а только лишь слегка шелестя юбкой, надувшейся, как колокол.
Обхватив руками колени, Максим прошелся в самой низкой присядке, когда кажется – вот сейчас человек опрокинется навзничь. В присядке – и все же выбивая чечетку!
Девчата заволновались, что-то шепнули гармонисту. Тот переменил наигрыш. И Женька сразу откаблучила такую тонкую и бисерную дробь, словно простучала ее карандашом по стеклу.
С притопом двинулся Максим, отщелкивая у себя за спиной и под коленями новый ритм пляски. Его это нисколько не сбило. Михаил торопливо подсказывал: «Солнышко! Сделай солнышко!»
А девчата тонкими голосами кричали Женьке: «Гребеночку!» И кто-то бросил ей прямо к ногам гнутую роговую гребенку. Женька к ней повернулась спиной, лихо запрокинула голову и заходила, заплясала, то чуть откидывая гребенку в сторону легким толчком каблучка, то перескакивая через нее – и все не глядя в пол, точно гребенка была живая и сама подсказывала Женьке, куда ступить ногой.
Максим, дождавшись очереди, выпрыгнул в круг, сделав «солнышко» на руках, один раз, другой и третий. Он плясал теперь, то и дело касаясь ладонями пола, почти не выпрямляясь во весь рост, но непостижимым образом раскидывая удивительно широкий шаг.
Леонтий Цуриков восхищенно басил: «Это, родные мои, прямо из ансамбля. Солист!» Девчата занозиста отзывались ему: «Ну и пожалуйста, а Евгения – из балета!»
Максим с Женькой между тем оба раскраснелись так, будто пилили толстую лиственницу. Гоша-гармонист, как карась на сухом берегу, глотал ртом воздух и разводил мехи гармони не только руками, но даже и подталкивал их коленом. А пляска все продолжалась, и трудно было предсказать, за кем останется победа.
Казалось, все же счастье скорее улыбнется Максиму. Но тут в красный уголок, раздвигая девчат, столпившихся у двери, вошли Баженова, Цагеридзе и Феня. И сразу как-то все качнулось, смешалось, гармонист, измученный, рванул в последний раз мехи и отпустил их, дрожащей рукой поправляя мокрые волосы: «Баста!» А Женька Ребезова, внутренне радуясь, но вслух сердито фыркая: «Да я этого парнишечку!..», пошла искать местечко, где можно было бы присесть.
Феня после болезни появилась на вечеринке первый раз. Ее прямо-таки силой притащил Цагеридзе. Больной она себя не считала ни единой минуты. Были жар, лихорадка – подумаешь! А вот лицо разбарабанило, это – да. Стыдно на люди показаться, не лицо – морда.
Десятки рук тянулись к Фене, десятки глаз смотрели на нее, и от этого делалось страшно неловко. Правда, все здесь свои, все прибегали ее навещать, хотя она и ворчала: «Чего? Слона не видели?»
Вот Саша Перевалов. Улыбается. Хороший парень. Первый пришел попроведать, жалеть не стал, а просто рассказал, посоветовал, как теперь держать себя на морозе. Вот Лида к ней пробивается, Сашина грусть, а для Лиды парень никто, просто – Перевалов. Леонтий Цуриков гудит из-за спины: «Фина Павловна, здравствуйте!» Стеснительно поглядывает Максим и все поправляет, растягивает воротник – задала человеку хорошую баню Женька Ребезова. Максим тоже славный парень. Несколько раз заходил к ним, докладывал: «А мы с Мишкой уже сюда, на Читаут, переехали». Но «Мишка» этот, между прочим, не показывался.