ЛЕДЯНОЙ СФИНКС

ВСТРЕЧА С БУДУЩИМ ПОПУТЧИКОМ

Мы стояли на краю якутского аэродрома, и красное солнце, наколотое на строгие черные ели к западу от бурой стартовой дорожки, дышало на нас еще дневным жаром. Наше знакомство можно было считать уже почти давним, ведь мы двенадцать часов вместе ожидали самолетов. И хотя летели в одном направлении, но в разные места. У него была сложная специальность — экономист и юрист (как-то не приходилось мне встречать такого сочетания) — и командировка какая-то необычная. Фамилия его Шугов.

— Так чем все-таки интересна эта ваша вечная мерзлота? — спросил он. — Мне представляется, что все в ней довольно однообразно и нечего, собственно, обследовать. Ну что? Где какая толщина этой вечной мерзлоты? Так это не вы скажете, а буровая скважина. Что можно узнать, ползая по земле? Холодный край, хилая растительность, б-р-р. Зимой все речки промерзают до дна, воды нет, болота, мари, то есть кочки вот с такими метелками, — он показал, разводя руки примерно на метр. — Что еще? Надо быть большим любителем всей этой, так сказать, «экзотики», чтобы посвятить ей жизнь и всю жизнь мерзнуть и подкреплять свой энтузиазм сознанием добровольной обреченности. Разве нет? И чем привлекла вас мерзлота?

Я улыбнулась:

— Скажите, неужели вы, живя в стране мерзлоты, никогда не видели никаких ее чудес? Не в городе, конечно; но выезжали же вы куда-то из Якутска?

— На Черное море. В Закарпатье. В Ереван. — Он хохочет. — Неужели я буду проводить здесь отпуск? Вы, оказывается, с юмором. Я очень жалею, что не еду с вами вместо этого, как его, вашего Володи, нам бы не было скучно. Я рыл бы вам шурфы и мерил температуру мерзлоты — проверял, не лихорадит ли ее. Но, простите, что вы хотели сказать?

— Я говорю, неужели вы никогда не видели всего того, что делает вечная мерзлота? А знаете, кроме всего прочего она еще ведь и художница, только ее удивительные произведения надо уметь смотреть и читать.

Он вздохнул:

— Я к этому привык. Теперь все надо уметь смотреть и читать. Все по-особому, иначе ничего не поймешь. Раньше, наверное, было проще — видели то, что видели, читали то, что написано. Я имею в виду уже другое — живопись, литературу… Вероятно, кое-что я все же видел здесь. Вы правы, ведь я живу в Якутске, ну и недалеко, конечно, выезжаю. Но, кроме искореженных мерзлотой домов, осевших полов и печей, из ее «художеств» ничего не видел. Нет, еще я видел страшное: вы, конечно, об этом тоже знаете, например, человек, желая сделать у себя в кухне подполье, вдруг обнаруживает там в земле покойника, ушедшего к предкам лет двести назад, да еще прекрасно сохранившегося, чуть ли не живого. Нет разве?

— Здесь действительно строили дома на старых кладбищах, на окраине города. Такое случалось, о чем вы говорите, но редко. Чаще при строительстве родственникам предлагали перенести захоронение.

— Ну какие родственники спустя двести лет? Но других чудес я больше не знаю. Не видел.

— О, есть много поразительно интересного. Вы не наблюдали мерзлоту во всей ее красоте и власти. Конечно, мерзлота наделала достаточно бед и принесла много убытков человеку; одно строительство на ней чего стоило. Но и человек был виноват: не всегда по незнанию обращался с ней как нужно.

— Вы меня заинтриговали. Хочется мне все посмотреть на месте. Я, пожалуй, прилечу к вам туда. Покажете?

— Из того, что там есть. Но каким образом вы прилетите?

— У меня командировка и в ваши края. Что смеетесь? Могу показать, верное слово. — Он полез в боковой карман куртки. — Но я не думал заезжать во все пункты. Теперь заверну. И художества мерзлоты посмотрю, я ведь сам немного художник. Любопытно. Но ближе к делу, вон мой самолет уже вырулил на стартовую дорожку, и к нему что-то повезли.

— Запасные части.

Он погрозил мне:

— Шутки в сторону. Когда вы будете в Юре?

— Предполагаю, в конце августа.

— Я найду вас там. Не будете же вы все время скрываться в тайге?!

— Маршрут я буду составлять на месте, после работы на прииске и в архиве. Найду подходящие объекты. Мы должны сделать километров восемьсот по тайге. Видимо, верхом на лошадях. Буду поэтому зависеть от приискового начальства — своего транспорта у меня нет.

— Понимаю. Послушайте, — глаза его смешливо сузились, — знаете, что мне пришло в голову? Мне кажется, вы, мерзлотоведы, потому не можете быстро разгадать все тайны вашей мерзлоты, что привыкли думать о ней, как о страшной, вредной старухе, бабе-яге из сказок, ехидной и коварной. Ну, знаете, в них всегда так изображалось все темное и злое. А она — ваша мерзлота — юная девушка, озорная шалунья, почти дитя, вы должны это знать лучше меня, ведь она — дочь Земли, так?

— Ах, вот вы о чем! Ну, если условно принять, что Земле, которой четыре-пять миллиардов лет, всего сутки, то мерзлоте, которой миллион лет, всего треть минуты. В самом деле, дитя.

— А человек разумный живет только две секунды, да? Видите, я все же немного знаю ваши исчисления. Хотя все эти выкладки не в нашу пользу, мы не умеем быть юными в свои сто тысяч. А она вот, по-моему, умеет. И все, что она делает, все ее каверзы, я так себе представляю, не козни ожесточенного ума и не домыслы разочарованной старости — это все юные шалости.

— Я чувствую, что после поездки вы напишете поэму о вечной мерзлоте. А эта ваша образная речь в ее защиту, наверно, услышана ею, и вам у нее в гостях будет хорошо. Приезжайте.

— Желаю удачи!

Он побежал к самолету чуть прихрамывая, не очень высокий, довольно крепкий, уже седеющий человек, и я подумала, что, несмотря на возраст и седину, в нем есть какая-то привлекательная молодая порывистость.

По радио объявили посадку на наш самолет. Я кивнула Володе, и он подошел с носильщиками.

ВОЛОДЯ

Мы должны были вылететь из Якутска в пять часов утра. На рассвете (рассвет здесь очень условно отделяется от белой ясной ночи) пришел из города Володя, и оказалось, что этот младенец двадцати одного года от роду забыл паспорт. Все документы хранит мама, потому что он может их потерять…

Когда окончательно выяснилось, что экспедиция состоится, я попросила заместителя начальника нашей научной мерзлотной станции узнать в учебных заведениях города, нет ли там для меня спутника — юноши, грамотного, способного освоить быстро роль лаборанта и наблюдателя, скромного, сильного, согласного выполнять любую работу, в том числе бить шурфы в мерзлом грунте, таскать вещи и делать все, что потребуется.

Я совсем упустила из виду, что нужно еще было сказать: отчаянного, смелого, ловкого, сноровистого, приспособленного к жизни. Но, может быть, и лучше, что не сказала, потому что это было бы уж слишком требовательно и, может, такие качества несовместимы в одном человеке.

Стали приходить ребята — возмужалые и совсем мальчики. Вообще-то их было не так уж много. Был июль, каникулы, в Якутске стояла страшная жара, что-то около тридцати пяти градусов, все разъехались.

Пронырливый тщедушный мальчишка с черными хитрыми глазами сразу поинтересовался, сколько он со всего этого «будет иметь» и есть ли там кино. Был толстяк, испугавшийся, что передвигаться все время придется верхом на лошадях. Был выхоленный, хорошего сложения «не последний студент» пединститута, как он мне отрекомендовался, радостно объявивший, что возьмет ружье и обеспечит меня дичью. Потом он показал пальцем на ту небольшую часть нашего имущества, которая лежала в моей жилой комнате, и с любопытством спросил: поедет ли все это с нами и кто это будет носить? Видимо, вопрос этот все же его беспокоил.

Володя не спрашивал, ни на чем мы будем передвигаться, ни где будем ночевать, ни что будем есть. Передо мной стоял высокий плотный парень с атлетическими плечами, светловолосый, немного курносый, с рыжеватыми бровями и лицом насупившегося двенадцатилетнего мальчишки, который вот-вот заревет от суровой проборки. На меня он не смотрел, а разговаривал, обшаривая глазами комнату. Когда же надо было перевести глаза через меня, он быстро «зыркал» ими и продолжал путешествие по стенам.

Говорил он закрыв рот рукой, так что я почти ничего разобрать у него не могла, а иногда, разговаривая, отворачивался от меня совсем. Я приняла это за смущение, а потом подумала, что у него болит зуб, но все оказалось совсем не так и причины выяснились значительно позже.

Одет Володя был в выцветшую бумажную рубашку навыпуск когда-то серо-зеленого цвета, с ремнем и в такие же брюки полугалифе. На ногах — ботинки с обмотками. Светлая рубашка и брюки были разукрашены крупными и многочисленными черными заплатами самой разнообразной формы, то в виде большого полумесяца, то квадрата или круга величиной с детскую голову.

Володя явно не придавал никакого значения этим заплатам и сразу меня этим подкупил. Пренебрежение к одежде и устойчивость к столь распространенной среди молодежи оглядке на мнение товарищей, может быть и на их улыбки, были просто удивительны. Ведь по существу это независимое отношение к жизни, уже мировоззрение. Я почувствовала к нему уважение и настолько уверилась в такого рода линии поведения, что не предложила ему взять со склада в счет зарплаты лыжный бумазейный костюм, и в этом меня потом кое-кто упрекал. Я же не хотела смущать Володю. Подсознательно жила и другая мысль, что он умышленно, из бережливости, в экспедицию оделся похуже.

Володя учился на третьем курсе строительного техникума, там же работала уборщицей его мать. За него просил директор, дал ему хорошую аттестацию, сказал: пятерочник, скромный, очень бедный. Я взяла его. Несмотря на рост и видимую мощь, Володя, однако, совсем не походил на защитника, который мне, конечно, мог пригодиться там, куда мы направлялись.

Итак, с поисками рабочего-лаборанта было покончено. Я была уверена, что этот крепкий, здоровый парень, выросший в бедной семье, без отца, ко всему приспособлен и, по-видимому, понемногу все умеет делать в обиходе. Но вскоре мне пришлось разочароваться, ибо делать он ничего не умел, к тому же оказался очень рассеян — ему обо всем нужно было напоминать.

Выяснилось это почти сразу, едва мы поехали в город за продуктами, но отступать было поздно. На конюшне нам запрягли нашу умницу работягу Машку, с которой я не раз одна ездила в город. Мы сели рядом в двуколку, и я, естественно, место кучера уступила Володе. Отъехали, и тут оказалось, что Володя забыл положить под сиденье всю нашу тару: мешки, ящики, коробки — все оставил дома. Вернулись.

Пока мы катили рысью по песчаной, поросшей травой неширокой дороге и Машка, уверенно тряся головой, огибала один сосновый колок за другим, все было хорошо. Но как только мы въехали на якутские улицы и кончились окраины, едва не случилась катастрофа. Впереди виднелся перекресток, надо было его пересечь и повернуть налево. Навстречу ехал грузовик.

Дальше все произошло в несколько секунд, все мелькнуло, как в урезанных кадрах кинохроники: резкий поворот Машки влево, прямо на грузовик, задранная вверх во вздыбившихся оглоблях ее голова, страшный скрежет тормозов, безбровые от бешенства глаза шофера в окошке кабины, его перекошенный от крика рот, телеграфный столб — прямо, сбоку, слева… Потом остановка, медленна съезжающая вниз по шее Машки дуга, отчаянный стук моего сердца и в наступившей паузе — свободно льющаяся брань шофера.

Оказывается, Володя не знал даже, за какую вожжу надо дергать, если хочешь повернуть. Он молчал. И во время этой «интермедии» не проронил ни слова и молча спрыгнул с двуколки.

Что делать, пройдет время — всему научится.

Подготовка к экспедиции шла в маленьком белом домике на окраине станционных владений, почти у соснового леса. По утрам над домиком шумели сосны. Потом они затихали и неподвижно стояли в жарком, насыщенном запахом хвои воздухе. В домике было душно; ведро воды, вылитое на пол, через час испарялось. Куковали кукушки. Почти под окнами росли дикие ирисы. Мы чертили какие-то эскизы, ездили в город и бегали по мастерским, что-то заказывали, добывали, получали у себя на складе снаряжение.

С собой нам нужно было взять ватную одежду, спальные мешки, палатку, посуду, сушильный шкаф с бюксами, несколько десятков полуметровых термометров в латунной оправе, «заленивленных» медными опилками («заленивливать» их научился Володя), полевую химическую лабораторию для анализа воды и многое другое. Взяли даже железную головку кайлы, чтобы не просить каждый раз на приисках. И конечно, основные продукты — масло в бидоне, сахар, кое-какие консервы, вермишель и пять литров спирта в двух бидонах.

Вручая мне спирт, наш замначальника (тот, что искал мне лаборанта) несколько раз повторил, что на каждый грамм у меня должны быть составлены убедительные объяснения, иначе с меня будет взыскана стоимость. При этом получалось, что убедительной причиной могло быть что-нибудь вроде растирания утопленника, не меньше.

— У вас парень-то, о-го-го, какой верзила, — добавил он и подмигнул мне, — ему этих пяти литров до первого прииска не хватит.

И вот потом, перед отъездом, вместо того чтобы помогать мне в последние часы, когда без конца требуется что-то перевязывать, доупаковывать и таскать, Володя убежал в город искать маму с паспортом. Появился он, когда наш грузовик, полностью нагруженный, рокоча, стоял у крыльца белого домика, готовый ринуться на аэродром.

При въезде в город Володя постучал в крышу кабины и попросил остановить машину. Он спрыгнул, буркнул «Я сейчас» и побежал, придерживая на голове свою выгоревшую крохотную кепочку-картузик, скорее всего еще детскую, куда-то к видневшимся поодаль баракам. Там на нешироком перекрестке на утреннем ветру его ждала невысокая худощавая женщина.

Они постояли минуты две, женщина что-то говорила, Володя слушал, потом повернулся и побежал обратно. Вид у него был повеселевший, он довольно быстро влез в кузов, как я его учила — по колесу, и мы двинулись.

ДОЧЬ ЗЕМЛИ

Я смотрю в иллюминатор. Внизу под нашим небольшим стареньким ЛИ-2, еще летающим на таких вот немагистральных трассах, в серовато-розовом предвечернем тумане стелется бугристая сверху, вся в пушистых шалях темно-зеленая тайга. И в этих шалях, как вдавленный гигантским прессом рисунок, лежат и ветвятся мощные стволы рек Амги и Алдана с их притоками и ручьями.

Володя в окно не глядел, он читал.

— Ого, — услышала я вдруг и увидела у него в руках книгу о мерзлоте, которую дала ему несколько дней назад. Пусть хоть немного узнает о том, чем мы собираемся заниматься, — в Якутске было не до того. Летит он в первый раз, и вот на тебе — взял книгу и читает, вместо того чтобы взглянуть на нашу землю сверху.

Посмотрела ему через плечо. Что его удивило? Наши книги часто поражают новичков. Когда-то они поразили и меня — на всю жизнь.

В книге, что читал Володя, говорилось: «Мерзлая зона Земли в пределах суши занимает около двадцати четырех ее процентов, в северном полушарии — двадцать два миллиона квадратных километров и в южном — тринадцать.

Она полностью охватывает Антарктиду, северо-восточную часть Евразии, значительную часть Канады с арктическими островами и Гренландию.

Высокогорные области всех континентов, в том числе и в тропическом поясе, заняты мерзлотой. Не проверено еще только существование мерзлых пород под дном центральных частей океана, где они могли образоваться в результате затекания холодных арктических вод в глубокие впадины. На дне океанов в вечном мраке лежат тяжелые и холодные воды с отрицательной температурой. Это своего рода «жидкая» вечная мерзлота.

В СССР мерзлая зона занимает сорок восемь процентов всей территории, или десять с половиной миллионов квадратных километров, и восемьдесят процентов Сибири.

В горах Тянь-Шаня горные породы скованы мерзлотой выше отметок порядка трех с половиной тысяч метров. Ниже — острова мерзлых пород. В Монголии мерзлота занимает сорок процентов территории, в основном в виде островов в северной ее части.

На севере, вдоль побережья Сибири, мерзлые породы залегают полосой под днищами мелких шельфовых морей, так же как и вдоль Североамериканского континента. Ширина этой полосы в Сибири, даже против устьев больших рек — Лены, Индигирки, Яны, отепляющих ее своим стоком, достигает порядка двадцати пяти километров, а между ними, видимо, значительно больше».

Не глядя на меня, Володя говорит:

— Вот не думал.

А казалось бы, надо. Живет в самом сердце страны мерзлоты.

— В Китае тоже есть мерзлота, — говорю я. — Знаете? На севере.

Самолет поднялся выше, и горы вдруг потеряли свой пышный покров. Мы пролетали не так уж далеко от стыка трех хребтов — Станового, Верхоянского и Сетте-Дабан, идущего параллельно хребту Джугджур, в отрогах которого нам предстояло работать. Мерзлота, мерзлота, мерзлота без края.

Вдруг я вспомнила:

— Вы взяли записки Тани, за которыми я вас посылала перед отъездом?

Володя не шевелится. Потом он полуоборачивается ко мне, но молчит.

— Володя?!

Зачем я понадеялась на него?! Конечно, забыл. Напрягаю память — он вышел из дома с ватником и каким-то мешком. А листки эти о первых шагах изучения края, куда мы летим, о ростках нашей молодой науки, о первом ее становлении. Я поручила составить этот небольшой обзор нашей старшей лаборантке — молодому специалисту-географу, — только что кончившей Московский университет и приехавшей к нам работать. Хотела на всякий случай иметь этот конспект, может, он пригодится мне для доклада работникам приисков.

Таня с радостью согласилась и вчера, в это сумасшедшее утро отъезда, принесла мне перепечатанные листки. А когда Володя прибежал с паспортом, я, уже сидя в машине, вспомнила, что они лежат на подоконнике, и попросила его принести. Он побежал. Может, спрятал в свою сумку? Нет.

Такая рассеянность! Как будет дальше?

Горные хребты лежали теперь почти голые: Иногда набегали облака, и в их просветах мелькали, как сквозь белый дым от паровоза, блестящие нити рек, ущелья, долины, горы — то желтоватые, то почти фиолетовые, обнаженные и обрывистые.

ТРИ РАДОСТИ

Самолет поднялся и полетел почти бесшумно — ветер относил звук. Распластав крылья, он не спеша понесся над лесом, как птица на ночлег. Теней уже не было. Мы остались на крохотном зеленом слегка кочковатом аэродроме среди гор, в окружении хилого лиственничного леса. Солнце слегка угадывалось за лесом по бледно-золотистым стрелам.

Вместо того чтобы собирать разбросанные вещи, Володя смущенно топтался на месте, сутулился и, отвернувшись, искоса поглядывал на меня. Вещи валялись вразброс, так, как их скинули с самолета.

Юго-Восточное Верхоянье. За деревьями слышен глухой, буркающий голос Юдомы, берущей начало высоко в горах в суровой, сказочной стране Сунтар-Хаята. Там узкие ущелья, скалистые пики гор, ледники, спускающиеся с высоты трех с лишним тысяч метров, и водопады.

До Охотского моря рукой подать — не больше двухсот пятидесяти километров. С этих пиков, которые видны на горизонте, оно должно быть видно, море. Где-то к западу и к северу уединенно текут реки Хандыга, Белая, Аллах-Юнь. Зимой они покрываются бугристыми наледями, переслоенными водой и снегом, и создают ландшафты дикого ледяного края.

Мы сейчас будто в центре концентрических колец. Первое кольцо — близкий лес, тонкоствольный, «пьяный», деревья вкривь и вкось, кое-где совсем вразвал. Рахитичное детище вечной мерзлоты. Второе, очень дальнее кольцо — горы. Как стены гигантского дома без крыши, местами расщепленные, с острыми пиками, с ущельями, в которые еще светит своим золотым светом день.

Горы главенствуют. Они определяют пейзаж, создают впечатление отрешенности, удаленности, изоляции. От бледного, чистого неба исходит тихая безмятежность. Земля, холодная, с невысокой жесткой травой, уже начинает источать едва ощутимые холодящие струи.

За лесом должен быть поселок. Нужно идти, наладить перевозку имущества, подыскать квартиру, ночлег — хотя бы на сегодня. Надо превозмочь вялую заторможенность, оставшуюся от полета, от резкой смены давления, и переломить желание тихого отдыха, заслуженного, казалось бы, после месяца выматывающих сборов и скрупулезной подготовки к отъезду. И я иду в поселок вдоль берега небольшого ручья, торопливо переливающего свои струи по бело-черным камням. Под ногами влажная тропка, и нога в сапоге немного тонет. Близко мерзлота.

Холодом от земли тянет все сильнее, куда заметнее, чем у нас «дома» — в Якутске, где тоже мерзлота, но там она начинается на глубине трех метров и больше, а здесь, наверное, не более чем в полуметре. Да и среднегодовая температура воздуха здесь на несколько градусов ниже — минус четырнадцать-пятнадцать, а в Якутске — минус одиннадцать, хотя морозы зимой там сильнее. Но как теплы там сейчас вечера и ночи — как на юге!

Из кустов мне навстречу выползают ветвистые струи тумана.

Ощущая усталость, я все же понимаю, как я сразу разбогатела. У меня теперь две радости: одна — делать свое кровное, наинужнейшее, наиближайшее дело и вторая — смотреть, познавать, впитывать, думать. Вокруг такое, чего нигде больше не увидишь.

Этих радостей должно хватить на то, чтобы преодолеть все трудности, которых будет много на пути: скучные и утомительные представительства на приисках, сложности с транспортом, возможные неудачи с наймом рабочих. Но есть и третья радость — встречи с новыми людьми.

Дела устроились, как и следовало ожидать, быстро, хотя о нашем приезде никто ничего не знал. Помогла моя «охранная грамота» — письмо от Управления приисков в Якутске с просьбой помогать мне и содействовать во всем.

НА ОСТРОВЕ И НА БЕРЕГУ

Отсюда нам ехать вверх по Юдоме в лодке, «запряженной» конями. Но лодки пока нет, может, она где-то застряла на перекате, а мы теряем дни, хотя я и стараюсь использовать время для работы.

Вся местность вблизи поселка от пучения грунта в плоских буграх-увалах высотой пятнадцать — двадцать сантиметров. Бугры оконтурены тонкими, невидимыми под травой трещинами.

У меня вроде вполне ясные и в то же время не совсем определенные задачи: предварительно, или, как говорят, рекогносцировочно, обследовать территорию и составить представление о мерзлотных и гидрогеологических условиях района западных склонов хребта Джугджур, то есть о типе и характере залегания вечной мерзлоты и движения подземных вод, которые здесь скудны и во многих случаях полностью перемерзают.

Нужно выяснить также возможность снабжения приисков водой — для питья и хозяйственных нужд, для промывки золота и оттаивания мерзлого грунта, без чего золота не добудешь. Уточнить способы передвижения экспедиций более широкого масштаба. Ставлю себе цель побывать, если удастся, и на севере и на юге района, потому что все эти места для мерзлотоведов — «белое пятно».

Предполагается, что я буду использовать горные выработки приисков — шахты, штольни, глубокие шурфы, «разрезы», то есть участки разработки долин бульдозерами, — и дополнять их своими небольшими шурфами, которые будет проходить Володя.

Итак, основные пути работы: просмотреть на приисках геологические архивы, чтобы отобрать наиболее интересные для посещения объекты; опросить людей — рабочих, маркшейдеров, геологов, мастеров, всех, кто каждый день видит и наблюдает мерзлоту, и провести свои исследования.

В геологическом отношении район изучен очень хорошо. Еще бы! Искали золото. Составлены геологические и геоморфологические карты. Но гидрогеологов и мерзлотоведов здесь не было, и поэтому я намечаю вести маршрутную мерзлотно-гидрогеологическую съемку, определять химический состав воды источников, подземных потоков, рек, ручьев и озер.

Задача моя и трудная и нетрудная. Нетрудная потому, что сроки моей работы ограничены так называемой нештатной зарплатой, то есть свободными деньгами, которые я могу выплачивать частным лицам, например, за вскрытие закрытых и временно оставленных шахт. Выйдут деньги — конец работе. Кроме того, я фактически одна, а с одного человека, да еще в таких условиях, много требовать трудно.

С другой стороны, моя задача очень трудная, и в этом нет противоречия: сроки работ ограничены, через два — два с половиной месяца начнется ледостав, а мне до него надо выйти в низовья Алдана, переправиться через Алдан, Амгу и Лену, чтобы попасть в Якутск, не ожидая зимника у Охотского перевоза. Я намереваюсь прийти к нему по Белой. Условия работы очень тяжелые. Получается, что я вольна сделать и много и мало. Все на мое усмотрение. Но мои работы должны послужить базой для дальнейших исследований, а мои соображения — прояснить многие насущные вопросы развития края.

Живем мы в «гостинице» — единственной общей комнате, где постояльцы исключительно мужчины. Хозяйка — миловидная и женственная хромоножка, со светлым, улыбчивым лицом и чуть затуманенными ласковыми глазами. И с этой своей не сходящей с лица, неразгаданной улыбкой Джоконды, почти не поворачивая горделивой головы, она объясняется с коренастыми бородачами «приискателями» на их чисто мужском языке так, что они почтительно замолкают.

По поселку бродят старатели, приехавшие откуда-то на сутки-другие. Внешне они театрально живописны в своих широченных, в глубоких сборках штанах, прихваченных на щиколотках. На такие штаны, говорят, идет до пятнадцати метров ткани.

Лодка нам мерещится в каждом всплеске реки, мы часто смотрим на каменистый берег и вверх по течению, в сторону призрачных хребтов. Все в поселке знают, что мы ждем лодку, и у гостиницы то и дело появляется кто-нибудь из местных жителей с новостями. Первым пришаркал сухой, как тарань, старик и, приложив к уху ладонь, прокричал, что, слыхать, лодка пришла: «Гляди, не упустите»; появилась женщина с ребенком, смущенно расспрашивала, «как там на Большой земле», и сказала, что кони вороные с белыми ушами уже давно стоят, вроде отдыхать уже отправлены; прибежал веснушчатый мальчишка, долго молча стоял, повернув внутрь носки башмаков, ковырял в носу и смотрел, как мы ели всухомятку бутерброды с сыром, принимал угощение и, уходя, сообщил, что лодки под берегом и вот-вот уйдут.

Мы сначала срывались и бежали узнавать, потом уже ходили не торопясь, а под конец только отмахивались. Добрые люди старались облегчить наше тягостное ожидание.

Исконного, коренного населения здесь нет. На приисках народ приезжий, с Большой земли, кто по договорам, а кто приехал на свой страх и риск, нередко с семьей. Немного к северу кочуют со стадами оленей якуты, иногда зимой спускаются с гор юкагиры. Они пригоняют большое количество оленей для перевозки грузов и на мясо.

Вечером появился глиссер — легкий, серебристый, быстрый, но в нем мне предложили только одно место, а Володю с имуществом обещали перебросить с первой же оказией. Я, конечно, отказалась.

По бревнам, перекинутым через протоку, я хожу на ближний песчаный остров. С южной стороны его от тепла застоявшейся в затонах речной воды и от солнечных лучей мерзлота сверху оттаяла довольно глубоко. Заросли ивы высоки и густы и похожи на бамбук в наших субтропиках. С северной стороны остров скован мерзлотой, покрыт мхом и порос лиственницей.

Где-то сильно горит тайга — воздух задымлен и пахнет гарью. Дымка смягчает контуры ближних гор и почти скрывает дальние.

Протока похожа на лесной ручей. Под бревнами журчит вода и отливает золотистой, чешуйчатой рябью. В жаркой тишине — почти тридцать градусов — тонко звенят комары.

Как-то я прошла в глубь острова узкой тропкой по бурелому следом за старым дедом, бывшим лесником, к его крохотной лачужке. Живет он один, занимается охотой, огородом, ловит рыбу, собирает ягоды, имеет пса, который спит на его постели и ест хлеб с маслом из рук. Пес не породист, но храбр и силен — спас деда от медведя, бесстрашно бросившись на громадного зверя, разодрал ему морду, когда старик уже лежал в когтистых лапах. Медведь взревел, выпустил деда, но сильно покалечил пса, и пес долго болел.

— Ценней для меня человека нету, — говорит дед весело. — У меня его все охотники торговали. Ни боже мой, ни за что. Уворовать пытались, так я его застраховал на три тысячи рублей. Пусть его теперь государство охраняет, я все начальство упредил, теперь их дело…

Чтобы не думать о злополучной лодке и собрать кое-какой материал, мы ходим с Володей в маршруты; он делает небольшие закопушки, научился определять льдистость и объемный вес мерзлых пород. Работу свою считает серьезной и важной и выполняет ее старательно и аккуратно.

Володя для меня остается загадкой. Казалось бы, первоначальное смущение давно должно пройти, но он молчалив, не улыбается и на меня по-прежнему не смотрит, а если наши глаза встречаются, он тут же отводит свои.

Лодка пришла на третий день к вечеру.


В ветреную ночь мы перебираемся через Юдому в маленькой, верткой, перегруженной лодочке. Темно, небо чистое, мигают маленькие светлые звезды. Река сильно сносит лодку и кажется бесконечно широкой. Где-то на том берегу в шалаше таежного обходчика мы дождемся четырех утра, когда придут с пастьбы лошади. Нас провожает и ведет лодку маркшейдер Чуриков. Я с сомнением смотрю на его мелкую фигурку и на то, как он гребет веслами, вроде балуется, плещет, едва опуская их в налетающие волны, угадываемые по крупным всплескам. Вода шумно клокочет на уровне борта. Лодку захлестывает, не видно, сколько набралось в нее воды, но чувствуется — много.

Володя сидит на носу, подняв капюшон нашего «железного» брезентового плаща, одного из тех, что остаются стоять на земле, если из-под них осторожно вылезти.

Наконец лодка утыкается в берег, и Чуриков неожиданно громко кричит Володе:

— Эй, парень, чего сидишь, как рыбу ловишь, выскакивай скорей, бери цепь!

Володя быстро, но неуклюже поднимается, прижав к бедрам свои могучие руки, и не двигается. Лодку сносит, сильно наклоняя на один бок. Кажется, она вот-вот перевернется.

— Парень, — с изумлением и яростью вопит Чуриков, и странно, откуда у него взялся такой зычный голос — Я для чего тебе сапоги высокие дал — чтобы ты красовался на носу? Прыгай с цепью да держи лодку крепче, так тебя…

Володя все стоит. Чуриков, отрывисто чертыхаясь, тяжело, не разбирая, шагает по вещам один раз, другой, спрыгивает за борт, видимо, попадает в глубокое место, опять ругается, дергает цепь и с неожиданной силой тащит лодку на берег. Прыгает и Володя. Подтянув лодку между двумя валунами и закрепив где-то конец, Чуриков помогает мне сойти на берег.

Черный силуэт большой лодки, на которой мы завтра тронемся в путь, виден как огромный, занявший полнеба корабль. Шалаш обходчика в двух шагах. Перед шалашом догорает небольшой костер, сбоку черный котелок, по крупным красным углям попархивают синие мотыльки. В шалаше тихо, обходчик Михалыч, неторопливый, немолодой бородач, ждет нас.

— Залезайте, здесь просторно, и уха готова, — кричит он из шалаша.

Мы влезаем. Михалыч смотрит дружелюбно из-под светлых лохматых бровей и отодвигается в глубь шалаша.

— Вот только хлеба нет, не успел переправиться в магазин, — добавляет он.

Мы втаскиваем сумку с хлебом, Михалыч наливает всем в миски ухи, и, поужинав, мы тут же засыпаем, откинувшись на какие-то мягкие вещи.

В ЛОДКЕ ЗА КОНЯМИ

Утром на лодке хозяйничает лоцман, крупный рыжий мужик в «приискательских» штанах, подпоясанный красным шарфом, — Петро. Лоцман непрерывно и без всякой причины ожесточенно ругается.

— Петро, потише, — говорит Чуриков, — женщина едет.

— Один черт… Мне все одно… Да не тяни ты… кончай скорей… а то проканителимся… придется разгружать у переката… к полдню там мельчает… Садись быстрей…

Небольшой ветер гонит по Юдоме навстречу нам легкие, мелкие волны. Примерно в середине лодки укреплен высокий шест, с вершины которого тянется тонкий металлический трос. Он соединяется с тросом, идущим от носа лодки, и уходит к коням. Сзади на деревянной подставке укреплено огромное кормовое весло, которым орудует стоя лоцман Петро.

Недалеко позади идет другая такая же лодка за конями, но ее бывает видно только на изгибах реки.

Петро все время кричит. Он клянет ездовых, хотя они его не слышат, с ненавистью ругает весло, потому что оно идет круто, проклинает лошадей и реку, нас, мешки с мукой и бензин, что лежит в бочках на дне лодки.

Природа вокруг величественна и молчалива: горы, нависающие над рекой, скалистые обрывы, деревья, сине-белое окружье воды-неба.

Медленно уходят назад берега, среди зеленых стен открываются массивные обнажения глинистых сланцев, собранных в крутые, резко выраженные антиклинальные складки, или высокие, отвесно вздымающиеся над рекой песчаники — округлые, розоватого цвета. Обрывы отражаются в воде, разбиваясь на множество пестрых кусков и осколков. Осколки вертятся, дрожат, дробятся еще больше и стираются волнами, чтобы тут же возникнуть снова.

В распадках теснятся лиственницы и заполняют их доверху. Высота гор над рекой до четырехсот метров.

Пара белых коней с черными фигурами ездовых где-то впереди, у противоположного берега, кажется крошечной, но прекрасно оттеняется на зелено-голубом фоне. Кое-где из воды поднимаются громадные глыбы белоснежного кварца. Перед ними яркой белой оторочкой бурлит встречная волна. Местами долина сужается, становится сумрачнее и холоднее, и кажется, что громче рокочет река.

Обилие проток вынуждает довольно часто переправлять лошадей с одного берега на другой. В таких случаях мы ждем вторую лодку, обе они соединяются канатами, и лошадей ставят так, чтобы задние ноги у них были в одной лодке, а передние — в другой. На все это уходит много времени.

Днем в лодке невыносимо жарко. Небо затянуто дымом. Володя, несмотря на духоту, в брезентовом плаще невозмутимо возвышается на самом верху нашего груза. От него ни звука.

Удивительно все-таки это путешествие на лодке за конями. Кони все время идут где-то на другой стороне реки, далеко впереди, и они то еле видны, то совсем теряются в солнечной дымке и водяной пыли, то четко появляются на фоне черных скал. Кажется, что лодка упрямо движется вперед и вперед сама, подталкиваемая неведомой силой, противоборствуя встречной пенистой волне.

Ширина реки здесь метров двести. Тросы незаметны под водой, и лишь временами они неожиданно выскакивают и взлетают вверх по всей ширине реки, и тогда на мгновение в воздухе повисает, множась и вздрагивая, ослепительная, сверкающая нить.

Лошади идут то по колена в воде, а то даже по брюхо и выше, с трудом преодолевая быстрое и напористое течение, и тогда издали видны белые пенистые бурунчики перед их грудью. Иногда же они бредут вдоль самого берега.

Сейчас август, и воды в реке достаточно. Но в ней, как и в других горных реках здесь, при отсутствии весной дождей нередко вода появляется только в июне, а до этого течет в гальке и песке русла.

В городе у нас очень мало времени для раздумий. Свое так называемое свободное время мы часто заполняем не чем-то заранее намеченным, а тем, что подвернулось под руку: поворот ручки телевизора — и за ним случайный фильм; случайный звонок по телефону — и приход знакомого, оказавшегося рядом. Случайно взятая с полки книга. Все это мало добавляет мыслям и сердцу. И если даже сознаем, что это плохо, что так нельзя (ничего ведь не сделаешь, ничего не успеешь), смиряемся, все кажется неизбежным. Намеренного, продуманного и нацеленного, наверняка нужного и интересного нашей душе, того, которым она и должна-то питаться постоянно, чтобы существовать, мы имеем, вернее, берем себе ничтожно мало. И лишаем себя всего этого, подавляя в себе что-то очень важное, оставаясь в ненужной, иногда самими же осмеянной неудовлетворенности.

Плывя в лодке, я наконец могу спокойно отдаться своим мыслям. Вокруг река, ветер, облака, горы.

Ночуем, приткнувшись к черному берегу. Ночи в лодке тихи и строги. Мелкие звезды то светят, то гаснут от набегающих облаков. Смотрю на реку. На воду и огонь человеку никогда не надоест смотреть.

Сколько времени продержится в нашем космическом, телевизионном, нейлоновом мире это прекрасное несоответствие — древние изобретения ума человеческого — лодка, шалаш, костер?.. Может быть, они останутся навсегда, как остаются слова?

Я представляю, как в полнолуние река перемывает здесь на своих лотках лунные блики. Пока луна не уйдет с нее за надвинутые с двух сторон горы, сколько намоет она лунного песка, и сколько соберется на дне ее и останется там навсегда лунных слитков, и сколько народится самородков…

Непрерывно поет вода под носом лодки, повышая и понижая голос. Звуки переходят от чего-то очень четкого, что вот-вот прорвется человеческой речью, до неясного, далекого бормотания.

На берегу белое пятно — лошади с торбами на мордах. Травы по берегам нет, и мы везем для них овес. Гаснут угли костра. С верховьев тянет свежий ветер, он унес запах гари и развеял дым.


…У поселка нас приветливо встречает толпа. Приход лодок с грузом — событие. Прыгают собаки, старухи сидят на высоких пеньках и перевернутых замшелых лодках. Страшная жара и сухость подавляют. Небо плотное и желтое от дальних пожаров, и в небе только один белый кружок — солнце.

Дорога в пыли — густой, пышной, глубокой от лёссовидных суглинков, которые обычны в мерзлой зоне из-за частых замерзаний и оттаиваний рыхлых грунтов.

Я оставляю Володю на берегу и иду в поселок.

Я в рабочем комбинезоне и серой фетровой шляпе. Когда-то Владимир Афанасьевич Обручев давал нам много полезных советов о работе в экспедиции. Наверное, нерушимо следовали мы только одному из них — носить в экспедициях удобные широкополые фетровые шляпы.

Навстречу группами и поодиночке бредут парни — старатели, закончившие смену.

— Откуда взялась, мадамочка?

— Ах, извините, шляпа…

— Не дури, парень, не видишь, что ли?

— И совсем одна, милочка…

Так я добираюсь до Управления прииска, представляюсь, показываю документы.

Встреча гостеприимная, доброжелательная, и вот я уже с кучером на двуколке еду по улочкам поселка, протянувшегося вдоль реки. И улочки в жаркой пыли, и сам поселок, окруженный горами, напоминают детство и Северный Кавказ.

Через маревые кочки подъезжаем напрямик к берегу, забираем Володю и вещи и направляемся к гостинице. На этот раз гостиница — маленький, будто незаконченный домик-сруб, без тамбура и крыльца. Шагать нужно с улицы прямо на высокий порог. Гостиница стоит среди ям и бугров перерытой земли: когда-то тут искали золото — по буграм вьются тропинки. Мы почти на главной «магистрали».

Теперь я прежде всего хочу попасть в одну заветную страну, где мне нужно найти очень многое. В страну, созданную человеком.

Получаю разрешение и вступаю в нее.

СТРАНА, СОЗДАННАЯ ЧЕЛОВЕКОМ

Эта скучная с виду и пыльная, для непосвященных неказистая, но великолепная и удивительная страна, созданная человеком, — обширная страна архива — старых документов, актов, записок, летописей ежедневного мужества.

Бродить по этой стране утомительно, трудно, но и необычайно интересно. Главное — это плодотворное занятие. Особенно бывает увлекательно, когда уже не бродишь, а рыскаешь в дебрях фактов и событий и чувствуешь, как в голове слагаются, а затем и четко вырисовываются уже твои собственные мысли, возникающие на основе этих фактов.

Ход поисков превращается тогда в бег и прыжки ищейки, идущей по следу, и каждый такой прыжок дает подкрепление мысли, потому что первые искорки идей разгораются уже потом, потом, а пока они только ловятся на лету. И если даже в этом беге по следу тебя вдруг настигает разочарование, почти тут же ощущаешь, что это тоже неплохо, потому что все воспринимается как результат поиска и все идет в одну копилку — обогащения мысли о главном.

А так как где-то подспудно кроме первой, основной всегда наготове лежит и другая дума, другая своя гипотеза (и, может быть, не одна!), бывает, что именно она начинает преобладать, и тогда, инстинктивно чувствуя гибель первой, идешь и ищешь уже по этому другому следу, и новая эта тропа крепнет и проясняется. Мысль работает всегда на главное (его держишь в уме все время) — на толкование не объясненных пока, но известных фактов или ранее неизвестных и, может быть, впервые найденных или вдруг понятых здесь.

Погоня за собственными мыслями в пересмотре «скучных» бумаг, этот бег с препятствиями, захватывает необыкновенно, остановиться невозможно, как невозможно остановиться гончей, когда она пробегает десятки километров почти без отдыха, не замечая времени и расстояния.

Охота за скрытыми ценностями постепенно приобретает все более увлекательную направленность и смысл и поддерживается все растущим желанием ничего не упустить, захватить еще и смежные области, в которых совсем уже неожиданно оказываются такие полезные сведения, о которых раньше и не подозревал, но, странное дело, связанные с главным. Собственная задача получает тогда совсем новое, неожиданное освещение, более широкое и даже иногда дающее совсем другое направление в поисках и предположениях.

До глубокого вечера работаю я в архиве прииска.

Так вот получается, что я сейчас единственный здесь археолог на раскопках оставленной, хотя и охраняемой усыпальницы. Здесь отыскиваю и существенное, и просто любопытное. Меткие наблюдения и вдумчивые соображения часто нацарапаны на обрывках бумажек мастерами, рабочими, шоферами. Эти бумажки, докладные записки и акты вносят вдруг такую ясность в собственную догадку, что дух захватывает.

Вот история об исчезновении воды в колодце зимой. Был колодец, воды не хватало, решили его углубить. Углубили — воды не стало совсем. Куда-то пропала. Куда? Вопрос для работников приисков остался открытым; я понимаю, почему пропала вода, но мне нужно подтверждение. Перебираю записки. Вот одна — рабочего Николая Шуганова, углублявшего колодец. Днем в сильный мороз он ушел в лавку за табаком, а вернулся — уже стемнело, работу решили отложить до утра. Еще докладная записка, Сергея Суваева, о том, что на работе у колодца он в тот же день подвернул ногу и из бригады выбыл. Работы были приостановлены. Все ясно: талик под колодцем, вскрытый на морозе, стал промерзать. Мороз перехватил даже те подземные пути, которые питали его до углубления.

После полного исчезновения воды последовало распоряжение руководства прииска снова углубить колодец методом «проморозки»! Есть такой способ земляных работ в вечной мерзлоте, часто он применяется при рытье котлованов под фундаменты, а при незнании — и в колодцах: чтобы не мешал приток воды, талый, насыщенный водой грунт оставляют промерзать, потом верхний слой снимают кайлой и снова оставляют промерзать, пока не достигнут нужной глубины. И никто здесь не знал, очевидно, что колодцы проходить таким методом нельзя. Подземный поток промерз полностью, или, как мы говорим, мигрировал, то есть отклонился в сторону, туда, где осталось живительное тепло реки́ или бокового, берегового, талика. Вот и заговорили немые акты и бумажки.

И так открылось мне многое. Как составить себе представление о распределении мерзлоты и таликов в той или иной долине? По шурфам, по записям о них: на какой глубине и когда встречена мерзлота, талики, приток воды, его продолжительность, количество излива или откачки. И я тщательно слежу по шурфжурналу, когда вскрыли мерзлоту, когда вошли в межмерзлотный талик, когда его прошли и снова погрузились в мерзлоту…

Важны все даты, все «начала» и «концы» работ, их продолжительность. По датам сужу, насколько достоверно все записанное. Если летом долго проходили шурфы в мерзлоте, наверняка грунт за это время протаял, и я уже не верю указанной малой мощности верхнего мерзлого слоя и отбрасываю этот материал. Задержались почему-то с зимней проходкой шурфа, и я не верю, что слой вечной мерзлоты так толст, как записано. Под мерзлотой мог быть талик, и он маг промерзнуть от этой задержки, как промерз колодец. Тоже отбрасываю. Каждый шаг на контроле. Отбираю только совершенно надежное, чтобы можно было делать выводы.

В архивах я нашла немало сведений о подземных льдах, источниках, буграх пучения, наледях и таликах. Оказалось, что отложения долин часто «нашпигованы» таликами, которые зимой же промерзают.

В архивах осталось многое в стороне от любознательной и пытливой человеческой мысли, вероятно, потому, что каждый исследователь выискивает там только свое, и золотые крупицы «чужого» попадаются ему попутно, случайно, и не самые крупные, и он не в состоянии поэтому оценивать в полной мере значение таких находок для своего дела. Если бы все, что находится в архивах (и в книгах!) было полностью просмотрено, обработано, продумано и проанализировано, наверно, половина или треть новых работ и исследований была бы не нужна.

Из истории исследований этих мест я сделала для себя кое-какие выписки. Кроме случайных людей, ходивших Охотско-Якутским трактом и, возможно, пробовавших мыть золото, впервые разведку на него здесь вел, как будто, Сибиряков в 80-х годах прошлого века. По сведениям — неудачно.

Перед первой мировой войной работали отдельные геологи, но сильного «золотого» резонанса это не дало. Промышленное золото было обнаружено в начале 20-х годов. До начала 30-х годов был перерыв, а с 1931 года работы велись более широким фронтом. В западном предгорье Джугджура, в среднем и нижнем течении Юдомы работали специальные тресты. Было положено начало разработкам в Аллах-Юньском золотоносном районе.

1934—1938 годы были годами интенсивных исследований долин и хребтов комплексными экспедициями. Всего было более сорока экспедиций: геологов, геоморфологов, ботаников, разведчиков. Многие работали по нескольку лет, вели исследования и позже. Эксплуатация приисков началась на Аллах-Юне в 1938 году, на Юдоме в 1942 году.

Было написано большое количество отчетов и научных исследований, многие из которых опубликованы. Но так сложилось, что вечной мерзлотой не занимался никто, и, как пишут, «в мерзлотном отношении район не освещен». Случайные определения температур горных пород в шахтах проводились без должных правил, и результаты поэтому ненадежны, так же как и выводы, сделанные на уровне раннего периода развития мерзлотоведения.

Архивы подсказали мне, как построить маршрут, чтобы посетить наиболее интересные объекты. Так, оказалось, что в долине Юдомы, в надпойменной ее террасе, лежат мощные подземные льды толщиной до восьми метров и протяженностью с километр. По данным разведочных шурфжурналов, я вычертила разрезы надпойменной террасы, и передо мной четко вырисовывались фигуры льда среди мерзлых пород — вытянутые, сплюснутые и раздутые, почти все соединяющиеся между собой. Я обязательно пойду туда.

В архивах же я нашла и сведения о долинах со значительным количеством таликов и с выходами источников — правда, небольших. От посещения мощных незамерзающих источников пришлось отказаться из-за их удаленности от нашего маршрута.

Теперь уже можно приступать к более близкому знакомству с вечной мерзлотой этого края. Что-то она нам покажет? Мы начинаем с Володей делать продолжительные маршруты во все стороны от прииска.

НОЧНОЙ ДОКЛАД

Ветер за бревенчатыми стенами рвет деревья и ломает сучья. Я лежу в избушке на трех досках, оставшихся от нар. Свист и гул в вершинах деревьев временами переходит в многоголосье ворчливых переборов ручья, на берегу которого стоит таежная избушка. Она уже не первая на нашем пути — такой крепенький грибочек, не сломаешь.

Мы могли бы раскинуть палатку, но в этой тайге, с ее «золотым» прошлым, всегда можно рассчитывать хотя и не на ахти какое жилье, но все же со стенами, крышей и дверью, а иногда и засовом. Это хорошо, потому что медведей, говорят, много, и не пугливых, а весьма активных.

Избушка стоит почти на большой дороге, на хорошо протоптанной тропе, по которой иногда проходят вьючные лошади, развозящие по приискам почту, продукты и кое-что из товаров. Основное доставляется зимой автомашинами по замерзшим рекам.

Избушка занимает положение корчмы на старых дорогах российского юга, в ней иногда ночуют, и, видимо, поэтому она сохраняет почти жилой вид — без щелей, с хорошей дверью и целой печкой; однако нары кто-то наполовину разобрал и сжег — признак того, что ходят здесь не только истые таежники, но и «штиблетные бродяги», по определению нашего проводника Ивана Семеновича.

В маленьком окошке без стекол, ничем не защищенном, смутно угадываются черные стволы и мятущиеся ветви деревьев. Ветер приносит через окошко запахи ночи и влажных листьев.

Под такое сопровождение хорошо спится. Ветер не убаюкивает, а скорее берет на крылья. Но спать нельзя — на завтра назначен мой доклад на соседнем прииске, из которого мы ушли в маршрут всего на один день. Меня попросили рассказать о вечной мерзлоте и о том, как она выглядит в других местах.

Надо продумать этот доклад, вспомнить самое главное и еще — не «заскучить до смерти» слушателей, как выражался сторож в Якутске, который посещал иногда наши доклады, когда дежурил.

Но говорить о главном — это значит свернуть с тропки рассказа-повествования в сторону, в науку, в чащу, из которой трудно вылезти. Один шаг, второй, дальше, еще дальше. Жаль, что Володя забыл листки Тани. Я не знаю, что она там написала, может быть, мне они помогли бы сейчас.

Рассказывать я буду всем, кто захочет прийти, — техникам, маркшейдерам, старателям, работникам конторы и бухгалтерии. Но сначала надо представить себе все то, о чем я хочу говорить, и вспомнить те места, где была.

Карта нашей Сибири, когда я думаю о ней, в моем представлении совсем живая. Она для меня не бумага, раскрашенная в разные цвета, а реальные пути жизни — с горами, тундрой, равнинами, озерами и реками, ночевками, людьми, разговорами, многодневными переходами; она полна то стужи, то незаходящего летнего солнца, то снежных вихрей, то незабываемой тишины.

На карте я вижу крупно заштрихованную зону вечной мерзлоты и ее южную границу, очерченную толстой черной линией. Все, что к северу от этой линии, до Ледовитого океана и дальше, — владения нашей хозяйки мерзлоты.

Южная граница мерзлоты начинается восточнее Мурманска, где-то к северу от Архангельска, у Белого моря, на полуострове Канин, «отрезает» от него верхушку, потом медленно и неуклонно спускается к югу, пересекает Урал, по Западной Сибири сопровождает шестьдесят пятую — шестьдесят шестую параллели, шагает через Енисей и, следуя его восточному берегу, спускается по карте прямо к югу. Красноярск остается в стороне, граница отклоняется к Иркутску, но обходит и его с востока, идет до нашей государственной границы и исчезает в Монголии.

Только один кусочек в середине карты дальневосточной части Сибири остается свободным от штриховки — у Благовещенска и Свободного (такое совпадение — город Свободный и от мерзлоты свободный!).

Южная граница вечной мерзлоты снова появляется с юга, из Северного Китая, стремительно и быстро поднимается «вверх» (к северу), почти касаясь Хабаровска, но все же оставляя его вне своих границ, проходит к Охотскому морю, перескакивает через него и пересекает на севере перешеек Камчатки. Поэтому получается, что почти вся Камчатка, лежащая в океане, — без мерзлоты, как и весь Сахалин, как и Приморский край, где когда-то ходил Арсеньев с Дерсу Узала, где растут лимонник, бархатное дерево и виноград и где на северных вершинах Сихотэ-Алиня все же есть холодные пятна мерзлоты.

Грандиозная картина. Только представив себе все это, можно понять цифры — восемьдесят процентов Сибири. Это и есть страна вечной мерзлоты.

Вечная мерзлота набирает «силу» с запада на восток и затем снова ослабляет ее к Тихому океану.

Если представить себе мерзлоту в вертикальном разрезе, по меридиану, это будет клин — толстый на севере и сходящий на нет к своей южной границе.

В Западной Сибири этот клин не совсем обыкновенный: с южной, тонкой стороны он по вертикали как бы разделен на два зубца мощным таликом. На севере, еще до раздвоения, мерзлая толща монолитная, мощность ее до шестисот метров, южнее — трехслойная (верхний и нижний слои — мерзлые, средний — талый), а еще южнее остается только один нижний клин — мерзлый и лежит он на глубине двухсот-трехсот метров от поверхности земли. Возраст этой глубоко залегающей вечной мерзлоты — полмиллиона лет. Предполагают, что когда-то мерзлота здесь шла от поверхности, но оттаивала в период потепления климата (четыре — пять тысяч лет назад) и потом снова промерзала. Есть точка зрения, что оттаивание мерзлых пород под Обью произошло от тепла этой великой реки (как раз под ней и находится этот громадный талый сверху слой).

Самая древняя область современной мерзлой зоны находится на северо-востоке (между Леной и Колымой), где она существует около миллиона лет.

По южной границе вечной мерзлоты, чуть севернее и чуть южнее, расположены две полосы-зоны: в северной находятся сквозные — на всю мерзлую толщу (а она здесь незначительная) — талики, большие и маленькие, а в южной, где уже сплошь идут талые породы, — мерзлые островки. Веками и тысячелетиями не спеша передвигает она эту границу то к северу, то к югу.

В какой-то мере «делать» это мерзлоту вынуждают климат, подчиненный космическим и глобальным причинам, и человек, который строит города, вырубает лесные чащи, распахивает поля, создает глубокие водохранилища и новые моря.

На южной границе вечная мерзлота «дышит» довольно заметно, и не только своими подвижками на север-юг, но и вверх-вниз, то есть она становится то тоньше, то толще. Есть много данных, что почти вся ее территория в периоды потепления климата оттаивала частично или полностью, а также повышала и затем вновь понижала свою температуру.


Теперь я могу начать свой мысленный путь от Мурманска на восток по побережью Северного Ледовитого океана вдоль морей, омывающих Евразию, — Баренцева, Карского, Лаптевых, Восточно-Сибирского, Чукотского и Берингова.

Самая западная точка нашей страны, где мне удалось побывать на севере, — это Мурманск. Около Мурманска мерзлота встречается только в северо-восточной части Кольского полуострова, в торфяных буграх, напоминающих древние курганы. Бугры не тают или протаивают только в редкие годы под теплой подушкой торфа и мха.

К Мурманску близко подходит теплое атлантическое течение Гольфстрим. Там, в Мурманске, глубокая, великолепная бухта, корабли со всего света, многоэтажные океанские лайнеры с желтым и голубым светом люстр, тихие затоны, где качаются маленькие пестрые шхуны и юркие шлюпки с флагами всех стран.

На восток от Мурманска мой воображаемый путь идет к Архангельску, где мерзлоты хотя и нет, но она совсем близко — на полуострове Канин.

К северу от Архангельска, на Канине, собственно и начинается вечная мерзлота. Мерзлота там уже мощная, почти двести метров, и температура ее минус два градуса.

Дальше к востоку начинаются болотистые тундры Печоры, еще восточнее — Амдерма. На карте Амдерма лежит на побережье Карского моря, как раз над длинной коричневой извилистой хребтиной Урала.

Мне пришлось сойти на берег недалеко от Амдермы, в самом проливе Югорский Шар, в Хабарове. Стояли последние дни октября, только что отштормило, пролив был забит плоским, блинчатым льдом. С ледореза «Литке» мы сели на маленькую, верткую лодчонку из выделанных до прозрачности моржовых шкур, управляемую охотником-помором, и пошли на ней к берегу, то и дело отталкивая от себя льдины.

Матово-блестящие, с загнутыми краями, льдины, как цветы или, вернее, как листы экзотической Виктории Региа, лежали и качались на черных волнах пролива. Совсем близко, через пролив, была Новая Земля, а чуть южнее — знаменитая Воркута, подземный угольный склад.

На берегу прыгали громадные ездовые собаки. Население встречало нас с радостью — в это время на кораблях приходят только случайные гости. Каменистая тундра сверху уже промерзла. По ландшафту угадывалось, что вечная мерзлота здесь устойчива, оттаивает за лето слой не больше сорока сантиметров. Да и глубина ее достигает уже четырехсот метров, а мерзлый грунт охлажден до минус пяти градусов. По-ненецки Амдерма — «лежбище моржей». Когда-то они устилали своими тяжелыми темно-бурыми телами эти холодные каменистые берега. И сейчас жители регулярно охотятся и на нерпу, и на моржей, только для этого им приходится отправляться в море и на острова.

Немного восточнее — на Ямале — лежат таинственные залежи массивных пластов подземных «каменных» льдов (никто еще не разгадал их происхождения!). Мощность мерзлоты на Ямале до пятисот метров, температура до минус семи градусов.

Дальше, на Таймырском полуострове, — Диксон. Диксон — это порт и поселок, и Диксон — это остров, совсем близко, через пролив Превен. На острове аэродром, полярная станция.

Мерзлота здесь более пятисот метров.

Диксон — это моя молодость, это всего два дома на материковом берегу, наша хижина на далеком Южном мысу, черном, будто навороченном из глыб траппа, дощатый склад у берега и брандвахта с железной печкой. Первые палатки Диксонстроя, бессонные ночи, когда солнце круглые сутки сторожило нас в густом синем небе и не касалось или едва касалось краешком горизонта и мы радовались каждому лишнему часу работы.

Но были потом и темные ночи с затяжными осенними дождями, и затерянные где-то в тундре и в этих ночах наши водосливы, к которым надо идти и находить в темноте путь по не растаявшим за лето пятнам снега — туда, где будет плотина, которая даст людям воду. Тем людям, что будут здесь жить, когда родится поселок, причалы и порт.

На Диксоне мы вели предпостроечные изыскания под порт, бурили на берегу и на море, взрывали, изучали мерзлоту и температуры ее холодного спокойного «тела». Ее физику и ее «душу». Ее красоту и коварство. Ее верность себе и «насмешки» над человеком, посягнувшем на ее права: трактор после одной-двух ездок создавал такую жидкую грязевую дорогу, что грязь, как вода, переливалась через гусеницы, а сам он буксовал и погружался до самой мерзлоты — она здесь всего в двадцати — сорока сантиметрах. Температуру мерзлоты я измерила на глубине восемь метров: у моря — восемь, а в сопках — девять — одиннадцать градусов.

И от каждого прохода трактора мерзлота оттаивала все глубже и глубже, потому что в грунте наполовину лед, а трактор безжалостно сдирал и перемалывал теплое моховое «одеяло».

Люди с трудом преодолевали грязевые ручьи, засасывающие сапоги до верха, бросали в них доски, щиты, бревна, даже бочки, и все это тонуло, тонуло, как в бездне… А трактор самоотверженно работал, и потоков жидкой грязи становилось все больше, получались целые реки, и люди томились на островках среди этих рек, часами не могли перейти десяток метров, а потом рисовали себе схемы этой сложной «речной» системы и жирными стрелками показывали на них «броды». Построенных тротуаров хватало на несколько дней.

Ветреная каменистая тундра начиналась за домами на плоской возвышенности и тянулась на сотни километров. Тундра была «расшита» узорами — глинистыми «пятнами-медальонами», вытянутыми, как капли, или округлыми, слегка выпуклыми, в самом деле похожими на старинные медальоны в оправе-бордюрах из пышной травы, разрисованные тончайшими нитями — филигранью морозобойных трещинок, теми же пяти-, шестиугольниками, что и везде.

По трещинкам — высыпки крупного песка и мелких камешков. Работа, тщательная, аккуратная, выполнена мастером умелым и исполнительным — морозным пучением.

В горной каменистой тундре дымились черные фонтаны наших взрывов. Осколок темно-коричневой мерзлой породы, выброшенный из шурфа, удивлял тончайшей паутинной сеткой льда и голубыми крупными его клиньями.

На заболоченных низинках качались огромные глазастые незабудки, на скалах под ветром едва держались белые головки камнеломки — ветер с Ледовитого океана шел широко и вольно. С ближайшей седловины хорошо видны острова и проливы, а дальше темнела таинственная даль, уходящая к полюсу.

С седловины всегда не хотелось уходить — казалось, что отсюда начинаются все дороги в жизнь. По земле и по океану проходили здесь когда-то необычные пути самоотверженных, любознательных и мужественных людей — землепроходцев, поморов, ученых, открывателей новых земель, новых истин и старых тайн природы, прославившихся и оставшихся безвестными.

Сейчас на Диксоне большой поселок с двухэтажными домами, гостеприимными аэро- и морским портами. Но там незримо лежат и мои следы. С Диксоном трудно расстаться, но надо идти дальше на восток.

В Норильск я прилетела в августе. Недалеко от гостиницы, в конце теперешней улицы Ленина, почти у памятника Владимиру Ильичу, на площади, так похожей на ансамбль площади Гагарина в Москве и в то же время чем-то ленинградской (проектировали ее ленинградские архитекторы), меня застала сильнейшая снежная метель со шквальным ветром. Снег забивал газоны, покрывал изгороди, обметал тоненькие, посаженные вдоль улицы зеленые деревца. Деревца качались, как трава. К вечеру снег стаял.

В Норильске жить удобно. Люди строят высокие дома почти на чистом льду и прокладывают в этом льду тоннели с паровыми и водопроводными трубами. С вечной мерзлотой здесь навсегда заключена «сделка» — принимаются все меры, чтобы ее не тревожить, иначе грозит слишком большая беда.

Дома стоят на высоких железобетонных столбах, заглубленных в мерзлоту и возвышающихся над землей.

В каждом таком столбе-свае можно различать как бы две части. Верхняя находится в слое ежегодного протаивания. Замерзая, этот слой пучится и тянет сваю за собой вверх. Но нижняя, в вечной мерзлоте, как клещами, постоянно задерживает ее от выпирания. Для небольших домов расчет ведут так, чтобы силы смерзания сваи с грунтом в нижней части сваи вместе с весом здания были больше, чем силы пучения в верхней. Тогда дом будет стоять.

Раньше, чтобы уменьшить силы смерзания и пучения сваи в ее верхней части, ее смазывали мазутом или даже заменяли грунт. Теперь этого не делают, просто сваю опускают в мерзлый грунт. Зимой на рассчитанную глубину под столбами, в так называемых «проветриваемых подпольях» свободно ходит морозный воздух и промораживает землю настолько, что хо́лода хватает на все лето; кроме того, летом эти подполья закрывают от солнечных лучей специальными щитами.

Служба эксплуатации зданий поставлена здесь лучше, чем пожарная, работа ее ближе к работе скорой помощи. Малейшая трещинка в доме срочно берется на учет, особые бригады, дежурящие круглосуточно, тщательно обследуют все сооружения над и под землей. Мерзлота солидная — сто пятьдесят — триста метров, а постоянная ее температура — минус пять градусов.

Мерзлый грунт выдерживает нагрузку в зависимости от величины его отрицательной температуры. Чем ниже температура, тем больше можно давать нагрузку. При минус одном градусе мерзлый суглинок, например, выдерживает всего пять килограммов на один квадратный сантиметр поверхности земли, при минус четырех градусах — уже тридцать килограммов, а при минус двенадцати — шестьдесят килограммов. Суглинок, сильно насыщенный льдом, после протаивания вообще неспособен нести нагрузку: он превращается в грязь, почти в воду. Можно себе представить, что будет с многоэтажным домом, если под ним не то что оттает, а только «потеплеет» земля!

Любопытны причины изменения прочности мерзлого грунта при понижении его температуры. Их две: уменьшение количества незамерзшей воды в грунте и упрочение кристаллической структуры льда.

Чем больше насыщен влагой грунт (суглинок насыщен ею всегда больше, чем песок), тем больше в нем остается незамерзшей воды, которая снижает прочность мерзлого грунта в пределах примерно до минус пяти-шести градусов, потому что при более низких температурах количество незамерзшей воды остается почти неизменным — около семи процентов (а вначале оно достигало пятнадцати — двадцати процентов). И при этой постоянной незамерзшей воде с дальнейшим понижением температуры прочность породы и льда все же увеличивается и увеличивается! Это происходит оттого, что атом водорода в воде, обычно подвижный (а атом кислорода всегда неподвижен), постепенно уменьшает свою подвижность и, как говорят, фиксируется.

Важно, что мерзлота здесь «дома», в своем климате с низкими температурами воздуха, и поэтому поддержать ее на нужном пределе значительно легче, чем, скажем, вблизи южной границы, где при тех же минусовых температурах любое нарушение грозит безвозвратным протаиванием.

Однако на таких столбах в Норильске стоят только жилые дома, и то не все. Здания горно-металлургического комбината, раскинувшиеся в километре от города, имеют надежную скальную опору.

В конце улицы Ленина работал бульдозер — копал глубокую траншею для прокладки новой линии водопроводных и теплофикационных труб. Я спустилась в траншею; глубина ее три-четыре метра, в стенках почти чистый лед. Чтобы лед не протаял, нужна хорошая изоляция. А водопроводу требуется изоляция, чтобы вода сохранила свое тепло. Обычно везде делают так: трубы либо обертывают каким-нибудь изолирующим материалом, либо укладывают их рядом с паровыми, либо вода предварительно подогревается котлами на насосной станции.

Вокруг Норильска растет лес — хилый, кривой, слабенький. Такие же деревца и в парке культуры и отдыха.

Игарка лежит всего на двести километров южнее, но я попала в нее после снежной метели Норильска, словно из Ленинграда в Сочи.

Золотистая Игарка! Аэродром среди кустов ивы и черемухи, синие, в белых барашках воды Енисея. Длинные янтарные плоты сплавного леса, громадные лесовозы со всего света, стоящие на рейде, крики матросов, свистки, гром лебедок, скрип талей, разноязычная речь…

Игарка — совсем необычный город, она действительно золотистая — от свежей желтизны досок и бревен, из которых она срублена как единый громадный терем, будто одним заходом, от света, который излучает дерево домов, заборов, мостовых и тротуаров. Все сделано одно к одному, впритык, без щелей. После дождя Игарка похожа на бревенчатую чисто вымытую горницу.

Запах сырых опилок, смешанный с запахом чистой енисейской воды и свежего ветра, стоял над городом: где-то всегда что-то строили, достраивали, ремонтировали. На углах улиц места для курения — где попало в городе курить нельзя.

Вокруг Игарки в мерзлоте много таликов — сказывается отепляющая сила енисейских вод. Однако толща мерзлоты за пределами таликов почти такая же, как в Норильске, а температура горных пород только немногим меньше — минус три градуса. На талых «островах» растительность густа и обильна — береза, ива, черемуха.

В Игарке находится научно-исследовательская мерзлотная станция Института мерзлотоведения — подземные коридоры, лаборатории, где мерзлые стены мерцают металлическим блеском мельчайших кристаллов льда. В темных стенах мерзлого суглинка, пронизанных ледяными слоями и линзами льда, видны вмерзшие стволы деревьев, принесенных когда-то водой к этим берегам. Стволам двадцать тысяч лет.

В подземных лабораториях исследуют ползучесть мерзлых грунтов при различных условиях и нагрузках, замораживают образцы пород, воссоздавая прошедшие этапы развития мерзлых толщ. На специальных приборах определяют нагрузки, которые могут выдержать мерзлые породы под сооружениями, проверяют способность мерзлых толщ пропускать и задерживать воду. Многоцветный глаз поляризационного микроскопа разгадывает тайны возникновения ледяных кристаллов. Наверху, на открытых площадках, — тоже приборы. Наблюдения, анализы, опыты…

Дальше к востоку — Хатангский залив, море Лаптевых, Нордвик. Нордвик — это название бухты, полуострова, и поселка. Бухта почти круглый год забита льдом. Мерзлота до шестисот метров, а если считать рассолы с отрицательной температурой, насыщающие горные породы, то и до восьмисот метров. И круглый год температура мерзлоты минус десять градусов.

Если отсюда сделать бросок к югу, на север Байкала, в хребты Станового нагорья — Удокан и Кодар (высота три тысячи метров), то можно встретиться с таким явлением: мерзлота и переохлажденные породы идут там еще глубже — до тысячи трехсот метров, а температуры — до минус одиннадцати градусов, то есть все здесь еще суровее, чем на севере! И наряду с этим существуют сквозные, на всю мерзлую толщу, талики, по которым поднимаются струи незамерзающих подземных вод. А всего в нескольких сотнях километров к западу от Байкала, на той же широте, мерзлоты нет вовсе.

Но надо вернуться на прежний свой северный путь, к Нордвику. Дальше по северной трассе — тундры Анабара и Оленёка, а южнее их, где-то в середине восточной части Средне-Сибирского плоскогорья, — область самого мощного на земном шаре охлаждения пород и переохлажденных подземных вод (в известняках) — до тысячи пятисот метров. В скважинах долины реки Мархи крепкие рассолы не замерзают даже при минус трех градусах, и это можно условно назвать «жидкой» вечной мерзлотой. А почти на пятьсот километров южнее лежит поселок Мирный. Здесь мерзлота до шестисот метров, а температура пород минус три градуса.

Отсюда на восток совсем уже недалеко до Тикси, до порта Тикси, далекого заполярного поселка. Когда-то очень давно я проектировала для него водоснабжение и, попав туда много лет спустя, естественно, хотела посмотреть на свое детище, к тому же не совсем обычное: трубы там лежат в дощатых коробах на сваях и подняты над землей до метра высоты, чтобы грунт под ними промерзал и охлаждался подобно тому, как это происходит под зданиями в Норильске. Было любопытно, как все выглядит не на плане, а в действительности.

По чертежам трубы должны быть защищены от промерзания войлоком, засыпаны сухими опилками, крыши коробов покрыты рубероидом. По коробам ходить строго запрещено: если они поломаются — намокнут опилки, промерзнут и разорвутся трубы, люди останутся без воды.

Пароход стал на рейд в яркий день августа. К берегу пошел катер. Я не помню, как наши архитекторы запроектировали поселок, но мне казалось, что они должны были создать сказочный деревянный город, с бревенчатыми башнями и теремами, с резьбой в стиле старых сибирских посадов со всей их особенной, неповторимой архитектурой, обновленной современностью. В черные и густые полярные ночи он должен был быть особенно хорош. Тогда окна теремов и башен светились бы золотыми звездами. Заполярная сказка — таким мне виделся поселок Тикси.

Бревенчатые двухэтажные дома… Из всех моих мечтаний строители выполнили только одно — все было из дерева. Сказочности никакой.

Но вдруг появилось ощущение, что обыкновенность деревянного города чем-то нарушилась, оборвалась. Что-то мгновенно переменилось во впечатлении, но, что именно, сразу понять было трудно. Люди ходили непривычно высоко. Потоки людей, как статисты в театре модерн, двигались по каким-то непонятным конструкциям. По ним сворачивали в переулки, входили в дома.

И вдруг до меня дошло — это же мои короба с водопроводом. Они ходят по коробам с водопроводом! Шли семьями, с детьми на руках, шли привычно, как по тротуарам, и вдоль коробов были приделаны перила и устроены спуски и переходы. Школьники, наступая друг другу на пятки, пытались даже бежать.

Я настолько была озабочена судьбой труб, что даже не очень огорчилась серьезным изменением схемы водоснабжения: из круглого железобетонного резервуара, где полагалось быть воде, выезжали автомашины — в резервуаре был гараж.

Мне рассказывали потом, что перила на коробах поставили сначала на водоводе, подающем воду из озера в нескольких километрах от порта, после того как дежурный машинист насосной станции ночью, в пургу, сбился с пути и замерз. Потом замерз второй. И никто не хотел идти на озеро работать. В белой ночной пустыне единственной путеводной нитью в полном смысле слова оказалась поднятая над землей нитка водовода в заметенном снегом коробе. Тогда его уже основательно оснастили перилами, лестницами и превратили в «нормально действующую магистраль».

Тикси находится в пределах чуть ли не центра холодной мерзлой зоны, мерзлота здесь до шестисот и более метров, а температура пород почти до минус двенадцати градусов. В окрестностях поселка — подземные льды, оттаивание ничтожно мало — в гальке, и то всего до шестидесяти сантиметров.

Вся береговая полоса Арктики от Диксона до Чаунской губы на Чукотке — край самой суровой, материковой, как ее называют, вечной мерзлоты. Но парадоксы мерзлоты неистощимы. Полюс холода находится в Оймяконе, юго-восточнее Тикси, и именно вблизи полюса холода лежат гигантские, никогда не тающие наледи. Они создаются мощными незамерзающими источниками глубинных, подмерзлотных вод, пронизывающих снизу вверх всю мощную мерзлую толщу. В хребтах Верхоянском, Черского и Колымском целые скопища таких наледей, и струи «живой» воды поднимаются по глубоким разломам в земной коре. Кстати, чуть южнее полюса холода и того узла, где сходятся хребты Верхоянский и Сетте-Дабан, находимся мы сейчас в своей избушке.

Самая мощная, Кара-Нехаранская наледь лежит в долине реки Момы, притока Индигирки. Ее площадь — двадцать шесть квадратных километров. Поблескивая, вода бежит среди льда всю заколдованную морозом зиму. В шестидесятиградусные морозы вода разливается на скалы и снежные поля, растекается по долинам и замерзает. На слои льда падает снег, снова набегает вода и снова застывает. Теплые воды снова поднимаются сквозь разломы, оттаивают вокруг себя мерзлые породы и создают талики.

После Тикси трудно не заскочить мысленно к себе в Якутск, хотя это и не близко — больше тысячи километров прямо к югу по меридиану, вверх по Лене. В Якутск теперь переместился центр научно-исследовательской «мерзлотной» мысли: здесь Институт мерзлотоведения Сибирского отделения Академии наук СССР, молодежь, энтузиасты-мерзлотоведы. В Якутске главные подземные лаборатории на глубине двадцати пяти метров, просторные и прекрасно оснащенные специальным оборудованием.

Летом в районе Якутска обычна тридцатипятиградусная жара, можно купаться в теплой озерной воде, в полях под дрожащим от зноя раскаленным воздухом (земля оттаивает на три-четыре метра) стоит спелая пшеница, а зимой морозы до шестидесяти пяти градусов и мерзлота до двухсот — четырехсот метров. Ртуть на градуснике в подземелье — каждый может убедиться, спустившись туда, — неизменно держится на минус четырех градусах.

Любопытно, что к севу здесь приступают тогда, когда почва оттаяла только на глубину пахотного слоя — за плугом в борозде сверкает лед. Собирают хорошие урожаи и полагают, что этому помогает вечная мерзлота: над ее слоем накапливается вода — конденсационная, дождевая и талая.

Под Якутском, на другом берегу Лены, на обширной внутренней равнине, сложенной суглинками и песками, находятся знаменитые котловины, загадочные впадины, происхождение которых до сих пор окончательно не выяснено. Такие же, впрочем, котловины покрывают и северные полярные равнины междуречья Яны-Колымы, Аляски и Канады.

И вот дальше по северному моему пути лежат устья Яны и Индигирки. Названия звонкие и манящие. Здесь я не была, но знаю: тут так же холодно, как и на тиксинской земле, и на обширнейших равнинах, сложенных мерзлым суглинком со льдом, вечная мерзлота идет на такую же глубину.

Теперь остался только один бросок — к Чукотке. Чаунская губа «смотрит» в Восточно-Сибирское море, или, что то же, в Ледовитый океан, который по-отечески заключает в свои объятия все прибрежные моря. В Певеке мощность мерзлоты уже уменьшается до двухсот метров, но мороз в грунте все еще держится — минус три-четыре градуса.

Огибаю Чукотский полуостров. Мыс Шмидта, Ванкарем, Уэлен… Места почти легендарных событий — челюскинская эпопея, ледовый лагерь Шмидта, первые герои летчики. Это было здесь…

Узкий Берингов пролив (в ясную погоду видна Аляска!), и я попадаю в бухту Провидения.

Удивительный край. И не потому, что он богат, что хранит в себе вольфрам, олово и многие другие «драгоценности», а потому, что очень уж необычен этот дальний наш форпост, стоящий в полном смысле слова на краю света. Как-то сразу впечатляет он и остро воспринимается.

Кажется, что в этих суровых горах под тихим небом, от океана на севере до океана на юге — Чукотская земля омыта океанской водой — все настраивает на высокую гармонию окружающего.

Громады черных гор покрыты у подножий мхами и лишайниками. Мелкие бухты — Хэд, Всадник, Эмма — лежат в бухте Провидения, как растопыренные пальцы руки. С крутых уступов падают вниз тонкие ниточки водопадов. В октябре по ночам за остриями вершин ложатся бледно-голубые лучи северного сияния.

Цветные мхи устилают берега бухты. Они отражаются в ее водах вместе с темными плечами гор в белых пятнах не растаявших за лето снегов. Мхи звучат всеми оттенками теплых и холодных тонов — от бледно- до темно-зеленых, от лимонно-желтых до коричнево-бурых, от нежно-розовых до кроваво-красных. Красоту чукотских мхов не изобразил еще ни один художник, и, наверное, это до конца невозможно — всегда за холстом останется самое главное.

Климат морской, влажный, мерзлота не превышает ста метров, и породы почти «теплые» — около минус полутора градусов.

В моей памяти Провидение — это полярная станция с белыми метеобудками, глянцево-черноволосые чукчанки в пыжиковых расшитых кухлянках, долгие выезды по серо-зеленым взъерошенным волнам бухты на крохотном катерке-кузнечике в дикие скалистые заливы, ночевки без палаток под скалами, жареный копалькен (пропахшее моржовое мясо — чукотское лакомство), баня в самолетном ящике, магазин, где со всей Чукотки принимают моржовые клыки и меха и продают швейцарский сыр и персиковый компот по вдвое сниженным ценам. Это электростанция в палатке, новый барак, где живут молодожены и по полкам расставлены детские игрушки, а детей еще нет; лай песцов по ночам под окнами, пышные оранжевые хвосты удирающих между камней лисиц, вспугнутых на рассвете звоном моего ведра у источника; россыпи камней, обвалившихся в море у мыса Лихачева, неистовый прибой громадных волн, идущих с океана, птичьи базары и первозданная тишина расселин.

Сейчас в Провидении уже чуть ли не город.

…Вот и прошла передо мной страна вечной мерзлоты со всеми своими особенностями и странностями и самобытным очарованием. И конечно, с людьми, живущими на ней и приверженными ей, — мои воспоминания наполнены голосами моих друзей и тех, кто повстречался мне на пути.

Теперь я могу рассказать обо всем этом завтра на прииске.

ДВИГАЮЩИЕСЯ КУСТЫ

Узкое ущелье, жара, желтое небо, непроницаемое и давящее. Идем вверх по каменистому ложу небольшого ручья и удивляемся необычному виду долины: берега ручья и склоны его делаются все более выпуклыми и как бы сдвигаются. Русло завалено упавшими деревьями, вывернутыми пнями, кустами, лежащими вверх корнями. Что здесь происходит?

Местами воды в ручье совсем не видно. Деревья, еще растущие на склонах, выгнули свои стволы и стали похожи на татарские ятаганы или кривые сабли. Это мерзлотный пейзаж. Мерзлота очень любит спускать на своей «спине» оттаявший на склонах разжиженный грунт. Ученые называют это солифлюкцией, то есть течением почвы.

Там, где летом земля оттаивает всего на двадцать — тридцать сантиметров и сильно переувлажняется от стока ли воды с гор, от конденсации ли водяных паров воздуха, грунт начинает сползать, частично перемешиваясь и изменяя структуру.

Карабкаемся вверх по откосу. Шаг за шагом перед нами раскрывается удивительное зрелище. Грунт на больших участках склона, метров двести длиной и метров пятьдесят шириной (высотой), сполз вниз. Перемешалось все, что здесь росло, и вдоль подножия склона создались из всего этого вытянутые гряды. Возникли широкие голые «дороги», лишенные кустов, деревьев и дерна. Искалеченные, растрепанные кусты, торчащие корнями пни. Все это местами перекрыто разжиженным грунтом и грязевыми воронками — грунт здесь просочился вглубь.

На «дорогах» тут и там видны полукруглые цирки и натечные грунтовые выступы, они совсем изменили облик долины.

Пока Володя замеряет рулеткой размеры блестящих мокрых «дорог», я поднимаюсь выше. Вот и одна из причин бедствия. Пеньки, пеньки вокруг: строился поселок, и подряд рубили лес. От вырубки усилилось протаивание. Но ясно, что не эта причина главная.

Там, где каменистая грива переходит в каменистый водораздел, на спуске к травяному косогору на небольшой терраске выходят грунтовые воды. Они отепляют и переувлажняют почву. Сейчас воды нет из-за засухи. До мерзлоты здесь всего тридцать сантиметров. Но и эта причина не самая важная — не по масштабу событий.

А вот наконец и она — основная виновница: на многих квадратных метрах в верхней части склона снят моховой покров. Как часто эта травма, наносимая природе человеком, оборачивается против него же! Нужно строить дома — рубят лес, нужно конопатить амбары, утеплять шахты и смотровые колодцы — снимают мох. И ведь бывает так, что построенные дома сползают вместе со склоном…

Такими действиями человек только убыстряет солифлюкцию. Но она свободно развивается и естественным путем и поэтому распространена на земном шаре и в областях с холодным климатом, и в горных районах умеренных широт, и в высокогорьях даже тропических стран, особенно же там, где есть мерзлота.

На севере солифлюкция происходит почти на уровне моря, а в теплых странах, например в Японии и Швейцарии, — на высоте около двух с половиной километров, в горах Африки — около четырех.

Люди изучают законы, по которым движутся солифлюкционные грунты и каменные россыпи, ищут способы укрепления склонов, выводят формулы, определяют сложные зависимости.

Мы лазаем с Володей вверх и вниз по склонам. В разрывах грунта видны переслои мха и торфа. Много трещин шириной до полуметра, секущих эти слои, есть даже небольшие «сбросы» на два-три метра.

Нежные, поздно развившиеся листики кустарниковой березы печально висят: кусты разорваны движениями грязевого потока на несколько частей. Грунт, скользя вниз, оставляет на пути ветки — по одной, по три. Некоторые кое-как удержались и прижились, а другие погибли, остаток же основного куста или валяется внизу, прижатый камнями и пнями, или в целости, хотя и в согнутом положении, растет среди хаоса, загромоздившего ручей.

В результате долину можно перейти «посуху» от одного склона к другому.

Пни на склонах, оставшиеся на месте, как бы обтекаются со всех сторон, почти как водой, потоками грязи вместе с мелкой травкой и цветами, как-то ухитряющимися жить на такой «походной» основе. Наиболее прочным оказывается кедровый стланик.

В верховьях ручья крутизна склонов заставляет нас подтягиваться вверх, держась за кусты, пеньки и ветки, за траву и кустики голубики и багульника. Хватаемся за корни брусники толщиной миллиметра три. Они, как резиновые шнуры, крепко прошивают и переплетают пышный моховой покров вместе с травами и мелкими растениями.

Вот тут мы и делаем наше маленькое открытие: корни брусники удерживают грунт склона от сползания! Там, где сохранилась брусника, нет движения грунтов. Хорошо видно, как почти оторвавшиеся пласты земли со щебнем и мелкой галькой, влекомые неудержимой силой движения общей массы, повисают на этих крепких, полных сока «канатах».

Карабкаемся круто вверх, почти касаясь земли. Несмотря на жару и сухость, пахнет сырым мхом, корнями, лишайниками и багульником. Кедровый стланик, этот веселый завсегдатай каменистых склонов и горных вершин, поднимает то тут, то там свои пушистые зеленые рога.

Мы идем домой.

Володя домосед. Если нет работы, он тут же ложится спать, иногда даже в шесть часов вечера. Засыпает мгновенно, спит беспробудно.

ФАЛЬШИВЫЙ ИСТОЧНИК

Сегодня с таким же трудом, как и вчера, пробираемся мы среди завалов кустов, пней и засохших корней по ложу уже другого ручья. Из-под солифлюкциоиных наплывов здесь выглядывают и кусты кедрового стланика, которые вместе с березой как-то ухитряются там существовать. По окраинам наплывов, как высохшие крокодилы, лежат толстые полосы грязевых потоков. Ручья собственно не видно, берега его, как и в той долине, почти сомкнулись.

Садимся отдохнуть. Жара невыносимо тягостна. Нечем дышать от гари. На солнце свободно можно смотреть. Тихо. И вдруг какой-то тонкий звук проникает сквозь жаркую тишину. Какой-то слабый и такой знакомый, мелодичный голос-разговор. Поднимаюсь немного по склону вверх, смотрю вокруг.

Ну, конечно, вот он — источник. Настоящий источник. И небольшая вороночка на месте выхода, и прозрачный стеклянный язычок излива, и ложбинка стока. Я вспоминаю, что мне говорили: есть в долине не замерзающий почти всю зиму родничок. Но постоянным он, я знаю, может быть только в том случае, если поднимается снизу, с большой глубины, из-под мерзлоты. Однако сквозных таликов здесь как будто нет. Так что же?

Надо его рассмотреть. Следов наледи не видно, возможно, их перекрыли свежие оползни грунта. А может быть, его питают воды разрушенных пород на гольцах? Но сейчас засуха, а вода бежит. И воды в родничке литров восемь в секунду. Неужели подмерзлотный?

Беру пробу воды, делаю анализ. Температура чуть холоднее речной воды. Анализ показывает типично речную воду. Ты, оказывается, загадочный, ручей. А загадки положено разгадывать. Мы спускаемся ниже, к сухому руслу ручья, и Володя метров через пятнадцать вверх по долине роет несколько закопушек — мелких шурфиков в оползневых террасах. Так и есть! Они все мерзлые. Галька и щебень русла вблизи берега, переслоенные мхом и торфом, промерзли за то время, как от них отошел отеплявший их ручей. Промерзли так, что теперь в них образовалась «вечная мерзлота», хотя ей, может быть, от силы несколько лет.

Остается проверить еще одно — путь воды под землей. Мы завтракаем около ручья, пьем его студеную чистую воду и начинаем наши поиски. Сила Володи здесь как раз к месту. Я провожу мысленно путь от верховьев долины и от нижней ее половины к нам, к источнику, и показываю Володе места, где надо по склону заложить такие же шурфики. Он снимает лопатой талый слой, потом рубит кайлой мерзлую землю со щебнем, со льдом. Во втором шурфике тоже мерзлый грунт, а в третьем половина его уже талая, в пятом и восьмом — совсем талый, и шурфики эти уже полны воды. В одном месте вскрыли слой льда сбоку, видно погребенную осенью наледь.

И вот наконец мы устанавливаем извилистый путь водного потока в узком прогретом таличке среди щебня и трещин глинистых сланцев борта долины. Жителям не приходит в голову, что этот родник — их бедный, зажатый уже смерзшимися отвалами ручей, что это он протянул сюда вверх свою живую «руку».

А остальная вода ручья движется, видимо, где-то в глубине русловых отложений, в толще гальки и хаотичного нагромождения обвалов, в виде уже глубокого подземного потока, и эти отвалы предохраняют его на большую часть зимы от мороза, вернее, задерживают его промерзание, и источник долгие месяцы изливает воду, а зимой наращивает наледь.

А еще глубже, под засыпанным ручьем, бежит его подрусловой поток, и где-то он впадает в такое же скрытое подземное течение основной реки. Под многими, даже совсем сухими сверху, руслами рек движутся в глубине такие невидимые потоки и идет своя тихая, трудная, с постоянной борьбой, жизнь.

УЕДИНЕННЫЕ ПУТИ

Долина выглядит необычно. Кажется, реку куда-то убрали, все днище и террасы от края до края разрыты и разворочены шурфами. За горами щебня не видны узкие водоотводные канавы. С верховьев на высоких опорах тянутся деревянные акведуки, в сторону уходят разводящие воду деревянные короба. По деревянным подмостям старатели катят металлические вагонетки и тачки. Работают вручную: воды в реке мало и драгу установить нельзя.

В большую засуху работы почти прекращаются. Вот и сейчас больше половины тачек и вагонеток бездейственно подняли вверх свои белые, как кости, отполированные человеческими ладонями рукоятки. Много сухих лотков.

Нас обступили старатели. Видно, что был у них где-то общий разговор, может в столовой, о том, чтобы расспросить меня поподробнее о мерзлоте. Поэтому сейчас, завидя нас, люди бегут издалека, перепрыгивая через канавы и ручьи. И вот у вывороченной коряги, среди пней и серых куч отмытой гальки и песка, начинается эта неожиданная для меня беседа. Конечно, я так и знала, вопросы о мерзлоте, о таликах, о воде — ведь в этом их жизнь и ежедневные мучения.

И я рассказываю им прежде всего о том, как мы с Володей разыскивали подземные пути фальшивого источника, того самого, который они считают незамерзающим, и что это всего-навсего их ручей. Все поражены — никогда бы не подумали!

Так, значит, талики. Талые водоносные породы среди мерзлоты. Почему они возникают и чем поддерживаются? В таликах сохраняется много тепла, но постепенно зимой это тепло теряется, как теряют его выключенные трубы водяного отопления.

Вода таликов мешает старателям работать: она заливает шурфы, которые они проходят в русле реки, в мерзлоте, но в то же время дома, на берегу, им ее не хватает. Береговые колодцы нередко и летом пересыхают, а зимой, наоборот (откуда бы!), заливаются водой и заполняются льдом. Почему это все?

Я сообщила о документах, найденных мной в архиве. И все оживились: людей-то они, оказывается, знали — и Суваева и Шуганова. Работали они здесь! Рассказала, как погиб колодец из-за того, что проходили его «проморозкой», и почему из берегового колодца у дома может уйти вода: летом — потому что протаяло мерзлое основание, а зимой — промерзли подводящие воду таликовые пути.

Собаки не дают нам разговаривать: на это непредвиденное собеседование я пришла не одна, а в сопровождении нескольких поселковых собак, неизвестно кому принадлежащих и временно привязавшихся ко мне. Они все время ходят за мной, каждая хочет своей доли моего внимания и нескольких секунд ласки.

Старатели пытаются их отогнать. Не надо! Мое присутствие кажется собакам достаточным основанием для того, чтобы остаться здесь. Особенно привязался ко мне большой ласковый пес Пискун, вот и сейчас он пытается оттеснить от меня и людей и собак и наступает всем на ноги. Длинная, черная, в пятнах Пальма любит лизать мне руки. Еще прыгают Шельма, Спирт и Муха. И почему только человек говорит: убью, как собаку, изобью, как собаку? За что?

Старатели пожимают плечами:

— Мы вроде их не трогаем.

— Так вот, о чем вы говорили, все понятно, — слышу я несколько голосов сразу. — А вот откуда зимой в совсем сухом шурфе, что бьем в реке, вода берется — вот то загадка. Мороз страшный, неделю бьем — ничего, и вдруг прорывает, еле вылезти успеваем наверх. И шурф пропал, и работа, даже если лед повыколешь, вода идет и идет, не откачаешь. А где она была до сих пор? Еще и наледь разольется от той воды по всей долине. И сколько раз так бывало, на скольких ключах!

И я спрашиваю, как проходили шурф. С пожогом? Жгли костры в шурфе?

— И так и так бывало. Разве ее в мороз кайлой возьмешь, мерзлоту? А нам еще погреться надо.

— Да подожди, Филат, на Усове шли без пожогов…

— А я и говорю — и так бывало…

Как попонятнее и пояснее описать им картину залегания и постепенного промерзания подземной воды в подрусловых гальке и песке?

Живой подземный поток движется в рыхлых, породах в окружении мерзлоты. Вода отдает грунту свое тепло и пробирается в нем по узким или широким таликовым «трубам» — плоским, раздутым или имеющим другие разнообразные формы. Местами талики то расширяются, то сужаются, иногда соединяются между собой. Скрытые, уединенные пути избирает вода. Трудные пути.

Под землей в толще речных отложений русла создаются целые разветвленные системы таликов, что-то вроде лежащих таликовых «деревьев» с ветвями и сучьями с той разницей, что ветви таких «деревьев» на своих концах срастаются со «стволами».

Такой подземный талый «ствол» лежит обычно в середине русла или у борта долины или прихотливо изгибается от берега к берегу. И очень важно, откуда поступает в него вода. Если это только летние запасы, то вода быстро стекает и галька осушается, разве что мощность такой гальки с песками достигает многих метров. Но если на дне выходят глубинные подмерзлотные источники, река может всю зиму, до самого таяния снега, изливать на поверхность воду и создавать огромные наледи.

Зимой таликовые пути сужаются, от промерзания рыхлой толщи таликовые «деревья» делаются тоньше, и напор в них от этого возрастает. Он может стать очень большим, и тогда вода пробивает мерзлые стенки и врывается в шурф. А если старатели к тому же еще грели землю кострами — все происходит значительно быстрее.

Мои слушатели сидят довольно живописно — на досках, тачках, а кто просто на корточках. Горожанину мы, наверное, напомнили бы сцену из пьесы о золотоискателях, поставленную знающим материал режиссером. Постановка в современном стиле — декораций почти нет, если не считать серых куч вынутой земли, создающих довольно унылый фон. На первом плане пустые тачки и лопаты.

Персонажи колоритны — силач блондин, светлые волосы вразлет, лицо темное от загара и пыли с яркими маленькими цветочками голубых глаз. Рядом типичный «приискатель» старых времен, откуда-нибудь с Олекмы или Витима, в примелькавшихся уже здесь широченных штанах, с синим кушаком и рубахе, расстегнутой до пояса.

Расставив ноги, стоят коренастый пожилой мужичок (оказалось, бывший летчик на пенсии) и похожий на цыгана парнишка. Парнишка упирается одной ногой в тачку, чуть вытянул губы. Он то вступает в разговор, то, когда его опережают, облизывает губы и трясет кудрями, как в танце. Еще один — с профилем Паганини, с черными лоснящимися волосами, в рыжих прожженных штанах и какой-то пестрой безрукавке — сидит на тачке, обхватив руками колени. Кто стоит, опершись о плечо соседа, многие опустились на скрещенные лопаты — это здесь любят: земля холодная, камни тоже, а мох к тому же еще и мокрый.

Наш интерес взаимный. Мне важно знать, что они видели и что думают. Эти люди читают книгу Земли своими глазами, в подлиннике. У старателей хорошая память, верный глаз и удивительная приверженность к фактам. То, что в архивах спорно и мертво, здесь живо.

Вдруг я слышу:

— А помните, ребята, как на Сизом вода прорвалась из-под мерзлоты? Хлестала, жуть, как из брандсбойта, двести ведер вычерпали…

— А как из плотика со дна шахты била, расскажи, Митяй! Мы-то думали, чем глубже, тем мерзлота сильней, а тут под ней — вода!

Я записываю: обнаружились межмерзлотные воды, и еще какие — в таликах трещин коренных пород, ниже мерзлой рыхлой толщи гальки и песка! Трудно себе представить, что вода добралась до этих трещин. Ну, а уж коли добралась, течет она там свободнее и быстрее и вроде под прикрытием мерзлоты сверху. Понятно, что когда старатели «копнут» такую сильно трещиноватую породу, из нее под напором начинает бить вода.

— А помнишь на Верном тебя на веревке еле вытащили? Ого, смеялись-то! А до того ни капли не было…

И я опять записываю — и где хлынуло, и как хлынуло, при какой обстановке и сколько времени качали помпой или отливали вручную… Подсчеты эти помогут мне судить о том количестве воды, на какое зимой могут рассчитывать люди.

Потом вперед вылезает этот маленький, с острыми умными глазами парнишка, почти мальчишка, которого я приметила много дней назад. Для важности и солидности он вытаскивает пачку папирос, не торопясь, чтобы я видела, тянет из нее одну и говорит белокурому великану:

— Степан, чего не говоришь о сушенцах, как мы намучились? — И мне: — Шурфы мы били, сняли мерзлый торф и гальку, пошла разборная скала, и ни воды в ней, ни мерзлоты, сушенцы, одним словом. Бери руками и вынимай по камню. Вынимали, вынимали — раз! Едва успели выскочить — вода!

О сушенцах можно рассказывать много — и об алданских, и о забайкальских, да и о здешних тоже. Капризные, коварные места. Могут быть они и в гальке, и в песках (тогда рассыпаются, как талые, и это уже «сухая мерзлота») — ни воды, ни льда. Неожиданная вода в сушенцах по тем же причинам, что и в трещиноватой породе: через оттаявшие стенки она врывается потоком.

Интересно, что сушенцы могут быть мощностью во много метров и переслаиваться не только мерзлыми породами, но и водоносными слоями, лежащими на мерзлых пропластках.

Великан улыбается доброжелательно:

— Что поделаешь — природа! Злимся на нее, на вашу мерзлоту, а понимаем, что она природа.

Представляю, как много недоумений появляется здесь у людей с этой водой и с этой вероломной мерзлотой.

ЧУДЕСА

Однажды утром, когда даже очередная старательская смена еще спит или только просыпается, сквозь сон я слышу снаружи протяжные крики. Что-то неясное, гнусавое, слова непонятные, и интонация необычная.

Пытаюсь уяснить, что это такое, соединить воедино тягучие звуки, окончательно сбрасываю сон и поднимаю голову.

— Ну́-у-га, ну́-г-а…

Ну́га? Что такое ну́га? Южное тягучее лакомство? Не может быть. И кому чуть свет нужна нуга?

— Ну́-у-у-га…

Голос то слабее, то сильнее: видимо, крутые тропки вокруг гостиницы с ямами и буграми, оставшимися от канав и отвалов, с осокой и полузасохшими болотцами то снижают силу голоса кричащего, то повышают ее.

— Ну́-у-га… Лу́-у-у-уга-а…

Теперь уже лу́га. Что такое лу́га? Почему он кричит? Продает что-то? Володя высунул из спального мешка голову и тоже слушает. Лицо его по-ребячьи припухло и немного удивлено.

Я быстро одеваюсь, всовываю ноги в сапоги и выскакиваю на улицу. Навстречу — неяркий свет задымленного пожарами белого раннего солнца. По-прежнему желтое небо, роса на сухих травах и свежий ветерок с гор, почти не видных в туманно-молочной дымке. И у самой земли, в остатках тумана, вижу ноги, как в белых рыхлых волнах, серые штаны, завязанные у щиколоток. А вверху, как в недопроявленном снимке — кусками, большая шляпа, и руки, раскинутые широким крестом, и под ними что-то колышется — яркое, праздничное.

— Лу́-га, лу́-га, — речитативом, нараспев, теперь уже только для меня и глядя на меня произносит человек. — Лу́-га, лу́-га, бери, хоросый. Редиза тозе хоросый, лу́га совсем, совсем хоросый, сывезый…

Можно не поверить своим глазам. Лук — зеленый, крепкий, самый свежий, куда уж свежее, с грядки. Редиска красная и упругая с темно-зелеными резными листьями. Все это в двух плоских круглых корзинах на качающемся коромысле. И приветливо улыбающийся старый кореец, с редкой седой бородкой из отдельных волосков, как из проволоки.

— Лу́-га, — говорит он удовлетворенно, снимает коромысло и ставит корзину на землю. — Редиза.

Он очень доволен, что я удивлена и что рада. Мне и так уже все видно, но он наклоняется, берет в руки крепкие красные шарики редиски и хрустящие перья лука, разбирает их по перышку, показывает мне свои богатства.

Откуда же он это взял, кудесник? Все такое благоухающее, свежее. Здесь, в этом холодном безземельном краю, где все привозное, где в тридцати сантиметрах мерзлая ледяная земля, откуда? Здесь даже траву, свежую траву не просто найти, и ее скупают прииски для лошадей у любого по рублю за килограмм, не сено, а траву. Откуда же все это?

Я радостно киваю, улыбаюсь: сейчас, сейчас, конечно, возьму и лук и редиску, только сбегаю за кошелькам. И я прыгаю через ямы, врываюсь через высокий порог в избушку, где Володя с торчащими на макушке вихрами сонно складывает свой мешок, и весело кричу ему:

— Там у корейца зеленый лук и редиска. Давайте брезентовый мешочек для продуктов.

Володя так же сонно и хмуро достает мешочек и идет на улицу.

И пока он сосредоточенно укладывает отобранные мной овощи, я рассматриваю корейца. Мне интересно — откуда же у него все это?

— Сама растила, — говорит он улыбаясь. — Шибыка трутна, земля носила с реки, наверх, наверх до дома.

— Землю из реки?

— Из реки. Ила хоросая, растет на ней все хоросо. Надо кормила много, удобряй, носи много раз, ходи туда-сюда, много корзина ила таскай, много вода носи, поливай. Огород делала, воду таскай я и мальчиза, внука моя. Поливай много.

Он улыбается. Мне тоже радостно, и не только потому, что у нас будет королевский завтрак, радость моя шире. Мне очень дорого, что этот старик со своими внуками создал здесь, на этой холодной земле, то, что другие не могут, не привыкли, не умеют. Это ведь тоже творчество, творчество рук и души.

И цена у него не сказочная, а вполне реальная, а по условиям окружающим так даже небольшая. Расспрашиваю корейца, с кем живет. С семьей?

Жена, дети, внуки. А кто еще сажает здесь овощи? Старатели сажают? Нет, только корейцы. А сколько здесь корейских семей? Пять-шесть. Все сажают? Все. И для себя, и на продажу.

— Маракофь тозе, — говорит он. — Пока нету, совсем продала, дома есть, хотес — приходи.

Он показывает в сторону на домики у реки.

— Придем, конечно, придем, а можно он сейчас пойдет? — Я показываю на Володю, но знаю, что я потом тоже приду, и, может, не раз, посмотреть огород и семью и взять с собой на дальнейший путь всей этой снеди, хотя бы на ближайшие дни.

Кореец согласно кивает головой и улыбается.

— Но́сю холодно, но́сю закрывай грядка, мески бумасный, снаешь, тряпки, однако, все надо, холодно, нельзя, все погибай-пропадёс, все погибай-пропадёс…

Сибирское «однако» в речи корейца звучит приветливо. Корейцев я встречаю не в первый раз: я работала с ними еще раньше на Дальнем Востоке. На редкость честный и трудолюбивый народ.

Разговор у стариков сохраняется прежний — характерный и своеобразный. Но когда перед обедом мы появляемся с Володей у домика Ли Хвана, с нами на чистом русском языке разговаривает его внук — пухлогубый хорошенький Мик.

— Моя самая молодая внуга, — ласково говорит Ли Хван.

Огородик совсем крошечный, с грядками, темными от воды. На грядках, как в оранжерее, кустик к кустику морковные листья, лук, редис.

— Моя внуга совсем хоросо читай руски, совсем хоросо…

КУСОЧЕК ВЕЧНОСТИ

Я попросила достать со дна шахты кусок мерзлой породы побольше. И вот она у меня в руках, обжигающая холодом, влажно блестящая, подтаивающим льдом глыба льдо-грунтового «мрамора». Выпирают прозрачные или густо-белые, как молоко, кристаллы льда. Прозрачные льдинки от ударов белеют и пронизываются множеством невидимых для глаза трещинок.

Как прекрасно это сочетание в одном куске молочно-белого и прозрачного льда и тонких стеклянных прожилок, извилисто бегущих по плотному черному суглинку, будто пронизанных мельчайшими бриллиантиками ледяного пота!

— И сколько же ему лет? — спрашивают меня старатели. — Постарей нас, гляди, будет?

— Немного, — улыбаюсь я. — Тысяч десять, наверное, есть, а может, и побольше.

— Вот она, значит, настоящая вечная мерзлота, — говорит один из стоящих рядом. — Серьезная штука, никуда не денешься, действительно вечная.

Они откалывают и себе по куску и, наверное, в первый раз с таким любопытством их разглядывают.

— Значит, держу я вроде кусочек вечности?

— Смотри не урони, получишь сегодняшний день, — говорит другой.

Народ здесь очень разнообразный: служащие и рабочие, приехавшие с семьями и в одиночку, неудачники и серьезная молодежь, набирающая деньги на учение — на стипендию-то с семьей не проживешь.

Удивительно то, что «длинный» рубль — не главное, хотя за ним тоже едут, и плохого в этом ничего нет: работа трудная, житье нелегкое. Тем более если он нужен на учение, или квартиру, или еще на какую-то ясную цель.

Неожиданно сзади подходит геолог Шубин вместе с помощником маркшейдера Чурикова, того самого, что сажал нас на Юдоме в лодку. Шубин недавно вернулся из Магадана и, видимо, слышал там о наших дискуссиях о мерзлотных терминах, потому что вдруг спрашивает:

— Ну как, жизнь наша идет, а вечные вопросы о вечной мерзлоте остаются? Никак не уточним, как называть, никак не придем к единому мнению? Вечная или многолетняя? Напрасно все это. Стоит ли спорить? Любой человек, к кому ни обратись с вопросом, что такое вечная мерзлота или мерзлый грунт, ответит вам, что он знает и что это просто, а ученые-мерзлотоведы и до сих пор не решили, что называть мерзлым грунтом и надо ли называть мерзлоту вечной.

Он, конечно, не совсем прав: что такое мерзлый грунт — решено давно. Я повернулась к своему соседу, рабочему средних лет:

— Ну, вот вы скажите, что такое по-вашему вечная мерзлота? Знаете?

Ответил он не торопясь.

— Как не знать. Ясно, внаем, мерзлый, значит, грунт.

— А что значит мерзлый?

Рабочий улыбнулся, думая, видно, что в вопросе кроется какая-то хитрость.

— Мороженый, видно ведь.

И я стараюсь ему помочь и добиваюсь:

— А что в нем особенного по сравнению с талым грунтом?

И он безошибочно говорит:

— Лед.

Правильно. В этом все и дело. Так оно и есть. Но некоторые ученые считали, что лед не обязателен, была бы отрицательная температура. Тогда получается, что и вода с отрицательной температурой будет мерзлотой. Ведь сильно минерализованные воды в грунте замерзают при двух-трех градусах ниже нуля. Условно мы иногда называем такую отрицательно температурную воду «жидкой мерзлотой», но это, так сказать, для себя, вне категорий.

Большинство считает вечномерзлой или просто мерзлой (в отличие от сезонномерзлой) ту породу, которая содержит лед. А породы с отрицательной температурой переохлажденными. И воду переохлажденной.

Детали разговора рабочим стали скучны, да и темнело, и мы двинулись к нашему дому. Шубин продолжал расспрашивать меня: почему все же вечная? Откуда это пришло — вечная?

Слова эти старинные, термины сибирских старателей, золотоискателей, возникли они давно, еще тогда, когда люди начинали рыть землю, строить и мыть золото в этой холодной стране. Они долбили ее — неизменную, всегда вечно твердую, каменную, вечно мешавшую им и строить, и сохранять на ней построенное, и сберегать воду. Она вечно мешала им жить.

Позднее, включившись в борьбу, наука вместе с людскими бедами взяла себе и слова. Так «вечная мерзлота» вошла в литературу.

Ученые условились под термином «вечная мерзлота» понимать те породы, которые образовались и недавно — два-три года назад, и давно — тысячелетия и больше. Надо как-то отличать породы долгое время мерзлые, постоянномерзлые, многолетнемерзлые, непрерывномерзлые от сезонномерзлых, мерзлых на одну зиму.

Шубин спрашивает:

— Значит, вечная мерзлота — это порода?

— Да, но, кроме того, она явление. Говорят — появилась вечная мерзлота. Ушла вечная мерзлота. И еще — она состояние. Говорят — там на талик, там вечная мерзлота.

Так что же она такое? И то, и то, и то.

Общность понятия и различное толкование термина некоторые ученые считали результатом ограниченности, недоработанности, незрелости науки.

Появились возражения против слова «вечная». Не дань ли это мистике? Противники термина задавали каверзные вопросы, вроде: «Вы построили дом на мерзлоте? А потом говорите, что мерзлота ушла, исчезла, на чем же стоит ваш дом? Ни на чем? Значит, вечная мерзлота — понятие идеалистическое, нематериальное! И звучит как-то несовременно, вроде вечной загробной жизни».

А на самом деле термин «вечная» условный. Условная «вечность». В мерзлоте главное — лед. Мерзлота — это оледенение, подземное оледенение. Поэтому она вполне может «захватить», «проникать» в земную кору, «уходить», когда лед будет превращаться в воду. Может «подниматься» и «опускаться». Никакой таинственности, потусторонности и идеалистичности во всем этом нет. Вода пронизывает горную породу. Замерзает вода — породу пронизывает уже лед. Мерзлота может «уйти» из грунта, на котором стоит дом, и дом не останется на воздухе: «уйдет» только оледенение, лед превратится в воду и под домом останется талый грунт.

Слова «вечная мерзлота» оказались все же самым емким, самым коротким и ясным термином, наиболее четко, понятно и правильно передающим суть явления. Самым живучим и… поэтичным.

Им в спешке не пренебрегают пользоваться даже его враги, когда длинные собственные определения некогда бывает выговорить. Ведь это очень длинно — многолетнемерзлые горные породы, область многолетнемерзлых горных пород. Не короче ли — область вечной мерзлоты, зона вечной мерзлоты. Можно — мерзлая зона литосферы, когда думают о толщах мерзлых пород. Сейчас споры несколько поутихли.

Пока говорят и пишут по-всякому. И вечная мерзлота и многолетнемерзлые породы. И мерзлотоведение и геокриология. И область вечной мерзлоты и криолитозона. И мерзлая зона литосферы.

В ДОЛИНЕ ПОЮЩИХ СКАЛ

Тонкий свист, как от полета пуль, встретил нас внизу. Было непонятно, откуда он исходит. Спустились мы в эту узкую сырую долину с огромным любопытством. В темном ущелье пели скалы. Целый оркестр тянул длинную непрерывную мелодию. Звуковые нити переплетались, некоторые вдруг исчезали, уходили с замирающей жалобой, новые рождались, свивались в плотные, упругие и стойкие мелодии.

Ветры в этой долине сильны, постоянны и так характерны, что получили название «свистунов». Говорят, что поющие долины есть еще у Черного Улова и на Юдоме у базы Ытыга.

В материалах прииска о них сказано: «Действуют свистуны на суженных участках долин, выше и ниже которых или с двух сторон спускаются с незащищенных водоразделов мощные потоки воздуха. Со страшной силой ветры случайных направлений обрушиваются вниз, вызывая ужасающий свист. Зимой на таких перевалах происходят сильнейшие снежные заносы».

Лесничий на одном из приисков жаловался нам, что ветры увеличиваются от вырубки леса и таежных пожаров. На возвышенностях и перевалах они особенно сильны и шквалисты.

Можно себе представить, что делается здесь зимой. Зимние ветры северных направлений дуют вдоль меридионально вытянутых хребтов и, как исполинская метла, выметают из долин теплый «мех» Земли — снега, и обнаженные днища их сильно промерзают. Долины тогда звенят от мороза, как гигантские гитары. Открывая дорогу северным ветрам, хребты в то же время преграждают путь влажным и теплым ветрам с Тихого океана. Создается континентальный климат с инверсиями температур воздуха: в долинах холоднее, чем на перевалах.

Почти все перевалы, которые мы проходили (абсолютные высоты — более тысячи метров), овевались ветрами. Кедровый стланик хлопал от ветра, как парус. Идти по водоразделам было поэтому всегда приятнее и легче: долины днем изнывали от зноя, а вечером исходили холодом.

Ветры занимают и занимали в жизни человека огромное место. Они влияют на океанские течения и климаты. Создают губительные штормы и в то же время помогают людям жить. Они носили по волнам их утлые суденышки и лодки из папируса, их каравеллы и бригантины. Ветры помогали торговать, достигать желанной цели, открывать новые земли и возвращаться к любимым. Ветер делал для человека и повседневную, будничную работу — молол хлеб, подавал на поле воду.

Ветры, как и люди, есть с мировыми именами и безвестные. Не считая пассатов, муссонов, хрестоматийных самумов и хамсинов аравийской земли и Сахары, существуют знаменитые ветры континентов: ураганные ветры Аргентины — памперо, тремонтана; сирокко и мистрали — ветры Италии, Франции, Балкан и Аравийского полуострова; гигантские вращающиеся «призраки» суши — торнадо. Страшные тайфуны и ураганы, по-пиратски налетающие на берега и беззащитные острова Тихого и Атлантического океанов, носят нежные женские имена — Эстелла, Диана, Аннета, Джоанна…

Беломорцы для морских ветров тридцати двух румбов дали названия, которые в переводе звучат иногда как стихи. Вот, например, норд — северный ветер:

Север, полночь, ночь, зима…

Ветры с востока и двух других румбов:

Всход, восток и веток и утро…

Запад, вечер, заход, закат,

Полдень, юг, полдни и лето…

У беломорцев, архангельцев и олончан есть свои, местные ветры (они у них вроде доброго, милого домового) — шалоник, в Мезени — паужник. «Шалоник на море разбойник», — ласково говорят поморы. И везде дорогие человеческому сердцу ветры с моря — моряны. Они несут влагу, соленые запахи, щемящее беспокойство и надежды.

Ветры неотделимы от судеб людей и потому, что они неотделимы от жизни. Не говоря о метеорологах, моряки, рыбаки и все, кто связал свою жизнь с морем, изучением его дна, течений и богатств, «живут» ветрами.

Считается, что в Якутии ветры зимой слабые, поэтому и морозы не кажутся такими страшными, несмотря на низкие температуры. Это почти верно. «Почти» — потому что ветры зимой в Якутии все же есть. А местные «свистуны» зимой убийственны и страшны. Были случаи, когда здесь замерзали отчаянные новички.

На арктическом побережье ветры почти всегда сильны и капризны. Кто бывал на Северо-Востоке, тот знает, как тяжелы дикие снежные ветры Чукотки — южаки и низовые ветры Камчатки, свирепая поземка — хиусы.

Самые страшные мощные ветры в Антарктиде. Ветры там достигают сорока и даже девяноста метров в секунду, то есть трехсот двадцати четырех километров в час (по шкале Бофорта, ветер считается ураганным, если скорость его не меньше тридцати метров в секунду).

Ветры проникают и в землю.

Ветер пробирается в трещины, щели и подземные пещеры легко растворимых горных пород — известняков, доломитов, гипса и каменной соли. И если пещеры (многоярусные, длиной иногда в десятки километров) промывает вода и она там законодательница архитектуры подземных залов и дворцов, она же лепит для них всю тяжелую монументальную скульптуру — сталактиты и сталагмиты, занавеси и ледопады, то приносят холод и создают из снега и льда все легчайшие орнаменты и украшения, всю эту почти невесомую красоту подземного царства ветры.

Холодный воздух проносится во мраке по «улицам» и лабиринтам «подземных городов» со скоростью несколько метров в секунду. Мечется то в одну, то в другую сторону (на это влияет атмосферное давление, сезон, время дня), бьется о стены и, как бабочка пыльцу, оставляет на них эфемерные произведения искусства — кружева, гирлянды и диковинные цветы из тончайших пластинок льда и снега. Красота подземных пещер неописуема. Все это нашло, однако, себе место в научных классификациях и в энциклопедиях — тончайшую и изысканную работу ветров назвали конденсацией и сублимацией.

Все пещерные владения со льдами тоже можно числить за хозяйкой мерзлой страны, хотя нежные узоры через некоторое время могут, особенно в теплых странах, растаивать и возникать вновь. Летнее тепло бывает не в силах уничтожить подземные льды пещер: теплый воздух менее плотен и не может вытеснить тяжелый и холодный. К тому же часть трещин к весне оказывается закупоренной льдом.

Великолепны ледяные пещеры Чехословакии, Румынии, Франции, США, Австрии и Турции. На Урале славится наша Кунгурская пещера, а недалеко от нас, здесь, на Мае, есть ледяная пещера Абогыдже…

Кроме сильных ветров нас встречают и обгоняют на пути маленькие и безымянные местные ветерки, те, что родятся рядом. Они дуют из темных скалистых и мшистых распадков, заросших кедровым стлаником, из развалов каменных глыб на водоразделах, из кустов над рекой.

Мы постигали все ветры — ветры дня и ветры ночи. Бодрящие рассветные и успокаивающие ветры сумерек. И еще недоступные ветры — в крыльях птиц, паривших над нами…

Мы выходим из долины поющих скал и ищем ночлега. И не знаем, каков он будет сегодня и какая вода будет в нашем котелке.

Но пока ночлега не видно и лошади не прибавили шагу (они раньше нас замечают избушки и очень разочаровываются, бедняги, когда избушка остается позади). И вдруг за моей спиной что-то шарахнулось в кусты и зашлепало по воде. Не оборачиваясь, я сказала:

— Вы, как медведь, Володя…

Свалился, оступился? Придержала лошадь, в густых сумерках ничего не видно. И сразу же — со страшным звоном чайника и котелков наскочил сзади, теперь уже действительно Володя со своей лошадью — морда лошади едва не выбила меня из седла. Володя дрожащим голосом выдохнул:

— Медведь, видели? Прямо за вами шарахнул!

ЧЕРНАЯ ВОДА

О черной воде мне рассказал геолог Муромцев. Мы шли с ним, лавируя между кучами отмытого плитчатого щебня, перепрыгивая через лужи застоявшейся воды и ручейки, сочившиеся из-под отвалов. Подошли двое. В помятой рабочей одежде, вымазанной в глине. Старатели. Обратились к Муромцеву:

— Степан Иванович, уволиться хотим.

Муромцев посмотрел подозрительно.

— Напрасно. Воды нет нигде. Видите, какая сушь и жара? А прогноз неплохой, скоро будет дождь, будем мыть здесь.

— Так-то решили, Степан Иванович. Давайте договоримся по-хорошему. Завтра утром придем в контору оформляться. Добро? На вас сошлемся.

— За черной водой гонитесь? — хмуро сказал Муромцев. — Так это еще знать надо — где. Пропадете в тайге.

Старатели переглянулись. Видимо, Муромцев разгадал их мысли.

— Все будет как надо, Степан Иванович, а если плохо устроимся, возвернемся.

— Пропадете, — повторил Муромцев, все более хмурясь. — Ну, ладно, оставьте маршрут в конторе у Маши, я завизирую. Будем хоть знать, где вас искать.

Старатели рассмеялись.

— Не придется, Степан Иванович, верное слово. Походим, посмотрим; коль черную воду найдем, помоем. Нет, так возвернемся. Чего здесь сидеть, сами понимаете. Прииску убыток, лотки сушим, люди цельный день спят.

Муромцев махнул рукой:

— Идите.

Черная вода меня заинтересовала. Захотелось услышать о ней от Муромцева.

— Паводки здесь страшные, — сказал он, крупно шагая и разбрызгивая резиновыми сапогами воду. — Как вы знаете, за пределами мерзлой зоны самые обычные паводки — весной, после таяния снега. Здесь все иначе. Летний или осенний паводок может быть самым большим. Снегу не так много выпадает; весной он тает медленно, постепенно, сначала внизу, в долинах, потом в верховьях. Может сойти так, что почти не заметишь. А летом если начнутся дожди и затянутся — пиши пропало. Без дождей плохо и с дождями плохо. Прежде всего, горный район. В горах и в обычных-то условиях реки вздуваются быстро, а здесь особенно. Оттаивание земли сверху, по-вашему — деятельного слоя, небольшое. — Он сделал широкий жест. — Мерзлота близко, впитываться воде некуда, вся она стекает очень стремительно в ручьи и речки, ну они и поднимаются. Вспухают быстро, просто выскакивают из берегов, затапливают поймы и старицы.

Бывает, что через несколько, часов дождя потоки воды несутся, как в бурной реке. Ручеек в шаг становится гигантом. Уровни за сутки поднимаются на два-три метра. Потоки мутной клокочущей воды сносят лотки, бутары, тачки с досками, дома, размывают огороды, разрушают акведуки. Скорость течения до шести метров в секунду. Расход воды вспрыгивает от нуля до десятков кубометров в секунду. А потом тут же сразу может снова наступить безводье. Большие речки так мелеют, что не узнаешь.

Ну, а после пожаров сильно тает вечная мерзлота и начинает идти так называемая «черная вода». Так ее старатели называют. Ее особенность в том, что она возникает только там, где идет пожар. Локально, как мы говорим, ограниченно. Пожар же — это страшное дело. Горит все — пересохшая трава, мох, лишайники, весь сухой подстил, сухостой и ветровал особенно, горят, как спички, ведь все иссушено солнцем. А потом и вовсе все горит без разбора — живое дерево и сырой валежник. Дым валит валом, зверье бежит и гибнет. Вы когда-нибудь видели таежный пожар?

Я кивнула:

— С парохода. Все равно это страшно. И страшно еще от беспомощности. Но масштаб этого зрелища с парохода, пожалуй, больше, чем вблизи.

Это было в верховьях Лены. Весь левый берег Лены в жарком полыханье огня. Склоны, водоразделы, вершины гор до горизонта, хотя он и сужен горами, — все объято морем пламени и дыма, вихрями искр. Казалось, тайга горит до океана. Треск и свист, крушение, безумие стихии, дьявольская иллюминация.

Муромцев вздохнул:

— Ну, что с ними делать? Видели — уходят. А две недели назад ушли четверо. Я подозреваю, куда они ушли. Неделю назад начался пожар. Понимаете? Теперь вторая партия — вчера ушли трое, сегодня вот просятся двое. И держать не могу, потому воды нет, работы нет. Имеют право уйти. А я знаю: идут на черную воду.

Мы вышли из отвалов на берег сухого ручья. Вдоль бровки обрыва стояли тачки, воздев к небу свои беспомощные «руки». Рабочих не было видно. Кое-где вверх взлетала земля: на террасах еще проходили шурфы.

— Я расскажу вам один трагический случай, — сказал Муромцев. Мы сели на поваленную лиственницу.

— Несколько лет назад в полное безводье подошли ко мне вот так, как сегодня, двое, попросили их отпустить. Я отпустил сразу: мыть было нечем, синоптики ничего хорошего не обещали. Жара стояла такая, что казалось, воздух ломался и трещал. Ушли. Недели через две начался где-то сильный пожар. Ветер пригнал к нам дым и гарь. Куда там сейчас! В двух шагах ничего не было видно, собаки лаяли, лошади ржали, все задыхались — и люди, и животные. Солнца не было совсем, желтый туман, желтая смерть. Так все и думали, все бросать и уходить. И кто-то сказал тогда: пожар, мол, идет со стороны Турчанки, ключ это такой. Как чуть посветлело, решили сразу туда пойти. Пока там черная вода идет. Поставить промывку, участок как следует обследовать, трассу для дороги проложить, может быть, просеку пробить, может, и домишки один-два поставить, если осталось из чего.

А что черная вода там есть, это, думали мы, точно. Как-то провели мы наблюдение, когда почти у прииска на соседнем ключе случился пожар. В ту весну вода в реке появилась только в конце мая и в конце июня исчезла совсем. До конца июля дождей не было, и русла рек высохли. На следующий день после пожара в совершенно сухом русле появилась вода, вот эта самая — черная. Утром замеряли — семьдесят литров в секунду, вечером — сто, через четыре дня — двести семьдесят. Так держалось несколько дней. Кончился пожар, и ручей пересох. А остальные русла, как были, так и остались сухие. Чувствуете?

Так вот, мы вышли на Турчанку, взял я человек десять. Километров тридцать нас всех подвезли на лодках. Потом шли, трудно, через перевал, по черной дымящейся земле, среди черной пустыни. Пустыня щетинилась черными зубьями-пнями, шли мимо обугленных стволов. Ужасная картина. Пришли. Увидели шурфы. Все они залиты водой, ручей хлестал во всю.

Дня через два пошли с конюхом (остальные люди заняты были) вверх по ручью набрели на шурф. Воды в шурфе немного — к этому времени она везде спала, — и вдруг из воды рука человеческая. Ну, сами понимаете, испугались. Смятение страшное, трагедия, значит, произошла. Побежали назад, принесли ведра, отчерпали воду, вытащили человека. По вещам опознали: оказался один из тех двоих, что у меня отпрашивались. А второго не нашли. Все шурфы отлили, все опорожнили, исчез, пропал. Тайна, которую спрятала тайга. Может, сгорел? Никогда не узнаем. А с этим — несчастный случай? Может, один пошел работать, может, между ними что произошло, неизвестно.

Почему «черная» вода? Никто не ответил мне, почему так назвали эту воду. Может быть, потому, что вода эта темная и стекает с земли с гарью, несет муть и нет в ней того света и кристальной чистоты, что в радостной воде ледниковых ручьев и рек?

«ПЬЯНЫЙ» ЛЕС

Мы вьючим лошадей у нашей «гостиницы». Нас пришли проводить несколько человек взрослых, ребятишки и почти все собаки поселка. Погрузка идет долго. Почему-то рвутся постромки, не подходят для вьючных ящиков седла, оказываются рваными потники; за всем этим конюх куда-то ходит. Выезжаем около десяти часов утра.

Лошадки низкие, и это хорошо: на них легко, почти на ходу, вскакивать и снова соскакивать с седла. Помню свою тоску — московский манеж, где лошади громадные — стремя мне выше груди и морда где-то высоко над головой, а выражение ее гордое и пренебрежительное.

Эти лошадки удобные, только безмерно усталые. Отдыхать им некогда, работают они на износ — все со стертыми спинами. Они почти единственный транспорт здесь летом между приисками, на них же разъезжают работники по служебным делам. Лошадей не хватает. Мне отдали своих верховых лошадей главный геолог и его помощник.

Идем вдоль Юдомы по тем местам, где плыли в лодке за конями. Но с берега все выглядит иначе, чем с воды.

Пейзаж неожиданно изменился. Хотя вокруг все те же гористые берега, поблизости уже нет пышных зарослей тополя и ивы. Тонкоствольный, худосочный лесок, какой-то крайне истощенный, почти бесхвойный, местами сухой, в два-три метра высоты, весь просвечивающийся жалкой, болезненной наготой. Лес палок, хотя местами эти палки еще покрыты бородатыми лишайниками и стоят так тесно друг к другу, что сквозь них не пройти и приходится объезжать.

Впервые встретился ландшафт, похожий на марь. Марь — это обычно узкие и высокие (часто до пояса) кочки, покрытые веерами жесткой осоки и пушицы, как маленькими пальмами. Марь — необходимый штрих «портрета» вечной мерзлоты, будь то забайкальское мелколесье или среднесибирские болота. А здесь на широких и высоких кочках, как на пьедесталах, растут тоненькие и хилые лиственницы. Под стволами в «пьедесталах» свежие разрывы корней. Обследую. Видимо, корни собирают влагу и под ними происходит сильное избирательное пучение. Неокрепшие корешки рвутся при пучении, но это не мешает дереву расти. Записываю: особая марь — лесная.

Въезжаю в полосу, словно в поток кустов низкорослой березы, и придерживаю лошадь, чтобы взглянуть на реку. Хочу понять, чем все же так привлекает внимание пейзаж. На противоположном берегу невысокие горы, ближе лежат острова, и все исчерчено штрихами наклоненных в разные стороны деревьев. Во всем этом есть какое-то скорбное и неотразимое очарование. Типичный, классический «пьяный» лес страны вечной мерзлоты. Мерзлота здесь в двадцати — тридцати сантиметрах от поверхности. Корни деревьев распластаны по поверхности и поэтому ненадежны, а на кочках еще и оборваны пучением.

Бежит Юдома в холодных берегах. А над рекой все строже и угрюмее обрывы обнаженных пород и свисающие со скал тоненькие ниточки водопадов — это в засуху-то!

Встречаем небольшие торфяные бугры, некоторые из них просели, в котловинках видны полоски грязноватого льда. Мелкие кустики березы, голубика, брусника и багульник на плотном торфяно-моховом покрове, рассеченном морозобойными трещинами.

Почти каждое мерзлотное явление, известное мне ранее, когда я угадываю его на местности, нередко кажется измененным. Существующие объяснения его происхождения начинают казаться спорными. В таких случаях быстро вспоминаешь и переосмысливаешь все, ищешь доказательств либо в пользу известного, либо в пользу своего нового вывода. Здесь другая земля, другой климат, своя родина для каждого маленького «детеныша» мерзлоты. И я жду встречи с каждым из них, как встречи первой и единственной. И каждый раз повторяется узнавание-сомнение: тот ли это детеныш, о котором думалось? И когда по главным приметам, как по родимым пятнам, вижу — он, ищу в нем черты только этой земли.

Было бы хорошо ехать просто любуясь окружающим, смотреть вокруг — на горы, небо, воду и землю и красные прутья тала с сизым налетом. Ехать со своими сокровенными думами, ощущая только легкие толчки крупа лошади под седлом, натягивая уздечку, когда лошадь спотыкается о камни, и просматривать до дна быстро текущие горные ручьи.

Но на всю эту тихую, спокойную красоту я смотрю только мимолетно. Главное сейчас — это смотреть и понимать, смотреть и изучать, запоминать, рассматривать тщательно каждую мелочь, детали.

Записываю, зарисовываю, не задерживая движения, редко замедляю его и только иногда останавливаю (бывает и на день), если увижу что-нибудь очень интересное. Тогда ухожу далеко в сторону со своей сумкой и лабораторией-ящичком через плечо, а Володя выполняет свое задание.

Проводник в это время тоже делает что-нибудь свое — кормит лошадей, перевязывает вьюки или охотится. Не торопясь, он ходит кругами, как собака выискивая дичь, и, бывает, стрельнет куропатку или утку, если от реки близко и легко потом достать. Я испытываю острое ощущение необычайной ценности каждой минуты и каждого часа такой моей жизни. Кажется, что это ее истинные дни и они стоят многих лет. В любую минуту могут, конечно, появиться неприятности и трудности, опасности и может потребоваться напряжение всех сил, но так и надо, все естественно, и настоящее благодатно.

У РОДНИКА

На месте выхода незамерзающего источника глубинных, подмерзлотных вод небольшая воронка, в нее со всех сторон сползает плитняк. Лошади нашли кое-какую траву, и мы решили их здесь подкормить. Володя проходит шурф, проводник охотится на уток.

Я сижу под кустами вторично зацветшего шиповника у родника и слушаю его бормотание. Пишу рабочий дневник. Райский уголок. Рядом перекатывается прозрачный ручей, в который впадает родник. Ловлю легкую живую струйку маленьким стеклянным стаканчиком, делаю анализ. И другую струйку, сбоку, в ложбине, где она усердно роет и роет снизу землю, как маленький крот, вылезающий на поверхность, выбрасывает песчинки и пылинки, и вертит их, и вместе с ними выливается из переполненной ложбинки, а потом мирно, без борьбы стекает в речку.

Анализы получаются разные: в одном больше магния, в другом — кальция. Значит, две разные струи поднимаются по трещинам с большой глубины и на всем своем пути они, может быть, раздельны потому, что лежит между ними вечная мерзлота. Делаю два — три — пять анализов воды родника, ручья, реки, озерца.

Здесь, где нахожусь я, сквозной талик. Но я знаю по материалам, что чуть выше по долине реки, меньше километра вверх, в самом русле, сразу под галькой залегает глубокая узкая линза льда. Она зажата, как в щели, между двумя выступами глинистых сланцев, хотя на поверхности растет кустарник и все выглядит почти так же, как здесь. Вот так — сверху лето, внизу зима.

Наледи у источника нет, и не похоже, что она лежит здесь зимой: нет и признаков наледной поляны — примятой, пожухлой травы, угнетенных кустиков голубики или березки, пятен суглинка от стаявшего льда. Очевидно, наледь возникает на реке, ведь часто источник летом выходит в одном месте, а зимой смещается в реку, потому что берег промерзает.

Около родника тихо.

Вдали от людей мне хочется думать о людях. Об отношении человека к человеку, к природе. И о том, что нужно человеку. Человеку нужно общение. Контакты с себе подобными, или, как теперь говорят, коммуникабельность. Чужие мысли рождают свои. Впрочем, нужно и другое общение — с книгами, театром, кино, телевидением. С природой. Но человек — тоже природа, может быть, поэтому такое общение двустороннее? И это тоже коммуникабельность?

Книги дают то же, что архивы и личные общения: толчок уму, бег мысли, работу фантазии. Еще они восполняют потребность в недоступном — острых переживаниях, перевоплощениях и дальних путешествиях. Утоление жажды познания. Желания всебытия, ощущения атмосферы мира. Свободное возвращение, когда захочешь, в мир узнанный, полюбившийся, ценимый за что-то.

Некоторым именно так нужны географические карты. Книги по географии любят многие. Интерес к какой-то стране часто возникает от первых книг, картинок, сказок. С возрастом он расширяется, иногда становится всепоглощающим.

Особый интерес к книгам по специальности, главному стволу жизни, постоянному ее маршруту…

Когда уезжаешь из города и вообще покидаешь места, густо населенные, и попадаешь в тишину, подобную этой, в беспредельные пространства долин и хребтов, в горную тайгу или в степь, то понимаешь, что это окружение и эта среда если не постоянно, то хотя бы временами, но обязательно подолгу нужны человеку, как утоление жажды у источника.

Здесь изначальный дом человека, прибежище, его исконная родина, где он получает главный заряд для жизни, дыхание и порыв ко всему сущему — живому и неживому. Дом, который всегда примет его и будет кормить его ненасытные глаза и душу. Родина, которая вселяет в него единственную действенную силу — желание работать и создавать.

И приходит сознание, что понимание этого — счастливый дар, и тогда принимаешь этот дар с великой радостью, готовностью и благодарностью, как знак сокровеннейшего доверия и единения с природой.

КЛАДОВАЯ «БРИЛЛИАНТОВ»

Вот мы наконец и добрались сюда, на высокую надпойменную террасу Юдомы, где залегают уникальные подземные льды. Кругом редкие лиственницы, сухостой и ветровал. Вывороченные с корнями деревья лежат, как громадные упавшие подсвечники.

Залежи подземных льдов тянутся поперек террасы почти на километр и в глубину на пять — восемь метров. В документах было сказано, что при проходке шурфов от разложения сильно пиритизированных глинистых сланцев выходили удушливые желтого цвета газы, которые едва не отравили рабочих. Поэтому не удалась и промывка скважин, заложенных в их дне: наверх шла пена, и некоторые скважины пришлось бросить.

Анализ льда подтвердил это, показав сульфатную воду с примесью хлора.

Километровую линию шурфов (каждый через двадцать — сорок метров) я прохожу до конца. И по всем признакам здесь, под ногами, лед.

Широкая пойма с озерами и старицами зимой обычно заносится снегом, летом ее пылевато-суглинистые грунты неравномерно протаивают. Весной все заливается талым, разжиженным грунтом. Похоже, что этот погребенный лед именно такого происхождения — озерно-старичного и частично снежного.

Вдоль шурфов, как громадные серые грибы, лежат отвалы выброшенной гальки и песка; в них уже прокралась вечная мерзлота, а оттаивают они сверху на такую же глубину, как и вокруг на местности.

Володя проходит шурф в том месте, где я надеюсь встретить лед. Я иду по совершенно сухой мари среди кочек по пояс. Издали вижу: на ярко-зеленом мху, будто куча белья, лежит выброшенный Володей из шурфа лед. Приближаясь, застываю в изумлении: среди белой массы яркими огнями горят, переливаясь, многоцветные искры. Лед лежит матово-белый, потерявший от ударов кайлы свою стеклянную прозрачность. Обычный лед, искрошенный, разбитый, выброшенный на землю. Откуда же в нем эти оранжевые, синие и зеленые огни? Откуда?

Я знаю, как светятся льды, как переливаются перламутром под солнцем и луной белые щиты наледей, как торжественно сверкают грозные массивы ледников, — я видела их на тысячных высотах Кавказа, — помню, как в густых тенях искрятся ледопады, помню сахарный блеск вскрываемых льдов в шурфах и полыханье света на стенах шахт.

Такого блеска, какой увидела я в отвалах подземного льда среди дня, нельзя себе и представить. Можно подумать, что внутри ледяных кусков лежат громадные, цветные бриллианты. По одному, по три, по десять.

Или, может быть, это, как в сказке, по чьему-то приказу, по чьей-то благой милости лед превратился в алмазы? А что, может быть, и в самом деле какой-то неизвестный мне человек, несомненно волшебник, когда-то давно сказал (а я забыла!):

— И встретится тебе неизвестно где, в неизвестном царстве-государстве, неизвестно когда — чудо. И превратится обычное вещество на твоих глазах в несусветную красоту или в несметные богатства. И если это будет красота — будет она неизбывна, а если богатство — неисчерпаемо. И сможешь ты сделать с ним все, что захочешь, все истратить. А если попадется красота — останется она с тобой на всю жизнь, только уж денег не даст, не обессудь, так уж вот.

И вот это чудо свершилось. И я не знаю, чего мне желать — богатства, от которого, говорят, все в руках, или красоты, которая останется со мной на всю жизнь?

Но нельзя мне долго оставаться в своей сказке: солнце хотя еще светит и греет, но скоро придут сумерки.

У Володи смущенный вид, как у человека, которому дали подержать несколько миллионов.

— Вот, — говорит он, глядя на лед, — смотрите.

— Сейчас будем разгадывать, почему он так горит, отдельными кристаллами.

— А может, он всегда так?

Беру в руки кусок льда, в котором внутри, в сердцевине, наиболее ярко сверкает зелено-красный «бриллиант», и раскалываю его. Ничего нет. Свет погас. Струйками стекает вода, лед тусклого белого цвета. Может, очень мал источник огня? Беру другой кусок, излучающий густой желтый свет, и терпеливо держу его на ладони, пока не растает. Он горит до последней секунды, потом сразу тухнет, и все пропадает. Опять ничего нет. Совсем ничего.

Не преломление ли это лучей в кристаллах раскрошенного льда? Отхожу в сторону, меняю ракурс. Нет. Что-то горит сосредоточенно и неизменно, какие-то точно фокусированные яркие точки. Достаю лупу, выискиваю куски льда с наиболее крупными, самыми сияющими «бриллиантами» и внимательно рассматриваю. Ничего не видно, только сияние, только яркий свет. Осторожно обкалываю кусочек льда, вот он становится меньше, и я слежу, чтобы не потухало это мерцание, и не отнимаю лупу, смотрю до боли в глазах. Вот подтаивание приближается к огню ближе и ближе, вот померкли слабые отсветы окружающего льда, еще секунда — и гаснет мой «бриллиант». Опять ничего.

Но когда на ладони остается маленькая мутная лужица воды, я вижу крохотный кусочек дерева, щепы. Простой щепочки, принесенной водой. Да, нужно волшебство, чтобы превратить ее в «бриллиант». Поворачиваю кусочек пинцетом и тщательно рассматриваю. Маленькая белая, а теперь мокрая желтеющая щепка. Такое изумительное зрелище создалось от преломления лучей света в кристаллах льда около простой маленькой щепки!

ВСТРЕЧА ЧЕРЕЗ СОТНИ ЛЕТ

Горит дневной костер. Оранжевое пламя порхает прозрачной косынкой и истлевает в светлом воздухе. Дневной костер — всегда сам по себе, ночной — светит нам.

Мы закончили измерения в шурфе со льдом, отобрали пробы на анализы, наспех закусили и выпили чаю. Но шурф продолжает приковывать мое внимание. В стенках шурфа мерзлый темно-желтый суглинок, почти коричневый, с небольшими включениями торфа. Если этот торф отколоть, кажется, держишь в руках кусок полевошпатового гранита, в котором почти нет кварца и слюды.

Любопытен и лед, хотя нового он в себе уже ничего не таит: множество длинных, до полусантиметра, пузырьков воздуха, круглых, блестящих, как ртуть, цепочками тянется вверх. С ними обрывки мха, торфа, взвешенные частички ила — ветвистые, лохматые, переплетающиеся, все то, что обычно находится во взвешенном состоянии в воде болота или тихого, застойного участка реки или озера. Скорее всего старицы.

Вдруг замечаю в выброшенном Володей искрошенном льду что-то черное. Какой-то комочек. Он вморожен в лед, но отличается по цвету от всех включений. Осторожно обкалываю его, жду, пока растает лед, и вижу на своей ладони небольшого черного жука, вроде плавунца. Жесткокрылый, чуть отливающий синевой. Сколько он пролежал здесь — тысячу лет, пятьсот или сто? Так или иначе, стародавний житель. Хорошо бы его сохранить, чтобы не поломались крылья и ноги, до возвращения в Якутск. Помещаю его в алюминиевую бюксу, но потом переношу в небольшую стеклянную банку с крышкой, только что вымытую из-под масла. Туда же мы опустили кусочки льда, чтобы жук не иссушился.

Тихо и безветренно. Володя оделся, сложил наше имущество и нерешительно посматривает на шурф. Мне тоже жаль оставлять его: а вдруг пороем и найдем еще что-нибудь? Но уже иссякает день, солнце прощально подмигивает из-за дальнего леса, река порывами посылает влажный, холодеющий воздух.

Отдохнувшие лошади, немного подкормившиеся острой травой маревых кочек, оседланы, нагружены; мы трогаемся вдоль террасы и через полчаса подходим к переправе. Проводник немного просчитался, лошади где-то не достали ногами дна, и всех нас понесло вниз, но, к счастью, недалеко. Продукты подмокли, и их пришлось сушить.

Совершенно уже в темноте поднимаемся по тропинке вверх на крутой правый берег, идем между черных кустов и наконец располагаемся в зимовье.

Зимовье — избушка метров в двадцать, без сеней, дверь прямо на улицу, вместо порожка свежий обрубок лиственницы — набито прохожим людом до отказа. Но все охотно потеснились, и оказалось, что чуть ли не треть полатей свободна. Мы разместились у окна. В окне, если вплотную прислониться к стеклам (да, здесь были стекла), видны звезды. Вымокшие и основательно продрогшие, мы устроились у печки. Печка из поставленной на попа большой железной бочки из-под солярки раскалена докрасна и горит вишневым цветом. Вокруг, сняв портянки и рубашки, сидит человек пятнадцать мужчин. Свет только от печки.

Прежде чем устраиваться на отдых, я сказала Володе, чтобы поставил банку с жуком на окно.

Сидя у огня, можно предаться блаженному отдыху и бездумью. Вокруг что-то рассказывают, все, конечно, интересно, но передо мной неожиданно оказывается Володя и (о чудо!) глядит не на печку и не на груду сапог в углу, нет, Володя смотрит прямо на меня совсем круглыми глазами и бормочет:

— Он там, — кивает на окно, — он плавает.

Держится он так таинственно и заговорщически, что я отхожу вместе с ним к окну. Кто-то, очевидно, переправляется через реку. В темноте?

— Скажите перевозчику, хозяину, мы ничем помочь не можем.

— Жук плавает, — шепчет он — в банке… вот…

— Жук плавает?

Сон мгновенно слетает. При свете свечи мы рассматриваем жука. Показываю знаками — никому не говорить, чтобы не трогали из любопытства. Жук действительно плавает. Он не очень уверенно загребает своими маленькими мохнатыми лапками желтоватую воду, тыкается носом в стенки банки, но не опускается на дно, где осел небольшой слой ила, а поднимается кверху.

Конечно, мне хочется сохранить жука! Чем бы его накормить? И надо ли его сейчас кормить? А что если он потеряет свои слабые силы, стукаясь об эту банку? Во что его можно пересадить? У нас были бидоны из-под спирта, была посуда, но, пожалуй, самым лучшим «домом» для жука была все же эта банка. Но неужели он так и будет бесконечно вертеться в ней вверх и вниз, так даже только что пойманный жук долго не выдержит!

Жука решили оставить в банке. Банку поставили на окно и прикрыли бумагой с дырками, а чтобы она не была видна, вокруг нее поставили лабораторные ящики.

«КИПЯЩИЕ» РЕКИ

Лица людей такие, что хоть картины с них пиши. Зимовье стоит на пересечении нескольких троп. Народ самый разнообразный. Охотники, пробавляющиеся сейчас мелочью, — далеко в тайгу ходить не время, — отпускники с приисков, старатели-одиночки.

Сюда, в зимовье, пришли пешком. У каждого где-то в крохотной избушке на каком-то далеком «ключе» остался приятель или двое, а он идет сейчас с мешком или рюкзаком ва продуктами, бельишком, табаком. Собственно, все здесь идут пешком, одни мы на лошадях.

Идут старатели с прииска на прииск, попытать счастья где придется. Вот парень, говорит: «Без кино надоело, хочу повеселей жить, хоть здесь и не «жилуха», а все же на Бриджит Бардо посмотреть иногда хочется».

Другой идет жену проведать, третий — к невесте: «Коли за кого не вышла, скоро свой дом рубить буду. Может, тут и приживемся, как придется».

Один совсем в «жилуху» собрался — на Большую землю. В темноте его лицо кажется скуластым. Якут? Но о «жилухе» обычно говорят и скучают русские, стосковавшиеся по России.

— В какую жилуху едете?

Отвечает убежденно и гордо:

— А Чурапча. Не знаешь, наверно? Хорошее место, не то, что здесь.

Чурапча! Еще бы не знать! Под Якутском. Равнинное приволье Лено-Амгинского междуречья с его «лунным пейзажем» — аласами, с небольшими колками леса, перегороженного жердями, чтобы не ходил скот. Разбросанные домики села, скорее деревни, где за дворами, как кусты, стоят большие лопухи, где один-два магазина, клуб и амбулатория. И вот поди ж ты — Большая земля, «жилуха» Чурапча!

Сейчас в Чурапче, говорят, большой поселок, создан ансамбль танцев Якутской республики — вот теперь там, может, и в самом деле «жилуха».

Очень колоритен старик — просто Микельанджело, с взлохмаченными волосами, с глубоко сидящими горящими глазами. Или это рыбак из сказки, тот, что выуживал ночами звезды из глухих лесных озер?

Он сидит лицом к печке, и от этого его глаза кажутся полными огня. В ватнике и сапогах с какими-то ремешками, похожими на уздечки, с металлическими ободками — старожил, рабочий дальнего прииска, едет в отпуск к дочери.

— А может, и совсем там останусь, в Киеве. Походил по тайге, помыл золотца достаточно. Я еще на Колыме начинал, вона, чуешь?

Старик для меня находка, он все здесь видел.

— Я здесь раньше всех ходил, на разведке еще был. — Он широко поводит руками вокруг, словно забирает в свои могучие объятия весь этот богатый край, и тайгу, и реки, — С самого, самого первого сроку я здесь. Я еще с Зайцевым ходил, с Атласовым на Сугдже работал, вона, с каких пор, с тридцать первого, поди, если не забыл. Меня тут все знают — Артемыч я. Кому скажешь — все тебе: «А, как не знать». А уж в тридцать-то четвертом, — он опять повел рукой, — скопом начали рыть, общая, значит, пошла добыча металла, я уж в массе работал. Обженился тут, детей тут родил. Я и Билибина Юрия Александровича знал.

Его брови, как жесткая осока, выгоревшая от засухи. Глаза сверкают. И мне нравится в нем отсутствие равнодушия; когда он смотрит в свое прошлое, он горит им и сейчас, а как, наверное, горел раньше!

— Сейчас здесь что, если не считать тайги, в поселках — жилуха, а тогда глухомань везде была, поселков никаких, якуты да еще кочевые какие-то ходили, и то редко. Летом иногда медведей без проходу, дичь чуть не у домов из-под ног порхала на каждом шаге. Чтобы пролезть, деревья рубили. Да и сейчас, — он смотрит на меня и смеется, — тебе хватит и топей непролазных, и дерев — не пробьешься, а особо с вьюками. На севере пока еще совсем глуховато. Медведей до черта. Я их много пострелял. Держись, одно слово. Да не боись, я не для того…

Володя спит на нарах в спальном мешке, хотя в избушке тягостно жарко, и я с тоской смотрю на заделанное окошко.

Все мы курим. Угощаю папиросами, народ с «ключей» радостно хватает их из коробки, и я довольна. Табак у них давно кончился, а «поскребыши» каждый оставил товарищам.

— Чтой-то парень твой, — говорит Артемыч и гнет ко мне с полатей свой мощный торс (я сижу внизу у печки), — сидя, что ли, спит в мешке? Ишь, как вздыбился.

— Привык, — говорю я и снова удивляюсь, как это Володя может спать свертываясь колесом.

Я расспрашиваю Артемыча, проверяю у него и у охотников кое-какие сведения о наледях и источниках, которые намереваюсь посетить.

Откликаются охотно.

— Наледь-та, вода, значит, идет поверх льда, а тут, как морозы зачнут, она и растекается, от берега до берега. Еще и на пойму вылезет.

— Нет, нет, Артемыч, мы наледью называем не воду, а лед, наледь, лед, который образуется от наледной воды. В народе да кое-где и в литературе раньше называли наледью воду, что идет поверх льда.

Он согласно кивает.

— Можно и так. Видел много раз. Лед речной ломается, вода из-под него хлещет. Морозы — дай бог, все замерзает. А вода снова и снова льет, лед растет метра на два-три, а то и на шесть, а поверх него еще бугры, верно? Об этом спрашиваешь?

— Об этом.

— Все реки зимой кипят, — говорит парень-отпускник. — Вроде река повышается от этого льда и, такая высокая, ледяная, тянется на километры. А бугры сливаются, реку перегораживают, из-за этого весной заторы, вода поднимается, ломает берега. А от завалов вода еще выше идет. И-и, навидались такого-то.

Это мне и надо.

— Во, во, так и есть, — охотники кивают одобрительно. — Все реки, почитай, такие. — Вот эта, Юдома, всю зиму кипит. Аллах-Юна тоже. Пойдете на Аллах-то? Красота река. Посмотришь сама. На речках, что помельче, тоже наледи попадаются — на Анче, Кочулюкане.

Они называют те же реки, которые и у меня значатся с «кипящими» наледями. Наледи чаще всего говорят о том, что под руслом есть талики и подземный сток, а это здесь далеко не везде. Любопытно, что наледи являются своего рода шубой для воды и утепляют подрусловый поток, он часто под наледью сохраняется.

— А знаете, как по таким кипящим наледям машины зимой водить трудно? — Тонкий рыжий парень сидит ближе всех к печке. — Мой брат шофером работает. Это, я вам скажу, героем надо быть. Я бы не мог, черт с ними, с надбавками. Зимой машины ходят вверх по этим рекам. Проваливаются в ваши наледи, по-нашему — кипень, весь лед водой насквозь пузырится, машины выбраться не могут, а выберутся — буксуют на льду, шоферы мучаются. А морозы страшенные, сколько народу пообморозилось!

— Вся беда еще в чем, — говорит Артемыч, — мостов через большие реки нету, через Лену, Амгу, ширища вон какая, потому машины и идут только зимой, по льду, растаскивают тот груз, какой летом баржи да пароходы навезли по воде. Самолетам не угнаться. Аэродром у нас здесь на воде либо на льду. Вот так. Когда время придет, железку к нам протянут.

Всех интересует, почему «кипят» наледи. И я объясняю. Чаще «кипят» они на тех реках, что были относительно многоводны, у которых мощный слой рыхлых отложений, неровное дно, и подземный поток как бы выливается наружу, когда мороз перехватывает пороги.

Печка уже не гудит, как вулкан, и постепенно темнеет. В избушке страшно накурено.

— Ты сама-то домой как пойдешь? — спрашивает Артемыч.

— Хочу по Белой от Аллах-Юня, к Охотскому перевозу, а успею или нет, не знаю.

— Да, время не раннее, а если опоздаешь на Охотский, придется ждать самолета. Так-то. Ну, спи.

Мне надавали много «адресов», где лежат никогда не тающие наледи, но, кроме одного, все оказались вне нашего маршрута.

Перед сном, в этой духоте и жаре, Артемыч заворачивается во что-то похожее на тулуп.

— Сходи на Ржавый, слышишь, — говорит он из-под тулупа, — там наледь тоже никогда не растаивает. Мне по грудь будет, я забыл тебе сказать. Лед полосатый, грязный, видно, много годов лежит.

Ржавый у меня в плане.

Я зажигаю свечку и смотрю на жука, такого обыкновенного с виду, но пришедшего ко мне необычным путем. Жук продолжает свое бессмысленное метание в банке. Скоро он ослабнет от этих движений и погибнет. Осторожно бросаю в банку крошки хлеба. Ругаю себя за неграмотность — не знаю, чем надо кормить таких пришельцев.

Перед тем как лечь, Володя положил в банку немного травы. Все это темнеет на дне в неприкосновенности, а жук, игнорируя угощение, уже как-то вяло скользит мохнатыми лапками по стенкам.

ДАНТОВ ЛЕС

Как-то сразу после солнца, ветра, простора и тепла привольно раскинувшейся долины начался мрачный лес и глухие лесные болота. В узком ущелье мало солнца, вокруг влажный полумрак. На открытых местах болотные кочки. На кочках, поодаль друг от друга, тоненькие лиственницы. Кочки заходят далеко в лес, стоят во мху, и, хотя сверху воды на них не видно, пышные их подушки насыщены водой до предела — вокруг лошадиных копыт мгновенно образуются и тут же пропадают темные озерца.

Между кочками растет багульник и голубика. Эти лесные болота никогда не просыхают. Близко залегают мерзлота и коренные породы, а под мхом лежит серый иловатый суглинок со льдом или глина.

Тропа пропала. Связанные цепочкой вьючные лошади застревают между деревьями. Приходится останавливаться, распутывать веревки, а иногда и развьючивать.

Долина все сужается, сквозь стволы заметно, как сближаются ее склоны. Поднимаемся вверх, лес темнеет. Стало жутковато. Громко хлюпает вода. В полутьме на возвышенных местах пучками розовеет кипрей. Странно видеть его здесь. Даже он, старый знакомый, этот кипрей, почти постоянный наш спутник, кажется здесь чужим.

Деревья стоят, как мрачные сторожа, на высоких, до полуметра и выше, опорах-пьедесталах и опутывают эти опоры, как щупальцами, своими же обнаженными распластанными корнями. Корни спускаются по стволам вниз и уже совсем тонкими кончиками уходят в землю.

Болот уже нет, только небольшой ручей спускается нам навстречу.

Выходим из леса на южный, еще освещенный солнцем склон. Оказывается, что от болот мы не ушли, только здесь на болоте вместо мха растет трава. В распадках сочатся источники.

А потом пошли гари и ветровал. Пожары спалили деревья, траву, кусты, мох — черные деревья, черные пни, черные сучья кедрового стланика, будто застывшие в мучительных судорогах руки. Ни одной свежей, зеленой былинки, ни одного цветка. Царство прошлого, безнадежного и тягостного, как преддверие Дантова ада. Сквозь черный частокол погибшего леса видно густо заштрихованное им небо.

Заметно, что пожары прошли недавно. Обычно через два-три года после пожара появляется кипрей — веселый иван-чай с нежными розовыми метелками. Потом вейник, через пять-шесть лет — мох. Считается, что ягель — олений корм — вырастает только через десять лет. Если сгорает вся трава с корнями и верхним слоем почвы, на пожарищах ничего не растет по семь-восемь лет.

Лиственница — властительница тайги: одна она в этих краях растет и на склонах гор, и на террасах, и в долинах. Только у самых русел рек, прячущих талики с водой, растут лиственные деревья и кустарники — ива, рябина, тальник. А постоянные спутники лиственницы — багульник, брусника, голубика, лишайники и, конечно, мхи.

Лиственница растет почти над самой мерзлотой на талом летом слое всего в двадцать сантиметров, корни ее распластаны, она легко валится набок даже от слабого ветра. Упавшие деревья загораживают тропу, и мы то и дело перелезаем через них или обходим стороной.

Попасть снова в свежий лес было как выйти из ада, хотя лес опять оказался глух и темен. Потом запахло прогретой хвоей, под ногами среди сухого мха и травы замелькали серые глыбы песчаника.

У высокого склона горы проводник Иван и Володя перевьючивают лошадей, укрепляют подпруги. Предстоит крутой и тяжелый подъем. Три перевала в день, все тропы почему-то проложены не траверсом — вдоль склона, с постепенным подъемом, а прямо вверх, в лоб, будто кто-то нарочно, со зла, для мучений, наделал такие дороги. Страдаешь за лошадь и все же едешь. На очень крутых подъемах Володя и проводник идут пешком, а навьюченные лошади тянут все время. Считается, однако, что лошади с седоком идти все же легче, чем с вьюком.

Стыдишься за людей и ощущаешь свою вину тоже, понимаешь, что в таком отношении к живым существам кроется что-то большее, чем небрежность, это скорее ощущение власти над тем, над чем нельзя иметь власть, — над жизнью и смертью.

А пока перед нами лошади, с которыми мы вместе преодолеваем эти дьявольские кручи, эти скользкие, замшелые подъемы и спуски, как в бездну. Как они стараются, напрягают не жалея свои мускулы, останавливаются в изнеможении, еле переводя дух, и я вижу, как, стянутые подпругой, тяжело ходят их бока и как трудно им отдышаться из-за этой подпруги. И как они, не ожидая полного отдыха, почти тут же (понимают необходимость!) без понуканий снова тянут вверх.

Тропа все круче, лес постепенно редеет. Под ногами плоские, серые, покрытые лишайниками камни, скользкие от тающей мерзлоты. Между камнями на ветру качаются звездочки камнеломки. Просветы между деревьями все чаще, и мы выезжаем на седловину.

Водораздельные пространства тянутся бесконечно, куда хватает глаз, и кажется, по ним можно ехать, никуда не спускаясь. Слева и справа внизу начинаются долины и уходят глубоко вниз, прямо или извиваясь вместе с белеющими на их дне речками, и седловина, по которой мы идем, тоже слегка извивается, но каждый ее изгиб — километры. Похоже, что идем по спине гигантского и бесконечно длинного неподвижного зверя в пестрой, от разноцветных лишайников, шкуре.

Иногда я схожу с лошади. Приволье хребтов неотразимо. Открытый горизонт, голубые складки гор. Кое-где поднимаются ветки кедрового стланика.

Вся поверхность и в лесу, и на открытых местах, и даже здесь, на каменистом склоне, имеет увалистый, бугристый вид: везде «работает» мерзлота. Если нагнуться и рассмотреть, все эти холмики и увальчики не что иное, как система трещинных морозобойных полигонов, в середине вспучившихся.

От водораздельных болот бегут вниз мелкие верткие ручьи, они прячутся в осыпях и пропадают в затененных, прохладных долинах, полных таежной тишины.

Горные каменистые россыпи нередко занимают все водоразделы. Среди хаоса раздробленных скал как-то особенно ощущаешь древность Земли. Россыпи покрыты тончайшей коркой лишайников и кажутся черными, дымчатыми и бурыми. Возникают эти россыпи от разрушения горных пород, от резкой смены температур воздуха и от очень сильного здесь морозного выветривания.

Горные россыпи собирают воду горных вершин и питают небольшой надмерзлотный слой. В изломах поверхности среди мелкой, нежной зелени даже сейчас, в засуху, выходят, тихо позванивая, тонкие струи холодных ключей.

Россыпи — конденсаторы влаги воздуха. Между крупными глыбами кое-где виднеются стекловидные пленки льда — остатки подземных льдов, которые, впрочем, нередко и не растаивают полностью, а подпитывают родники. Льды эти возникают от замерзания талых весенних вод и осенних дождей в пустотах переохлажденных камней и в их трещинах. Иногда лед накапливается до значительной толщины. Он заполняет промежутки между камнями и со временем прикрывается плащом разрушающихся осыпей — дресвой и суглинком.

Вот и спуск в долину. Путь по седловине кончился.

ПОГИБАЙ-ПРОПАДЕШЬ

Берег быстрой и довольно полноводной здесь реки Джепканги сух и ровен. Пышное разнотравье по берегам, рябина, шиповник. Долина широкая, хорошо прогрета солнцем.

Оставшаяся позади погибшая тайга, как бы впечатляюща она ни была, стирается в памяти торжествующей силой живого, цветущего леса. Надпойменные острова и террасы утопают в купах лиственных деревьев и высоких кустарниках. Здесь такое их богатство, что можно забыть о суровости нашей хозяйки — вечной мерзлоты. Издали среди зелени видны огороды и даже парники. Мы ведь на самом юге нашего района.

Похоже, что раньше мерзлота здесь залегала ближе, а теперь, после того как человек приложил к земле свою деятельную руку — строил, корчевал, рубил, она отступила в глубину и дала ему возможность заняться немного сельским хозяйством.

Проводник ищет брода. Раза два или три он входит в воду и возвращается обратно, наконец связывает вместе двух вьючных лошадей, берет поводок от первой в руки и, оглянувшись на нас, входит в поток. Следом двинулась я, за мной, помедлив, Володя.

Река выглядит неглубокой, но скорость течения оказывается больше, чем можно было предположить. От движения кружится голова, все бешено несется в сторону, лошадь ежесекундно спотыкается. Я смотрю на ее темные уши, они то стоят торчком, то от малейшего изменения шума воды (а он все время меняется) или от стука копыт о камни разваливаются в стороны, или только одно остается стоять на страже. Вьючные лошади идут вытянув шеи, их подтягивают повода, которыми они связаны.

Вдруг почти у самого берега, куда мы должны выйти, лошади стали толчками погружаться в воду. Вокруг них с верховой стороны потока сразу закипели белые пенистые бурунчики. Поднимая вверх морды, они хрипят и крутят головами. Сзади неожиданно раздается сильный всплеск. Оборачиваюсь — Володи нет. Лошадь с пустым седлом трясет головой, будто пытаясь вылезти в гору. Так и есть, зад ее осел, она в яме.

— Иван, Иван, стойте, Володи нет.

Иван не слышит меня из-за шума реки. Он занят своей лошадью и двумя вьючными: те тоже то ли плывут, то ли выбираются из ям. Веревка, которая связывает их, мешает. Их кивающие в напряжении головы видны за дергающимися вьючными ящиками и сумами, уже сильно подмоченными и темными снизу.

Грузное барахтанье с той стороны, где я не ожидала, тяжелое дыхание — и Володя почти уже за моей спиной, значит, все в порядке, жив. Сесть в седло ему не удается: он хватается за седло и за гриву лошади, повод поймать не может.

— Володя! — кричу ему. — Все будет в порядке, держитесь за гриву!

Иван уже выбирается на берег, значит, ям больше нет. Володе трудно передвигаться в воде в сапогах и мокрой одежде. Он громко и нервно кашляет и дышит открытым ртом. Глаза круглые, губы лиловые, молчит.

— Сейчас, сейчас выберемся, Володя, уже мелеет, все в порядке!

Вылезли. Иван огорченно бормочет:

— Черт его знает, кто же думал, казалось, все нормально, два раза пробовал, сами видели, почти до середины реки доходил. Ямы у берега, вот что.

Он чувствует себя виноватым, хотя вины за ним, конечно, никакой нет. Обращается к Володе:

— Не дрейфь, парень, река неглубокая, в таких не тонут, плавать-то умеешь?

Володя молчит. Он мокрый, с него потоками бежит вода. Будто поняв меня, он вдруг улыбается (в самом деле улыбается!) и говорит довольно внятно:

— Умею.

Камень с плеч. Нам столько предстоит бродов, посложнее этого.

— Хозяйка тебе спирту даст, — довольно говорит Иван. Он не сомневается, что у нас есть спирт, и полагает, что спирту заслуживаем мы все. — Согреешься, окрестим, значит, тебя. Через полчаса в поселке будем. Порядок.

Володя молчит, уже успокоился и даже чем-то вроде доволен. Я теперь привыкла различать на его постоянно сумрачном почти детском лице, с вытянутыми в трубочку губами и сдвинутыми бровями, даже самые легкие тени удовольствия и неудовольствия.

— Погибай-пропадешь, вот что, — говорит он и уже явно улыбается, пряча, однако, от меня глаза.

— Что, что?

— Кореец. Помните корейца, как его, Ли Хван, что ли? Всегда говорил, чуть что плохо: «Ай-яй, погибай-пропадешь». — И слегка картавит: — Воду туда-сюда таскай-таскай, совсем погибай-пропадешь, через тайга пойдешь, ай-яй, погибай-пропадешь…

А верно, кореец так говорил. Володя, оказывается с юмором. В самом деле погибай-пропадешь. Но дальше будет тяжелее, и я довольна, что Володя постепенно приготовится к нашим трудностям. Похоже, он действительно доволен крещением.

А вокруг разлита такая мягкая, такая нежная тишина. Так неожиданно тепло здесь у реки, что не хочется расставаться с этим даром. В теплом сумраке пахнет какими-то кустарниками, какими-то невидимыми цветами. Тропа идет между тополями. От тропы поднимается легкая пыль, и темные склоны раскинувшихся вдалеке гор приветливо встречают нас. Скоро ночлег.

ДЕНЬ ТВОЕЙ ЖИЗНИ

Володя чем-то недоволен. Устал? Простужен? Прошу выпить спирта, конечно разведенного, хоть двадцать граммов. Нет, выпил чаю. Вспоминаю нашего замначальника, который опасался, что Володя выпьет весь мой спирт до первого прииска.

Володей я в общем-то довольна. Но вечно хмурое его лицо переносить тяжело, не покидает чувство не то вины, не то каких-то невыполненных обязательств. Говорю ему примерно так:

— Любой день — и легкий, и трудный, и веселый, и грустный — хорош. Если только это не день трагедии и непоправимого несчастья. Любой день. Так же как нет плохой погоды, любая — хорошая. Каждый день — это день твоей жизни, неразменная ценность. Он нужен и прекрасен. Береги его, не торопи его, цени его, прости ему все.

— А если человек, — говорит вдруг Володя, — делает в своей жизни не то, что ему нравится, и каждый день его жизни для него невыносим поэтому?

— Например?

— Например, человек хочет ездить, ну вроде как мы с вами, а он должен сидеть в конторе, прикованный к столу, и только раз в году может куда-то уехать? Ему, может, жизнь не мила.

— Тогда пусть он добивается того, чего хочет. Его тянет в пустыню, в тайгу, в океан — так пусть он делает шаги к своей цели, и тогда каждый день его жизни будет днем приближения к этой цели. Но сколько людей ни за какие блага не поедут ни в пустыню, ни в тайгу, ни в океан. Им нужна лаборатория и вот тот письменный стол, о котором вы говорите. И каждый день их жизни дорог им и ценен.

Все дело в том, как смотреть. Часто о простых истинах мы узнаем случайно, от кого не ожидали. Вот, например, много лет назад один случайный человек сказал мне вдруг такое: «Люди не умеют отдыхать, а это очень важно — уметь отдыхать. Как они отдыхают, хотя бы в выходной день?

Начинается утро, человек вскакивает, торопится, не замечает, как одевается, как завтракает, не видит утреннего прекрасного солнца в окне и его отражений в стеклах, в стаканах на столе, в глазах своего ребенка.

Он знает, что едет на дачу, и вот он выбегает из дома, тащит за руку ребенка, не видит улиц и домов, бежит к автобусу и метро. У него перед глазами то место, куда он едет, откуда, он считает, у него начнется отдых — дача, палатка, теплоход… А пока все мимо, мимо, мимо… Он живет предстоящим, будущим, а настоящее теряет! Вокруг светится день, идут часы его жизни, и он упускает их. Он торопится туда, где начнется его настоящее. А ведь все настоящее…»

Разговор с тем человеком получился у меня потому, что мы вместе ехали на дачу. Видя, как я озабочена, никуда не гляжу, тороплюсь и отвечаю невпопад, он вдруг остановился (дело было на улице) и сказал:

— Знаете что? Отдыхайте.

— Что?

— Отдыхайте. Ваш отдых уже идет. Вот и отдыхайте. Не надо ждать этой вашей веранды на даче. Останется слишком мало времени. Настройте себя. Ничего не надо откладывать в жизни, особенно то, что зависит от вас.

Я больше не встречала этого человека, но не забыла его. Каждому из нас встречаются такие люди-вехи, они не направляют нашу жизнь, но иногда в малом открывают большое.

Володя почти улыбается.

— Все понятно, — говорит он быстро и неожиданно переводит на меня свои желтые глаза. — В общем, не торопиться, разглядывать все кругом и помнить, что ничто не повторится. Так?

Браво. Может, из него получится специалист по составлению резолюций?

Я все же уговорила его выпить пополам со мной бюксу спирта, что-то около тридцати граммов. Я решила выяснить причину его постоянной мрачности а почему он не смотрит в глаза. Возможно, он недоволен, что поехал со мной.

— Что вы, — говорит Володя, — я считаю это необыкновенной для меня удачей.

— А почему же вы никогда не улыбаетесь?

— Мама говорит, что это неприлично. И в глаза смотреть нельзя.

Я не рассмеялась, я поняла, что это воспитание. И эти черные заплаты на его выгоревшем светлом полугалифе и рубашке с карманами. Простая женщина передала ему свою правду, которую считала необходимой в жизни.

ПОСЕЛОК ЮР

Неожиданно приехал Шугов, радостный, оттого что нашел нас, оживленный, энергичный. Насыщен впечатлениями, фактами, сводками. С интересом описывал многочисленные встречи с людьми, природу, ахал. Хочет под моим покровительством добраться до царства вечной мерзлоты и, как он выразился, быть представленным во дворце. Дворцы подземные, в большом количестве лежат прямо под ногами. Обещание поэтому даю легко.

Наш приезд в этот поселок омрачился печальным событием. Открыв суму, где была банка с жуком, обнаружили, что жук мертв. Он лежал на спинке на дне банки, поджав мохнатые лапки, и не двигался. Я взяла его в руки. Не уберегла, не сумела, не смогла. Не знала как.

Отчего он умер? От голода? От слабости? От новых условий? Или это закономерная и естественная реакция организма после многолетнего сна? Когда-нибудь люди будут легко справляться с такими задачами и они будут казаться им простыми.

Мучает меня одно: может быть, он не мог держаться на воде, и надо было положить ему в банку щепочку, ветку, что-нибудь, по чему он мог бы вскарабкаться наверх, вылезти?

Что теперь рассуждать.

Живое существо из прошлого. И люди и звери, его современники, умерли, а именно ему удалось сохраниться и ожить. Наверное, если вскопать и разрыть всю поверхность той террасы, где мы его нашли, то обнаружится не один его сородич, и, может быть, рабочие, пробивавшие шурфлинию, не раз видели его замерзших собратьев и выбрасывали их вместе с грунтом. Возможно, были и более крупные экземпляры, и какие-то другие виды.

Переживая неудачу, я понимала все же, что дело, видимо, не только в моих оплошностях. Оживание оказалось непосильным грузом для маленького пришельца…

Рядом с поселком Юр возвышается громадная гора белоснежного кварца. Поселок стоит в окружении гор. Солнце приходит сюда не сразу, а тогда, когда за горами уже давно день. Но, придя, солнце не торопится уйти — на западе горы положе. И все же, когда на западе еще яркий день, в Юре наступают сумерки.

Недалеко от поселка расположены очень своеобразные, невысокие возвышенности, большей частью округлые, вроде куполов-караваев, иногда даже почти заостренные сверху, с пологими, мягкими очертаниями.

Домики поселка чем-то похожи и на русскую избу, и на таежную избушку. От русской избы в них лавки вокруг стен и русская печь. От таежной избушки — отсутствие сеней, клетей, чуланов, часто даже обычных двускатных крыш, просто на срубе лежит накат из бревен, а сверху он засыпан землей и торфом, и растет на нем трава и розовый кипрей.

Срубы стоят на клетках из коротеньких обрубков бревен — давний, естественно узаконенный тип небольших и временных построек на вечной мерзлоте. При оттаивании летом грунта под домом клетки до некоторой степени компенсируют неравномерность оседания. Так строят сейчас только в тайге, где много дерева и постройки в основном временные.

Когда-то, когда на мерзлоте только начинали строить, разрушения домов и других сооружений были очень велики. Фундаменты проседали, двери перекашивались. Особенно страдали каменные дома: через несколько лет они сильно оседали, стены покрывались трещинами и разваливались.

Сейчас на мерзлоте строят двумя основными способами: с сохранением вечной мерзлоты в основании под зданиями (как в Норильске) и с ее предварительным уничтожением, то есть с искусственным протаиванием. Уничтожают ее там, где она слабая, с высокими температурами, где-нибудь в ее южной зоне. В суровых условиях Севера почти всегда мерзлоту сохраняют.

Бродить по кварцевой горе — ощущение необычное. Гора похожа на снежную, прикрытую грязноватыми ошметьями, — это осыпи глинистых сланцев и того же кварца, темные сверху от ветра и лишайников. Начинается кварц почти с поверхности, вместе со сланцами, расслоенными до тончайших плиточек и насыщенными льдом. Сверху все это поросло шиповником с темно-зелеными резными листьями, еще белобокой брусникой, розовыми метелками неизменного кипрея и стелющимся по земле кедровым стлаником. Кое-где стоят обгорелые лиственницы.

Между осыпями на склоне горы видны пустоты, они темнеют, как входы или лазы в пещеры, иногда в них поблескивают стекловидный лед и куски кварца. Длинная кварцевая штольня внутри горы идет сначала прямо, потом зигзагами. Постепенно понимаешь, что углубляешься в ее мерзлое чрево. Температура воздуха — минус два градуса. С потолка через щели и трещины сочится вода, капает и стекает струями.

Как-то днем Шугов пришел к нам на кварцевую гору, и я сказала ему:

— Володя очень занят шурфами, и я без лаборанта. Вы пышете здоровьем. Это как раз то, что нужно. Я не могу видеть, что это пропадает даром. Будьте моим лаборантом, когда свободны, конечно. Статью свою напишете в Якутске. Я хочу материализовать ваши восторги, посвященные мерзлоте.

Он комично вздохнул:

— Все мужчины так ошибаются. Все они хотят в полет, а их на землю.

— На землю, это что. Под землю. И далеко.

— Что это значит? Ага, в шахты? Я рад. Что я должен делать? Рыть шурфы?

— Нет, это делает Володя. Ходить со мной в маршруты. И в шахты тоже. Я же хожу далеко. И тяжело таскать.

— Согласен. Особенно таскать.

— Почему «особенно»?

— Меньше сомнений и анализа. И сожалений. Буду изнуряться физически и спать, как Володя.

— Вы и так спите, как Володя, я видела.

— Когда это?

— Вчера. Приходила к вам днем и не стала будить.

Он развел руками.

Так ко мне поступил второй лаборант.

ГЛУБОКИЙ ПОКОЙ

Пришел Шугов, и мы снова стали говорить о гибели жука. О том, что надо бы. Что сделали бы сейчас. Что можно было бы сделать. Потом заговорили об анабиозе вообще.

Среди многих чудес, что творит наша хозяйка — вечная мерзлота, самое удивительное, наверное, — это ее способность «заколдовывать» живые существа и сохранять их в нетленном виде тысячелетия. Вечная мерзлота — уникальный природный холодильник.

Когда-то по берегам рек, как и сейчас, росли березы. Весной они так же покрывались крупными красно-зелеными почками. Лиственница зажигала на концах своих веток бледно-зеленые лучики-фонарики. Среди деревьев бродили громадные, все в рыжеватой шерсти животные, они обирали хоботом и почки, и молодые побеги деревьев. В половодья бурные северные воды неслись, подмывая берега. В берегах таял лед, огромные глыбы льда тяжело обрушивались вместе с берегом, погребая завязших в предательском плывунном иле рыжих гигантов. Они погибали, не в силах выбраться из засасывающего их ила. Холод охватывал большие беспомощные тела. Наступало охлаждение, замерзание…

А потом прошли тысячелетия. Так их, мамонтов, и нашли в том же положении — лежа, стоя, полусидя, с отчаянно задранной или понуро опущенной головой. Между их зубами и в желудках оставались свежими трава, березовые почки, мхи и молодые побеги.

Среди находок вымерших животных больше всего найдено мамонтов, значительно меньше — шерстистых носорогов. В Нижнеудинской пещере были обнаружены песцы и лемминги, живущие теперь намного севернее. Там же лежали и значительно более древние остатки давно вымершего шерстистого носорога, погибшего примерно десять тысяч лет назад. Трупы носорогов были обнаружены и в долине реки Хылбуй в Центральной Якутии, и в некоторых других местах. Мамонтов начиная с XVII века в нашей стране было найдено более трех десятков, все в разной степени сохранности — целиком или только их части. Мамонты лежали и «сидели» в мерзлых илах берегов рек — на Вилюе, Алазее, в дельте Лены, в устье Енисея, Яны, Индигирки, на Таймыре, в Тазовской губе, на побережье Северного Ледовитого океана, на Новосибирских островах…

Но большее их количество, конечно, не обнаружено. Безлюдье и пустынность мест тянулись на тысячи километров. Те же лиственницы и березы встречали неподвижных пришельцев из тьмы времен, да хищники набрасывались на свежую добычу, когда река, спрятавшая зверя, снова открывала его всему живому.

Хищники первыми находили ископаемых гигантов. Трупы носорогов и мамонтов нередко были объедены ими. Значит, пища была пригодна для еды. У мамонта села Березовки, которому посчастливилось сохраниться почти полностью и попасть в Зоологический музей Ленинграда, и у мамонта с реки Сага-Юрях песцы почти отъели хоботы. Местные жители дельты Лены использовали кожу, сало и кости размытого там мамонта в своем хозяйстве. У некоторых носорогов и мамонтов сохранились внутренности с пищей.

Человек обживает сейчас последние необитаемые пространства. И много встреч предстоит ему, кто знает, может быть, с существами, никем еще не виденными.

Хотя находка трупов неизвестных животных, даже прекрасно сохранившихся, удивительна и необыкновенна, но ее все же нельзя сравнивать с находками, сделанными в древних могилах, когда, открыв не потемневшие от времени доски, можно увидеть человека, будто только сегодня туда положенного…

В дельте Лены есть маленький остров Столб — это огромная полосатая глыба, наклонно торчащая из воды. За глыбой лежит желтый песчаный шлейф острова в серо-голубых пятнах болотцев и западин, отражающих небо. В этой вселенной воды и плоской земли остров Столб как камень, брошенный в гущу извилистых ленских проток. На него ориентируются рыбачьи лодки и пароходы, а зимой — собачьи упряжки. Вокруг мощное течение могучей реки, весной сумасшедший напор льдов, зимой метели с полюса.

Было ветрено и свежо, когда я спрыгнула на рыхлый песок с низкой, едва не черпающей воду старой фелюги. Обрыв поднимался на несколько метров вверх, были видны слои песка — светлые, темно-желтые и красные, среди которых тут и там торчали узкие гробы… Некоторые наполовину вылезали из своего ложа и нависали над тропой.

Потом, к вечеру, мы сидели у моря на плавнике, на добела отмытых морем и непогодой деревьях, деревьях-скитальцах, деревьях-неудачниках, когда-то принесенных сюда из дальних краев. Впереди в солнечном тумане, казалось, плыл к нам навстречу один из островков, подернутый седой вуалью, со множеством темных невысоких мачт. Это остров Могильный, почти сплошь покрытый старыми деревянными крестами. Утрами, когда на крестах висит туман, кажется, что это они рождают его и от них поднимаются в холодное небо прозрачные, невесомые облака.

Две пожилые рыбачки местной рыболовецкой бригады рассказывали, как в одну из весен в высокую воду движущиеся льды разломали этот остров, как кусок пирога, и как среди серых, поблескивающих на солнце льдин, неспешно поворачиваясь вместе с ними, плыли открытые гробы с лежащими в них людьми, будто только что принесенные сюда из вечности неизвестными руками и пущенные в это таинственное плавание.

Ярко светило незаходящее солнце, море казалось черным, вокруг острова плескались мелкие ершистые волны, и можно было представить, как они уносили эту страшную ношу.

Труп сподвижника Петра Первого Александра Меншикова, удачливого весельчака в первую половину его жизни, а потом сосланного в Березов на Оби, был найден нетленным через девяносто два года после погребения. В олёкмо-витимской тайге в мерзлой заброшенной штольне пятнадцать лет спустя после смерти обнаружили труп «копача» — старателя-одиночки, тайно добывавшего в ней золото. Человек казался только что умершим. Почти живым выглядел и якут в одном из поселков Центральной Якутии, пролежавший на кладбище в мерзлоте сто шестьдесят три года. Он был предком одного из наших сотрудников.

Подобные находки бывали и на американском севере. В Канаде, возле Гудзонова залива, река Хей размыла гробы с совершенно сохранившимися трупами двухсотлетней: давности. Труп давно погибшего моряка еще в начале XIX века нашли на Южных Шетландских островах.

Интересны находки и вне страны мерзлоты, среди так называемой пещерной мерзлоты. Наши современники находили древнего человека и животных при раскопках курганов скифской эпохи на Алтае. Возраст захоронений был примерно две тысячи лет.

Можно себе представить, какой суеверный ужас наводили когда-то на пришлых в Сибирь с запада людей все эти нетленные трупы! Были и страх, и религиозный экстаз, и вера в чудеса, и в святость похороненных.

Часть новых домов в Якутске выстроена на месте старого кладбища. Шугов еще при первой нашей встрече, на аэродроме, вспомнил об этом. Новоселы иногда действительно обнаруживали у себя в подполье этих древних свидетелей давно ушедшей жизни.

В начале века на Чукотке, на реке Анадырь, тоже в гробах, были обнаружены трупы казаков, современников Петра Первого и Екатерины Второй.

Но, увы, все умершие оставались умершими. А вот крошечные, невидимые спутники рыжих гигантов оживали. В слизи хоботов мамонтов, в вечномерзлой толще находили оживавших затем бактерий. На недавно обнаруженном шандринском мамонте оказались личинки неизвестного ранее науке желудочного овода. Оживали и бактерии, взятые с глубины сорока пяти метров на побережье Северного Ледовитого океана. Возраст таких существ составлял несколько десятков тысяч лет.

Вечная мерзлота сохраняет от разложения тела животных и человека потому, что скованные холодом бактерии не могут вести свою разрушительную работу.

Примерно после трех тысяч лет анабиоза (ana — обратно, bios — жизнь) ожили обнаруженные в вечной мерзлоте пятьдесят видов водорослей, пятнадцать видов бактерий, крошечные, диаметром в три десятых миллиметра, рачки хидорус. Рачки остались жить и были привезены в Москву. Через несколько месяцев после оттаивания ожили и проросли мхи из тех же образцов (Сковородино, Дальний Восток), что и рачки. Ожили споры грибов.

Одно из самых любопытных оживших существ — небольшая, длиной десять сантиметров, ящерица углозуб, встреченная совсем недавно во льду колымской тундры на глубине одиннадцати метров. Углозуб спокойно спал сто лет, это ученые подтвердили радиоуглеродным методом. Заснув, как всегда, на зиму, он продлил сон на десять своих жизней — живет этот углозуб десять-пятнадцать лет…

Глубокий покой — так можно сказать об анабиозе. Предельно глубокий покой. Причина анабиоза — крайняя потеря воды при очень высоких температурах, при низких (замораживание) и при повышенном содержании солей. Анабиоз — способность организма переносить прекращение всех физиологических процессов или предельное их замедление и восстанавливать нормальную жизнедеятельность. Больше всего удается проявлять его пока существам простейшим, мельчайшим, часто невидимым.

Мы сидели у нас в избушке. Володя, пригнувшись к низенькому окошечку, взвешивал бюксы с высушенными и сырыми грунтами, принесенными из шурфов. Как всегда, молчал и слушал. Слушать он умеет — в этом ему отказать нельзя. Шугов сел на Володину койку, как Будда, скрестив ноги, и уставил на меня, не мигая, свои светлые глаза.

— Для жизни обязателен обмен веществ, — сказал Шугов. — Нет обмена веществ — нет и не может быть жизни. Так нас учили, кажется? А что же здесь?

— Получается, не совсем так. И потом речь пока идет, к сожалению, только в основном о простейших, иногда о засыпающих на зиму пресмыкающихся. О насекомых. Зимняя спячка — не анабиоз, хотя некоторые ученые и склонны считать ее разновидностью анабиоза. Но при спячке происходят процессы обмена веществ, а при анабиозе нет.

— Насекомые, ящерица, ваш жук — это все обнадеживающе, — сказал Шугов. — Но что дают лаборатории?

Обмен веществ может быть приостановлен. Прекращен. Анабиоз — не смерть. Если признать, что анабиоз — смерть, и знать, что возможна обратимость этого удивительного состояния, значит, отрицать смерть, а это невозможно. Но дело в том, что анабиоз — такое состояние, при котором живое тело может возобновлять свои функции, как только появятся условия, нужные для жизни.

— Что-то сложно.

— Непривычно. Нам трудно представить замедленную жизнь, такой беспредельно глубокий покой, который длится пусть даже не тысячи лет, а хотя бы десять, хотя бы год.

— Год — это проще. У некоторых животных спячка, как мы знаем, длится более полугода.

— Зимняя спячка приучает животных к длительному переохлаждению. Тот, кто засыпает на холодное время, лучше переносит анабиоз и восстановление жизни после него.

В спячке проводят в земле зиму тритоны, суслики, бабочки. Шутка ли — при морозе минус сорок градусов! Организмы удивительно приспосабливаются к отсутствию воды и пищи, к страшному холоду, наконец. И одно из замечательных приспособлений — это то, что количество воды в организмах в спячке уменьшается. Половину и даже три четверти воды теряют без угрозы для жизни семена растений, черви, моллюски, некоторые насекомые и земноводные. А это помогает им переносить анабиоз.

Многие мелкие водные животные вмерзают в лед каждую зиму. При оттаивании они оживают. Есть такие черные рыбы Аляски — даллии; говорят, они есть и на Чукотке. Их можно разломить, так они каменеют, вмерзая в лед реки, а оттаивают — и пожалуйста — оживают. Эти черные рыбы могут даже повышать температуру своего тела до двадцати двух градусов, когда вода вокруг охлаждается до шести с половиной! Чем не великолепный организм, эта рыба, и как она обязательно, во что бы то ни стало хочет выжить!

Восемь месяцев проводят в Таймырском озере круглые черви при температуре минус двадцать градусов. А как приспосабливаются к крайне неблагоприятным условиям мучные черви! Искусственно охлажденные до минус десяти градусов, они остаются жить, но потребляют в десять раз меньше кислорода, чем обычно. Потому что его просто нет. Не хватает. И они приспособились.

Шугов сидел чуть покачиваясь, в той же позе Будды. От глубоких теней на его щеках узкое лицо казалось острым, будто вырубленным из камня двумя-тремя ударами.

— Почему не все могут выжить? Почему не выживают высшие животные? При замерзании живых тканей внутри клеток и во внутриклеточном пространстве образуются кристаллы льда. Помимо того, что кристаллы губят клетки, раздвигая их, они через стенки вытягивают из протоплазмы воду для своего роста и, таким образом, высушивают живое вещество, сгущают клеточный сок. Протоплазма обезвоживается, нарушается связь между молекулами, происходит коагуляция коллоидов и необратимое разрушение белка. Вот почему, чем меньше воды в организме, тем лучше он переносит анабиоз и восстанавливает жизнь. В организме высших животных много воды.

— А что-то вы сказали о высоких температурах?

— Анабиоз при высыхании. Я имею в виду опыты предельного высушивания в вакууме. Совершенно поразительна жизнестойкость бактерий, которых высушивали, а потом еще замораживали и держали почти при температуре абсолютного нуля, что-то около минус двухсот семидесяти трех градусов, и… организмы оживали!

Много раз можно удивляться чуду живой воды. Старая сказка о живой воде — откуда она? Вода для анабиоза — враг. Прибавление воды и создание нормальной температуры возвращают жизнь!

— Что лед разрушает ткани, это даже мы с Володей помним с четвертого класса, верно, Владимир? — сказал Шугов. — И что вода, замерзая, расширяется. И об анабиозе, вроде, немного знали. А сейчас как вновь.

Володя не шелохнулся. Он сосредоточенно делал самое трудное и ответственное, с его точки зрения, дело — следил за стрелкой весов.

Очень низкие температуры после предварительного высушивания выдерживали споры, бактерии, мельчайшие организмы — коловратки, жгутиковые, дрожжи, некоторые грибы. К высоким температурам они приспособляются обезвоживанием, к низким — переохлаждением, что почти одно и то же, потому что замерзание обезвоживает. В результате — полная остановка деятельности всех функций.

Шугов потер лоб.

— Сейчас, сейчас. Вспомнил! Вы мне вчера говорили о фундаментах и о том, что вода в грунте замерзает не сразу и от количества этой оставшейся, еще не замерзшей воды в какой-то мере зависит, выражаясь инженерным языком, несущая способность грунтов — нагрузка, которую они могут выдержать. И чем сильнее промерз грунт, тем меньше в нем остается незамерзшей воды и тем больше он может выдержать. Может быть, и здесь что-то связано с незамерзшей водой?

— Да! Хотя не совсем то, и в аналогии слишком большая натяжка, но что-то здесь есть общее. Роль незамерзшей воды в самом деле велика и в биосфере, и в литосфере — в горных породах. Мы говорим, конечно, о незамерзшей, свободной воде, причем для анабиоза это уже не физико-химическая вода, а биологическая. В капиллярах организмов она остается и, по-видимому, помогает восстановлению жизни.

Шугов сказал задумчиво:

— Удивительно мы живем. Есть на свете интереснейшие проблемы, задачи, увлекательные науки, которые ждут своих исследователей, ждут людей, которые приходят в жизнь, а мы смолоду не всегда знаем, что хотим делать. Вы представляете, как это досадно? А когда истрачены силы, ушло время, мы осознаем, что шли не туда. Я это не к нашему даже разговору говорю, — он махнул рукой, — то есть не о себе. А вообще, об очень многих людях. Многие находят себя не сразу или совсем не находят и какие потери от этого, какие потери!

— Эти потери не всегда зависят от нас.

— Так как все же идет замерзание? — тихо спросил Шугов.

— Опыты проводили так: живой организм охлаждали до нуля градусов, затем переохлаждали еще дальше — ниже нуля, доводя иногда температуру до минус десяти, до так называемой критической точки, когда начинается образование кристаллов льда, замерзание жидкости в сосудах и капиллярах. Потом происходит скачок — выделяется скрытая теплота — это вы знаете из физики; температура тела сразу поднимается, но не до нуля, а примерно до минус полутора-двух градусов, потому что жидкости не дистиллированная вода и температура их замерзания ниже.

Охлаждение идет теперь снова от этих величин, но уже не до минус десяти, а меньше, до четырех-четырех с половиной, когда уже наступает смерть. Это точка смерти, как говорят равнодушные наблюдатели. Точка смерти. Точки смерти различны для разных случаев, для разных организмов и зависят от многого — от возраста организма, от количества воды в нем, привычки к охлаждению, наследственности, скорости действия холода…

Смерть — необратимый процесс. Анабиоз же начинается еще до приближения к критической точке, он включает в себя скачок и продолжается вплоть до точки смерти… Критическая точка, то есть та, что была до скачка, не всегда минус десять, она может быть и меньше, а точка смерти еще зависит от скорости роста кристаллов и скорости высыхания живых коллоидов тканей…

Нет, Шугов не выдержал, вскочил.

— Бр-р-р… Как вы можете?! Ну куда вы влезли? Подумайте! Все эти скачки и точки смерти вам совсем не подходят.

Я смутилась. Неожиданно вступился Володя. Страшно нахмурив брови, не глядя на Шугова и не поворачивая головы — бычок, готовый ринуться с поворота, он сказал низким, обидчивым голосом:

— Почему это не подходят? Очень даже подходят…

Шугов несказанно удивился:

— Смотрите, защищает. Может, ты сам займешься этими делами? Или даже оживлением?

Но Володя, истратив весь запас решительности, снова стал самим собой и теперь сопел.

Шугов сказал волнуясь:

— Вы так спокойно говорите, что страшно слушать — точка смерти!

— Вы видите, здесь это все рядом. Что делать…

— Что вы еще хотели сказать об анабиозе? Есть хоть какие-нибудь перспективные намеки?

— Разве не существенно, что установлен такой важный факт — возможна полная остановка жизни, ее перерыв и возобновление? Но помимо той беды, что делают кристаллы льда при своем образовании, вода после их таяния уже не может всасываться тканями, она вытекает, и организм гибнет. Понимаете — опять-таки от обезвоживания!

— Но какие все же перспективы таких работ?

— Существует одно очень интересное явление. Называется оно витрификацией. Как вы знаете, известно три состояния вещества (кроме плазмы): твердое, жидкое и газообразное. Теперь в твердом веществе различают два состояния — кристаллическое и стеклообразное. Образование стекловидного тела и называется витрификацией. Если быстро охладить организм, то жидкость проходит предел переохлаждения, или критическую точку, быстро, кристаллы льда не успевают появиться (из-за уменьшения энергии теплового движения молекул и от того, что вязкость жидкости все время от холода увеличивается), и она переходит в стекловидное состояние. При витрификации живая протоплазма не разрушается. И если потом так же быстро организм оттаять, он сохраняет жизнеспособность и оживает!

Дрожжи, мхи, сперматозоиды и мышечные волокна, быстро замороженные в жидком воздухе до минус ста девяноста градусов и потом так же быстро оттаянные (не важно, сколько времени они были мерзлыми — вот что удивительно!) — оживали. Вот это, по-видимому, очень обещающе.

Искусственно охладили гусениц мотылька, и они двадцать суток пробыли при температуре минус тридцать — пятьдесят три градуса. Дыхания не было. Получается, что дыхание вроде и не необходимо для жизни. Жидким гелием даже при температуре минус двести шестьдесят девять градусов и жидким водородом при минус двести пятьдесят три градуса замораживали микробов, семена, грибки, споры мхов, и все они оживали после всасывания воды и получения нормальной температуры.

— Я не понимаю, зачем создавать такие неестественные условия, — сказал Шугов, — такие низкие температуры, зачем все эти минус двести шестьдесят девять градусов, почти абсолютный нуль?! Почему не проводить опыты при температурах, скажем, минус пять — десять градусов, то есть тех, что есть в природе, может быть, тогда ожили бы не только мхи и микробы? Кстати, и рачки то эти, хидорус, может, потому и ожили, что там, в вечной мерзлоте, было не минус двести шестьдесят девять, а каких-нибудь три-четыре градуса, нет? Может, и что-нибудь поинтереснее бы ожило?

— По-видимому, нужно было выяснить предел выживаемости. Сейчас хотят знать, какие процессы обмена веществ возможны в совершенно замерзшем живом организме, превращенном в кусок льда. Оказывается, такие организмы есть, они допускают полное замерзание воды, например гусеница кукурузного мотылька. У таких организмов процессы вымораживания обратимы. И вообще, кажется, сейчас уже не полностью отрицается возможность анабиоза при кристаллизации значительного количества воды в организме.

— Мне почему-то кажется, что ваш жук все равно погиб бы, это я не для позднего утешения говорю. Что-то здесь есть.

Я кивнула. Есть какие-то не совсем ясные причины, от которых через три — пять дней погибали многие ожившие после анабиоза.

— К сожалению, как показали опыты, у более крупных животных при большем количестве воды в тканях скорость охлаждения уменьшается и наступает кристаллизация. Витрификации у них не получается. Однако вода способна переходить в стекловидное тело — это было установлено рентгеном, но получить его трудно: кристаллизация воды наступает быстро.

— Так надо работать над витрификацией воды и крови, — сказал вдруг Володя. — Я вижу, что это самое главное.

— Слушайте, он прав, главное применение ее будет, наверное, в медицине.

— Еще бы. Пересадка органов, операции в так называемой гипотермальной обстановке — это ведь давно уже, как говорят, взято на вооружение хирургами. Филатов пересаживал охлажденную роговицу глаза трупа в живой глаз и полностью излечивал больных. Безнадежно слепой прозревал. Филатов использовал и свойства охлажденной ткани для лечения волчанки (видимо, это от изменения ферментов), туберкулеза легких, язвы желудка, кожного рака, псориаза, радикулита, люмбаго и многих других заболеваний. Явления анабиоза используются при изготовлении сухих живых вакцин, в животноводстве — для сохранения сперматозоидов, да мало ли где еще. Все еще только начинается.

Я встала и прошлась по темной уже почти избушке. Свет мы не зажигали. Володя уже не работал и сидел не шевелясь.

— Увы, ткани высших животных погибают задолго до образования в них льда. Нарушается кровообращение и терморегуляция. По-видимому, кристаллизация разъединяет молекулы живого вещества. При частичном замерзании происходит еще воспаление и омертвление тканей. Чем сложнее организм, тем больше взаимосвязей сопутствует такому его потрясению, как замерзание. Однако дело опять же в скоростях, в быстроте замерзания.

Был такой очень интересный опыт: собака (конечно, усыпленная) четыре часа оставалась при нуле градусов без кровообращения и дыхания. Жизнь потом восстановили переливанием крови от другого животного.

Витрификация очень перспективна для искусственного замораживания, пока хотя бы отдельных органов, нужных для пересадки. И вот что очень важно: чем полнее и быстрее наступил анабиоз, тем больше шансов на оживление!

И еще, чем ниже температуры и больше время их действия, тем меньше выживаемость организмов. Поэтому нелегко найти в вечномерзлой толще среди замерзших ископаемых такие, которые оживут. Кроме того, ведь надо, чтобы они замерзли в живом виде, а не умерли до замерзания.

— А говорят и уже пишут теперь, что можно заморозить человека и потом оживить, верно? — спрашивает Володя.

— Это совсем особый вопрос, меня на него сейчас не хватит. Завтра.

ЗАМОРАЖИВАНИЕ-ОЖИДАНИЕ

Анабиоз человека. Мечта если не о бессмертии, то о продлении жизни была в душе человека издревле. Противоборство смерти.

В наше время любят определять что-то из ряда вон выходящее как событие века. Атомный реактор, выход в космос, телевидение — события века. Еще говорят: убийство века, ограбление века. Великое и низкое, как всегда, рядом. Появилась и пленительная идея века — анабиоз человека.

«Замораживание-ожидание» — так называют его в США, где возникло это вначале казавшееся полуавантюрным начинание. Замораживать безнадежно больных, обреченных людей, чтобы оживлять, когда найдутся способы лечения их болезней, и давать им возможность жить дальше. Чем не гуманная цель? Даже если, увы, начинается с бизнеса.


— Не хотите ли вы ожить через триста лет? Через сто?

«Любой человек, из любого места планеты будет принят хорошо. Эта конференция будет просто небольшим собранием для обмена мнениями и информацией. Стоимость участия в конференции — три доллара. Если для вас это просто, пожалуйста, приходите. Но не приходите, если это истощит ваши ресурсы и почти убьет вас. Высылайте три доллара возможно скорее, Нью-стрит, Вашингтон».

Отчаявшиеся, неизлечимо больные люди потянулись к этой «соломинке», на первые призывы первого Общества продления жизни. Все походило на смесь серьезного и развлекательного, хотя незримо было окутано атмосферой траура и казалось естественным, если бы приглашения были в черной рамке.

Началось это так.

В 1964 году физик и математик Роберт Эттинджер написал и опубликовал книгу «Перспективы бессмертия». В книге были изложены вполне рациональные, по автору, соображения о возможности продления жизни человека замораживанием его тела на долгий срок и последующим оттаиванием.

Итак, идея продления жизни на основе использования холода. Почти тут же и возникло это Общество продления жизни (Life Extension Society), которое разослало призывные проспекты. Новая идея (не совсем новая, впервые ее высказал английский хирург и анатом Гёнтер в 1734 году), как обильный дождь, породила грибную поросль различных «крионических» обществ. Такие общества появились в штатах Аризона, Мичиган, Нью-Йорк, Калифорния и других. Откликнулись и города Европы — Франции, Испании, ФРГ. На востоке не устояла Япония.

Но работы по замораживанию людей начались и ведутся сейчас только в США.

Теперь уже отпали, видимо, многие организационные вопросы, которые волновали когда-то Общество, в том числе: кто будет отвечать за хранение замороженных людей (уже во многих штатах существуют специальные хранилища — так называемые дормитории). Улажена, кажется, и другая беспокоившая ранее его членов проблема — проблема религии. В отношении людей, лежащих в замороженном состоянии, «воскрешений» пока не предвидится.

Желающих быть замороженными оказалось много. Впервые человек был заморожен в состоянии приостановленной жизни, то есть прекращения биохимических реакций, в 1967 году. Это был профессор психологии Джеймс Бедфорд, семидесяти трех лет, погибший от лейкоза. А сейчас уже сотни замороженных лежат в ожидании, когда наука найдет способы борьбы с их тяжкими недугами. Но у них на пути к жизни и даже к спасительному способу, если он будет найден, стоит сложнейшая преграда — оживление.

По методу Роберта Эттинджера работает «клиника мертвецов» Кертиса Гендерса. Умершим людям заменяют кровь глицерином, который затрудняет образование кристаллов льда в клетках. Нечего и говорить, что стоит это пока очень дорого.

Людей помещают под обледенелый колпак в окружение жидкого азота. Температура под колпаком — минус восемьдесят.

Наука все более принимает участие в этом, поначалу казавшемся весьма сомнительным, деле. И кое-какие успехи уже есть, пока хотя бы с глицерином. А дальше, возможно, найдется еще что-то. Полагают, что труп должен быть заморожен через несколько секунд после клинической смерти, то есть обратимого состояния, пока не погибли клетки мозга.

Более интересно и, по-видимому, более обнадеживающе в смысле оживления замораживание больных людей, еще не умерших и сознательно пошедших на эту процедуру. Такие работы проводит в США профессор Пол Сигал. О методах его известно мало, но, по-видимому, они ведутся с помощью того же глицерина и жидкого азота.

Пока всех только замораживают, способов размораживания еще нет. Роберт Эттинджер ввел, но, увы, еще не проверил этот способ замораживания людей. И никто еще не проверил. А значит, это еще не способ, а идея-гипотеза, начавшая стремительно воплощаться в жизнь только от тоски человека по жизни. Возможно, когда научатся оживлять, окажется, что замораживать этих первых надо было иначе, так как, естественно, методы размораживания предполагают и соответствующие им методы замораживания.

Многие ведущие физики и физиологи мира считают, что не получено еще способов избежать распада нервных клеток и других тканей и что даже в замороженном организме эти процессы молекулярного распада продолжаются.


Но если замораживание-оживление пока еще только проблема, хотя и очень заманчивая, то новая наука об умирании-оживлении организма — реаниматология набирает сейчас полную силу. И ежедневно уже много лет врачи оживляют людей, только что умерших (в состоянии клинической смерти) от потери крови, травм, удушья, отравления, утопления, шока, а в последнее время и от инфаркта. Сотни людей живут «второй жизнью».

Но показательно, что и здесь, в этом теперь повседневном, почти будничном уже труде врачей, остается то же необходимое и загадочное обращение за жизнью к холоду. Понижение температуры тела только что умершего человека до восьми — десяти градусов удлиняет период клинической смерти! Обращение к холоду убивающему за возрождением. Так бывает и с лекарствами: в большом количестве вещество — яд, и оно убивает, в малом — лекарство — спасает. Может быть, так же будет и с холодом? Большой холод убивает, малый — лечит? Или, переводя понятие из категории количества, в категорию скорости, медленная скорость убивает, большая дает «продленную жизнь»? То есть, может быть, найдя способы витрификации крови, быстрым замораживанием и быстрым размораживанием врачи в самом деле смогут возвращать жизнь?

Наш крупный ученый-реаниматолог, руководитель Московского центра реанимации профессор В. А. Неговский, так же как и ряд ученых других стран, считает, что на современном уровне науки шансов на оживление у замороженных людей пока мало. Сердце человека сейчас можно оживить через несколько часов, дыхание — не больше чем через час, а клетки мозга — не позже чем через шесть минут, так как они необратимо изменяются из-за отсутствия кислорода и погибают полностью в течение часа. Поэтому оживление человеческого организма в целом в условиях нормальной температуры возможно пока только в течение первых шести минут. Но гипотермия удлиняет срок клинической смерти и дает возможность оживления до часа! Это сейчас. А что даст завтра?

И весьма вероятно, что в будущем продление жизни — в низких температурах.

Пусть еще весьма проблематична идея «замораживания-оживления», но исследования, которые ведут энтузиасты этого дела, могут дать неожиданные результаты. И возможно, ученые смогут наконец добиться у человека состояния анабиоза.

И может быть, будут когда-нибудь замораживать не только больных, но и страшно любопытных людей, которые захотят заглянуть в будущее через триста лет.

ПОД ЗЕМЛЕЙ В ЦАРСТВЕ ЛЬДА

Сверху колышется под теплым ветром трава, на небольших холмиках — отвалах земли поднимает кверху свои лилово-розовые шпаги кипрей. Квадратная выемка в небольшой насыпи — полуяма или что-то вроде входа в погреб — начало шурфа-шахты. Лестница.

Многие шахты обычно раскидывают далеко в стороны свои длинные щупальца-штольни, и они при этом нередко еще ветвятся и создают так называемые рассечки.

Эта шахта временно оставлена, и поэтому мерзлая земля, отогретая ранее инструментами и паром, успела в ней вновь охладиться и в какой-то степени приблизиться к своей естественной температуре. Именно поэтому и привлекает нас эта шахта, а еще также потому, что одна из ее рассечек идет под русло соседней реки.

Жарко, а на нас ватные костюмы, сапоги с шерстяными носками, перчатки и шапки. С каждым шагом вниз по лестнице нас все больше охватывает холод. Минус пять градусов мороза ждут нас на дне шахты глубиной всего десять — двенадцать метров. Переход от жары к холоду и обратно хотя и чувствителен, но не неприятен, а скорее любопытен.

Зимой в штольнях теплее, чем на поверхности, где в морозы, доходящие до сорока пяти — пятидесяти градусов, работы приостанавливаются. Зима здесь теплее, чем в Якутске (там морозы шестьдесят — шестьдесят два градуса), но климат более суров. Холодный воздух может затекать зимой в штольни, но это не сильно понижает в них температуру воздуха, и люди могут свободно работать под землей.

Те шахты, которые отрабатывались зимой и не были закрыты, для замеров не годятся: они настолько промерзли, что породы в них теперь холоднее естественных.

Мы с Шуговым идем не быстро, задерживаемся, пробивая шлямбуром шпуры и вставляя в них термометры. Карманы Шугова полны мхом и грубой желтой ватой, которыми он закрывает термометры сверху.

Нижняя часть штольни — как бы желоб, вырубленный на глубине полутора метров в трещиноватых глинистых сланцах (они называются здесь «плотик»). Породы сверху сильно рассланцованы и лежат почти вертикально, вздыбленные древними катастрофами Земли. Этот верхний слой очень метко называют «щеткой». «Щетка», кроме того, разрушена и полна мелкой плоской гальки и песка. «Щетка» насыщена льдом — темным, стекловидным и молочно-белым — и снегом.

Пройдя немного, мы в изумлении останавливаемся. Все штольни и рассечки внутри — как длинные, сверкающие, уходящие вдаль гроты. При свете наших свечей горят и мерцают громадные снежные цветы — кристаллы, гирлянды ажурных кружев, покрывающие стены и потолки вплоть до границы темного желоба. Он один остается черным, еще больше оттеняя живую, праздничную белизну снега.

— Перед красотой снимают шапки, — сказал Шугов, — но я боюсь замерзнуть.

Я укоризненно посмотрела на него.

Тысячи, миллионы снежных цветов на стенах. И каждый лепесток — громадные, до пяти сантиметров, снежинки. Они собраны в плотные пачки, и пачки без стеблей прикреплены к стенкам шахты, как тропические цветы к стволам деревьев. И все они — вплотную друг к другу, тесно-тесно, так что вся поверхность стенок над темным желобом днища — густая поросль растений неизвестных еще ученым белых цветов-бабочек; кажется, крылья их то сближаются, то раздвигаются, и эти мерцающие соцветия тихо шевелятся.

На цветах-бабочках дрожат тончайшие капли света, и чудится, что эти капли, переливаясь огнями, отрываются от снежных цветов и тихо слетают, слетают вниз…

Мы стояли долго. Налюбовались вволю. Сделали обычную свою работу — отобрали пробы льдистой породы, пробили шпуры в стенках и дне штольни и вложили термометры, оправленные в красивую золотистую латунь. За термометрами потом должен придти Шугов и снять показания.

Хотелось запомнить небывалую красоту этого подземного мира. И мы ходим из штольни в штольню по сказочным туннелям, пересекая небольшие, такие же светящиеся от наших фонарей залы. Потолок залов поддерживается естественными колоннами из мерзлого грунта — целиков, оставленных после выемки породы.

— Вот так опоры! — восхищается Шугов. — Об этом я, конечно, знал, они же очень выгодны, экономят деньги, но вижу я их впервые. Вот тут мерзлота служит хорошую службу проходчикам, не нужно креплений. Экономия денег, времени и места!

Подземный зал центральной шахты, куда сходятся все штольни, громаден. Потолок его поддерживается уже не целиками, а массивными клетками из крупных, тяжелых бревен.

Я спрашиваю Шугова, не был ли он в Тикси, там такие подземные залы вырубают в угле и высота их достигает двадцати метров. И своды держатся на целиках из мерзлой породы.

Такие подземелья можно устраивать и специально под склады. Кстати, они давно уже кое-где построены и хорошо работают. Для рыбы, овощей, мяса.

— Послушайте, — говорит Шугов, — я все еще под впечатлением тех штолен, откуда мы ушли. Особенно, какие под рекой. А не опасно это? Не может быть прорыва вод сверху, от реки? От таликов, подрусловых вод? Талики ведь насыщены водой, которая движется. А если протает перемычка, нет?

— Бывает, но очень редко. И сначала появится капеж, потом вода будет медленно просачиваться и стекать в отдельных местах штольни, и, конечно, это увидят.

Интересно еще такое: мерзлоту и воду некоторые ученые считают антагонистами. Считают потому, что там, где есть вода, от ее тепла уничтожается мерзлота, а где наступает с холодом мерзлота, пропадает вода. Мерзлота ее убивает.

— Очевидно, вода и мерзлота не антагонисты, а взаимоисключающие друг друга феномены, нет? Либо ты, либо я! Верно?

— А вот и нет. Это так кажется, я вам сейчас докажу. Антагонисты они до поры до времени, пока не сцепились накрепко вместе. Как только вода с грунтом соединяются и замерзают, получается крепчайший цемент. Крепость такого союза удивительна. На мерзлом грунте с низкой температурой можно строить, как на скале.

— Вот уж, действительно, от ненависти до любви — один шаг! То убивают друг друга, то соединяются навечно.

Я смеюсь:

— Увы, не навечно, только до таяния. С «потеплением» мерзлоты силы этого союза слабеют, большую нагрузку порода уже не выдерживает, а когда лед растает, сооружение может упасть.

Мы снова вышли в центральный зал. За ним были короткая штольня, шахта и выход в лето.

ТАНЦЕВАЛЬНЫЙ ЗАЛ

Мы уже привыкли, что избушки-гостиницы здесь всегда с единственной комнатой, и в ней пять — восемь человек, и все в разное время приезжают и уезжают, и каждый ведет себя так, будто он один. По ночам все истошно храпят. Сегодня за окном всю ночь скрежещет экскаватор.

Шугов приехал вместе с нами. Утром мы с ним вышли. В долине работали старатели. Широкая, разрытая от края и до края, она переполнена громоздящимися друг на друга отвалами вынутого грунта так, что ложа уже не видно. Много раз отводилась река в сторону — то мешала рыть канавы, то, наоборот, была нужна. И сейчас кое-где сочится вода, и снова уходит под отвал по какому-то своему, неизвестному нам пути или бежит оставшейся тонкой струйкой между отвалами по уклону долины.

Старатели — в белых свободных рубахах, некоторые совсем без рубах, на головах — пестрые пиратские повязки или белые, как в лазарете. Одни откалывают породу, другие кидают ее лопатами на тачки, третьи везут по катальным доскам к бутарам, где ее промывают. В маленьких бригадах откатывают породу сами.

Легче всего добывать золото в открытом русле и лучше всего драгой. Но для драги нужно много воды и порода должна быть талой. На больших реках обычно стоят драги. Вода требуется всюду, а ее мало. Почти нет. Зимой реки стоят без воды, она уходит осенью; подрусловых вод в таликах немного, но и их люди вынуждены промораживать, чтобы углубить шурфы.

Мы подходим к середине бывшего русла реки.

Все дно долины сплошь изрезано канавами и шурфами, вода изгоняется из русла, как бедная падчерица самой жестокой мачехой. Она ютится в уголках среди вот таких намытых отвалов земли, ее струи разобщаются и, настигнутые безжалостным морозом, замерзают. А от мороза ей только бы и скрыться в земле, в своем доме, где хоть временами тоже плоховато, но все же она там хозяйка. Здесь же ее разделенные струи — беспомощные дети, исхудавшие и растерявшиеся в стане врага, в разгроме его нежданного пришествия.

Мы идем через небольшой перевальчик в соседнюю долину. Там тоже горы отвалов, целые терриконы, за ними также не видно ложа реки. По узким тропкам между ними, как по теснинам миниатюрных дарьялов, я вывожу Шугова на необозримый простор широкой, открытой, обнаженной долины. По ровному полю ее идет экскаватор, клацая гусеницами и дергаясь вправо и влево. Счищая оттаявший сверху слой земли, он оставляет за собой зеркальную поверхность льда.

— Смотрите, перед вами так называемый разрез. Тут уж о бедняге воде и говорить не приходится.

Перед нами гигантский танцевальный зал. Сверкающий ледяной паркет! Грунт со льдом и щебнем по мере оттаивания соскабливается, как теркой, бульдозерами почти до самой «щетки». Местами и она захвачена.

Шугов бормочет недоуменно:

— Я понимаю. Зрелище грандиозное, но ведь так уничтожается вместилище воды!

— В этом-то все и дело. Когда весной придет вода с дождями и талым снегом, ей некуда будет деваться. Она будет заполнять ложбины, нырять под отвалы и создавать тощие искусственные речки. А куда прятаться зимой? Стечет, остатки будут лежать прозрачными блюдечками льда. И все.

Мы пошли, осторожно ступая по ледяному паркету, пристально в него всматриваясь. От таяния «паркет» стал ноздреватым, как ледяная губка, и обнажил включения щебня и гальки. Среди разрушенного плотика — прозрачный и матово-белый лед и снег.

Со страшным скрежетом, то поднимая, то опуская свой блестящий клюв, работает бульдозер. И появляется зеркальный мраморный пол, гигантский танцевальный зал среди серых кулис отвалов в окружении черных занавесей горных хребтов.

Мы наклоняемся и рассматриваем ледяной пол. Когда-то здесь замерз речник, насыщенный водой. В лед вмерзли те же, что и везде, иловатые частицы грунта, мохнатые, как лапки насекомых, и вытянутые, крупные, до трех миллиметров, пузырьки воздуха. Иногда цепочки их забавно вытягиваются, огибая какой-нибудь камешек, затем выпрямляются и тянутся вверх.

Вместе со снегом погребались здесь кусочки дерева, почки и побеги распустившихся кустов. В половодье все это заносилось илом и смерзалось с вечной мерзлотой. Если взять в руки почку, с нее легко сдирается нежная коричневая шкурка, и один за другим раскрываются бледно-зеленые свернувшиеся листочки, оставшиеся от дальней, какой-то незапамятных времен весны…

— Да, — говорит Шугов, — все это поистине парадоксально. А почему бы не привести воду из соседней долины?

— Вы вдруг перестали быть экономистом, Виктор Павлович! Это же невыгодно. Плотина, или дамба, насосная станция, котельные, трубопроводы, а здесь еще и станция подогрева, чтобы вода не замерзла, и, учтите, бездорожье, сколько это будет стоить? А прииск недолговечен, он закончит свое существование раньше, чем все это построят.

— Еще парадокс. А как пока выходят из такого положения?

— Ну, прежде всего разрезы делают не везде. Затем, разрывая долину, кое-где оставляют места для колодцев, но колодцы обмерзают, заплывают льдом, вода хлещет через лед, образуются наледи чуть не до пяти метров высотой. И так всю зиму.

— А какие способы оттаивания мерзлого грунта?

— Пока, кроме тех, что вы видели и знаете, — оттаивания кострами, раскаленным бутом, паром (опускают в землю группу «игл» с отверстиями и пускают от котла пар), электричеством, используют речную воду, подпруживая ее временными плотниками. Вода разливается по долине, фильтруется в глубину; мерзлота оттаивает от ее тепла, затем воду спускают и снимают оттаявший слой. За месяц можно снять несколько метров. Применяют кое-где и профилактические меры: осенью поливают поверхность водой и наращивают слоистые ледяные корки с воздушными прослойками, они уменьшают зимнее промерзание грунтов. На небольших участках горных работ в последние годы используются иногда и покрытия из полиэтиленовой пленки.

Мы идем домой. Работы только что закончились, перерыв. Бульдозер стоит тут же, спокойно отдыхая.

Прощаемся с Шуговым. Он теперь будет задерживаться до своим делам на приисках и, вероятно, сможет только изредка встречаться с нами.

В ГОСТЯХ БЕЗ ХОЗЯИНА

Среди таежных приисков в двух-трех местах есть довольно хорошие внутренние дороги, по которым ходят машины и повозки.

В Юре мы впервые сели на машину, чтобы проехать один такой участок. Шел еле заметный дождь. Над домами висели густые тучи. Ехали в открытом кузове машины стоя. По сторонам дороги оставались болота, топи, кочки и буераки, труднопроходимые для пешехода и лошади и кажущиеся такими доступными с мчащейся машины.

Пологие склоны невысоких холмов вокруг поселка Домбра пестрят мелкими пеньками. Лежат громадные, намного выше человеческого роста, корневища вывороченных лиственниц. Много огородиков, засаженных картофелем. Поверхность вся в широких и глубоких зияющих трещинах от начавшейся солифлюкции после снятия мохового покрова при строительстве поселка. Трещины до тридцати сантиметров.

Такое же видно и во дворах, и у домов. Понятно, что и дома перекошены. Получается, что лучше и в этих условиях не трогать ее — нашу хозяйку — вечную мерзлоту, и ставить маленькие домишки на клетки. Но похоже, что и ненарушенный покров не очень спасает: он протаптывается, а морозное растрескивание ускоряет события.

Облака плотно и густо закрыли все вокруг, и кажется, что мы на равнине, едва ли не в степи. Несмотря на мелкий, нудный дождь, мы с Володей вышли в маршрут вверх по долине реки Домбры. Километра через три вошли в густой лес. Бугры пучения, осевшие и разрушенные, в трещинах. Перебираясь с одного на другой, опускаемся в трещины, как в ямы.

Неожиданно Володя останавливается и изумленно глядит вперед. Громадный холм, метров сорок в диаметре, довольно высокий и поросший разваленными в разные стороны деревьями, возвышается среди развороченной земли. Многолетний бугор пучения — гидролакколит. И «пьяный лес» на нем в своем, так сказать, классическом виде.

Когда-то бугра здесь не было. И все выглядело естественно и мирно: в долине росли лиственницы и ничто им не мешало. А потом где-то в глубине под ними от тепла подземного потока реки возник связанный с долиной таличек. Его поддерживали своим теплом подземные потоки с гор и, может быть, выходы подмерзлотных источников.

Талики временами, как и везде, то сужались, перемерзая, то увеличивались от протаивания мерзлоты и однажды подобрались к корням деревьев. А потом получилось так, что мороз изолировал этот участок от стока воды, насыщенные водой песчано-илистые грунты промерзли и, промерзая, вспучились. Образовавшийся под землей лед поднял деревья и кустарники.

А бугор со льдом все рос, потому что где-то был к нему приток воды, деревья стали крениться, и крайние на бугре приняли почти горизонтальное положение. Одно дело видеть покачнувшиеся хилые деревца, чуть не веточки, а другое — вот этих мощных красавцев.

В разрывах трещин поблескивает лед. Две лиственницы расщеплены снизу пополам почти до половины высоты, видна щепа — свежая и желтая, как спелый ананас. Мы с Володей стоим в глубокой, почти по шею, канаве-трещине. Такие трещины избороздили всю местность, застланную приятным мшисто-кустарниковым ковром. Кажется, что какой-то великан перепахал ее гигантским плугом или, может быть, в спешке искал спрятанный здесь клад, не нашел и в гневе раскидал деревья. И все здесь по масштабам великана, по его силе — и работа, и дело рук.

Мы фотографировали, зарисовывали, брали пробы льда.

Когда-то этот маленький ручей создал большую долину — еще один секрет, неразгаданная тайна географической и гидрологической наук. Почему размеры потока всегда значительно меньше той долины, в которой они текут? Воды было больше, потоки были больше?

Дождь прошел, только по листьям ивы, растущей у ручья, неторопливо, с мягким стуком сбегала и падала на землю тихая капель. Лиственницы стояли унизанные каплями, каждая иголочка держала каплю и изредка, не удержав, роняла, и тогда набегала новая и повисала на конце иголочки, чуть покачиваясь, чисто светилась и сияла.

А потом туман рассеялся. Почему-то стало светло и ярко, хотя солнца не было. Черная земля, черные стволы, яркая зелень мхов и трав, красная брусника под мелкими лакированными листьями, синие пуговки голубики и… вот оно, главное. Как это я не поняла, в чем дело, откуда этот необыкновенный свет — лиственницы светились! Здесь, в верховьях долины, было похолоднее, и деревья стали почти желтыми, золотистыми, только кое-где на них остались небольшие зеленые пятнышки, как родимые. И так все неожиданно получилось, будто где-то за занавесом произошло это радостное переодевание. Под пасмурным небом каждое дерево излучало мягкий, притушенный свет. Резко пахло мхами, корнями и травами. Сюда пришла осень.

И как преобразилась, предстала совсем в новом, дивном обличье эта скучная, серая долина! Может, все это входит в порядок приема гостей неизвестным хозяином-великаном?

Мы хватались за жесткие травы и вейник, вылезали из ям, брели и снова спускались в щели и радовались, что нет медведей, потому что от медведей здесь не убежишь.

Я не переставала поражаться этой вдруг возникшей перемене в природе и озарившей нас красоте осенней тайги. Даже мох под ногами, раньше сухой и какой-то выцветший, впитав влагу, горел яркими оттенками — от бледных желтых до бурых и зелено-коричневых. И камни в ручье переливались серо-черной рябью, и над водой белели их сухие верхушки.

Было ощущение глубокой радости. Создался какой-то особый духовный настрой. После музыки, после хорошей книги, после встречи с интересным и добрым человеком, после общения с природой восприятие жизни становится другим, потому что и сам человек от этого каждый раз иной.

МЫ, МЕРЗЛОТОВЕДЫ

Геологи-поисковики, не находя цветных металлов, угля, нефти и газа, разочаровываются. Мы, мерзлотоведы, и разочарования «кладем» в свою кошелку и все их «наносим» на карту. Нам пригодится все.

Бывает нелегко и совсем не просто работать зимой и спать в палатках, ходить по моховым кочкам и болотам, иногда высоко в горах, летом мучиться в жару в накомарниках, сотни километров идти за оленями по тайге через мочажины и ямы, буреломы и каменистые ложа ручьев, не поспевая за свободным и красивым оленьим шагом (семь километров в час!). Иногда нелегко даже просто существовать в стране мерзлоты.

А мерзлотоведы-гидрогеологи — особые люди даже среди мерзлотоведов. Когда еще март, зима и морозы тридцать — сорок градусов, когда братья-геологи сидят на базах, пьют кофе, читают книги и, может быть, даже ходят в кино, а в маршруты идут, лишь когда растает снег и будут проходимы перевалы, мерзлотоведы-гидрогеологи уже начинают работать. Это самое дорогое, самое ценное, горячее время — пока не началось таяние снега и к минимальному дебиту подземных источников, «гарантийному» дебиту так называемого «критического» периода, не примешались поверхностные и талые воды.

Геологи ходят по гребням гор и склонам, а гидрогеологи и зимой ищут самые ненадежные, самые каверзные места — тальвеги долин, русла, где под снегом предательски прячутся полыньи и текут незамерзающие ручьи (их-то и ищут!). И вроде они сами выискивают такие места, лезут, раскапывают, а снегу по рога оленям (зимой чаще ходят на оленях), и олени, добираясь к таким источникам и ручьям, выпрыгивают из снега что есть силы, но, оставив оленей, нужно еще, бывает, далеко добираться до воды по пояс в снегу. И в любой момент могут они провалиться в рыхлый снег и воду, и проваливаются по пояс, и обмерзают, а мороз прихватывает, а сумерки сгущаются, и до лагеря три, а то и шесть часов пути, и костер разводить некогда, и сидят они на нартах, коченеют, и приезжают в лагерь или на базу, как сосульки.

Но мало ли профессий, где человека ждут не только неприятности и тяготы, но и серьезные опасности? Вулканологи, подводники, летчики, космонавты и многие другие. И люди готовы на риск и принимают его как неизбежность.

Геологи, географы и все те, кто в поле не по воле случая, а по настойчивому зову натуры, поневоле «одинокие» люди. Хотя никто, как они, не знает так чувства товарищества и не ценит «чувство локтя». Но каждый как бы изначально несет и хранит в душе своей одиночество — готовность к нему, а может быть, даже стремление к нему и потребность в нем. Оно у человека нашей профессии как вакцина против погибели. Случится остаться одному, в тайге ли, в тундре или пустыне — все бывает на нелегком пути скитаний, — человек не испугается, не сдастся, не пропадет. Одиночество извне не раздавит его, потому что оно внутри него.

И еще — надо уметь не скучать с собой в одиночестве. Это очень важно — не скучать с собой. Многие не могут жить, если досуг их непрерывно кто-то активно не занимает, не начиняет их мозг чужими мыслями — по радио, по телевидению; они хотят, чтобы им все время играли, пели или рассказывали.

А другим скучно, когда они подолгу не могут быть одни. Это как раз те, у которых от рождения или как нечто благоприобретенное — вакцина от одиночества.

Если человек любит свое дело, ему всегда хочется говорить о нем. Однако, как ни странно, если на досуге заходит разговор о профессии, многие отмахиваются. «Дайте хоть на отдыхе забыть!», — молят они собеседника. Надо сказать, что мерзлотоведы, собираясь, всегда и непременно говорят о мерзлоте и с удовольствием обмениваются «мерзлотными» новостями.

Отец кибернетики Норберт Винер говорил, что у ученого, писателя и артиста тяга к творчеству должна быть властной и неодолимой, он должен работать, не только если ему ничего не платят за работу, но даже если ему и самому пришлось бы платить за нее.

Если так, то мерзлотоведы вполне соответствуют этим представлениям. Всем, кому из нас приходилось совершать самостоятельные путешествия, всегда, увы, доплачивают за «радости наших трудностей» свои деньги, и часто немалые, ибо грозный бог всех экспедиционников — бухгалтер, следуя букве закона, не оплачивает наши расходы, не оформленные строгими документами, а сделать это не всегда бывает возможно в тайге или тундре.

Ну как, например, мог не купить мой приятель на берегу Ледовитого океана катерок у охотника, чтобы добраться до острова, где лежали такие «клады», как подземные льды; а катерок потом не приняли на станции (он его привез) и не оплатили траты. Или как могла я не заплатить шоферу грузовой машины, которая нас, выбравшихся из тайги на «дорогу жизни» Южной Якутии — Амуро-Якутскую автомагистраль, голодных и усталых, взяла на борт вместе с оленями, тащившими наш груз? Идти же по дороге двое суток в таком состоянии было нелепо. Но частные расписки шоферов не оплачивают. Нужен счет от шофера, с номером его паспорта, заверенный в учреждении печатью, а шофер с такой канителью и связываться не станет: он в пути — он махнет рукой, и все.

Мы, мерзлотоведы, не тяготимся своей холодной страной. Ни тундрой, ни тайгой. Есть довольно теперь распространенная песня, которая была написана вначале, как песня о тайге. Кажется, она так и была названа. И пелось в песне, что в тайге скучно человеку и что не может там быть искренней радости — «весельем надо лгать». А если люди смеются, то притворно, чтобы не погибнуть. В самом деле, для людей, сугубо городских, не мыслящих жизнь без крыши, все в таежной глуши могло казаться непереносимым.

Я думаю, мерзлотоведы и представить себе не могут, что им будет скучно в тундре. Ведь каждый день и шаг дарит много нового и радостного. Я помню, как в Алданской тайге ботаник Звягинцев стоял в восхищении и даже в каком-то благодарном умилении перед крошечной травкой. Травка, оказывается, вроде не должна была там расти, и увидеть ее было чудом. Я этой травки не знала и проходила мимо нее равнодушно — еще подтверждение тому, что романтика у каждого своя. Но я его хорошо понимала.

Я давно уже знаю, что главное — не то, что воспринимается, а кто воспринимает. Голая тундра с пятнами снега, черные горы — мрачное, удручающее зрелище для одного и притягательное для другого.

Не обязательно всем должна нравиться дикая природа, например, горы, покрытые тайгой, или пустыни. Кому-то нравится город. Есть прирожденные урбанисты, и они наслаждаются громадами домов, полусветом городских сумерек, тенями ночных фонарей и не мыслят жизни без города. Эти люди другого склада. Они отдают свою жизнь городу.

Таежники тоже очень любят города. И стремятся к ним временами. И ценят комфорт, может быть даже больше, чем истые горожане. Живут в городах с удовольствием, хотя без городов и комфорта обходятся свободно. И на комфорт ничего не променяют. И снова уезжают.

Почему-то иногда пишут, что не надо искать необыкновенное за тридевять земель, оно — в обыкновенном, а обыкновенное — рядом. За ним не надо ехать на Таймыр и Дальний Восток. Смотри, что рядом. Пиши о том, что рядом.

Хорошо, что люди не слушают и едут и на Северный полюс, и на Камчатку, и на Тихий океан. Если бы никто не хотел ездить, то не было бы Афанасия Никитина и Миклухо-Маклая, Хейердала и Амундсена. Знания о Земле стоят на вечной тяге человека к дальним странам, неизведанным путям и новым людям.

Есть прирожденные путешественники. Они лишают себя семьи, дома, удобств и многого другого, без чего человек обходится с трудом. Таким был Пржевальский. Уезжая в экспедицию, он писал: «Только теперь и начинается моя настоящая жизнь».

Человеку хорошо там, где хорошо его душе. Кажется, Пришвин писал, что путешествие каждый раз — это пост. Пост на родственников, на все привычное. Нужно, чтобы каждый так постился.

Ну, а если для другого путешествие не пост, а разговенье? Если для него пост — однообразие привычного? Я счастливый человек: мой дом всегда бывал там, где я жила. Сейчас он здесь. Никогда в экспедициях не бывало у меня тоски по дому. И хотя дома хорошо и я люблю его, и не только якутский свой «дом», но и московский — там родные, друзья, книги. Все это с радостью я оставляла для многих своих домов на пути.

САШОК РАСХВАТОВ

Мы стоим около давно закрытой шахты: она закрыта наглухо «пробкой», а грунт вокруг осел. Концентрические круги трещин диаметром около двадцати метров грозно сжимают ее устье.

К шахте, видимо, давно никто не подходил, и никто не знал, что она в таком печальном состоянии, иначе мне техник не рекомендовал бы ее для работы.

Старые выработки, заросшие травой и ягелем, невысокие отвалы земли поднимаются по горе небольшими ступенями. Они создают вокруг шахты ритмичный и грустный орнамент.

Мы тщательно обследовали местность вокруг шахты. По некоторым трещинам прошли даже небольшие сбросы, радиальные разрывы.

Пришлось уйти. Я рассказала технику о своей неудаче. Он задумался. Потом сказал:

— Подождите. Кажется, найдем выход. Вскроем шахту.

— Каким образом?

— Есть у нас один паренек, славный очень. Ударник, передовик. Он вам ее вскроет.

— Но ведь это опасно. И он не согласится.

— Расхватов-то? Обязательно согласится. Он любую работу сделает. И без риска. Что-нибудь придумает.

— Можно бы поставить столбы и по страховочной веревке подползти туда. Но два человека должны его страховать. Ему нужно дать помощников.

— Дам, конечно. Сашок — парень башковитый, еще и с десятилеткой. Сам сообразит. А в общем-то вы ему подайте мысль. Надежней будет.

Я рассказала технику, для чего и как надо вскрыть шахту.

— Зайдите ко мне завтра утром, я сегодня поговорю с Сашком, дам на завтра ему двух рабочих. Они же ее потом и закроют как надо.

«За любую работу берется, — подумала я. — Хоть и передовик, а, видно, заработать любит. Может, рвач?»

Утром я пришла в контору. Техник встретил меня весело.

— Все в порядке, — сказал он. — Вскрыта ваша шахта.

Я ахнула:

— Как вскрыта?

— А так. Он, Расхватов, то есть, уже вскрыл ее. Сегодня рано утром, вдвоем с одним рабочим. Уже приходил ко мне и доложил. Идите сейчас к нему туда на шахту, он вас там ждет.

— Но ее нельзя было вскрывать без нас! — огорченно сказала я. — Мы должны сразу же опустить туда термометры, а теперь шахта уже постояла открытой и температура воздуха в ней изменилась.

Удовольствие техника погасло. Он искренне хотел нам помочь.

— Не знал я, не сказал ему. Все рассказал, как и для чего, а, чтобы вас ждать, не сказал. Думал, он пойдет вместе с вами.

Мы с Володей взяли свои тяжелейшие связки термометров и потащили их к шахте.

Только что было тепло, вдруг наползли тучи, скрылось солнце, и с гор порывами начал слетать ледяной ветер. Как на ледниках Кавказа.

Со склона горы шахта вся как на ладони. Около шахты никого. В середине что-то чернеет. Подошли. В стороне врыт столб, от столба тянется длинная толстая веревка с петлей на конце. Парень предугадал мою мысль.

— Начальник, привет! — раздается сверху. С шумом катится щебень, сыплется земля, и по старому отвалу, заросшему травой и багульником, к моим ногам стремительно съезжает, как на лыжах, высокий и худой паренек. Торчащие волосы, полосатый джемпер, оттопыренные уши и черные любопытные глаза.

— Александр Расхватов, — весело говорит он. — А лучше — Сашок. Все готово, ваше приказание выполнено, шахта вскрыта, давайте термометры.

— Спасибо. Только я огорчена, Сашок, что вы сделали это без нас.

Я объяснила, почему.

Сашок взмахнул руками:

— Начальник, какого вы плохого мнения о будущих инженерах! Я ведь будущий инженер и кое-что соображаю. Делал быстро и сразу заткнул дыру войлоком, специально на конюшню за ним раненько ходил, а сверху мхом прикрыл. Мне же техник сказал, для чего вам это. Все в порядке с вашей мерзлотой. Никуда не уйдет. Ни-и-ни.

Вместе с Володей они быстро развязали термометры. Сашок улыбаясь добавил:

— Мне ведь на работу.

— Техник отпустил вас.

— Правильно. А я вам все уже сделал. Я бригадир, и сегодня мы норму подбиваем. Завтра, если разрешите, я могу с вами поработать. У меня выходной день. Ваша мерзлота меня интересует. Вижу ее все время, а, кого ни спрошу, никто толком ничего не знает. А мы же на ней работаем. Очень хочу вас порасспросить.

Сашок влез в петлю, посадил Володю спиной к врытому им столбу, дал в руки привязанный конец каната, а мне сказал:

— Смотрите в оба, я извиняюсь.

И потихоньку, почти по-пластунски пополз к шахте. Там не торопясь, лежа на боку расправил клубок наших веревок с термометрами, достал самый нижний, разбросал мох, вытащил войлок и один за одним спустил всю связку.

— Вы действуете по правилам альпинистов, — сказала я Сашку на обратном пути.

— А я альпинист, — ответил он весело. — На больших вершинах бывать не приходилось, а на Красноярских столбах лазил много. Классическим местом тренировок считается. Я ведь рос под Красноярском. А потом в Чите.

Он снова сказал, что завтра будет мне помогать. Задаром. Тут я и вспомнила, что не только не заплатила ему за вскрытие шахты и спуск термометров, но даже не спросила о цене.

Сашок смеясь махнул рукой:

— Денег у меня хватает. Что вы там можете заплатить, небось каждый рубль «нештатной» на учете? Да и дело какое — шахту вскрыть. Вот еще закрою ее, рабочий день по расценке оплатите — и хорошо. За такое интересное дело я сам еще могу заплатить.

УРОК «ЧТЕНИЯ»

На речной террасе тихо, где-то внизу ровно шумит ручей. Маревые кочки раскачиваются, когда мы проходим между их высокими травянистыми султанами. Утренние прозрачные облака спешно куда-то убегают, подобрав свои пышные юбки. Солнце за лесом слегка розовит их снизу, неодобрительно подчеркивая и поспешность их бегства и вороха скомканных одежд. Пожухлая трава стоит влажная от только что растаявшего ночного инея.

— Сегодня, мальчики, — обращаюсь я к Сашку и Володе, — мы почитаем книгу Земли. Прямо на месте.

Я повела их за поселок, на склон долины. Взяли с собой лопаты, термометры.

— Книгу читать интересно, если грамотен. Неграмотному все эти значки и «закорючки» ни к чему. Так же неинтересно ходить по земле страны мерзлоты, если не знаешь ее азбуки.

Поверхность земли, верхний ее слой, — ее «лицо». Оно, как и у человека, может быть гладким, ровным, спокойным или морщинистым, в складках, изрытым оспой — следами перенесенных событий. Лицо отражает то, что происходит внутри человека, его душевные потрясения и колебания, а здесь, на земле, — что делается внизу, под ее поверхностью. Как у человека внешность зависит от характера, способностей, отношения к окружающему и условий жизни, так и на поверхности земли отражается характер (тип) грунта, окружающие условия, суровые или благоприятные. Ведь так важно для человека — беспокойный он или флегматичный, реагирует на все, или ему все «до лампочки»! А если сам беспокойный да условия трудные, совсем беда — постареешь скоро.

В самом деле, мальчики, не смейтесь, так и есть. У человека все проходит через душу, а здесь проходит под поверхностью, не затрагивая, однако, ледяного сердца.

Посмотрите, например, если над мерзлотой лежит песок и есть хороший сток, вода из песка спокойно стекает, он ее не держит. Хочешь уходить — уходи. Пучения не происходит. Ни тебе трещин на его «лице», ни бугров пучения — безмятежная поверхность.

А вот глина пылеватая или суглинок — «субъекты» беспокойные и нервные, каждый жадно вбирает в себя воду, ни за что не расстанется ни с одной каплей, дуется, разбухает до изнеможения, распирает его во все стороны, а ему все мало. И вода в нем замерзает и пучит и наполняет его льдом, а он все хватает и хватает воду. Ну, и что получается? Весь покрывается трещинами, буграми-бородавками, весь изрыт и до времени состарился. Конечно, если он живет в теплом, благодатном краю, все несколько иначе. Но и там с его жадностью до воды он тоже хватает ее без меры, а высыхая, трескается от жары. Вот что значит характер! А здесь мерзлота, тут одними трещинами не отделаешься. Поэтому и получается: где глинистые и суглинистые грунты — и речи быть не может о безмятежном лике поверхности.

Есть одно очень интересное явление с интригующим названием «нулевая завеса». Мне почему-то всегда эти слова напоминали те стеклянные занавеси, что висят в дверях пахнущих луком и жареными каштанами итальянских тратторий.

На юге такого явления не увидишь. Нулевое не бывает теплым. Все породы промерзают и протаивают по-разному. Сухие — быстрее, влажные — медленнее. Но мы видели жадные до воды суглинки, которые трескаются, раздуваются, а воду не отдают. Промерзают они медленно, процесс включает смену фаз и величины скрытых теплот. Вот эту трату времени и тепла — на таяние льда, и холода — на замерзание воды и называют «нулевой завесой». Из-за нее самые низкие и самые высокие температуры проникают на глубину, например, двух-трех метров не в январе — феврале, а на несколько месяцев позже. Самый холод там, внизу, в апреле — мае, а самое тепло не в июле, а в сентябре — октябре.

И поэтому где глубина протаивания большая, то есть чаще на юге — сверху грунт уже промерзает, а внизу еще протаивает. А здесь, на севере, сверху часто только собирается промерзать, а снизу, опережая, уже поднимается мерзлота. Так все неодинаково.

Поразительно еще одно: до чего тепла земная шуба — снег! Даже в суровых условиях под сугробами и снежными надувами земля промерзает намного меньше, чем вокруг, а на юге может совсем не промерзнуть, и в грунте сохранится вода.

Посмотрим все же, как стареет здесь лицо Земли. На террасе пробили шурфик. Оттаявший слой оказался около метра толщины — южная сторона.

Первая страница нашей «книги», мальчики. Вот этот верхний слой земли оттаивает каждое лето и промерзает каждую зиму. Промерзая, он сливается с вечной мерзлотой, и поэтому мерзлота такая называется сливающейся.

Этот слой когда-то назвали деятельным или активным слоем. Он и в самом деле таков: и потому, что им интересуется человек и работает в нем, и потому, что здесь активно действует сама мерзлота.

Если бы между зимним промерзанием и вечной мерзлотой оставалась талая прослойка, как это наблюдается на юге или под реками, мерзлота была бы «несливающейся». Здесь же, проморозив то, что оттаивает летом, мороз проникает глубже в вечную мерзлоту и понижает ее температуру. Суточные колебания температур затухают примерно на глубине двух метров, годовые — восьми — десяти, а многолетние — пятнадцати — двадцати пяти. Летом мерзлота снова немного «отогревается».

Эти пятнадцати — двадцатипятиметровые глубины — особые глубины: круглый год там постоянная температура, колебаний нет. Она так и называется — глубина нулевых годовых амплитуд или уровень постоянных температур. Постоянная температура здесь устанавливается в результате равновесия между приходом тепла от Солнца и потери его Землей. Когда говорят о температуре вечной мерзлоты, имеют в виду температуру именно на этой глубине, а не на поверхности Земли. Эта температура всегда градуса на три-четыре выше среднегодовой температуры воздуха. Это значит, что мерзлота появляется только в тех районах, где среднегодовая температура воздуха равна минус трем — минус четырем градусам. Только в этих районах!

Володя и Сашок сделали много закопушек; самое большое оттаивание оказалось у речки, в гальке, а самое малое — двадцать сантиметров — на северном склоне горы, в суглинке.

— В деятельном слое, — продолжаю я, — происходит много примечательных событий и превращений. И почти все — на глазах человека. Когда зимними ночами от страшной стужи гулко стреляет земля и будит дремлющих под снегом куропаток, это в промерзающих, насыщенных водой грунтах деятельного слоя во все стороны змеями разбегаются трещины.

Когда на виду у всех на склонах гор и в реках вздымаются бугры пучения, это происходит потому, что в деятельном слое замерзает вода и лед приподнимает грунт. В этих буграх, как в замкнутой системе, при температурах минус двадцать — тридцать градусов развивается давление в сотни (и даже до двух тысяч) атмосфер! Хлынувшие из бугров и не замерзшие в них воды затапливают окрестности.

Самые большие ледяные бугры растут на реках. Помню рассказ товарища о том, как взорвался один такой ледяной бугор пучения на реке в Забайкалье, где-то между Ононом и Шилкой.

Несмотря на конец марта стояли сорокаградусные морозы. Река поверх льда заросла мощной наледью и покрылась громадными шишками ледяных бугров высотой до четырех метров. Один из них, диаметром больше тридцати метров, трещал и вздрагивал. Товарищ находился в сторожке, выше небольшого моста на автодороге.

Рассвет раскололся страшной канонадой — будто ударили из тяжелых орудий. Все, кто был в сторожке, выскочили из нее, но близко к реке не пошли.

Гигантские глыбы льда со страшной силой летели в разные стороны. Это было извержение ледяного вулкана. Потом подсчитали: глыбы весили что-то около пятисот тонн. Одна была семи метров длины.

Из большой воронки-кратера на месте ледяного бугра потоком изливалась вода реки, получившая свободу. Мост был снесен. На реке образовалась широкая полынья длиной в несколько километров. Все «извержение» заняло два часа.

В Южной Якутии на склонах долин даже совсем небольших речек мы находили глыбы льда, отброшенные далеко в тайгу. Новички рабочие с безмерным удивлением взирали на мерцающие зеленые громадины, лежащие среди разваленных в разные стороны деревьев, как на метеориты — пришельцы из космоса. А река, истратив свои исполинские силы, снова мирно текла (до следующего «взрыва») под образовавшимся уже на ней ледяным покровом, припорошенная снегом. Никому и в голову не могло прийти, глядя на эту притворную безмятежность, насколько коварна эта тихая и мирная река.

— Вторая страница книги? — спрашивает Сашок.

— Кажется, так.

Мы поднялись, собрали инструменты и двинулись дальше.

Сашок сказал:

— Целая наука. С этим деятельным слоем чертова пропасть всяких проблем и задач. Я представляю. А вода? Вода — проблема номер один, и теперь не только здесь, скоро будет во всем мире.

Володя, равнодушно помаргивая, спрашивает:

— Не хочешь ли заделаться мерзлотоведом?

— Не думал пока. Но я тебе скажу: мне кажется, что в географии это одна из наиболее интересных наук. Что мне в ней нравится — это конкретность. Видишь, что изучаешь, видишь, зачем изучаешь. Громадное практическое значение, необходима до зарезу, проблем у нее видимо-невидимо, перспективы грандиозные. Почему нет?

— Ты вчера говорил, что самое любопытное — это геология, а в геологии — искать нефть. Перспективы грандиозные. А позавчера — что самое интересное — строить небоскребы, и обязательно в новом стиле, и что Корбюзье — это только начало, отправная точка. И перспективы грандиозные. Нет?

— Говорил. А скажешь, не интересно?

Вмешалась я:

— Интересного очень много. Сашку́ сейчас трудно что-либо выбрать. А геология и география близки. Мерзлотоведение между ними. Может, Сашок будет иметь какую-то основную специальность и изучать другие. Ну, а небоскребы…

Сашок отмахнулся:

— В небоскребах будем жить. А то, что вы сказали, — можно не ограничиваться одной наукой — это верно, это хорошо, мне просто дышать легче стало. Так и специальность выбирать свободнее — главную и второстепенную. Не закабаляться на всю жизнь. Одно изучу твердо, а остальное в помощь, или для себя, то есть для своего дела. И душа будет спокойна, и есть, куда отклониться, когда покажется, что не то или надоедает. Я многих ребят знаю, сначала увлекались, а потом разочаровывались. — И в ответ на сдержанно-ехидный взгляд Володи добавляет: — А может, всерьез мерзлотоведом стану. Вот тогда посмеешься! Встретимся с тобой десятка через два лет, ты мне скажешь: «товарищ профессор, помогите, я строю на мерзлоте (ты же ведь строитель), у меня, ах-ах, дом падает. Не проконсультируете ли?» Я — с удовольствием. — И важно выпячивает грудь.

Переправляемся на другую сторону долины.

Что-то я им недосказала. Да, вот что. О границе деятельного слоя с мерзлотой. Это не простая, это тоже особая граница.

Два близко соприкасающихся тела — мерзлое, неподвижное и талое, живое, оказывается, «дышат», передавая друг другу свое дыхание.

Каждую позднюю осень, когда мороз проникает в землю, мерзлота поднимается снизу к нему навстречу. Однако мороз торопится, опережает ее, и встреча всегда происходит ближе к мерзлоте.

На грани мерзлого и талого лежит тонкий «переходный слой», который попеременно захватывается то мерзлотой (снизу), то теплым (через талый грунт) дыханием далекого солнца (сверху). Он то оживает, то умирает; на одно-два лета его может захватить вечная мерзлота — значит, солнце было не в силах его согреть. Или на много лет подряд он, теплый от солнца, остается живым, талым и даже растет, бесцеремонно внедряясь в мерзлоту.

Все, что создано оригинального и красивого в стране вечной мерзлоты, находится в деятельном слое, и все идет от единоборства солнца и мерзлоты с морозом. Но есть одно любопытное обстоятельство: их деятельность может проходить только в присутствии воды. Непременно и обязательно. Без воды ничего, совсем ничего из ряда вон выходящего мерзлота и солнце сделать не могут.

Мы исходили несколько километров, и только к обеду я нашла то, что нужно.

— Вот и третья страница, мальчики. Пятна-медальоны.

Пятна лежат перед нами, круглые, чуть выпуклые, тоже исчерченные тонкой полигональной сеткой пяти-, шестиугольников, а вокруг в обрамляющих их трещинах более крупных полигонов растет трава. Лежат пятна почти в шахматном порядке.

Ребята разрыли землю на пятне, чтобы получше рассмотреть его изнутри. Грунт пятна заметно влажнее, чем вокруг.

Чтобы внутри деятельного слоя возникло такое пятно — мерзлота, мороз и солнце поработали много лет. В толще суглинка вода замерзала; лед, расширяясь, поднимал вверх песок и мелкие камешки. При оттаивании под них засыпался мелкозем, и камешки оставались уже на более высоком уровне. Из года в год эти камешки поднимались все ближе к поверхности. От напора снизу, от пучения, от мороза по поверхности разбегались трещинки. По трещинкам «вылезать» им наверх было легче, по ним и выкладывались каменные узоры.

Ребята топчутся на пятне, берут пробы, смотрят туда, сюда и вдруг с удивлением вскрикивают: пятно под их ногами колышется, как резиновая подушка.

— Что такое? — в один голос кричат оба.

По-ребячьи они начинают прыгать влево, вправо. На одной, на двух ногах.

Таково свойство пылеватых суглинков — обретать текучесть при таянии и механическом воздействии — движении и нарушении равновесия.

Покачавшись еще на двух пятнах, они наконец отрываются от этого увлекательного занятия.

Есть одно удивительное и поэтичное явление, в какой-то мере связанное с пятнами. Это — ледяные цветы, или ледяные стебельки. Ледяные цветы растут на рассвете по берегам рек и озер или на пятнах-медальонах. Поразительно нежные, необыкновенной красоты.

Здесь мы не видели их, но это не значит, что их здесь нет. Не приходилось видеть. Их много везде — в Центральной Якутии, на Таймыре, на Алдане, Чукотке, Аляске, в горах Швейцарии и в других местах. Они растут потому, что в слое промерзания кверху, к поверхности, подсасывается вода. Стебельки высасывают воду, растут, поднимают на себе грунтовые частицы. Когда они тают, вода испаряется. Пятна — это мелкие природные насосы.

Цветы стоят на тончайших и высоких ледяных ножках. Каждый стебелек, каждая хрустальная иголочка прозрачна и стройна. Цветы не карлики: высота их пять — пятнадцать сантиметров и даже больше, толщина стеблей — до половины сантиметра. Над каждым стебельком — цветок из льдинки, песчинки, или камешка, или крошечного кусочка суглинка. Растут они кустиками, нередко очень густо и издали похожи на высокую ледяную щетку, на которую положили что-то пушистое.

Увидеть эти цветы почти так же трудно, как разрыв-траву в ночь под Ивана-купалу или жень-шень в дебрях приморской тайги.

Их находит только тот, кто встает, когда едва начинает светать.

С первыми лучами солнца стебельки тают, тают, ноша им становится непосильной, они сбрасывают свои камешки-цветки, камешки катятся под уклон по пятну и ложатся в ближайшую трещинку. Как нигде, зримы здесь быстрые движения «мертвой» природы. Но никто еще не заснял на кинопленку рождение ледяных цветов.

Иногда кажется, что ящички с такими цветами поставили друг на друга: ледяная трава прорастает в два-три яруса, слипшиеся песчинки-цветы образуют основу для ледяных стеблей более высоких ярусов. Эти увидеть легче.

Вниз по склону пятна-медальоны спускаются ступенями, в шахматном порядке. Не хватает только фонтанов, чтобы запрыгали по пятнам каскады воды.

Мы перешли ручей, обогнули небольшой останец глинистых сланцев и вышли на водораздел. Я хочу показать ребятам каменные кольца, или каменные пятна. Они гораздо эффектнее пятен-медальонов. Жаль, что здесь они не очень четко выражены.

Кольца похожи на ватрушки. В середине их расположено глинистое пятно или пятно из камней, а вокруг — широкий возвышенный бордюр тоже из камней — покрупнее или помельче или из травы. Талант и неутомимость природы поистине удивительны. Все эти пятна и кольца относятся к группе полигональных образований, к так называемым «сортированным полигонам», а вот поди ж ты, как дети одной матери, совсем разные «на лица». Каменные кольца возникают там, где близко от поверхности залегают разрушенные скальные породы. Считают, что возникновению этих колец способствуют и ледяные цветы. И все же нам повезло: мы нашли три небольших каменных кольца с глинистыми пятнами посередине. Сашок быстро «разрезал» одно из них канавкой. На месте трещины, постепенно сужаясь книзу, обнажился небольшой, хорошо отсортированный каменный клинышек. Пятиугольное кольцо-клин! Вон, оказывается, как возникают в земле эти живописные узоры. Каменными клиньями заполнены все трещины вокруг полигонов. Там, где колец много, получается гигантская каменная «борона».

«Раскачать» здесь кольца ребятам не удалось, грунт под пятнами не поддавался: близко скальные породы.

Около колец сели отдохнуть. С водоразделов всегда не хочется уходить. Смотришь, как протягиваются вдаль долины, как заворачивают они за увалистые склоны, а склонов этих уже почти нет, они лежат в той влекущей недосягаемости, которая завьется солнечной дымкой, туманом, голубой мглой и сливается с небом.

Внизу гораздо холоднее, и мы одеваемся.

— А я вам вот чего скажу интересное, — говорит Сашок, — здесь этот деятельный слой через месяц-два весь промерзнет, да? А в Чите, где я долго жил, — я учился там в школе — мерзлота лежит глубоко, метров на тридцать, и сверху там промерзает целых четыре метра. А ниже талик и есть вода. Мы колодец вырыли. А мерзлоты всей — не то что здесь! — всего сорок метров. У нас во дворе было учреждение, ему вода нужна была, они сделали скважину и прошли всю мерзлоту и качали из-под нее воду.

— Ну, верно. Это та самая, несливающаяся мерзлота. Но вот, кажется, мальчики, страница четвертая. Пашня со следами термокарста.

Мы остановились перед небольшим когда-то распаханным полем, покрытым глубокими, бессистемно возникшими ямами и рытвинами.

— Вот, смотрите, что получается, когда по незнанию, не исследовав предварительно участка, люди распахивают землю. А здесь, оказывается, залегал подземный лед!

Вы наглядно видите, что такое термокарст: от протаивания льдов поверхность кое-где опустилась. По дороге вы наблюдали его не раз, но не на пашне, а то под вывороченными пнями, то на месте пожара. Какое-то нарушение поверхности, облегчение доступа к обнаженной земле солнечным лучам, и начало положено. Очень быстро идет таяние льда в морозобойных трещинах, где растут трещинно-жильные льды, когда туда проникает теплая вода, отепляет грунт и размывает его.

Но, похоже, что здесь залегали не ледяные клинья, а льды другого тина, что-нибудь вроде погребенных ледяных пластов — наледей или снежников. Почему? Да потому, что каналы на месте протаявших клиньев в какой-то мере сохраняют обычно рисунок полигонов. А ямы получаются на пересечении канав. Здесь этого не видно.

Когда в какой-то точке от той или иной причины деятельный слой протаивает глубже, чем вокруг, в мерзлоте создается что-то вроде талой чаши. Поверхность земли проваливается, возникают западины, «блюдца», котловины, а потом и озерки. Озерки подтапливают деревья, валят их в разные стороны — появляется «пьяный лес», как и при пучении грунтов. Возникает тоже очень характерный для области мерзлоты рельеф — термокарстовый.

Ну, а что касается этой незадачливой пашни, то ведь здесь и на обычных-то участках сеять что-либо нелегко: почвенный слой невелик, не больше метра, почвы подзолисто-болотные, а на седловинах и вовсе болотные и торфяно-болотные. Подзолообразующий процесс затруднен: вечная мерзлота препятствует прониканию солей калия, натрия и карбонатов в более глубокие слои.

Постояв около пашни и засняв на пленку наиболее интересные кадры, мы направились домой. Почти у дома нас догнал прораб нового стройучастка.

— Хотите посмотреть ледяное чудо?

— Хотим.

— Пошли.

Не спрашиваю, какое чудо. Любое хочу, тем более ледяное. Прошли поселок, завернули за последний дом, спустились к реке, где обычно в русских селах ставят баньки. И в самом деле, у обрыва стоит маленький сруб, только какой-то странный, вроде большого деревянного бутона с ледяной сердцевиной — крыша приподнята, стены вверху раздались в стороны.

Прораб смеется:

— Подойдите ближе.

Подходим. Бревенчатый домик, бурый от непогоды, раздулся, лопнул, одна стенка отвалилась, и на свет вылез сверкающий ледяной купол.

Сам прораб, показав чудо, теперь вовсе не в восторге от того, что видит. На его лице досада.

— Наша беда, — говорит он грустно. — А главное — пропала вода. Был неплохой ключик, построили баньку, два года было хорошо. Вдруг однажды ночью, в январе, — страшный треск; думали, самолет свалился рядом. Из соседних домов люди повыскакивали кто в чем был. Ночью так ничего и не поняли. А днем смотрим — лед в баньке. Сначала его, вроде, немного было. Потом все больше и больше рос, доверху долез, вода стала переливаться, и получился громадный ледяной холм. Сейчас что — вся избушка под ним была, это он летом подрастаял. Отчего это источник пропал, не знаете?

Как не знать! Старые знакомые.

Обхожу избушку вокруг, хожу по соседним распадкам и террасе, ищу следы нового выхода источника, остатки наледи или ее следы. Если лед закупорил выход здесь, источник может под землей переместиться в сторону и выйти где-то поблизости. Если найду, они могут поставить там новую баньку и держать ее в тепле.

К сожалению, ничего найти не удалось. Источник сначала, видимо, увеличился от притока новых подземных струй, а потом промерз полностью или опустился вниз и соединился с таликами под руслом реки.

Можно еще попробовать выколоть лед в баньке, возможно, подо льдом стоит вода. Объясняю, как надо все сделать.

Вечером я безуспешно уговаривала Володю пойти в кино.

Неожиданно он отвечает:

— Мама говорит, что все свободное время надо спать.

Я совершенно оторопела.

— А что еще мама говорит?

Володя, очевидно, решает покончить сразу со всеми многодневными недоумениями.

— Мама говорит, что всю еду надо запивать чаем…

— А еще что она говорит?

— Мама говорит, что если хочешь быть здоровым, то спи любую свободную минуту и запивай, что ешь, чаем, и тебя ни один черт не сломит…

Так раскрылись еще две тайны Володи.

КАК ОНА ПОЯВИЛАСЬ?

— Бедная ваша чудесница вечная мерзлота, — сказал мне как-то Шугов. — Насколько я себе теперь уяснил, она — безотцовщина. Дочь Земли, да, да, я это помню, а кто отец — неизвестно. Как она возникла, никто точно до сих пор сказать не может. Разве нет? Предположения, или, как у вас говорят, гипотезы, есть, это да. Но дальше гипотез дело не идет.

— Не совсем, конечно, так, — отвечаю я. — Многое еще неизвестно, но все же…

Так вот и получилось, что нам пришлось однажды обо всем этом поговорить. Сашок и Володя не раз уже ко мне приступали с вопросами. Место для разговоров мы выбрали не совсем обычное — вершину подземного ледяного бугра пучения — булгунняха, в котором наши соседи устроили себе погреб. Булгуннях был древний и стоял в неизменном виде, как говорят, очень давно. Вершина его заросла травой, и мы, положив кошмы, расположились очень удобно.


Вечная мерзлота, или мерзлая зона земной коры, — это только часть всей так называемой криосферы — холодной сферы Земли (cryos — «холод»). В криосферу входит слой воздуха — атмосфера — с низкой отрицательной температурой, гидросфера — льды морей, рек и океанов и литосфера — многолетнемерзлые или вечномерзлые горные породы — вечная мерзлота.

Если считать, что воздушная криосфера является самостоятельным образованием и подчиняется только Солнцу, а через него и прочим космическим причинам, то роль ее в образовании гидрокриосферы и мерзлых пород (литосферы) можно считать главенствующей. В самом деле, Земля одета в холодное невидимое очень легкое и подвижное одеяние — сферу низких отрицательных температур воздуха (до минус пятидесяти — девяноста градусов). На полюсах, в полярных областях и на высоких горах эта невидимая одежда лежит вплотную к Земле и даже проникает в нее, промораживая на сотни метров, становясь при этом вещественной и зримой — вечной мерзлотой, подземными льдами, ледниками, льдами океанов. То есть она, криосфера, входит в Землю и оледеняет ее.

Над экватором эти легкие и холодные одежды отступают далеко от Земли — на шесть и более километров. Как бы разлетаются под бешеным вихрем земного вращения полы космического одеяния, подаренного Земле холодом. Ведь отец нашей вечной мерзлоты — холод.

— Он отделался только подарком, — смеется Шугов.

Даритель не пожалел, однако, материала на свой подарок: воздушные одежды довольно мощны — около десяти километров.

Холодная воздушная одежда Земли прерывиста, очень подвижна и непостоянна. Она вроде «дышит» — то приближается к Земле, то отстает от нее. Меняется из года в год и даже по суткам.

Криосфера Земли сильно зависит от солнечной радиации, которая на земной поверхности распределяется неодинаково — по широте и по высоте над уровнем моря. Там, где Земля получает меньше солнечного тепла, криосфера (и подземная и надземная) увеличивается. Эти области сильно охлаждаются и промерзают — на века и тысячелетия, а южнее — только на сезоны — зимы. Если же такие участки суши еще и удалены от теплых и влажных океанских ветров и изолированы от океанов высокими горными хребтами, то есть на них создаются условия резко континентального климата, происходит сильное выхолаживание земной поверхности на больших площадях и образование мощных толщ мерзлых пород. Таковы условия в центральной части Сибири — в Якутии. Площадь вечной мерзлоты в Сибири расширяется с запада на восток по мере увеличения континентальности климата.

Но все на Земле менялось! Земное вращение то замедлялось, то ускоряло свой бег. Изменялись ее орбита, наклон оси. В недрах ее от этого происходили сложнейшие процессы перемещения внутренних масс, вздымания гор, отступания и наступания морей на сушу, выделения повышенного количества тепла недрами или уменьшение его. Вечная мерзлота на все это чутко реагировала — распределение ее по поверхности Земли становилось иным. Горные хребты опускались в одном месте и поднимались в другом — там, где были океаны. Вместе с этим где-то уничтожались условия континентальности, а где-то возникали. Разрывались и сближались материки, создавались теплые океанические течения, которые обогревали одни части суши и лишали тепла другие.

Полюса Земли изменяли свое положение неоднократно. Сейчас на помощь ученым приходят палеомагнитные данные. Прежние магнитные свойства горных пород, которые могут быть определены, указывают на положение полюсов Земли в разные геологические эпохи. Естественно, что соответственно перераспределялась на Земле и мерзлота. Когда-то Северный полюс был в районе Цейлона. В Африке и Америке были оледенения, вблизи современных полюсов росли тропические растения.

В космосе происходит много пока таинственных для человека событий: гибнут и появляются звезды; где-то бродят, то приближаясь, то отдаляясь, туманности. Они изменяют солнечную активность, которой живет и дышит наша Земля.

Пока нет твердого научного ответа на вопрос о причинах существования криосферы, ледниковых эпох и о происхождении вечной мерзлоты.

Последнее столетие дало довольно много фактов, которые в зависимости от уровня науки в разные периоды трактовались по-разному. Споры и дискуссии вспыхивали не раз. Многие из основных проблем и загадок уже разгаданы мерзлотоведением.

Наступает сейчас мерзлота или отступает? Считается, что мы живем в межледниковье. Но агрессивные, наступательные действия мерзлоты не только не исключаются, но и в центральных и северных частях мерзлой зоны имеют все условия для своего проявления. На юге же — для уничтожения. Наступание и отступание ее там могут проходить в разных местах одновременно.

Вечная мерзлота образуется двумя способами. Первый: так, как она появляется сейчас на наших глазах в отвалах старательской породы, то есть постепенным накоплением осадков и постепенным их промерзанием. Второй: прониканием холода сверху вниз сквозь уже отложившиеся слои. Это воспринимается сложнее, чем первое. Как могли промерзнуть сотни метров? А может, тысячи? Ведь был период, когда мощность мерзлоты была значительно больше теперешней. Сейчас все сходятся на том, что мерзлота образовалась обоими этими путями.

Область вечной мерзлоты — громадное ледяное тело, природный холодильник. Современная мерзлота формируется при наличии этого «холодильника». И неясно, как все протекало бы, если бы он отсутствовал. Достаточно ли было бы только современного дефицита тепла для этого формирования, или нет?

Самый первый мерзлотовед, изучавший вечную мерзлоту еще в прошлом веке, А. М. Миддендорф (он называл ее ледяной почвой), очень хорошо сказал: «…мерзлость… есть только выражение постоянства и силы, с какой холод атмосферы, несмотря на сопротивление внутренней теплоты Земли, вторгнулся в почву».

До каких низких температур остывала раньше атмосфера? Полагают, что среднегодовые температуры воздуха доходили до минус сорока — пятидесяти градусов.

Посмотрим на нашу голубую планету из «ближнего» космоса (наверное, когда-нибудь будут идти в неясную для нас сейчас черноту «ближние» и «дальние» космолеты!). Страна вечной мерзлоты по меридиану, с севера на юг, в самой широкой своей части, в пределах СССР, протягивается более чем на две с половиной тысячи километров. И как различны среднегодовые температуры воздуха на севере и юге! На севере они минус семнадцать градусов, на юге — минус три — один и даже нуль. Условия возникновения мерзлоты поэтому сильно разнятся.

Человек со своими делами, с постоянным желанием заселять необжитые места и строиться, возводить плотины и пахать землю заставляет мерзлоту исчезать. Исчезает подземное оледенение, тает лед, и уничтожается мерзлота! И там, где ее температуры были чуть ниже нуля, у нее уже нет сил восстанавливать свои права. Очень важно для человека понять, когда не нужно вмешиваться в природу (в данном случае — нарушать мерзлоту), а когда следует активно ее изменять.

Не раз, рассматривая с перевалов горы и долины и представляя себе где-то за ними лежащие возвышенности, я думала о том, как все же по-разному они охлаждаются и как неодинаково «держат» в себе холод породы — осадочные и кристаллические, например граниты. Гранитам не надо оттаивать, как рыхлым и осадочным, содержащим лед — в них нет нулевой завесы. Они прогреваются, остывают и переохлаждаются. Смена «мерзлого» на «талый» происходит в них гораздо быстрее. Поэтому в разных местах мерзлой зоны возраст мерзлых пород различен. Полярные равнины и долины северных рек сложены глинистыми и пылеватыми грунтами, они накапливают большие запасы холода.

Известно такое любопытное обстоятельство: мощность вечной мерзлоты на севере и на юге может оказаться почти равной и в то же время на одной и той же широте — разной. Так же и температура. Все зависит от местных условий — от высоты над уровнем моря, близости к океану и теплым морским течениям, от толщины снега и насыщенности породы водой — главным и могучим теплоносителем.

Как много еще нужно людям узнать о мерзлоте! Загадки родственных наук — геологии, геофизики, географии, гидрогеологии (а их много, одних геологических наук сейчас насчитывается что-то около ста) тесно переплетаются.

В последние годы многими учеными снова принимается забытая было гипотеза Вегенера о движении материков Земли. В начале века австрийский ученый восхитился удивительным совпадением контуров Американского и Африканского континентов и выдвинул эту в то время ошеломившую всех идею о «раздвижении» суши. Гипотеза имела множество сторонников и противников. А сейчас она все больше и больше подтверждается фактами. В том числе, например, возрастом и составом базальтов, поднятых с поверхности дна в Атлантическом океане — в меридиональном разломе земной коры, идущем вдоль подводного Срединно-Атлантического хребта.

Теперь, когда океаны стали объектом усиленного интереса ученых, от каждого дня исследований можно ожидать много нового.

Еще не выяснены до конца причины и процессы горообразования. А для мерзлоты это лаборатория климата, это изоляция долин от океанских ветров, а в других случаях — защита их от холодных воздушных масс с полюса, то есть одна из возможных причин образования мерзлоты.

Почему погибли мамонты? Определенно это тоже пока не выяснено. Затонули в реках и были завалены обрушениями? От внезапных космических катастроф и резкого увеличения радиоактивного излучения? От изменения силы тяжести? От катастрофического изменения климата? Не в это ли время возникли гигантские бугры пучения — гидролакколиты Гренландии и Аляски — пинго, уменьшенные варианты которых, или их младшие братья, есть у нас на Чукотке и крайнем Северо-Востоке? Для их образования, по-видимому, требовалось быстрое и сильное похолодание. И весьма возможно, что центр такого похолодания находился в районе Аляски — Чукотки.

Мамонты жили десятки тысяч лет тому назад, и, поскольку они сохранились в мерзлоте до сих пор, значит, вечная мерзлота была до их гибели и существовала все время после — до наших дней.


За беседой о высоких космических материях мы забыли про обед, и только группы рабочих, появляющиеся толпами со всех сторон, напомнили нам о нем. Но теперь попасть в столовую было уже трудно, и мы пошли показывать Шугову шурф с мерзлым торфом, удивительно похожим на великолепную черно-красную яшму.

Утром после всех наших разговоров о возрасте мерзлоты Сашок, встретив меня, сказал:

— Вы знаете, у нас на Коро, оказывается, нашли бивни мамонта. Не слыхали?

— Слыхала.

— Я разговаривал вчера с одним приятным стариканом, он все здесь знает. Говорит — отправили их в Якутск. В музей.

— Хорошо.

Коро находится вне зоны былого оледенения. Бивни и челюсти этого мамонта нашли там на глубине четырех метров в слое ила. Интересны пыльцевые анализы грунтов, взятых в Коро, а также в северной части района, куда мы направляемся и где следы оледенения встречаются на каждом шагу. Они показали, что и в Коро, а затем и севернее его происходило потепление климата и отступание вечной мерзлоты; по-видимому, она тогда залегала глубже, была тоньше и изобиловала таликами. Лиственницы было тогда всего три процента, и везде росла кедровая сосна.

Мы вспомнили, конечно, и о тех мамонтах, которые хорошо сохранились и мясо которых, как иногда описывали, собаки с остервенением отбивали друг у друга.

Сашок полон интереса и восторга.

— Вы знаете, ездить на раскопки мамонтов — это ж мечта! Может быть, именно этому надо посвятить свою жизнь.

Вот тут, как я и ожидала, Володя оживился.

— Я вижу, ты не знаешь, куда тебе ее девать, свою жизнь.

— Сашок, — говорю я, — вы можете в этом разочароваться больше, чем в чем бы то ни было: мамонтов находят не так часто.

— Я же понимаю. Я готов изучать и географию, и все остальное. И мерзлоту, конечно.

Но сколько же лет вечной мерзлоте? Точно возраст ее не установлен, тем более для всей территории. Но наиболее древними областями современной страны вечной мерзлоты считаются области Северо-Востока Союза между реками Лена — Индигирка, в которых в мерзлом состоянии горные породы находятся непрерывно на протяжении всего четвертичного периода, то есть порядка миллиона лет.

Как-то Шугов сказал в обычной своей манере: «Она оборотень, ваша вечная мерзлота. Вроде панночки из «Вечеров на хуторе». Она то прелестная девушка, любящая проказничать, то старая карга. Вот я в вашей книге тут прочел, что она вовсе даже, может, и не такая уж молодая, как я ее вначале разукрасил. Оледенения-то (а она им ровесница) были, оказывается, не только в четвертичном периоде, а и в мезозое, и даже в палеозое, и еще раньше — докембрии, то есть более девятисот миллионов лет назад! А если бывали оледенения, значит, бывал и холодный климат и, возможно, появлялась мерзлота. И то появлялась, то исчезала. Каково!»

Я сообщаю Виктору Петровичу, что ледниковым отложениям Гауганды в Северной Америке примерно два с половиной миллиарда лет. Это подтверждено изотопными данными.

Самые большие оледенения, известные людям, отделяются одно от другого временем примерно в триста миллионов лет. И весьма знаменательно, что оледенения совпадают с подвижками земной коры, с горообразованием. Есть над чем подумать геологам, географам и мерзлотоведам!

ТОРЖЕСТВЕННЫЙ ВЪЕЗД В ОСЕНЬ

Нам снова представилась возможность проехать пятьдесят километров по грунтовой дороге. Подъехала длинная узкая телега из белых некрашеных досок, с высокими краями, запряженная двумя рыжими конями. Видя мое огорчение, веселый старик конюх с выпуклыми черными глазами сказал:

— Э-э, голубка, поедешь, как королева. Это тебе не верхом трепыхаться. Я сенца накладу, для коней наших сенцо пойдет, сверху половичок постелю, поперек экипажа твои ящики и тючки положим, прислонишься — и-и-и, лучше не бывает.

Мне понравился он, его забота и «половички», которые были откуда-то из детства, и я повеселела. И действительно, все было превосходно, если не считать, что рыдван этот, конечно, не имел рессор, дорога была не бархатная и длинное деревянное тело «экипажа» дергалось вдоль и поперек от каждого маленького камешка, как при сейсмических спазмах Земли. Мы двинулись на Бриндакит.

Зато не было перед глазами стертых лошадиных спин и черных и печальных лошадиных глаз под прямыми щетками ресниц. Рыжие кони бежали резво. Когда дорога шла в гору, Никоныч и Володя слезали с повозки и шли пешком. Идя рядом, Никоныч подмигивал мне одним глазом — вот, мол, как все прекрасно.

«Экипаж» гремел страшно. Во вьючных ящиках угрожающе стучали, казалось бы хорошо упакованные, термометры — было похоже, что мы везли уже их осколки. В рюкзаке надрывался наш чайник с крышкой, к звону которого мы в какой-то степени привыкли.

Дорога шла по склонам долины, переваливала через седловины, спускалась, петляя серпантинами, изгибалась вдоль русел ручьев и речек. Переезжали речки, будто с камня на камень падали в пропасть. Повозка грозила перевернуться, задирала то одно, то другое колесо, почти заваливалась на бок. Никоныч, отпустив вожжи, безмятежно курил трубку и не торопясь менял положение тела, когда надо было восстановить равновесие. Он явно чувствовал блаженное успокоение.

Мы двигались к северу почти по меридиану. Становилось заметно холоднее и сырее. Кроме того, мы поднимались все выше и выше на перевал.

Лиственницы украдкой, несмело, как-то по частям переодевались, меняли свой радостно-зеленый наряд на осенний. Пучки их мягких зеленых метелок кое-где становились вдруг желтыми, иногда целые ветки были оранжевыми, и уже попадались деревья совершенно в новом украшении.

На самом высоком месте перевала с хребтов потянул холодный северный ветер, и вдруг оказалось, что все зеленое мы оставили где-то внизу. И сразу вспомнилось, что уже конец сентября, что давно начались ночные заморозки и что вот-вот нас захватит здесь зима.

Пестрые низкорослые кустарники трепетали на ветру. Горы стояли будто прикрытые лоскутами: пятнами темнели кусты темно-красной кустарниковой березки, белели плеши серо-голубого ягеля, зеленел кедровый стланик и местами выделялись белесо-серые лысины каменных плитчатых россыпей.

Вблизи перевала в закопушке обнаружили тонкие стеклянные струи маленького межмерзлотного потока. Вода выбивалась из-под слоя почти метровой мерзлоты (которой теперь не оттаять) по узкому таличку в щебне.

Солнце стояло за горами, и чувствовалось, как там светло. Мы спускались с перевала — ниже, ниже, горы раздвинулись, в широкой долине появились куполообразные возвышенности, стоящие почти на ровной поверхности, такие же, как и у Юра. Они будто загораживали нам путь, пропуская с большой неохотой.

Потом дорога поднялась куда-то на взгорок, вроде в ворота — в сдвинутые склоны, и вдруг (я не помню, как это произошло, похоже, что кто-то прокричал «ура») что-то грандиозное, величественное открылось нам, заполыхало по сторонам дороги — рядами, выше и вверх, вверх, до самого неба, и вперед и вдаль, до бесконечности…

Это было как фейерверки в великий праздник. И мы прибыли на него как участники. Факелы, знамена. Сонмище огней горело и трепетало на ветру. Полифония многоцветных голосов. Желтые, оранжевые, красные, багровые, золотые…

И не было повозки — была колесница, и мы вступали в этот праздник, где нас ждали. И встречали нас с ликованием и радостью.

Нельзя было сидеть, и я встала во весь рост, чтобы ответить на встречу. Торжественный въезд в осень совершился.

НОЧЬЮ

Ночь. За окном темень, половина окна разбита, и в ней от ветра «дышит» старая ватная куртка, которой заткнута дыра.

Я сижу у этого окна в крохотном закутке, где стоят моя кровать и столик, за которым я работаю. Закуток отделен несколькими досками и занавеской от большой комнаты общежития-гостиницы. Мой закуток, говорят, сделан для приезжего начальства. Посреди большой комнаты стоит мощная печь с плитой, за ней где-то в углу спит Володя, а рядом с моей перегородкой ворочается еще кто-то. И стонет. И разговаривает.

У меня невыносимо болит зуб — моя «мудрость» никак не пробьет себе дорогу. Лицо безобразно распухло, глаза заплыли. Из окна дует холодный ветер, но мне больше некуда деваться. Делаю бухгалтерские подсчеты, привожу в порядок свой рабочий дневник.

Чтобы как-то защитить себя от холода, я повязала голову шерстяной кофтой (шарфа с собой не взяла) и закрутила рукава в узел на затылке. Сама я завернулась в короткое серое одеяльце, обтрепанное по краям, давно списанное и данное мне хозяйкой в качестве дополнительного утепления.

Человек за перегородкой храпит, бормочет и даже выкрикивает целые фразы.

Внезапно бормотание его перешло в явственные слова и выкрики.

— Да, да, послушай… значит, было так… Я тебе скажу, как было… значит, он лежал, нет, он сидел прислонясь к стене… А мой говорит… давай режь… режь не тяни… Я подполз сзади, взял его за голову… подожди… да, я взял его за голову, а резать не могу, не могу. А мой говорит: будешь резать или мне за тебя резать? У меня не четыре руки… Я же доски держу… режь быстрей да вытаскивай… И я взял его за голову и стал пилить ему шею… подожди, да, да… Я отрезал ему голову…

Я перестала писать. Что это такое? Кто там за стеной? Убийца? Бандит? И без охраны. Может, кто-нибудь из освободившихся уголовников, снова взявшийся за старые дела?

Мой верный защитник спит в дальнем углу, как младенец, и я думаю, что это хорошо.

А может, кто-то из случайных людей, проезжий, проговаривается во сне о своих сокровенных тайнах?

— Подожди… я тебе скажу, как было, — продолжает он. — Я, значит, держал его голову и никак не мог ее отрезать…

Меня начала бить мелкая дрожь. Я представила себе всю картину…

— Вот так было… я отрезал ему голову, и на меня как хлынет кровь… залила меня всего… я же на корточках к нему добирался… я никак не ожидал… что кровь…

Я не выдержала, вышла из своего закутка и подошла к кровати. Надо узнать, что это за тип. На кровати лежит и, как в бреду, мечется молодой паренек с чистым, тонким лицом. Как обманчива внешность! Белокурые волосы перепутались, рот искажен. Четко, громко, как рапортует, он непрестанно почти кричит:

— Кровь хлещет… а я голову держу… отрезанную голову держу одной рукой… а другой его самого… а он на меня валится… потому, что его голова держалась у потолка… а голова его у меня из руки выскакивает…

Я разбудила парня. Не понимая и не открывая глаз, он мотал головой. Я трясла его, тянула за руки и заставила сесть.

— Кого вы там зарезали, говорите! Да говорите же, не мычите…

Он открыл глаза, покачивался из стороны в сторону и стонал.

— Она у меня падала… а кровь-то залила все… понимаешь, кровь залила, вот что… — он говорил жалобно.

— Я понимаю, что залила, — шипела я, чтобы не разбудить Володю. — Кого вы там зарезали?

Мелькнула мысль: «А если он сейчас придет в себя и схватит меня, как нежелательного свидетеля своего бреда?»

— Кого вы там убили? — почти кричу ему в лицо громким шепотом. — Кому вы там голову отрезали? Ну же, отвечайте…

Парень открыл глаза, снова закрыл их, опять открыл, потряс головой и плечами, сгоняя сон и кошмар, потом с ужасом уставился на меня, быстро-быстро заморгал главами, в глазах возник безумный страх, он таращил их, потом закрыл лицо руками и закричал.

Володя в углу зашевелился. Парень вновь посмотрел на меня и бессильно, страдальчески, как перед мстителем, возмездием, которого не избежать, протянул:

— А-а-а-а…

Я села на пустую кровать напротив. Что еще такое? Парень раздвинул локти, снова посмотрел на меня и, трясясь от страха, опять простонал, закрывшись руками:

— А-а-а-а…

Чего-то он боится. Вдруг дошло — меня! Я вспомнила о своем виде. Боится меня, это ясно. Я — чудище мщения! В самом деле, ночью увидеть нечто закутанное в рваное серое тряпье, волочащееся по полу. Распухшее, перекошенное лицо, затекшие глаза. На голове что-то намотано, и сверху еще торчат какие-то угрожающие изломанные руки-рукава.

Парень в ужасе хрипит мне в лицо:

— Ты кто?.. Кто ты? — И как от сильной боли стонет: — А-а-а…

Надо это прекратить. Я спросила сурово:

— Кто вы?

Он будто очнулся и сказал слабым голосом:

— Я — Клементьев…

— Кого это вы там резали, Клементьев? И когда резали? И где?

— Сегодня ночью… то есть вечером… то есть днем еще… да нет, утром еще… светло было…

Парню не больше двадцати лет. Беспомощные глаза. Действительно, трудно ему было резать; видно, правда, кто-то его заставлял.

— Так вечером или утром? И кого вы резали?

— Басмача… то есть он бывший басмач… то есть он не басмач вовсе… их звали так… то есть не звали, а это прозвище… он не живой в общем-то… он мертвый…

Еще не легче.

Снаружи возник шум, топот лошадиных копыт. Казалось, под окнами осадила галоп сотня лошадей. Громкие голоса, лошадиное ржание, и в комнату ввалилось человек пятнадцать молодых ребят. Впереди всех совсем молодой, ловкий, красивый человек. Легкими шагами он подошел ко мне и четко представился:

— Всеволод Прокопенко, здешний прокурор.

Нужно было, наверное, иметь немалое мужество, чтобы представиться, и с такой изысканностью да еще ночью, этому чудищу — мне. Все в нем, включая эту давно забытую обязательность воспитанных людей представляться, сразу расположило к нему. По-видимому, приехал забрать этого бандита. Что значит глушь — преступник даже не арестован и без охраны. Спит себе.

Я назвала себя.

Он очень обрадовался:

— Как приятно — Академия наук! Сюда при мне еще никто не приезжал. Мы ворвались с таким шумом, ночью, извините, пожалуйста, за беспокойство, такая работа…

Всеволод, он так просил называть его, сел рядом со мной на кровать. Клементьев протирал глаза и все еще не мог прийти в себя. Посматривал на меня и время от времени вздрагивал.

— Он так кричал во сне, что я вышла из-за своей перегородки. — Я кивнула на закуток. — Сидела, работала, он кричал, что кому-то голову отрезал и кровь хлестала.

Всеволод засмеялся.

— Мой помощник. Молодой совсем, зеленый. Собственно, практикант еще. Первый раз на эксгумации. Разбудил?

— Я не спала. Писала, считала. Дует. Окно разбито, а у меня вот зуб мудрости лезет, видите, как разнесло. Завязалась кофтой, из окна очень дует. По-моему, он меня испугался.

Я рассказала все, и мы оба вволю посмеялись.

— Петров, посмотри там окно за перегородкой, может, что приладишь, чтобы не дуло. Да, сейчас прямо, пока Николай плиту затопит. Надо поесть хоть второй раз за сутки…

Горел свет, все говорили, топали, уже трещала плита, и через открытую дверцу летели золотые «шмели», а Володя спал не просыпаясь.

Мы забыли, что на улице ночь. Всеволод рассказывал, расспрашивал меня — о маршруте, о мерзлоте, о Москве. Я поделилась всем, что встретилось на пути.

Дисциплина их меня удивила. При общем добром и товарищеском отношении друг к другу, включая самого Всеволода, его распоряжения исполнялись быстро и с каким-то веселым удовольствием, по одному слову, по движению головы. Дважды ничего не повторялось.

— Особый отряд, — улыбнулся он. — Один к одному, других не беру. В нашем деле иначе нельзя.

Я спросила:

— Что там все-таки было с отрезанной головой?

— Ездили на эксгумацию. Далеко в тайгу. Я, между прочим, не спал уже двое суток. Думал, справимся, взял кроме врача только вот его одного — Клементьева. Надо приучать к нашей работе. И еще — не хотелось шумихи и разговоров. А оказалось, что втроем справиться очень трудно. Много лет назад сюда была сослана группа осужденных узбеков. Из колхоза. Они жили здесь, работали, потом мыли золото. Их прозвали «басмачами», так просто, за глаза, конечно. Люди-то в общем они были неплохие. Потом они все как-то рассеялись, кого куда перевели, кто уехал домой. Остались трое. Они захотели еще здесь пожить. Попросили выделить им для разработки ключ, то есть долину ручья, где государство уже отработало, но кое-что осталось в отвалах грунта.

Ключ был дальний, глухой, весь заросший по дну кустами и осокой. Ехать к нему надо было два дня, а пешком идти — и того больше. Узбеки завезли себе туда продуктов, приспособили под жилье какую-то избушку. Через несколько месяцев один из них пришел за продуктами и сказал, что третий их товарищ умер: его стукнуло металлической рукояткой от валка, и они его похоронили. Все они, как он рассказывал, стояли наверху у валка, один подошел к валку очень близко, ручка вдруг сама завертелась и тяжело ударила его по виску. Умер он сразу.

Сначала все отнеслись к этому спокойно и с доверием, но потом пошли слухи, разговоры, что узбеки повздорили между собой и убили одного, может быть, сводили давние счеты, может, для этого и попросились на дальний ключ.

Оставшиеся двое были взяты под подозрение, задержаны, и получилось так, что спустя почти год Всеволоду пришлось вместе с врачом и Клементьевым ехать на этот удаленный ключ на эксгумацию. Ехали почти двое суток, спали плохо, потому что палаток не взяли. Больших надежд на результаты не возлагали: слишком много прошло времени, вряд ли что можно было увидеть.

По описанию узбеков в распадке у ручья среди камней нашли могилу, она оказалась неглубокой, чуть ниже верхней поверхности вечной мерзлоты. По мусульманскому обычаю, человек в могиле не лежал, а сидел, вроде как в нише, лицом к востоку, прислонившись к стенке спиной и упираясь головой в потолок. Они пытались его вытащить — ничего не вышло.

Тогда Всеволод распорядился, чтобы Виктор отрезал «басмачу» голову, так как надо было все-таки извлечь его оттуда и осмотреть. Человек сохранился полностью и имел вид только что похороненного. Клементьеву поэтому было особенно трудно. Руки его дрожали.

Самым удивительным и страшным оказался момент, когда из отрезанной шеи узбека хлынула свежая кровь и залила руки и одежду и Клементьева и умершего. Прошел год, а кровь не свернулась и не замерзла, находясь все время в жидком состоянии.

— Если бы я не видел своими глазами, никому бы не поверил, — сказал Всеволод. — Как вы думаете, отчего это могло быть? Доктор был удивлен не меньше меня. Он вам завтра сам расскажет, он здешний и пошел к себе домой ночевать.

Могла быть только одна причина — опять же она наша хозяйка здешняя, — вечная мерзлота. Трупы она сохраняет тысячи лет. Но чтобы не свернулась кровь — такое я узнала впервые в жизни. Ни о чем подобном никогда не слышала и не читала.

Неглубокая могила узбека находилась на самой грани талого грунта и мерзлоты, которая здесь с каждым дюймом глубины набирала силу. Прикрытый мерзлой почвой, труп не замерз. Но и тепла было недостаточно, чтобы он разложился.

Эксгумация показала, что это действительно был несчастный случай: узбек был убит по собственной неосторожности и это подтверждали обнаруженные на его голове повреждения. Теперь с узбеков снималось подозрение, и Всеволод очень этому радовался.

— Как-то верил я им с самого начала. Но что поделаешь — работа, должен был все проверить, я здесь и прокурор и следователь. А Виктор Клементьев из дома уехал в первый раз. У могилы он дрожал и отказывался, я пригрозил, что отправлю домой; мы держали с доктором доски, которыми была прикрыта сбоку яма, и помочь ему не могли: нас могло прихлопнуть. Вот его психика и не выдержала, бредил тут и вас беспокоил, извините…

Печка почти потухла, все уже спали; свет был погашен, и только густое красное свечение вокруг печной дверцы освещало железный лист и край кровати, на которой мы сидели.

РАЙСКИЕ КУЩИ

Мы идем навстречу осени. И чем дальше на север, тем ярче ее пожары. Лиственница, лиственница… ярко-желтая, кое-где оранжевая, и каждая ветка, как елочная мишура, качается, и касается нас, и густо осыпает иглами, будто благословляет по старым традициям зерном — на богатство, на счастье, на жизнь.

Стволы деревьев и прутья ветвей стали чернее и выглядят намокшими. Солнце пронизывает белесую воздушную синеву острыми мечами. Только поднявшись высоко в небо, оно слегка приоткрывает тайны ущелий, крутых обрывов, обнажает резкие срезы и изломы скал, лишенных леса и кустарника.

Лошади осторожно переступают ногами по каменистым высыпкам. Начинается крутой спуск, все круче и круче вниз. Вдруг просвет, еще один, потом целая полоса света. Она растет все шире, больше, раздвигается, как занавес, и вот она уже до горизонта. Долина реки Бам.

После желтого полыханья тайги эта долина, как гигантская корзина, полна пестрых и ярких цветов. Лихое буйство не сибирской, а среднерусской осени.

Сверху хорошо видно, как на дне долины шириной километра три влево, вправо, то к одному, то к другому склону перебрасывается тяжелое тело реки — серо-синяя кобра. Вдоль реки пышные заросли высокоствольной березы, тополя, ольхи, рябины в непотухающих красно-оранжевых осенних огнях. И еще — ель. Здесь много ели, любительницы постоянной влаги. Она дает густые и сочные мазки зелени по всей этой пестроте.

Увидев такое на Колыме, и воскликнул однажды журналист: «Чудо! Необъяснимое чудо, никем не разгаданное, — деревья, как под Тулой или Орлом! Непостижимо!»

Чудо объясняется просто: здесь много таликов. Я все это знаю и все же каждый раз радостно удивляюсь. Кусочек теплого мира, теплого стана — высокоствольные березы и тополево-ивовые заросли, шиповник и жасмин, которые растут на теплой, талой почве в окружении ледяной земли над двумястами метрами вечной мерзлоты.

Все это мы видели и раньше по берегам рек, на той же Джепканге, но в таком множестве по берегам и на островах — впервые. Они пленяют совершенно — уходить отсюда не хочется.

Ясно, что в таликах здесь много воды. Много воды может быть тогда, когда толща русловых отложений мощная. Если помимо этого по разломам в земной коре они пополняются снизу подмерзлотными водами, то можно ожидать зимой открытые полыньи и большие наледи. Талики нередко тянутся на километры и на десятки километров даже там, где разломов и трещин уже нет. Ученые называют такие участки азональными, то есть несвойственными климату данной растительной зоны. Заповедной «владычице» сибирской тайги — даурской лиственнице приходится потесниться.

Богатые растительные оазисы служат исследователям поисковым признаком на воду, а геологам — на разломы. Эти разломы играют большую роль в существовании не только таликов, но и самих речных долин: долины во многих случаях возникают и развиваются по крупным тектоническим трещинам.

Очень много дает аэрофотосъемка. Я знаю, что в такие места следует возвращаться зимой. Если зимой река прочерчена черными полосами воды — это значит, что встречен надежный источник водоснабжения. Может, однако, не быть полыней, тогда вместо них — мощные наледи, которые растут всю зиму, питаются такими же постоянными источниками, и на них вполне можно положиться.

Температура воды в полыньях обычно выше одного градуса, бывает даже два — пять, редко больше. Наледи показывают, что вода не помещается в наносах русла, где-то ниже по течению реки оно может быть перехвачено промерзанием.

К концу зимы, или к так называемому критическому периоду (март — апрель), перемерзают обычно все ненадежные и маломощные источники. Остаются только постоянные, неиссякающие, чаще те, что питаются подмерзлотными водами. Поэтому разведку на воду гидрогеологи-мерзлотоведы ведут в марте — апреле.

Надо спуститься ниже и посмотреть на все это вблизи. Лучше пересесть на оленьи нарты или прийти сюда на лошадях.

И вот оленьи нарты. Можно трогаться в путь на поиски живой воды. Мчаться на нартах по заснеженной реке — чувство удивительное. Снега, снега… И не верится, что где-то может быть вода. Снежное, ледяное царство, все живое замерло до летнего солнца. Один поворот реки, другой, и вдруг… Белый сон прерывается мятежом: река взломана, среди глыб льда дымится черная рана воды. Кое-где у берегов, как зеленые русалочьи волосы, колышутся длинные зеленые теплолюбивые водоросли. Они вытягиваются вниз по течению, тихо шевелятся, и поток их слегка расчесывает…

Вот они, полыньи, — открытый, незамерзающий поток в сорока-, пятидесятиградусные морозы. Над потоком — пар. На окружающих деревьях и кустарниках — седой туман, иней. Сердито пузырится газ, можно подумать, что здесь выход минерального источника. Бывает и так, но чаще это просто воздух, захваченный речной водой.

Полынья живет или короткой, или долгой жизнью. Есть реки, открытые почти всю зиму на сотни метров и даже километры. Временами полыньи затягиваются тонким, прозрачным ледком, припудриваются сверху снегом, и только бьющий под ним пульс воды дает этому льду более темную окраску, резко выделяющую его среди окружающей безмятежной белизны…

Полыньи — это те заповедные места, где гидрогеолог-мерзлотовед находит свои «золотые россыпи».


Райские кущи нам пришлось покинуть. Переправившись через реку, один за другим мы пересекли несколько островов. На большом песчаном острове попали в светлые парковые леса, где деревья стоят далеко друг от друга, где нет подлеска и подстила. Водяная пыль достает нас на тропе, и листья кустов горят от нее еще ярче. Земля густо усыпана иглами лиственницы — лошадей не слышно, они ступают тихо — шаг, еще шаг… Тишина.

Я задеваю головой ветки лиственницы, и меня, в который раз, с тихим шорохом осыпает золотыми искрами.

КАРТЫ ОШИБАЮТСЯ

Они кричали, махали руками и пытались доказать друг другу, какой путь для нас самый лучший.

— Ну, ясно же, идти надо через Птичий, потом хребтами, потом снова выйти на Аллах, потом вверх по ней, правым берегом. И все.

— Да чего вы, они там потонут, там болота!..

— Не, не, через Птичий никто не ходил. И откуда ты взял этот Птичий? Такого вообще нету. Идти проще простого по Везучему, там сухо. У них вон пять лошадей и всего два мужика.

Мы очень озабочены предстоящим переходом: надо выбрать путь без болот. Болот здесь много. В узкие долины проникает мало солнца. Болота — от близости коренных пород, от глины и вечной мерзлоты. Глина помимо того, что она водоупорна, уменьшает еще летом протаивание, потому что влагоемка и в ней к весне много льда.

— Болот здесь хватат, а как на ваш ключ идти — амба, завязнете.

— Да чего толковать, им одна дорога — через гольцы, на Ущельный. Тяжеловато, но сухо.

— Эва, куда взял. Ты еще скажи, через Якутск идти. По Свободному, лучше пути нету.

Разрешить спор трудно. У дома на бревнах сидят и стоят наши доброжелатели. Народ все подходит. Наша избушка-гостиница стоит на отшибе, среди отвалов пустой породы, и тоже полна народа.

Я вытащила карту. Карта не типографская, а скопированная из отчетов и составленная недавно здешними геологами, поэтому особенно надежная, ей можно верить. В самом деле, через Свободный идти бы лучше, там нет болот. В других местах мелкая штриховка ясно показывает зеленые топи.

Наконец маршрут утвержден. Все закуривают. Противники, однако, продолжают вполголоса спорить.

Завтра утром трогаемся.

Вся беда в том, что ключ, куда мы идем, никому толком не знаком. Разработок там не было, даже название его все путают. Говорят о нем примерно так: «А как же, знаем, как не знать, по леву, нет по праву руку после наледи. Пойдете, увидите, та наледь круглый год лежит, не тает. Чего? Не там наледь? Там она. Темно в том ключе, моху по грудь».

Итак, мы выбрали тропу. Вышли на рассвете, в мороз. В горах едва светлела ночь и одну за одной уносила с собой чуть заметные крупинки звезд. Кусты багульника и темный от ночных заморозков ерник стояли в пышном инее, с султанов осоки свисали вниз тонкие позванивающие на ветру сосульки. След от лошадиных копыт стелился за нами темной дорогой.

Потом взошло солнце, и постепенно в воздухе стало расти тихое потрескивание. С тонким хрустом, подтаивая, опадали сосульки, бессильно валились мохнатые снежные цветы, и темнел, превращаясь в воду, иней на камнях.

Стало жарко. Я сняла ватную куртку, потом шерстяную кофту. Володя же обычно до ночи остается в том, что надевает с утра.

Мы шли уже много часов и радовались, что идем хорошо, как неожиданно замелькали обугленные стволы, земля почернела. Появились беззащитные, одинокие деревца, окруженные провалами. Все меньше живых деревьев.

— Иван, — крикнула я проводнику (это у нас уже третий Иван). — Иван, так ли едем? Здесь недавно был пожар. Еще в болото попадем!

Он отмахнулся:

— Не, здесь сухо. Это старое. Так, краем захватили.

Нет, на старое не похоже. Это недавний пожар. Месяцев пять назад, не больше. Через год на пожарищах обычно появляется кипрей, через три — вейник и пушица, через десять — пятнадцать — багульник и голубика. А тут все голо и черно. Ну, а если пожар, то мерзлота оттаяла и могли появиться болота. И чем дальше, тем больше углубляемся мы в эту черноту. Уже пропали пожухлые травы, и копыта на черной заторфованной массе проминают все больше «блюдец» с водой. Или Иван не знает, как тут появляются болота? Но он снова возражает:

— Э, все в порядке, карты смотрели, болот нету.

Остановились. Я еще раз посмотрела карту. Идем правильно. Значит, о пожаре никто не знал. Вокруг черные плеши, голая земля, издали похожая на чернозем. Кочки, кудрявые от обугленного мха.

Потом слышу, Иван свистнул и сердито сказал:

— Задрать тех чертей-мужиков за бороды… Куда направили. Теперь чего делать? Зашли уже. Теперь только вперед.

Земля под ногами совсем раскисла, и вскоре мы вошли в сплошное болото. Оно тянется влево и вправо, куда достает взгляд. Лошади стали тонуть по стремена, спотыкаться и падать. Пытаемся идти в другом направлении — еще хуже, там, оказывается, ямы. Одна лошадь провалилась и чуть не была задушена веревкой. Пришлось всех лошадей развязать, но оказалось, что это не лучше: они начали биться и валиться набок.

То и дело спрыгиваем в воду, развьючиваем то одну, то другую лошадь, все они барахтаются в грязной жиже. Вьюки сбрасываем прямо в грязь и воду. Не успеваем сесть и тронуться, как все начинаем сначала. Одна упавшая лошадь, ноги которой скользят где-то в глубине, очевидно по льду, отчаянно вытягивает шею, чтобы не захлебнуться: вода доходит ей до морды. Мы мечемся от одной лошади к другой в этом черном холодном месиве, скользим и тоже падаем.

Болото растянулось километра на полтора. Шли через него четыре часа, еле вылезли.

Когда началась сухая земля, мы остановились, чтобы почиститься и перевьючить лошадей. Мылись в какой-то колдобинке с чистейшей, прозрачной водой. От торфяного дна она казалась черной. Руки и ноги болят, лицо горит. Обмыли ящики и сумы.

Я сижу на сломанной ветром лиственнице, измученная, в мокрых брюках, в залитых грязью сапогах и в съехавшей набок шапке. Счищаю щепкой и руками куски засыхающей грязи, воду впитала одежда. Володя стоит передо мной. Губы его дергаются в преддверии улыбки. И он неимоверно с этой улыбкой борется.

Говорю жалобно:

— Что с вами, Володя?

Губы его дергаются еще сильнее, он пытается сделать свое младенческое лицо суровым.

Володя поворачивается ко мне, вытягивает рот трубочкой, морщит его и говорит почти со слезами на глазах:

— Это день нашей жизни… нет? Каждый день… вашей… нашей… жизни (он уже фыркает) очень хороший… мы его должны… ценить… он единственный и неповторимый…

И он хохочет. Первый раз вижу, как Володя смеется.

Он прав, припомнил! Но мне веселее от его смеха, и я тоже улыбаюсь.

— Погибай-пропадешь… — говорит он, успокаиваясь и вздыхая. Я грожу ему пальцем, а он уже сопит, счищая ногтями грязь со своего брезентового плаща.

Потом вышли к реке и долго шли берегом, до самого вечера. Насытились светом, легкой дорогой. Были долгие сумерки и такой же долгий светлый вечер. В темноте перешли долину какого-то притока. Тропу пересек ветер, стремительно летевший своим путем. Он вздыбил хвосты и гривы лошадей, громыхнул ведром и чайником в мешке и умчался. Я успела глубоко вдохнуть запах ночной травы и сырости.

В темноте подошли к перевозу. Все уже накрывала таежная ночь, холодная до остроты. Река шумела, мы почти не слышали друг друга. На той стороне среди деревьев светился огонь в зимовье перевозчика. Иван с Володей кричали то по очереди, то вместе. Было приятно видеть огни. Они уже грели нас, хотя никто не вышел на берег и не откликнулся на наш зов.

Мы стояли неподвижно под гудящими елями в холодной темноте. Усталые лошади переминались под вьюками. Наконец кто-то отозвался. Мы стали ждать лодку, но ее не было. Голос тоже пропал. Опять стали кричать в ревущую черноту, и спустя какое-то время из нее вдруг ответили, что повезут.

Пришла крохотная узкая лодчонка. Наши сумы, ящики и седла перегрузили ее. Мы сидели в полном мраке, еле дыша, чтобы не перевернуться.

Лошади идти в воду не захотели. Ни понукание, ни кнут не помогали. Иван взял повод одной из лошадей в руки и сел в лодку. Лодка послушно зачерпнула воду. За первой лошадью после долгих колебаний на наш уже издалека призывный свист пошли остальные. Им пришлось плыть.

НЕ ВСЕ ЛИ РАВНО КТО ПЕРВЫЙ?

В уединенных долинах среди старых, поросших травой отвалов земли чернеют устья заброшенных шахт. Некоторые из них хорошо закрыты. Около таких шахт остались рассыхаться на ветру деревянные валки с тросами для спуска. Вороты у них обычно гнилые, тросы ржавые. Никаких оборудованных спусков в такие шахты нет. Но только эти шахты надежны для определения температур горных пород.

Щебнистый склон узкой долины густо порос голубикой и лиловым иван-чаем. Шахта только что вскрыта. Рядом брошенный валок с витками проволоки, почти перееденной ржавчиной.

— Она ничего, — говорят рабочие, — выдержит. — И переглядываются.

Валок полузасыпан землей и почти зарос травой.

Шахта вполне подходящая: долго стояла закрытой. Сверху два метра утепляющей «пробки» — два ряда бревен, закрепленных в боковых стенках шахты, между ними утрамбованная земля и мох с торфом, сверху глина. «Пробка» предохранила шахту от воды и обрушения и, конечно, от зимнего воздуха, от летней жары и поможет восстановить истинные температуры мерзлоты. То, что нам нужно.

Под «пробкой» зияет черная дыра, которую пробили рабочие, сняв часть наката. Туда нужно спускаться. Что там — неизвестно.

Володя как-то суетится, смотрит в землю, хмурится. Очень обеспокоен. Я понимаю — волнуется, думает, что я заставлю его сейчас спускаться в эту неизвестную темноту на этой трухлявой проволоке. Но спускаться я буду сама.

Рабочие говорят:

— Э, ничего с вами не будет. — И тащат валок с заржавленной проволокой к самой дыре.

Я не могу сказать, что испытываю радость от предстоящего, да и вообще-то в шахты и штольни и любые подземелья даже по лестнице спускаюсь только по крайней необходимости. Внизу двадцать пять — тридцать метров — это примерно высота семиэтажного дома. Что там?

Валок устанавливают точно над отверстием, на крюк надевают за высокие дужки-ручки — таску, то есть железное, глубоко вогнутое «блюдо», тоже валявшееся здесь. Там, где дужки вверху соединяются, их цепляют за крюк. Крюк ненадежен, не очень крепко захватывает широкие дужки.

Я становлюсь ногами в таску, рабочие начинают медленно крутить валок. Как меня где-то учили, вынимаю одну ногу из таски, протягиваю ее перед собой, нахожу носком стену и начинаю тихонько от нее отталкиваться.

— Знатно! — кричат сверху довольные рабочие. — В самый раз. По-старательски.

Я скрываюсь из их глаз. Вижу узкий круг неба, затемненный склонившимися людьми. Слежу, чтобы таска не вертелась, так она может соскочить с крюка. В слабеющем свете вижу, как дужки таски приближаются к самому краю крюка и останавливаются где-то уже в полусантиметре от него.

Кричу вверх:

— Тихо, тише, тише!

Не знаю, слышат ли меня. В следующий раз надо будет сказать, чтобы слушали, а то они там разговаривают и, кажется, спорят.

Осторожно снимаю ногу со стены и чуть подпрыгиваю на той, что в таске. Крепко, двумя руками держусь за проволоку — а вдруг таска все же сорвется, тогда хоть на проволоке повисну — я все-таки альпинистка.

Таска почти выравнивается. Зажигаю фонарик, осматриваю стены. Но дужки опять приближаются к краю крюка. Наверх теперь кричать уже бесполезно, не услышат. Снова выравниваю таску.

Шахта в самом деле хороша. Стенки почти не отекли, только немного сверху: видимо, и проходили ее, и закрывали зимой. Четко видна слоистость илисто-глинистых отложений, ледяные прослойки, даже целые гнезда льда. Лед светит молочным перламутровым блеском. Намечаю примерно через метр-два места, где будут шпуры для термометров. Пробьем шлямбуром отверстия на глубину не меньше сантиметров семьдесят, заложим туда термометры, закроем сверху ватой и мхом и оставим на всю ночь, а то и на сутки.

Пробивать шпуры, вставлять термометры и вынимать их придется все же Володе, и спуск ему предстоит. Но это будет уже проторенный путь. Таску закрепим проволокой.

Дно шахты выглядит обычно. В стороны уходят черные туннели штолен. Я зажигаю и выключаю несколько раз фонарь — условный знак, чтобы меня поднимали, поправляю получше крюк и хватаюсь крепко двумя руками за проволоку.

МОЛЧАЛИВЫЙ МАНЧ

Для нас начался новый вид работы — в шахтах. Мы обследуем шахты везде — на маршруте, на приисках и в одиноких долинах, далеко в стороне от «караванных путей» таежников, охотников и старателей. Платим за вскрытие большие деньги. Ходим длинными подземными ходами-штольнями, то усыпанными мелкой, будто металлической, изморозью, то сверкающими сказочными снегами и льдом.

Холодными утрами поднимаемся по скользким мшистым склонам крутых распадков. Копыта лошадей разъезжаются по мерзлоте. Где-то далеко в горах находим шахту, а однажды встретили и человека. Одного.

Мы пришли в эту долину утром, обжитая избушка обрадовала. От реки поднимался человек в закатанных до колен брюках, зеленой ковбойке, с полотенцем в руках. Лицо было красно от холодной воды. Средних лет, с залысинами и с черной красиво подстриженной бородкой. Впечатление — турист на отдыхе.

В избушке по таежным требованиям уютно, оконце затянуто белым ситцем, над столиком зеркальце, очень тепло. Хозяин, мало сказать, не словоохотлив, а если бы не поздоровался с нами, подумала, что немой. Все показывал молча, молча убрал с нар свои вещи.

Мы немного разобрали свои тюки, и он проводил нас к шахте через молодой лиственничный лесок, выросший на порубке, помог вскрыть шахту, ту, что поменьше. Она имела внутри, мы знали, приставную лесенку.

Сели на отвале земли у шахты и закурили. Представляться наш хозяин не торопился. Тогда я поинтересовалась его именем.

— Филипп Манч, — ответил он неохотно.

Я спросила о его национальности. Он равнодушно пожал плечами, как бы с недоумением:

— Русский.

Поинтересовалась бородой — почему такая аккуратная?

— Сам, — ответил он.

Почему он один и как ему здесь, одному?

— Хорошо, — ответил он.

Разговор трудный, а времени не так уж много. Мы с Володей стали спускаться в шахту, а Манч ушел.

Шахта заложена в крупной окатанной гальке с небольшим количеством суглинка, неглубоко и очень близко к реке. Часть ее оказалась в талике. Такая шахта единственная, и мы занялись ею основательно. Вылезли очень грязные, мокрые и замерзшие до предела.

У Филиппа было много дров и хорошая печка, которая все время топилась при открытой двери. Пришел Филипп, все так же в одной рубашке, несмотря на холод, и с голыми ногами. Обедали вместе. Филипп обеднел хлебом, но угощал куропатками и брусникой. Мы выложили свои продукты и сварили компот.

До вечера мы снова работали в шахте. К вечеру шахту закрыли. Манч оказался преподавателем начальной школы. Приходит сюда второй год летом — поохотиться, подумать.

— О чем подумать?

— О многом.

Я уже хотела ложиться спать (он уступил мне свой топчан с матрацем из сена и удивительно мягкой подушкой, я догадалась, — из птичьего пуха), но снова задала вопрос:

— А о чем, собственно, о многом?

Ответ был неожидан:

— Пишу книгу.

Я удивленно обвела избушку глазами.

— Не ищите бумаги. Я в голове пишу. Мысленно. Записать это просто.

Подумала, что о книге, конечно, говорить не будет. Оказалось, нет.

— Пишу о многом, — повторил он. — Например, о снах.

Я разочаровалась.

— О снах?

— О снах толком ничего не известно. Работы, конечно, есть, но все не то, не в том направлении. За рубежом больше мистика, а у нас — все вокруг учения Павлова. Мы теряем очень много. Человечество, я имею в виду. Сон не используется полноценно.

Я думала, речь идет об обычном сне. Оказывается, нет, а о сне — второй жизни. Не сразу осознала, что он уже не молчалив, а очень оживлен и разговорчив.

— Это третья часть нашей жизни, восемь часов в сутки, — говорил Манч, — и нужно разумно ею распорядиться. Сон, конечно, должен быть отдыхом. Отдыхать нужно обязательно. Но этот отдых может быть одновременно и сознательной жизнью. Какой-то частью сна можно, конечно, восполнять дефицит дневного времени, изучать что-то и запоминать во сне, но главное — все внимание должно быть направлено на сознательное продолжение жизни во сне. Эмоциональной и интеллектуальной.

Надо каждому настроиться на вторую жизнь, правильно понять ее смысл, надо научить людей подготавливаться к ней, и тогда они смогут ею пользоваться. Сном надо владеть.

Он говорил, что владение сном должно преподаваться в школе с первого класса, тогда у человека выработается привычка и он сможет жить во сне, и это не стеснит разнообразия сновидений и возможную их фантастичность, жизнь во сне может быть каждый раз иная или одна и та же. Человек будет заниматься во сне, если захочет, и своей специальностью или любой другой, даже которой он, может быть, и не знает, и он сможет даже изобретать что-то, ведь известно, что многие открытия делались во сне или, во всяком случае, подготавливались…

И тут я вспомнила. В детстве, лет тринадцати-четырнадцати, у меня во сне был свой каменный дом высотой в три-четыре этажа, но в обычном понимании этаж был только один — наверху. Все остальное — каменная кладка, внутри которой узкие лестницы наверх. Дверей снаружи нет, но с любого места, когда поймешь, что спишь, можно попасть в дом, если встать на колени, закрыть глаза и упереться лбом в стену. Тогда сразу очутишься на лестнице. А наверху — широкие, бесконечно длинные, полутемные коридоры, в которых всегда сквозняки, и большие, тоже полутемные комнаты с тяжелыми драпри и огромными окнами. Обстановка каждый раз какая захочу (можно бежать по коридору и приказывать — вот здесь то-то, а там то-то). И громадные веранды без перил, и бесконечные дали во все стороны.

Но самое главное — это то, что в доме можно делать что хочешь, увидеть что хочешь и кого хочешь, надо только с вечера захотеть это и лечь на два часа раньше и эти два часа лежать с закрытыми глазами и неотрывно думать обо всем этом и о доме.

Я жила в своем доме почти два года. Удивительно, что дома, похожие на «мой дом» я увидела много лет спустя, в Италии, по пути из Неаполя в Рим. Всходило солнце, над коричневыми от поздней осени виноградниками поднимался клубами розовый туман. Я узнала эти каменные массивы с одним только этажом наверху. Это были крохотные городки Лацио.

Я рассказала все это Манчу. Он пришел в неописуемый восторг.

— Неправдоподобно! Изумительно! Вы — мой единомышленник. Я уверен теперь, что об этом думают многие. Идеи, как говорится, витают в воздухе. Постойте, это было в вашем детстве?

Он прикинул, как давно это могло быть.

— Может, вы даже первая, может, вы пришли к этому прежде, чем я, но вы пришли стихийно, случайно и только для одной цели, а я иду сознательно, широко и целеустремленно. У вас частный случай. Мои задачи глубже, логичнее. У меня система, почти разработанная. Оставайтесь здесь, на две недели, через две недели пойдем отсюда вместе, я буду помогать вам работать, мы за это время все обдумаем…

Володя спал с самого раннего вечера, как только поужинали, а проводник сначала слушал наш разговор и даже подмаргивал мне, кивая на Манча, вот, мол, что несет, но, когда я начала рассказывать что-то похожее, лег на нары и заснул.

На рассвете, когда мы собирали вещи, таскали и вьючили их, Манч неотступно ходил за мной, уговаривал остаться.

Он долго шел за нами и попрощался у брода.

Переправившись через неширокую речку, проводник остановил лошадей и укрепил вьюки. Проходя мимо меня, он смеясь кивнул назад, в сторону оставленной за рекой тропы, и покрутил у виска пальцем.

— Вы его знаете?

— Не. Я не здешний.


К вечеру я поняла, что заболела, а после следующей ночевки еле села на лошадь. Простудилась, видимо, в шахте. Болит горло, стучит в голове. Жарко, и я хватаю ртом ледяной воздух.

Хочется лечь и лежать, уйти в забытье. А впереди километры горной тропы, не меньше двух перевалов и, может быть, броды. Только бы не упасть с лошади. Надо доехать.

Перед глазами расплываются каменистые водоразделы, лошадь идет по брюхо в каких-то кустах, покрытых инеем; внизу мелькает мох, мутная болотная вода над примятой травой, какие-то спуски, брод; лошадь падает на колени, поднимается.

Поперек склонов тянутся невидимые раньше грядки, как на огороде. На грядках в ряд, как капуста, маленькие красные и желтые кустики березы. Смутно доходит, что это похоже на делли — промытые талыми водами и дождями грунтовые полосы стока, немного, кроме того, оползшие от солифлюкции. Потом чувствую теплую шею лошади и запах пота: я лежу лицом вниз, лошадь стоит, понимает — с седоком неладно.

Появилась дорога, плетни, навесы, сарайчики — близко поселок. Склон круто выгибается, дна долины не видно, горных работ тоже. Учащенный шаг лошади, подъем, поворот, еще один, и — дом. Высокий плетень, как из громадных метел, домик, неотличимый от всех других.

Это — гостиница, где живут друзья. Какая-то женщина встречает, ласково что-то говорит, вводит в дом. Вижу русскую печь, за занавеской «горницу», три кровати, цветы на окнах. Выбираю ту кровать, которая у стены; не верю, что все это для меня, что-то говорю хозяйке, перед глазами ее пестрая кофточка в черный горошек, ее седые волосы, стянутые в пучок, и шевелящиеся губы — она в чем-то убеждает. Киваю ей и падаю на кровать.

Потом были неторопливые, наполненные блаженством два дня. Хозяйка, дорогая Мария Ивановна, поила меня чаем с молоком и брусничным вареньем, кормила грибами и домашней лапшой. Такое может только присниться. В небольших оконцах листья герани подсвечены солнцем. На половичке серый котенок.

Никаких обязанностей. Хозяйка шьет, сидя у моей кровати, и я слежу за каждым ее движением — накидывает нитку на иголку, будто рисует ниткой скрипичный музыкальный ключ. Множество ключей. Никогда раньше этого не замечала.

Приехал Сашок. Он взял у начальства какие-то отгулы и хочет поработать с нами. Теперь я особенно этому рада. Вместе с Володей они обследуют шахты, их здесь много. Завтра пойду и я.

БЫТЬ И СТАТЬ

Я услышала их разговор неожиданно. Возвращалась с маршрута, за кустами услышала голоса. Я стояла над обрывом, они — на бечевнике у воды.

— Хочу написать книгу «Незнайка в стране мерзлоты», — сказал Сашок. — Будет любопытно. Я сейчас как Незнайка, ничего не знаю, ничего не понимаю в мерзлоте. И все делаю не так, наверное, как надо. А хочу понимать.

Володя спросил почти без ехидства:

— Ты книгу напишешь после того, как плотину построишь? Или после того, как нефть найдешь? Или когда мамонта разыщешь?

Сашок весело хохотнул; как мальчишка, подпрыгивая на одной ноге, ответил:

— Я жить собираюсь сто лет, не меньше. И все сделаю. Я здоровый и всего хочу, а такие, знаешь, сколько живут? Все двести. — И с отчаянием добавил: — Хочется все разом. Трудно только решить, с чего начать. Знаешь, если ты скажешь себе, что ты на всю жизнь прикован к тому, что делаешь сейчас, ты с ума сойдешь. Она правильно говорила, помнишь? И ты себя напрасно не приковывай. И тогда тебе всегда будет хорошо. Если человек знает, что он волен распорядиться собой, он всегда будет все делать с радостью. Чего, чего опять хмыкаешь, я тебе дело говорю. А если будешь приговаривать себя пожизненно, тебе с самого начала тошно будет.

— А в строительном техникуме учиться интересно?

— Ух ты, еще как. Это же можно плотины строить. Ты знаешь, я хочу плотины строить. И вот мерзлота еще. Надо, однако, решить, кем хочешь быть и кем стать.

— Это же одно и то же.

— Ну, да! «Быть» трудней.

— Вот тебе раз.

— «Стать» — достигнуть чего-то. Получить в руки, но еще не владеть. Влезть на трамплин. А «быть» — это владеть. Удержать. Быть хозяином. Прыгать с трамплина.

— Вниз?

— Я тоже умею ловить на слове.

Я спустилась к ним. Сашок обрадовался.

— Я говорю, что «быть» и «стать» не одно и то же, — повторил Сашок. — «Быть» труднее, чем «стать».

— «Стать» труднее, — угрюмо говорит Володя. — Чтобы «стать», человек должен пробивать, отказывать себе, долго думать…

— Всегда надо думать. — Сашок машет рукой.

— Теперь ты ловишь на слове. Так вот, надо напрягать силы. А быть… Это пользоваться всем, что получил, чего добился. Жить почти припеваючи.

Спор, по-видимому, возник из-за неуемных и неустойчивых желаний Сашка «все объять». Вчера — плотина, сегодня — мерзлотоведение. Я пытаюсь войти в строй их мыслей и рассуждений:

— К таким вопросам человек возвращается не однажды в жизни. Представляя себя геологом, певцом, врачом, физиком или художником, он прежде всего видит в любом деле его привлекательную сторону. Как он бродит по горам и обязательно что-нибудь открывает и наслаждается природой. Принимает на сцене восторги слушателей, выслушивает похвалы своим новым идеям в лаборатории или на ученых советах, и так далее. А путей с препятствиями он не видит пока.

— То, что человек имеет и чем пользуется, — уже «быть», — говорит Володя.

Сашок возражает:

— Но «быть» надо все время завоевывать.

— Все завоевано.

— Может быть, «стать» кажется легче потому, — говорю я, — что достижение его чаще бывает в начале жизни? Человек молод, у него запас сил и энергии, нет предубеждений. И обычно все идет по рельсам: школа — курсы — вуз.

— А я где — между рельсов? Нет, «быть» привлекательней, я согласен, но трудней.

— «Стать», по-твоему, — это момент, это сейчас, а «быть» — всю жизнь. Нет? — спрашивает Володя.

— Наверно, «быть» ответственней. Разве «быть» не постоянное движение, завоевание, совершенствование?

Сашок кричит:

— Ага, я говорил — «быть» — это «стать» много раз.

— Видимо, так. «Быть» — непрерывная цепь «стать», если человек — творец и созидатель. Но можно ведь остановиться и на первом «быть». Только жизнь будет без крыльев, всегда внизу, в долине, без перевалов и вершин.

— В долине тоже неплохо, — говорит Сашок. — А вот я помню один юбилей у нас на работе в Чите был. Юбилей нашего табельщика. Он пятьдесят лет был табельщиком. Я тогда только что школу кончил. Обставили торжественно. Речи, выступления, подарки. Пятьдесят лет человек просидел у табельной доски! А мы что — должны с него пример брать, что ли? Уж какие тут перевалы и вершины. И вот — почести, речи. Правильно, да?

— Вероятно, торжество, речи и подарки относились к хорошему человеку. Он провел среди вас всю свою жизнь. Быть хорошим человеком не просто. Иногда труднее, чем хорошим физиком.

Сашок махнул рукой:

— Вы меня извините, это так называемые общие фразы, которые обычно говорят. Табельщики пока тоже, может быть, нужны. Но табельщики не специальность, а временная работа, вот что!

ГДЕ ОНА КОНЧАЕТСЯ?

На дне шахты, на глубине сорока метров, и вверху температура мерзлых пород оказалась одинаковой — минус четыре и пять десятых градуса. Геотермическая ступень здесь не меньше, а скорее всего гораздо больше чем сто метров на один градус. Вчера вечером Сашок с Володей делали прикидки мощности вечной мерзлоты для разных величин ступеней. Здесь она теоретически будет порядка трехсот-четырехсот метров.

Осень наступает с каждым днем, и я боюсь, что нас захватит здесь зима. А главное — опоздаем на Охотский Перевоз. Воздух полон свежести. Такие дни бывают только поздней осенью с ночными морозами.

Где-то в глубине вечная мерзлота кончается. С глубиной температура ее постепенно повышается, потом наконец фиксируется нуль, и начинается положительная, с постепенным увеличением. Мы находимся в районе былого оледенения. Следов его на поверхности пока немного.

Шахты здесь хорошо оборудованы, с мощными лестницами, электричеством, стены закреплены досками, что нам не нравится. Они обледенели, голубой и желтый лед, как на детских деревенских каталках, покрывает стены и кое-где висит бахромой.

Рабочие приглашают:

— Приезжайте к нам зимой, у нас тут внизу тепло, у нас земное отопление. На улице пятьдесят, а у нас те же четыре с половиной!

Породы очень насыщены льдом. Лед иногда имеет мощность до восьми метров и тянется местами метров до сорока — в речнике и в трещинах коренных пород. Сильно льдист даже суглинок и щебень. По весу лед местами составляет пятую часть породы, а по объему — почти одну треть. На один кубический метр мерзлого галечника приходится нередко триста пятьдесят килограммов льда и тысяча восемьсот сорок килограммов минеральной части. А в талом, деятельном слое над мерзлотой влажность достигает девяноста четырех процентов.

Обычно в шахтах сверху вниз льдистость изменяется без всякой системы, то увеличивается, то уменьшается. Но вот как-то я рассматривала результаты определений в Володиной тетрадке и увидела поразительную закономерность: вниз, с приближением к разрушенным коренным породам, к плотику, льдистость сильно уменьшается. А в плотике или лед, или его нет.

Почему бы это? Посмотрела несколько штолен. И вдруг поняла: там, где нет льда, еще до промерзания пород плотик дренировал воду из вышележащих слоев, и они постепенно обезвоживались, все время был сток. А там, где сейчас лед, стока не было, и вода в трещинах замерзла. Здесь когда-то был водоносный горизонт. Подземные воды двигались над водоупорной скалой.

Штольни всегда чем-то неодинаковы. В стены одной из штолен был будто вкраплен прозрачный лед. Тысячи выпуклых светлых глаз смотрели на нас. Казалось, все они следили за нами и выражение их менялось от медленного полета наших фонарей: взгляды были то радостные, смеющиеся, то удивленные или полные слез — местами лед подтаивал.

В другой штольне увидели очень важное: натечные, явно солифлюкционные образования были перекрыты валунами гранита — то есть ледниковыми отложениями. Это значит, что солифлюкция здесь была очень давно — еще до оледенения!

В одном месте куски мерзлого бурого суглинка, лежащего над плотиком, похожи были на черную вулканизированную резину с правильными ячейками до трех миллиметров. Видимо, это сделали газы. Беру на ладонь кусок этой «резины», такой твердой и прочной, из тех, что сносу нет. Держу на руке и чувствую, как уходит из куска эта прочность и сила, как слабеют стенки, и через какие-нибудь три-пять минут в моих теплых пальцах лежит старая вощина, темные пчелиные соты, отломанные от прошлогодней рамы забытого в амбаре улья.

Я не хочу ждать следующего, последнего этапа умирания, последнего превращения в ничто надежного, крепкого, «вечного» на вид материала (как обманывает нас наше зрение, как ошибаются глаза!) и бросаю кусок наземь.

А вот еще задача: ледяные пропластки в породе идут четким белым пунктиром. А края пунктира обрывисты. Почему они обрывисты?

Каждый пласт показывает свою историю. Читать не просто. Не все еще буквы этого письма мы знаем.


На этом прииске мы распрощались с Сашком Расхватовым. Прощание было очень дружеским и трогательным.

В последний день со мной по шахтам ходил начальник прииска Малютин. Решительное лицо, папироса в углу рта. Когда кончается одна, вынимает вторую. Уравновешенный человек, но, как оказалось, очень увлекающийся. В прошлом геолог-поисковик по железорудным месторождениям. Семья в Якутске. Жена приезжает только изредка, дети учатся в педагогическом институте.

Люди ради любимого дела надолго оставляют все самое свое дорогое. Оставляют на год, на пять и десять лет, иногда на всю жизнь. Бывает, отдают и ее. Мы разговариваем, и Малютин вдруг вынимает изо рта папиросу, глаза его суживаются от какого-то мне еще неизвестного удовольствия, и он говорит воодушевляясь:

— Я вижу, что вам, мерзлотоведам, не обойтись без тех, кто роет землю, бьет шурфы и бурит скважины. Вот без таких, например, как мы, или без изыскателей, что ли. Вам самим не справиться с этим, никаких средств не хватит. У меня мысль… Ваша наука двинется вперед семимильными шагами! Надо в штате всех экспедиций, особенно изыскателей, что «роют» землю, иметь мерзлотоведа. Ведь наши выработки пропадают впустую, а для вас это клад. Знаете? А почему не хлопочете? Бесполезно? А почему бесполезно? И нам бы пользу принесли — советчики рядом, на мерзлоте ведь работаем.

— Есть важное «но»…

— Не чувствую.

— Сейчас почувствуете. Представьте, я ваш сотрудник. И начинаю командовать: не оставляйте шахты открытыми, не оттаивайте забои ни паром, ни бутом, ни электричеством, ни водой: это портит температурную картину. Ах, у вас там удушливые газы? Что, даже отводные трубы не помогают? Что, гаснут свечи, фонари и лампы? Рабочие не могут работать? Так как же быть? Да, еще ваша вентиляция летом мне тоже мешает: нагнетает туда жару. Еще: в шурфах костры не жечь. Так мерзлоту не возьмёшь?

А буровикам я скажу: не проходите скважины с промывкой горячей водой, вы отогреваете стенки и породу за обсадными трубами, там образуются талики, как же я буду мерить температуру мерзлоты? Ах, не можете без горячей промывки? Мерзлота инструмент прихватывает? Ах, его приходится даже бросать там? И вот еще что: нужно делать остановки через каждые пятьдесят метров, суток на десять, чтобы опять же замерять температуру… Ах, у вас план?!.

— Пощадите, хватит, — кричит он смеясь. — Сдаюсь. Все четыре лапы кверху. Идея с дефектом, я согласен. Но что-то все же, мне кажется, можно сделать.

— Спасибо, как говорят, на добром слове. Конечно, что-то можно сделать. И делается, но маловато. Мерзлотоведы иногда участвуют в экспедициях изыскателей, но правила такого нет, и нет там в штатах мерзлотоведов. А можно было бы многое. У изыскателей везде идет шурфовка, по ходу работ можно мерить (приближенно) температуру, брать пробы, зарисовывать, фотографировать, осматривать образцы мерзлых кернов и многое другое.

Малютин говорит:

— Я же говорил…

— А можно идти так, как я иду сейчас. По следу. Вы закрыли шахты, а я их после открываю. Так тоже делают.

Есть еще одна возможность изучать вечную мерзлоту, хотя бы только ее температурный режим, — это проводить наблюдения на тех десятках полярных и метеорологических станций, что расположены в стране мерзлоты. Кое-где это делается, но на очень малую для нас глубину, полтора-три метра, и только для почвоведов. А какую густую сеть наблюдений можно было бы создать на этой громадной территории! И без специальных поездок.

ЗАБРОШЕННЫМИ ТРОПАМИ

Как никогда, мы почувствовали тепло приюта в этой маленькой таежной гостинице. Приветливая, душевная Мария Ивановна, выхаживавшая меня, провожает нас, накинув на плечи платок, и я смотрю на ее седые волосы с грустью и радостью. Наш путь вниз по долине, туда, где сходятся стены гор. Внизу, над самым ручьем, закрывая его, лежит бело-розовое облако — тальник.

Здесь множество старых троп. Тропы зарастали, на их месте подымался пушистый лиственничный молодняк, и теперь только по уходящей в глубь тайги подростковой поросли можно угадать бывшую здесь когда-то тропу.

Названия мелких ключей и речек, все эти Пустой, Холодный, Держи, Бам, Вставай, Скалистый, Кресты, Узнай, — отзвуки той жизни, которая здесь проходила когда-то, история развития и освоения края. Осталось много и якутских названий: Джепканга, Анча, Сунча, Евканджа и другие.

Проводники у меня перебывали разные — от бывшего учителя и матроса-десантника до задубелых плотогонщиков. Сейчас у нас солидный Никита Саввич, тоже бывший моряк. Вместе с Володей они вьючат имущество. У Володи теперь все же несколько более веселый вид, хотя смеяться он по-прежнему считает неприличным. Вьючить лошадей он научился, и теперь мы не останавливаемся, едва выйдя с ночной стоянки, чтобы снять болтающийся вьючный ящик или вытащить вьючную суму из-под брюха лошади.

Уже поднялись вверх остатки голубого тумана, и нерастаявшие снежники сверкают в коричневых падях ближних гор. Лошади осторожно обходят два бревна у дома, на которых я не раз сидела. Не проходит и пяти минут, как все в нашем маленьком караване приобретает обычный вид. Равномерно покачиваются вьюки, покуривает проводник, сидя в седле на первой лошади, видно по своей привычке наклонившись вправо. Дым его трубки относит ветерком в кусты, где он повисает, словно прозрачные шарфы, потом пропадает в глубине.

Позвякивают котелки, которые Володя почему-то крепит так, что они все время гремят. Поблескивают стремена, переступают ноги вьючной лошади, идущей передо мной, покачиваются ее серо-черные бока, слабо скрипит седло, и я уже приспосабливаюсь к ритму похода и с этого уже привычного мне высокого места осматриваю мир, всегда новый и жадно ожидаемый.

Попадаются темнеющие распадки с пенистыми голубыми ручьями, источающими стужу, с валунами вдоль потока — замшелыми или покрытыми, как загаром пустыни, тонкой темной коркой. Плоские, серые, с лишайниками. Иногда валуны лежат цепочкой, как бусины крупного ожерелья. Мы идем по области древнего оледенения. Вода у берегов как в аквариуме — виден каждый камень. Глубже в водных струях светится чистое крупно-каменистое дно. За ночь от мороза и ветра деревья потеряли множество великолепных листьев, их развевал ветер, ронял в воду, и они лежат сейчас здесь покорно и тихо. Листья, планируя, опускаются на воду, с разгона делают по воде маленький приветственный круг и медленно отплывают в сторону, присоединяясь к другим, как карнавальные лодки в далекой южной гавани. Я смотрю на них сверху секунду-две, потом дергаю поводья. Все сразу приходит в движение, бег и верчение листьев усиливаются, они вовлекаются в общую струю потока и несутся вниз, вспархивая на гребнях, как бабочки…

Долина круто поднимается к небу. Идем по пойменному лесу. Тропа то перебрасывается на острова, то опять на берег. Много раз она пропадает совсем, просто как-то «растворяется» среди стволов и зелени. Вьюки застревают, связанные между собой лошади запутываются между деревьями, приходится их развязывать, вести по одной.

Временами нам кажется, что мы находим заросшую тропу, какие-то еле уловимые отметины на земле; снова связываем лошадей, выстраиваемся в цепочку. Но все это на несколько минут. Тропы опять нет, и лиственницы стоят почти вплотную. Их засохшие нижние ветви торчат в разные стороны и переплетаются друг с другом, как темные, закоченевшие пальцы. Снова вьюки в их тисках; Володя с Никитой Саввичем слезают с седел и, обламывая ветки о наши вьючные ящики, с силой проталкивают каждую лошадь. В час проходим не более полукилометра. Иногда ветки рубим топором.

А почему бы не пойти по ручью? Он широк, метров шесть-восемь. С упорством и остервенением, исцарапанные и ободранные, продираемся к свету, простору, в свежий «коридор», и облегченно вздохнув, идем по руслу реки вниз. Первое время это кажется приятным. Выбираем места, где камни помельче, где лошадям полегче. Но река невероятно петляет, а с ней петляем и мы. Перед глазами проходят одни и те же пейзажи, кажется, что мы едем обратно. И так часами. Часами вперед, часами назад. Завиваются, закручиваются петли. Впечатление, что стоим на месте, вертясь в этой утомительной карусели.

Что делать? В час и здесь не больше километра. Снова входим в таежные заросли, снова пробиваемся, обламывая и обрубая сучья. Потом, измучившись, вновь идем к воде.

Лес здесь смешанный. Стороны петель — меандров реки, обращенные к югу, полны трепещущих лиственных деревьев, к северу — мерно колыхающихся лиственниц. Под лиственницами обычно близко расположена мерзлота.

В узком ущелье, где всегда темно, входим под высокие своды мощных лиственниц. Сумрачно, сыро. Слева нависают скалы, от них веет сквозняком и льдом. Копыта лошадей легко уходят в податливый черный ил. Здесь хорошо идти без тропы: лес разрежен. Осторожно, как в цирке, переступают наши коняги через огромные корни, поднимающиеся над поверхностью земли почти на полметра, как щупальца спрутов, оцепеневших в неподвижности. Под корнями влажная земля.

Кроны деревьев закрыли небо. Идем будто в какой-то просторной подземной пещере, и где-то рядом бежит, поблескивая, тоненький, курлыкающий ручеек. Черная, иловато-торфянистая подстилка дна как бархат для его сверкающей россыпи.

Слева вдалеке появилась уже пилообразная цепь сверкающих в предвечернем солнце небольших хребтиков, за ней в дымке высокий хребет Сетте-Дабан (что по-якутски значит — семь ступеней или семь перевалов), а справа, совсем уже вблизи, громоздится наполовину видимый, наполовину угадываемый Тарбаганахско-Уэмляхский гранитный массив.

Встреча с Аллах-Юнем произошла неожиданно. Наша долина стала как-то расширяться, и мы незаметно оказались вроде как в лесах равнины. За высоким берегом спрятался Тарбаганах, зато ближе встала голубая цепь Сетте-Дабана, покрытая первыми осенними снегами. Мы, очевидно, вышли на тропу, идущую вдоль Аллаха.

А потом совсем рядом, слева за кустами, полыхнуло сильным светом широкой, открытой реки под низким солнцем. Между ветками и стволами появилось что-то большое сине-белое. Это и был он — Аллах-Юнь. Ветер ершисто скреб реку против течения и тащил над водой густую искрящуюся водяную пыль. Водяная пыль обволакивала нас, от нее влажно чернела тропа.

Из-под ног лошадей то и дело взлетали куропатки и тут же снова опускались среди кустов на землю. Проводник успел еще до сна у очередной нашей избушки прямо у входа застрелить несколько штук.

ЛУННЫЙ ПЕЙЗАЖ

Все началось с необычайного или, вернее, все началось с обычного — со впадин. Эти впадины (или западины, котловины) вызвали столько неразрешенных вопросов, что раньше нельзя было и предполагать. Потом оказалось, что надо выяснить не только происхождение этих самых впадин, но и подземных льдов и условия изменения климата и оледенения и многое другое.

Недалеко от Якутска, только переплыть Лену (ширина ее здесь каких-нибудь пять-шесть километров), на правом ее берегу, на так называемом Лено-Амгинском междуречье, вы попадаете в невероятную, совершенно необычную, сказочную страну, где тайга сменяется большими открытыми пространствами, вся плоская поверхность которых изрыта впадинами различной величины, занятыми полувысохшими и высохшими озерами.

Они находятся среди якутских поселков Майи, Тюнгюлю, Бестяха, среди пыльных, по виду совсем «расейских» степных дорог и леса, растущего здесь опять же русскими небольшими колочками.

Впадины, какие поглубже, восемь-десять метров, помельче — два-три метра, а где и все одной глубины. Размеры впадин — разные — десять, пятьдесят, сто, двести метров, километр и больше. То ближе друг к другу, то дальше, то совсем вплотную. А вокруг, по обрывам и берегам их, кое-где виден лед или стоят какие-то невиданные, остроконечные, как шалаши, земляные конусы, рядами, в каком-то вроде шахматном порядке.

Между впадинами, если порыть, тоже почти везде лед. Поэтому сначала думали, что лед лежит сплошной массой. Некоторые впадины так близки друг к другу, что сливаются. Из одной впадины в другую можно переходить. Целые долины составляются из сухих впадин.

Якуты впадинам не удивлялись, они для них были обычны, как наледи на реках зимой или бугры со льдом, растущие почти на глазах и остающиеся иногда на столетия. В этом засушливом крае, где осадков всего до двухсот миллиметров в год, эти впадины — самые низкие, а следовательно, самые влажные участки, и в них поэтому растет трава и хорошо пасти скот. Впадины называются «аласы».

Для русского уха «алас» звучит нежно, таинственно и немного печально. У меня оно еще ассоциируется с английским «alas», это, увы, что-то безнадежное, неудавшееся. А в жизни все не так — это самые веселые, приветливые, плодородные и цветущие места мерзлотных земель. По-якутски «алас» — трава. Из-за травы, растущей во впадинах, их и называют аласами. Термин перешел к ученым.

Ученых впадины поразили необычайно. Еще давно. О происхождении их строили догадки, изучали размеры, ориентировку по странам света. Кроме того, их оказалось много не только здесь, на этих внутренних аллювиальных равнинах, но и на северных побережьях — на берегах Северного Ледовитого океана, вблизи устьев рек Лены, Яны, Индигирки. Множество было разбросано и на Аляске, и в Канаде — тоже в центральных частях и на Арктическом побережье.

Как же они образовались? Гипотез появилось не мало. Одна из первых — что это следы падавших на землю метеоритов, совсем как когда-то в отношении лунных кратеров.

Когда увидели, что между впадинами залегает лед, первая мысль была: впадины — это протаявшие участки поверхности земли, где лежал лед. Была предложена гипотеза: это результат покровного, то есть сплошного, оледенения Центральной Якутии. Затем лед вытаял. Но почему он вытаял такими правильными пятнами-кругами, ровными, иногда чуть-чуть вытянутыми, вроде капель? Или лед уже залегал такими правильными кругами? Тогда почему бы это?

Гипотеза протаивания льда, то есть термокарста, в противоположность карсту обычному, общеизвестному, от растворения пород, стала главной, ведущей, не знающей соперничества. И пласты льда на участках между аласами — на межаласьях — понимались теперь как погребенные остатки снежных (фирновых) полей или ледников, прикрытые сверху речными наносами. Гипотеза покровного оледенения оказала огромное влияние на другие идеи, связанные с подземными льдами, — теперь чуть ли не все подземные льды, где бы они ни встречались, стали считаться остатками ледников.

Доказывали, спорили. Защищали диссертации. В это время на Таймыре были обнаружены какие-то странные льды — в виде клиньев. Острые клинья, полосчатые от темных вертикальных штрихов. Вспомнили, нашли, прочли, что когда-то, еще в начале XIX века, на Новой Земле были встречены такие же клинья. Это вызвало тогда оживленные дискуссии. Единого мнения не сложилось, но были высказаны соображения, что клинья возникли и росли в морозобойных трещинах, захватывающих мерзлоту, то есть в той самой сетке пяти-, шестиугольных или четырехугольных полигонов, которые так повсеместно наблюдаются и сейчас. Росли так: каждый год в трещины попадала вода, замерзая, распирала клин. Каждый следующий год клин трескался в одном и том же месте, в него снова попадала вода. С каждым годом клин делался все толще.

В начале нашего века клинья основательно изучили американцы и пришли к такому же выводу, к какому пришли в России в прошлом веке.

Таймырские клиновидные льды были очень похожи на новоземельские, и, естественно, возникала мысль, что они единой природы. Потом подумали о льдах Центральной Якутии и высказали предположение: и там льды клиновидные. Но это надо было доказать.

Вообще-то спор геологов и географов о происхождении впадин и ледяных клиньев (или жил, как их стали называть) продолжался почти полтораста лет. Теперь все оживилось.

«Новая» гипотеза фактически была старой, но «восстановителей» ее преследовали, как новых проповедников, и почти сжигали, как еретиков на словесных и административных кострах. Страсти накалялись. На энергии всеобщего ажиотажа и воодушевления вполне можно было поставить небольшую электростанцию, которая нам тогда под Якутском очень бы пригодилась.

Одновременно бушевали споры не только о происхождении аласов и льдов, но и о проблеме протаивания мерзлоты вообще, то есть о термокарсте и его различных проявлениях. Ведь впадины, с которых все началось, большинство ученых считало теперь термокарстовыми, и приверженцы фирново-ледниковой гипотезы крепко за нее «держались».

Интерес разгорался. Как может протаивать мерзлый грунт? Рассматривали климат Земли, его смены, периоды потепления. Прикидывали, учитывали все возможности. Сил не жалели. Иногда даже появлялись бредовые идеи вроде той, что, может быть, днища впадин — это основная поверхность, а все, что вокруг них, поднято пучением! Как говорится, с ног на голову.

Решили рассмотреть получше льды, что лежат между аласами. Пробили шурфы, вырыли траншеи, и оказалось, что лед есть во многих местах, действительно залегает не пластами, а внедряется в грунт острыми зубами — клиньями! Иногда почти правильными.

Клинья были тоже полосчатые, как и на Таймыре: сверху донизу исчерчены вертикальными или слегка наклонными тончайшими, как китайской тушью проведенными, штрихами — темными полосками коричневого суглинка. Во льду было много пузырьков воздуха с металлическим блеском, похожих на ртутные шарики.

Клинья заинтересовали всех необычайно. Льды из клиньев исследовали, зарисовывали, фотографировали, делали тончайшие шлифы и рассматривали в поляризованном свете микроскопа. Но как они соотносятся с теми льдами, которые лежат вокруг? Они ли видны по бортам аласов? Они ли протаивают, оставляя остроконечные конусы — по-якутски, байджарахи? Да, они. Это грунтовые сердцевины, когда-то они были окружены льдами, теперь вытаявшими.

А как же с пластами фирнового льда? Такая липучая была гипотеза этого оледенения и возникновения впадин от протаивания массивов льда!

Сделали еще шурф. Еще и еще. Везде клинья. На всем пространстве, где ожидали встретить если не ледники уже, то хотя бы остатки фирновых полей (надеялись, что они могут лежать пятнами!), оказались клинья. Полей не было.

На дне впадин хорошо была заметна такая же сетка трещин, создающая полигоны, как и на общей поверхности земли между аласами, — это показалось доказательным: образование впадин — от протаивания клиньев!

Но решения никакого не было. Одни ликовали, другие были озадачены. Однако гипотеза покровного оледенения Центральной Якутии явно отпадала.

Но откуда все же впадины? Неугомонные искатели истины продолжали дискуссию. Защитники термокарстового происхождения впадин указывали на воду: это же та самая вода, от таяния льдов, что лежали в клиньях… Их стыдили: вода испаряется в один-два сезона! Вода эта от дождей.

Противников стало невероятно много. Собственно, теперь все почти стали противниками кому-либо: одни были за клинья, но происхождение впадин ставили под вопрос; другие были за покровное оледенение и термокарстовые впадины, а клинья считали случайным, местным явлением; третьи были за гипотезу возникновения впадин от термокарста, но зато считали, что сам термокарст — от протаивания не клиньев, а льдистых грунтов вообще. Почему же тогда аласы круглые? Спрашивали четвертые.

Но все же теория клиньев победила. То есть все признали, что они существуют вокруг аласов. Пока только это. Теперь диссертации защищали в новом направлении. Надолго ли? Наука идет вперед, иногда отступает, проверяет и уточняет каждый свой шаг и ощупывает каждый камешек на своем пути.

А в поле у впадин шла жаркая работа. Мерзлотоведы были молоды. На берегах аласов стояли палатки со шлифовальными столиками, микроскопами, лабораториями и мешочками с образцами. Вечерами горели костры. С кружками горячего чая, сдувая сверху толстый слой безвременно погибших якутских комаров, спорили до изнеможения и хрипоты. Каждый за день находил новое доказательство своей правоты, искал поддержки товарищей.

— А на Яне, помнишь? Такие же льды были, мы думали это случайно…

— А на Индигирке шурф прошли, помнишь наше сомнение?

Теперь уже получалось, что вроде все льды без исключения были клиновидные, трещинные, и больше никаких.

Бегали к палаткам, доставали дневники, расчеты, рисовали друг другу схемы. Геофизики, днем делавшие «разносы» проводов на своих катушках, вечерами рассчитывали для доказательства свои замеры и дорисовывали на картах контуры подземных льдов. Получалась красивая, правда немного расплывчатая в плане, ледяная решетка. По сетке морозобойных трещин.

Кое-кто, не дослушав споров, уходил в палатки спать. А из некоторых палаток слышалось приглушенно:

— Нашли вы здесь хоть один пласт, хоть где-нибудь лежит здесь лед горизонтально? Одни клинья… Да ведь если бы и лежал где, не один же тип льдов может встречаться…

— А вы полностью переключились со своего фирна и теперь защищаете только клинья, просто удивительная приспособляемость…

Костры потухали, но и без них было светло. Над Леной и Амгой стояли белые северные ночи.

Но вот что оказалось чрезвычайно интересным: если посмотреть на карту этого района, а еще лучше на аэрофотоснимки, то получается, что впадины везде приурочены к течению мощных современных рек, но в силу известных геофизических законов (закон Бэра-Бабинэ) находятся справа от них по течению.

А группировка аласных впадин сверху очень походит на петляющую, или, как называют географы, меандрирующую, реку, и широкий пояс таких впадин — точь-в-точь меандровый пояс любой современной реки — показывает, как она текла, извивалась и поворачивалась. И «носики» каждой впадины — места сужения речной петли — повернуты в разные стороны: река крутилась по днищу огромной древней долины.

Но впадины лежат на совершенно ровной поверхности. А поверхность эта на разных уровнях: ближе к Алдану она выше, у Лены — ниже. И все борта впадин вроде бы ровные. Где же смыкания, соединения петель, хорошо заметные обычно в старицах?

И все же она появилась, эта гипотеза, по которой впадины — это остатки петель — меандров рек, некогда извивавшихся по древней долине и питавшихся мощными тающими ледниками хребтов Верхоянского и Алданского, а позднее водами вот этих рек — Амги, Алдана и их притоков. Сейчас реки отделяют здесь такие же петли-меандры, петли-старицы, их все видят и знают, и в местах отделения от реки следы петель легко сглаживаются даже на протяжении каких-нибудь ста лет — это помнят старые жители якутских сел. А берега речных петель в «горле» смыкаются потому, что сложены легкими, пылеватыми суглинками и глинами. Суглинки эти, как оказалось, обладают особыми свойствами — тиксотропностью — способностью оплывать при оттаивании и выравнивать поверхность. А глины имеют еще такое качество, как «ползучесть»: под длительной, даже небольшой нагрузкой — до пяти килограммов на квадратный сантиметр (а здесь нагрузка — это вес массива грунта) — они пластично разрушаются и тоже оплывают. Особенно это проявляется при температурах от минус трех до двух десятых градуса, когда в грунтах находится до двадцати процентов незамерзшей воды.

Если походить по местности и посмотреть внимательно, можно увидеть в аласах эти места слияния концов петель. Хорошо заметны и следы этих концов — «усы» — понижения, похожие на ложбины, на месте слившихся берегов речек. Они идут на значительные расстояния. В понижениях сохраняется больше влаги, и поэтому они, как и реки, сопровождаются деревьями или кустами.

И вот что еще любопытно: часто все сглажено на местности и даже впадины не сохранились (слишком узка была река, а петля велика, малый поток не смог размыть внутреннюю часть петли!), но остались на их месте едва заметные желоба. Есть карты очень больших территорий Центральной Якутии, великих полярных равнин Восточной Азии и Западно-Сибирской низменности, где можно увидеть уже не реки, а только полоски растительности без реки и без впадин, извивающиеся и вычерчивающие петли-меандры!

Но почему в некоторых аласах есть бугры в середине, а в некоторых нет? Приверженцы термокарстовой гипотезы считают, что это бугры пучения, ведь они часто со льдом. А по гипотезе, впадины — остатки меандров рек — это бугры-останцы. В паводки вода перехлестывала через узкие горловины петель, размывала середину петли, и от внутримеандрового острова оставался только бугор-останец. Где река была многоводнее — размыв шел быстрее, где маловоднее и где «горло» было повыше — медленнее или совсем река не смогла этого сделать. А бугры, находясь в окружении воды, промерзали, пучились, в них слоями иногда возникал лед, и поэтому они сейчас схожи с буграми пучения — булгунняхами. В них пучение — явление вторичное, наложенное…

До сих пор загадка лунного ландшафта окончательно не решена.

ПИСЬМО С ЯНЫ

На одном из приисков мы наконец получили на почте свою корреспонденцию. Мне вручили телеграммы, уведомление о переводе денег в банк и толстое письмо. Письмо пролежало больше месяца.

От кого бы? На штемпеле — Эгя-Хая. Эгя-Хая — это Яна. Далекая Яна. Впрочем, отсюда она не далекая, а, пожалуй, очень даже близкая. Почти рядом.

Вскрываю письмо. Вот кто — старый приятель, Коля Хитяков. Несколько лет он работал на Кавказе, затем в Игарке, а потом, я знаю, собирался перебраться в Якутск и вот, оказывается, исполнил свое намерение. Теперь поехал на Яну исследовать знаменитое обнажение подземных льдов — ледяную стену Мус-Хая. Мус — значит ледяной. Гигантские ледяные клинья, срезанные рекой. Сидит теперь там с лаборантом и двумя практикантами из Москвы.

«Мы все, конечно, знали об этом удивительнейшем обнажении трещинных льдов, своего рода чуде природы, — писал Коля. — Мы знали, что это достопримечательное место. Но ледяная стена Мус-Хая нас потрясла: ничего подобного я не только не видал, но и представить себе не мог.

Ты не новичок, и хотя не была здесь, но все, конечно, знаешь. Разреши все же передать тебе свои впечатления, они просто лезут из меня сейчас.

Представь — река, высокий обрыв метров сорок-пятьдесят высотой и протяженностью метров двести. И в обрыве сверху вниз почти от самой поверхности земли ледяные клинья. Ширина каждого — десять метров поверху, высота — почти во весь обрыв, метров тридцать-сорок.

Клинья — это, я думаю, так считается, а выглядят они скорее как длинные ледяные языки с закругленными внизу краями, зажатые в мерзлом грунте. И расположены эти ледяные языки совсем близко друг к другу, так, что в общем-то в обрыве больше льда, чем мерзлого грунта. Один к одному стоят вмороженные в стену над рекой ледяные гиганты.

Ледяные клинья где чистые, а где затемненные оползшей сверху землей. Лед подтаивает на солнце, все сверкает… Сотни метров вдоль реки — грандиозное зрелище!

Сначала мы и думать забыли о науке, о том, что, как и почему образовалось, — просто ошалели; ходили, бродили, лазали вверх и вниз. Мы взяли с собой веревочные лестницы, что-то вроде корабельных штормтрапов. Потом нам пришлось с этих лестниц расчищать ледяные стенки, чтобы зарисовать клинья, взять пробы, сфотографировать, детально все описать.

А пока мы чувствовали себя как в диковинном краю. Или это было что-то вроде старого сна — смешалась явь и фантастика. Перед ледяной стеной берег идет уступами вниз, до самой реки, и на этих уступах, как войско, защищающее замок, почти вплотную друг к другу стоят… громадные шлемы. Одни шлемы, представляешь, будто колоссы-воины ушли в землю… Ну, ну, не сердись, пишу это для того, чтобы ты представила картину. Это байджарахи, те самые земляные останцы, «внутренности» ледяной решетки, что остаются после ее вытаивания. (Проклятое знание — мешает поэтическому восприятию окружающего! Ну, зачем мне сейчас уже лезет в голову, что, если байджарахи стоят перед льдами, значит, первая гряда клиньев у самой реки уже вытаяла?!) Так вот, эти байджарахи, когда подойдешь ближе, скорее уже похожи не на шлемы, а на земляные шалаши, высокие, остроконечные, только внутрь войти нельзя. Шалашный город!

А за шалашным городом призрачной стеной, как из неведомого прошлого, возвышается вот этот ледяной замок — символ недоступности.

Но земляные шалаши — реальность, явь, сегодняшний день. Их видишь рядом, воочию, они как бы наглядное представление о том, что остается от мечтаний, — груда обвалившейся земли, расползающаяся грязь… Но это так; между прочим, ты же знаешь, что я оптимист.

Кроме этой величественной стены Мус-Хая, так сказать главного фасада замка, есть и другие стенки, в своем роде не менее интересные. Представь себе наискось срезанную гору, всю в ямах и выдолбах, и где-то в этом хаотическом разрезе вылезают глыбы льда, а сверху вниз идет извилистая ледяная дорога, и включающая лед мерзлая порода, слоистая и гофрированная, светится от пропластков льда и уходит под ледяные зигзаги.

Кажется, на восточном склоне все выглядит так: развал обрушений, и все это как бы прокалывают сверху вниз тонкие и длинные, метров по десять — пятнадцать высотой, ледяные клинки. А над ними на поверхности земли стоят, как ни в чем не бывало, обыкновенные наши лиственницы — одна, две, группками. И с краю на этот сказочный обрыв свисает рваный ковер из травы с мелкими, какими-то бледными цветочками…

А вот еще одно место, добрались мы до него с трудом. Слоями чуть не в полметра лежит черный суглинок, а под ним, как под крышкой (не поверишь!), стена льда, чистая, перламутровая. Но это не все. Как раз на границе этой крышки и льда, как гвозди их соединяющие, вбиты небольшие такие ледяные клинышки. Вот эти молоденькие, маленькие жилки — начало начал. С этого все пошло.

Ты, конечно, понимаешь, почему я тебе пишу то о стене, то о клиньях? Там, где река режет ледяную решетку поперек, видны клинья и заключенный между ними грунт, а где вдоль — получается ледяная стена. А молодые клинышки — это современная верхняя решетка морозобойных трещин поперек нижней, древней. И нижний конец молодых клиньев врезается в верхушки старых!

Наш штормтрап то висит вертикально, и мы парим на нем в воздухе, то прилегает к наклонной стенке, а то лежит, как на горизонтальной полке.

Некоторые клинья кажутся ледопадами, узкими ледничками, выползающими из маленьких ущелий, но это обманчиво: они не текут по поверхности, они всегда зажаты мерзлотой.

Еще один обрыв — в сплошных мерзлых суглинках небольшие узкие и длинные, какие-то извивающиеся ледяные клинья, похожие на хвосты. Будто хвосты эти вморозил кто-то здесь, пытаясь задержать их владельцев, но владельцы удрали, а хвосты остались навсегда (кем брошены? ледяными ящерами?!). Или владельцы где-то здесь, недалеко, погребены рядом, в глубине массива? Может, поискать?!

Я тебе все рассказываю о льде, а ведь мерзлый грунт, в котором лед находится, не менее любопытен. Представь себе очень слоистый пирог — тончайшие переслои льда и грунта, такой природный «наполеон». Не думай, что гастрономические сравнения от скудного пайка, нет, мы набрали довольно много вкусного (что поделаешь, зато не курим!).

Мерзлые суглинки, вмещающие льды, и сами очень льдисты: льда в них пятьдесят — семьдесят процентов объема.

Иногда льдистые грунты как будто исчерчены темными полосами — это слоями лежат вмерзшие остатки коры, веток и даже деревьев. И все это перерезано неровными, какими-то разветвляющимися жилами льда.

Мои студенты-практиканты с первого курса были ошеломлены всем увиденным еще больше меня. Как высота жил может быть настолько несравненно больше глубины морозобойных трещин? Ведь глубина трещин — два, ну, три метра. Как? Никак не могли взять в толк, что и постепенное, ежегодное отложение осадков (ила), и промерзание этого ила, и морозное растрескивание грунта, и замерзание воды в трещинах шли в одно время.

А какое это в общем-то слаженное действо: осенью и зимой трескается земля, весной в трещины попадает вода, замерзает, расширяет жилу и откладывает в ней, как дерево, свое годичное кольцо — слой ила, что потом дает полосчатость. Каждый год клинья все толще. Поверхность поймы повышалась — клинья росли вверх вместе с отложившимися слоями. Вот и доросли до сорока метров. А кое-где в других местах есть и пятьдесят метров, знаешь?

Нет, что ни говори, а ледяные клинья по морозобойной сетке трещин — это целая поэма. Поэма веков. Только подумай — страшные морозные ночи, ночи, длящиеся месяцами, и в тишине только звук рвущейся от холода земли… И так не год, не сто, а тридцать — сто тысяч лет. Все время шло это неустанное, медленное накопление тончайших слоев льда и ила (клинья растут что-то, кажется, со среднего или верхнего плейстоцена, да?). Какой настойчивый, неизменный, кропотливый труд природы!

Иногда в обрыве льда так много, а грунта так мало, что его темные полосы, причем только внизу массива, особенно издали, — просто мазки кистью на белом, проведенные снизу вверх без особой системы (я здесь немного рисую). А вверху все почти сливается в один сплошной светящийся лед.

Но, понимаешь, что получается? Ведь лед здесь все же вторичное образование, а основа-то — земля, массив, а что от нее, от земли, осталось? Ничего. Ведь в ее лоне, в ее трещинах выросли эти гигантские дети, а потом они, как кукушонки, выбросили из гнезда все и всех, в том числе и родительницу. Каково?

Ученые до сих пор полностью не разгадали тайны ледяных клиньев. Куда все же девается земля, то есть грунт, сжатый растущей ледяной решеткой? Поверхность земли ведь остается ровной! Казалось бы, что на поверхности должны образоваться бугры за счет выпирания грунта от сжатия его растущими клиньями, но этого не происходит. В разрезе иногда бывают заметны лишь изгибы слоев грунта, что не дает удовлетворительного ответа на этот вопрос.

Мы лазаем по стенкам обычно до темноты, рассматриваем все снова и снова, и каждый раз видим что-нибудь новое. Стараюсь приучить студентов смотреть, уметь видеть. Михаил Иванович Сумгин говорил всегда, что у ученого появляется новое зрение, он начинает видеть то, что раньше не замечал. Вот это зрение я и стараюсь у них развить.

Сегодня еще новость: в одном месте увидели над льдистой толщей странного, серо-зеленого цвета заторфованные суглинки. И вот эти суглинки опустили в лед какие-то извилистые, кудрявые темные щупальца. Посмотрели — торфяные клинья! И в плане они тоже создают решетку. И тоже полигональную. То есть лед уже не растет, а растут торфяные клинья.

А ведь таких громадных ледяных клиньев, как здесь, немало в мерзлой зоне, только, может быть, они не представлены так роскошно и живописно, как здесь, в одном месте да в ряд. На севере Западной Сибири, на полуострове Ямал, по побережью Ледовитого океана, на Чукотке, Новосибирских островах, на Аляске… Да и в долинах рек больших и малых. В них-то именно и находили остатки мамонтов и их кости…»

Письмо очень длинное, его надо как-нибудь снова не спеша и до конца прочитать где-нибудь в избушке при свете печки.

Я понимаю своего приятеля и его заинтересованность этими льдами. Значит, он кое-что там сделает, на Яне.

А я думаю еще об одной загадке. На Крайнем Севере залегают горизонтальные пласты подземного льда протяженностью в сотни метров, толщиной в десять — тридцать метров. Сплошные и прерывистые. Гладкие и полосчатые.

Пока не установлено, как появились эти льды. Остатки ледникового покрова после эпохи оледенения? Айсбергов? Снежных полей? Озерные льды? Откуда те же тончайшие, но уже горизонтальные полосы, что и в вертикальных ледяных жилах? Там-то вода в трещины сверху затекала, а здесь? Иногда похоже, что это льды замерзших подземных вод — водоносных горизонтов. Однако есть соображения, которые препятствуют утверждению этого.

Анализ пыльцы диатомовых из подстилающих и покрывающих льды слоев и другие методы исследований показали, что возраст их десятки тысячелетий и больше.

Строят ли ученые гипотезы? Сколько угодно. Иногда излагают их как нечто абсолютное. А доказать пока с уверенностью можно не все. Опровергнуть — тоже. Ведь для того, чтобы опровергнуть, надо ехать туда, где эти льды находятся (а это не всегда просто), а главное — найти именно такие льды, иначе могут сказать: «Э, те, наши, льды были другие, у них свои загадки, а у этих, у ваших, — свои». Как доказать?

Дочитаю письмо после. Заглядываю в конец, что такое? «Твой усатый знакомый сказал еще…»

Что за мой усатый знакомый?

«Мы летели вместе с геофизиками МГУ. Они, оказывается, много работают и на подземных льдах: определяют глубину залегания, расположение и мощность льда вертикальным электрическим зондированием (методом постоянного тока).

Один из этой группы МГУ, высокий такой геолог, с длинными усами (фамилию я забыл), сказал, что он тебя знает и уверен, что ты помнишь его: таких, сказал, усов длинных никто, кроме него в МГУ не носит. Сообщил, что они «отбивают» геофизическими методами не только ледяные клинья, но и талики среди мерзлых пород — это специально для тебя. Хотя он признался, что результаты надо корректировать скважинами.

Оказывается, мерзлые породы отличаются от талых большим электрическим сопротивлением и установить мерзло-талые границы вполне возможно.

Это очень существенно и для строительства. Можно предварительно исследовать строительную площадку и узнать, не залегают ли в ее пределах подземные льды. Иначе могут быть разрушены здания, и поселок придется переносить на новое место. Говорят, так бывало и у нас, и на Аляске. Я человек далекий от строительства, ты знаешь, но меня все это теперь очень заинтересовало.

Твой усатый знакомый сказал еще, что у них в резерве есть сейсморазведка, основанная на разнице упругости мерзлых и талых пород, но они, насколько я понял, почему-то этот метод не жалуют. С большой надеждой говорит он об ультразвуковом способе разведки, в основе которого тот же принцип разницы упругостей…»

Никакого усатого знакомого геофизика у меня в МГУ нет. А на Мус-Хая я бы поехала.

НЕЗРИМЫЕ СТРУИ

Мы долго шли высокой террасой Аллах-Юня, вдоль подножия нависающей над нами скалистой террасы. Тропа крутилась над самым обрывом. В один ряд, как занавес, росли высокие тонкие лиственницы, а за ними в голубой паутине мелькали горы и скалы. Противоположный берег то приближался, то отдалялся.

Вдоль скалистой стены лежали небольшие озерца, метров по сорок — шестьдесят длиной; некоторые из них составляли цепочки, прерванные небольшими перешейками. Берега заболочены, окаймлены осокой и пушицей.

Было в озерцах что-то необычное. Для старичных они слишком малы, хотя и похожи на них, но не заметно ореола высыхания, да и терраса слишком высока. Но, что удивительно, во всем окружающем чувствовалось какое-то неуловимое движение. Озерца, несомненно, жили своей довольно интенсивной жизнью, только понять сразу, в чем она заключалась, было трудно. Камни вокруг, трава и нижние листья кустарников были окрашены разными оттенками охры — от светло-желтой в воде и на траве до темно-коричневой на камнях.

Не развьючивая лошадей, мы дали им попастись, взяли с Володей бутылки, походную лабораторию и термометры и пошли, почти прижимаясь, к скалистой стене обрыва, чтобы не замочить ног.

Темная, почти черная вода загадочно поблескивала среди высокой травы, и в нескольких местах раздавалось тихое бульканье. Еще бульканье, еще, как всплеск рыбы на рассвете в тишине, а вот даже непрерывное бульканье-курлыканье — стая пузырьков, теснясь, выпрыгивала на поверхность. Наконец главное — подводные пульсирующие струи. Субаквальные (подводные) выходы воды! Здесь, в небольших затонах, рыхлые и яркие отложения охры достигали полуметра — вода, значит, сильно железистая. Загадка озерков постепенно разгадывается. Желая проверить свои предположения, я подобралась к самой стене. От стены идет холод, тянет пронизывающей сыротью. Кое-где обрыв затянут мхом. Местами мох от тяжести воды отвалился, обнажив потайные пути движения тихих светлых струек. Они выкатываются, как слезы, по одной, двум капелькам, а иногда сразу помногу. Вода выходит местами и на сухих участках трещин.

Вот наконец и то, что я искала, — сливаясь, струи образуют небольшие потоки. Вода снова уходит в трещины стены или стекает вниз, поглощаясь грунтом, чтобы затем выйти где-то под водой в озерке. Тихие вздохи раздаются тут и там, скромно возвещая о ее прибытии под небо.

Вот эти вздохи, бульканье воды и слабое перешептывание струй по скалам и создавали, очевидно, то ощущение необычного, что так заворожило меня.

Значит, эта массивная, несомненно мерзлая стена пронизана трещинами — талыми путями, по которым крадутся неустойчивые, незримые струи. Капля за каплей они создают озерца и поддерживают с ними связь по разветвленной сети таликовых трещин. И похоже, что зимой озерца промерзают не полностью. Во всяком случае, за таличок под ними я ручаюсь.

Мы сели на лошадей и двинулись дальше. Неожиданно начались луга. Трава казалась жесткой, однако лошади, разбираясь в ней, несомненно, лучше нас, а может быть просто стосковавшись по настоящему корму, жадно хватали ее, жевали на ходу, тряся головами, и поспешно догоняли ушедших вперед.

У перехода через небольшую речку, впадающую в Аллах-Юнь, мы увидели избушку, обычную, бревенчатую, с вырезанным в бревнах маленьким квадратным окошечком. Помня о близости редкостных лугов, решили здесь заночевать.

Володя занялся хозяйством. В последние дни ему приходилось это делать, хотя обязанности повара не совсем его радовали, и делал он все со смущенным и недовольным выражением лица, но я на это теперь не обращала внимания: я знала, что, по мнению мамы, это необходимо для утверждения серьезности дела.

Наш конюх-проводник Семен Иванович, человек немолодой, с седым ежиком волос и глубокими усталыми глазами, взял ружье, и только мы развьючились, отпустили лошадей, как послышались выстрелы, и он появился, держа в каждой руке по нескольку белых куропаток.

Володя покосился на куропаток.

— Ты чего? — спокойно сказал Семен Иванович. — Я тебе их и не доверю. Сам все сделаю. А ты учись, все небось пригодится. И кашу научись наконец варить, а то я еще раз погляжу и заберу от тебя это дело. Думаешь, твою кашу есть приятно? А начальница мне часть твоей зарплаты передаст. Верно? — Он подмигнул мне.

Никакого впечатления на Володю эта угроза не произвела, и ничего в ответ не последовало.

Вечер был обычный, на маленьком, прибитом к стене столике — свечи. Раскаленная докрасна железная печка дрожит от упругих вихрей бешеного пламени. Удобств в житейском понимании у нас маловато. Спим мы на голых досках, спальные мешки тонки, как блины. Рубить ветки некогда, да и нет их, ели встречаются редко, а у лиственницы ветви высоко. Усталость всегда очень велика: каждый день у нас позади несколько десятков километров пути, крутые тропы, два-три перевала и несколько бродов.

Но что такое комфорт? Совокупность бытовых удобств? Не только. Я прочитала как-то у Даля, что комфорт — это удобство, приволье, домашний покой. Но если дом наш, хотя и временный, — мир наш, то покой в этом мире и приволье в нем — наш комфорт.

Утром пришло ко мне ощущение чего-то необычайно радостного. Я вскочила, выхватила потник из окошка и… замерла. В черной раме возникла картина свежего, ликующего таежного утра. Солнца еще не видно, но лучи его уже сидят на гребнях гор и вот-вот готовы соскользнуть вниз, как на салазках, а ручей полон холодной голубизны и чуть-чуть прикрыт туманом. Золотые лиственницы беспечно разбрасывают по ветру свои сыпучие одежды, и красные гроздья-цветы рябины затаенно висят среди подмороженных и уже почти коричневых листьев. И каждый куст ивняка обряжен по-своему. Где-то высоко вверху сияет крошечный кусочек раннего неба.

Иду умываться к ручью и вижу, как мое лицо в воде смешливо морщится от сбегающихся и разбегающихся струй. Желтая трава смерзлась, сжалась комочками, и нога в сапоге мягко продавливает ее, еще неустойчивую, податливую твердость. Вот и дохнула тайга морозным приветом!

Среди радостей, которые даны человеку в жизни, радость бытия в природе далеко не последняя.

Кто-нибудь, наверное, назвал бы эти наши избушки жалкими. Я никогда не назову. Нет жалких избушек, любой приют прекрасен. А как живописны их замшелые двери и выгоревшие травы на крыше!

Кто-то, может быть, назвал бы и наших лошадей, этих небольших, часто шершавых от засохшей грязи, добросовестных милых тружениц, жалкими. Я не назову. Они умны и отдают все свои силы на наше, на любое дело, которое им поручат. Они прекрасны в доверии к человеку и в стремлении ему служить.

ДЕКОРАЦИИ «ТЕАТРА»

Мы спустились вниз к реке. Низко летали утки. Было пасмурно и ветрено. Постепенно тропа становилась болотистее, уже хлюпала под копытами вода, и лошади почему-то стали спотыкаться.

Появились бугры — могильники, они чернели своими округлыми бестравными торфяными «спинами», как лежащие в траве моржи. Потом был диковинный лес пней до двух метров высоты. Впечатление странное. Лес рубили зимой при высоком снеге.

Обогнули небольшое озерко с плоскими берегами, заросшими осокой и хвощом. От озерка шло понижение, вроде ровика, заполненное водой. Рядом еще такое же озерко, и тоже, уже во все стороны, линиями, трещины, заполненные водой.

Тут и там на поверхности земли небольшие просадки, вроде неровных блюдец в траве, где заболоченные, где обманчиво сухие, размером в пять — двенадцать метров.

Все необычнее пейзаж, как будто кто-то решил показать нам здесь, на что способна вечная мерзлота; высокоствольный лес стоял на полметра в воде — чистой, холодной. В воде ярко отражались надломанные преломлением света деревья, и казалось, они вот-вот вылезут на берег.

Поверхность около леса и на лужке перед ним осела так, что стала почти на одном уровне с водой старицы, длинной и изогнутой, затерявшейся в тростнике. Старица кое-где с обвалившимися краями: подтаял лед, лежавший в берегах. Деревья в этих местах наклонились во все стороны.

Склон долины был вогнут и вместе с нижней частью террасы образовал амфитеатр — громадную чашу, постепенно оседающую и переходящую в бугристую поверхность, на которой бугры диаметром до пятидесяти метров, похожие скорее на бесформенные развалы грунта, окружены глубокими ямами, и если считать со дна этих ям, то бугры достигают двух-трех метров. Все они — и бугры и ямы — испещрены сетью широких, до метра, трещин, раскрывшихся до предела. На буграх шло вторичное пучение — они были покрыты более мелкими полигонами, тоже приподнятыми и стоящими, как бородавки, концентрическими ступенями.

Сразу даже трудно было понять, что развалов таких — множество, слева и справа, и вся поверхность от склона долины до реки спускалась вниз просторным полуцирком и несла все это на своей «спине». Ходить по такой местности, пробираясь между буграми и ямами было совершенно невозможно. Внизу слякоть, проваливаются сапоги, вверху сползает разжиженный грунт. И везде зияли трещины. Во многих буграх по кольцевым каналам с шумом бежали мутные глинистые воды и, будто зная дорогу, деловито сворачивали куда-то по одному им известному маршруту.

Никакой тропы через весь этот хаос, конечно, не было. Она кончилась, как только мы вышли на эту необычную сцену. Пропала. Будто завела и бросила, чтобы мы здесь остались. Пасмурная погода соответствовала разрушительному опустошению местности. Солнце едва угадывалось, казалось, оно вовсе не обязательно в мире. Деревья рисовались четко и выпукло.

Конечно, сделали остановку. Хотели разложить костер и пообедать, но места подходящего не нашлось.

Я вошла в тихий, замерший, затопленный лес и немного углубилась в него. Поверхность земли в лесу постепенно повышалась, уровень воды, подтапливавшей деревья, становился ниже, но для того, чтобы найти сухое место, надо было уйти слишком далеко.

Пришлось отказаться от горячего обеда. Взяли в руки хлеб, консервы и сгущенное молоко и отправились к подножию склона, где устроились на слегка обсушенной оползневой грядке, собравшей травянистый грунт в ряд небольших складок.

Ясно было одно, что такая картина возникла относительно недавно: лес не мог вырасти в воде. Были какие-то причины, нарушившие десятки лет существовавшее тепловое равновесие в грунте. Какое? Пригляделась. Трава и мох опалены — значит, пожар и работа воды. После пожара глубже оттаял и переувлажнился деятельный слой, начались усиленные процессы солифлюкции на склонах, термокарст и пучение у их подножия. Застоявшаяся в трещинах вода зимой способствовала пучению, а летом — протаиванию, разрушению поверхности и ее просадкам.

Обследование театра разрушительных действий мерзлоты заняло много времени. Погода улучшилась, небо посветлело, и светлее стало вокруг. Мы долго искали обходные тропы, нашли их у реки и вошли в свой привычный ритм. Как всегда, впереди виднелся проводник на коне, потом колыхались вьюки, и сзади, чуть отставая, ехал Володя.

Наступил самый прекрасный час дня — сумерки. Толпились неясные тени, деревья и кусты, как странники, то ли провожали нас, то ли сопровождали. Ветер шлепал по шляпе и куртке — удостоверялся, все ли сидит крепко. Я никогда не жалуюсь на ветер. Когда он срывает шляпу, я только недовольно (за ней ведь слезать надо с лошади) говорю ему вполголоса, но чтобы никто не слышал: «Ну-ну, потише…»

Казалось бы, здесь, в горах, в сентябре день должен гаснуть сразу, как свечка на ветру, но нет — полусвет и полутьма держатся долго. Сумерки пленительны: свет исходит от пены горной реки и светлых скал, от неба и от белых камней высохших ручьев.

Потом горы вошли в ночь, тихую, безлунную. В седле было хорошо. Не хотелось ни теплой избушки, ни теплого ночлега. Казалось, что лучше двигаться в этой ночи долго-долго, все время идти к неизвестному пристанищу и не знать, где и какое оно будет, просто ли на срубленных ветках, в шалаше или в любом другом месте. Похоже, желание мое сбывалось: пристанища не предвиделось.

Через час из-за гор вышла луна. Она стала застенчиво улыбаться нам через каждые семь — десять лошадиных шагов (такова была длина тени от одного-двух деревьев) и нырять за длинные светящиеся облака. Потом вдруг сразу стало совсем темно.

В темноте расставили палатку, разложили костер, сварили ужин и, как всегда, быстро легли. Спали на лошадиных потниках, веток не было.

В поздний час тайга была полна шорохов, в избушке их обычно почти не слышишь: они приглушены стенами. Ломаются невидимые сучья, кажется, кто-то дышит в кустах, ходит легко, не крадучись, но сторожко, как хозяин, заставший спящих гостей.

ГРОЗА

Белые молнии возникают тут и там, колют неистово своими пиками по вершинам гор, лесам и долинам. Канонада не смолкает ни на минуту.

Горы сдвинули со всего горизонта насыщенные электричеством облака, сжали их, направили сюда, в это ущелье, и помогли небу сбросить все это на нас. И огонь и дождь. С ветром. С грохотом.

Дождь с каждым ударом грома все усиливается, и всякий раз кажется, что до этого было тихо, намного тише, и дождь едва шептал… И все пределы возможного уже пройдены, и большего не может быть, и мы потерялись и растворились в этом гулком падении воды, в хлопанье тысяч бичей по камням, по скользкой глине, по нас и лошадям.

Но снова удар, лиловый свет, удар — и новый порыв дождя. И нет никакой надежды, что мы когда-либо выйдем из всего этого. А может быть, это грандиозная фото- или киносъемка, может быть, кому-то мы нужны, чтобы запечатлеть нас на века? Может быть, в далеких мирах? И все это делается сейчас оттуда по чьей-то живой и упорной воле?..

Сквозь тяжелую, густую стену воды я вижу мокрые до черноты уши лошади и покачивающуюся в такт ее шагам макушку. Останавливаться и пережидать грозу и ливень невозможно: нам потом не переправиться на тот берег; чем скорее уйти из этих мест, тем лучше.

По глинистой поверхности с каждой минутой все тяжелее ступать лошадям. Но худшее не в этом, худшее — вспухшая река, уже не голубая, как когда-то, и не синяя, а темно-желтая, коричневая, почти черная, вся в глубоких водоворотах и мелких сивых гривах, яростно и хищно вгрызается в берег и кусок за куском обламывает его. Уже несколько больших глыб шлепнулось в воду, и вода с шипением поглотила их.

Река «обкусывает» и нашу тропу. Уже раза три пришлось нам отступать вправо от реки и идти без тропы по болоту.

Шум реки и дождя пронизали нас насквозь, и казалось, что, кроме этого шума, в мире ничего нет и никогда не было, а всегда и вечно была только эта ни на что не похожая, затерянная в горах ночь. И река. Она была очень ощутимой.

Где-то впереди броды. И к самому главному мы должны были выйти сегодня, может быть, скоро, и, чем скорее, тем лучше. Броды всегда и везде для нас основная неприятность. Особенно неизвестные ночные броды, когда они уже не броды, а плавы или переправы, куда лошади не хотят идти, когда не видно другого берега, когда не знаешь, стои́т ли на той стороне зимовье или нет, и, если стоит, будут ли в нем люди, и захочет ли кто-нибудь там вставать и перевозить нас, и переберемся ли мы в конце концов.

И мы едем и едем, и лошади шлепают и шлепают, а впереди, приседая и спотыкаясь, идут наши вьючные, и по-прежнему передо мной черные от дождя уши моей лошади.

Острый, резкий удар, удар, еще один, раз-два-пять-семь… Раскалываются горы и мгновенно рушатся. Лиловый свет не потухал ни на секунду, он только мигал, слегка меняя оттенки и окраску — в желтизну, в белизну, странно мерцал, переходил из бледного, нездешне-лунного в горящий, красно-фиолетовый.

Невозможно все время ожидать ударов грома. Чтобы отвлечь себя, я пытаюсь о чем-то думать. Как страшно ветвятся молнии! И я настойчиво заставляю себя вспоминать: а что еще ветвится в природе? Реки. Растения. Кровеносная система. Нервы. Река появляется от истоков, становится больше, больше, шире, мощнее, и наконец появляется ствол, корень, устье. Дерево, как и все растения, начинается с корня, со ствола, дальше, выше, выше к сучьям, сучкам, все тоньше и тоньше, как бы уходя в воздух, растворяясь в нем и питаясь от него. Молния, как и река, возникает с самого малого, с центра заряда; ниже, ниже, соединяется с другими, увеличивается, делается мощнее, превращается в ствол и с силой ударяет в землю. То есть ветвистость присуща всему живому и неживому. А так ли уж далеко живое от неживого? И то и другое — электроны, атомы. В машине природы запрограммировано все.

А дождь вдруг стих. Он превратился в мелкую сетку, водяную вуаль, и вода стекает по моим плечам и рукавам струями. Это уже не дождь. Гроза продолжается, но теперь сзади.

Ветер остался с нами. Он идет от нас, и поэтому при большой его силе гром почти неслышим. Только содрогание земли, вспышки и озарения где-то позади. От вспышек светлеют деревья, и кажется, что мы со своими темными от дождя вьюками и лошадьми, намученными ногами и руками вступаем за кулисы той же грандиозной эпической постановки, которую все еще снимает невидимый режиссер…

Под редкими уже вспышками желто-белых молний подошли к самой реке. Река, шипя и булькая, занимает на берегу все ямки и углубления под корнями и среди палых листьев.

Надо бы переправляться. Может быть, там зимовье. Никаких следов, его, однако, не видно. Надо вынуть карту, посмотреть, может, есть переправа, перевоз. Но вынуть карту в намокшей одежде очень трудно.

Проводник сошел с лошади и, нагнувшись, стал всматриваться в урез воды. Вода сантиметр за сантиметром шевелящейся полой захватывала берег с тихой поспешностью.

И вдруг сзади, почти рядом с собой, я увидела какую-то избушку.

— Семен Иванович, избушка!

Обычная, старая, каких мы встречали много, давно брошенная таежная избушка. Бывают ли подарки лучше?

В избушке пахло застоявшимся холодом, нежилой тишиной. Мы собрали разбросанные по полу дрова, затопили печку. Запах и треск горящих поленьев вытеснили все. Стало тепло, и незаметно в избушке возник наш постоянный привычный дом.

САМОРОДОК

Только я вышла из конторы, за стеной которой происходило собрание, и завернула за угол дома, как почти сразу попала в каньоны русловых разработок. И вдруг:

— Гражданочка, можно вас на два слова?

Шепот таинственный. Старатель с белой тряпкой на голове заговорщически манит меня дальше, в джунгли терриконов, и я иду. Под ногами очищенное днище реки. Останцы нетронутой породы возвышаются стенами разрушенного замка. Боязливо озираясь, он вытаскивает красную тряпку, опять оглядывается, наконец разворачивает ее полностью и поднимает на ладони какой-то темно-желтый грязный кусок.

— Что это?

Смотрит хитро. Потом говорит иронически:

— Не знаете? Золото. Дешево отдам.

— Зачем оно мне?

— Зачем золото людям? Мы за него работаем.

Любовно хлопает по куску:

— Вы что, не видите? Это же самородок.

Никогда не видела самородков. И не знала, что они такие неказистые и грязные. Во мне даже не пробуждается чувства любования, какое бывает при виде сверкающего благородного металла. На золото этот комок никак не похож.

— Зубы, — шепчет он, гипнотизируя меня черным правым глазом. На левом у него большое перламутровое бельмо. — На зубы на всю жизнь хватит.

Я смеюсь:

— У меня зубы хорошие.

— Гражданочка, вы задаром получаете этот кусок, задаром.

Он называет цену, довольно большую, но, возможно, для такого куска и невысокую. Ему явно хочется сплавить этот кусок.

— Кольца, брошки, серьги, что хотите, вы разбогатеете, — продолжает он уговоры, непрерывно оглядываясь. — Вы приедете, продадите и знаете, сколько вы наживете?

— Хватит, — говорю я резко. Мне золото не нужно. Сдайте его в кассу.

Парень свистит и сдвигает кепку на лоб:

— Здрассьте.

Я ухожу. Иду к Володе, который проходит шурф на небольшой натечной терраске. Вдруг Володя спрашивает:

— А почему он скрипит — лед?

Беру в руки и ломаю кусок льда. Он ломается, как тянучка, но… со скрипом. Пластично тянется, кристаллы отделяются не спеша. Некоторые кристаллы до восьми миллиметров, правильной шестигранной формы, как прижатые друг к другу карандашики.

Проверила — раз, два, десять — скрипит! Какой-то особый лед, особый шурф…

В тот вечер спать мы легли рано.

…Летели лошади, пробивались с сильным ржанием через кусты, ломались ветки, кто-то кричал: «На всю жизнь золотых зубов хватит, на всю жизнь» — и тряс большим мешком, в котором что-то звенело. Я знала — зубы. И двигались, как на конвейере, в какой-то стеклянной витрине неровные и грязные куски — зеленые, желтые, коричневые. И репродуктор хрипел в ухо: «Это все золото, золото…» «Мне не нужно», — кричала я. Лошадей становилось все больше, ржание все сильнее, а потом все они, стуча копытами, ввалились туда, где я была, и полетели на меня, и я проснулась.

Лошадиный топот и ржание и в самом деле заполняли комнату через открытую дверь. Народу — полная «гостиница». Ожесточенно о чем-то спорили. Я узнала голос и крикнула из-за печки, где на этот раз помещалась:

— Всеволод, опять эксгумация?

Он подбежал:

— Ба, ба, какая неожиданность, привет! Рад встрече, разбудили? Прошу прощения, думали, пусто здесь и мы одни…

Я оделась и вышла из-за печки. Всеволод огорчился:

— Ну, зачем? Сейчас все будет тихо. Спите.

— Что случилось, Всеволод? Почему ночью? И сколько у вас там лошадей? Сотни две?

Он весело засмеялся, ероша волосы.

— Поменьше. Совсем мало, пятнадцать.

Мы сели на кровать.

— Дым столбом, земля гудит. Это мы только здесь так, а там ехали тишайше, еле слышно, по три, по два, по одному… Поесть бы надо. Петров, в столовую живо, а? Чего-нибудь мясного, горячего, гуляша, что ли, чего угодно, ведро возьми на всех.

— Опять не ели два дня?

— Вроде этого.

Всеволод стянул сапоги.

— Извините.

Я сказала:

— Я тоже буду извиняться, я сейчас лягу спать.

Он достал из небольшой кожаной сумки бутылку со спиртом.

— Мы все насквозь мокрые: четыре реки, можно сказать, форсировали за ночь.

— Всеволод, секрет?

— Да чего там. Ловили Злоумышленников.

— О! Каких это?

— У нас здесь свои злоумышленники. Похитители золота. Удивляетесь? У нас хоть и не часто, но бывает это. Тысячи честных людей, а два вот таких — и нам работа. От меня о хороших не услышите. Дурачье. Думают, вокруг тайга, так она их скроет.

Он быстро двигался по комнате. Его команда, расположившаяся по кроватям, отдыхала. Уже подбросили дров в плиту, уже стоял чайник, капала и стекала с носика вода. Кто-то входил, кто-то уходил, за окнами кони перебирали ногами. Понукание, похлопывание, ржание. В окнах позванивали стекла.

Всеволод пошел за печку, переоделся, вернее, наполовину разделся и повесил одежду на веревку.

— В темноте бродили. Дело такое: кто-то на прииске нашел самородок. Или два, не знаю. Не сдал в кассу пока. Это бывает. Временно держат даже честные люди. Поиграть, помечтать хотят. Налюбуется, натетешкается с ним и сдает. А этот — нет. Продал. Продал какому-то парню, который уже уволился раньше и собирался в «жилуху», домой ехать, на Большую землю. Он решил, что на него поэтому подозрение не падет. Ну, уж и ехал бы, дурак, а то убежал. Почему? Кто-то ему сказал — узнали: самородок у него. Прииск-то вот он — весь на ладони. Знают, что не на чем ему уехать, значит, он здесь. Ехать обычным манером побоялся, убежал в тайгу. Я десять лет хожу здесь по тайге, каждый куст знаю. Мне сказали, и мы собрались сразу. Подвязали лошадям копыта тряпками, не первый раз все это делаем, и наперерез, потайными тропами, каких ни он и никто другой не знает. И те, кто ему путь указал, не знают. Измучились в дым.

— Ну?

— Ну, что? Все в порядке. Прочесали вдоль этих троп все подряд. Насквозь. Вышли ему наперерез, лошади помогали, шли как по воздуху, они давно с нами работают, понимают прекрасно, когда надо тихо. Едут пятнадцать лошадей, на них пятнадцать парней — и как мухи!

— Всеволод, — сказала я лукаво. — Вам чуть-чуть не пришлось меня ловить. Только потайных троп я не знаю, наверное, двигалась бы своим маршрутом, а вы за мной.

— Как это?

Я рассказала о самородке, который мне предлагали купить, и о мешке с зубами, который снился.

— Да, да, — кивал головой Всеволод, — небольшой такой кусок, продолговатый, вензель напоминает, немного похож на сломанный, перекрученный знак доллара.

Всеволод хохотал и ерошил волосы:

— Он, он, это Ухнов, пьяница — страшный. Только нашел-то не он; тот, кто нашел, дал ему продать, а у него ничего не вышло. Продал третий, еще один; а четвертый — тот дурак, что уволился, — купил. И сбежал. Вот того мы и поймали. А этих знаем. Они дома.

Когда принесли из ночной столовой ведро гуляша, все молодцы поднялись, разделись, развесили свои портянки, штаны и рубахи на веревку поперек «гостиницы» и стали ужинать. Ели молча.

Мы с Всеволодом опять говорили до рассвета, пока за окнами четко не стала видна красная рябина.

В тот день мы уезжали с прииска. Собирали свои коробки, мешки, ящики. Выехали поздно, после обеда.

Когда покидали прииск, встретили кавалькаду верховых — Всеволода с его группой. Они спешились. Поговорили о моих делах, о возвращении в Якутск.

Вдруг он вспомнил:

— Да, знаете, самородок-то фальшивый оказался! Вот бедняга парень, все равно ведь получит свое. Он-то ведь не знал, когда покупал. И мы не знали. Знал только тот жулик, который продавал. А этот поедет теперь вместо «жилухи» да без денег в другое место.

Мы тронулись дальше. Нас ждали неизвестные долины и реки, впереди лежала еще не познанная холодная земля со всеми своими тайнами и неожиданными дарами — только смотри и бери. Что-то каждый раз открывается. И с каждым днем все больше и больше.

Всегда жаль покидать увиденные места, везде оставляешь какую-то часть себя, какие то незримые нити, будто все время как кокон я разматывала тончайшие шелковинки души и памяти и они стелились за моими следами. Какой-то брод на реке; утренний сентябрьский лес; расселина в скале, приютившая от дождя: плоский замшелый валун, как метина на безликости узенькой долины, дававший отдых; ствол дерева, засохший, раздробленный, буро-серый от дождей, очень древний, тихонько стонущий на ветру.

Я их оставляю, и кажется, что перед всеми ними я больше в долгу, чем перед своим домом.

Много таких приметных мест у меня. И есть странное ощущение своей причастности к их жизни. Часто вспоминаю о них дома в дождливые ночи и в метель.

НА ПУТЯХ ПЕРВЫХ ЗЕМЛЕПРОХОДЦЕВ

Мы долго шли вдоль берега довольно широкой речки и неожиданно встретили настоящий дом. Не избушку, не зимовье с нарами, а жилой дом, с сенями, коридором, тремя комнатами и гостеприимным хозяином. Когда-то здесь был перевоз, потом его перенесли, а хозяин, бывший лесничий, уже вырастивший детей, остался. Теперь он занимался только охотой и рыбной ловлей.

Седой, приземистый, с массивной головой и добрыми глазами, он вышел к нам из дома, приветственно протягивая руки. Позади у вас был тяжелый путь, и все мы, наверное, выглядели усталыми.

— Остановку, остановку, на пару дней, не меньше, — сказал он утвердительно, оглядывая нас и здороваясь.

На два дня — об этом нечего было и думать: лошадей ждут; но остановиться пораньше и заночевать — от этого отказаться трудно.

Пока Володя с проводником вносили в сени седла и все наше имущество, Арсений Иванович повел меня в комнатку своего младшего сына, только что уехавшего в Ленинград. Комнатка выходила на реку, и были видны дальние громады Тарбаганахского гранитного массива, закрывающего полгоризонта.

На стенах книги. Пол, стол и даже кровать тоже завалены книгами. Для меня хозяин снял книги со стола и кровати, привел комнатку в порядок. Это можно оценить после всех наших «гостиниц» и избушек.

Сейчас хозяин живет один; жена уехала в Управление узнать о самолетах: оба они собирались переезжать в Якутск к старшему сыну.

Я сказала, что мне очень нравится этот дом — такой оазис цивилизации в тайге. Какая же судьба ждет дом? Нет, продавать он не собирается, да и кто же купит? Так оставит, заколотит и все. Может, сын захочет приехать, поохотиться. Да нет, само по себе все здесь, конечно, быстро разрушится.

Он машет рукой — привычка к месту все же есть, это несомненно, даже к такому глухому, и к этому дому, но что поделаешь.

— Я тишину люблю. И людей проходящих. На пути человека повидать — очень много. На пути человек необычный, в нем все раскрыто, не замечали? Не встреть его, он так свое раскрытое дальше и понесет, а к концу пути все створки свои закроет. А самое лучшее у него, когда эти створки раскрыты. Но не такая уж и тишина тут, вон наш самый главный разговорник. — Он кивает на реку. — Слышите, день и ночь перекаты шумят. А лед пойдет, будто сто товарных вагонов над самым ухом гремят. Не приходилось слышать?

Я обратила внимание на ставни. Здесь — ставни?

— Хоть и тайга, а в общем-то большая дорога. Люди разные идут.

— А спокойно?

Он меня понял и ответил неопределенно:

— Всяко было. За пятнадцать-то лет. — Взглянул на меня своими добрыми глазами. — У меня оружие. По разрешению.

Рассматриваю книги. Мальчики читали немало. Русские классики, Вольтер, Руссо, старые издания истории Соловьева, где он их выкопал?

В дверь стучит и сразу открывает ее Володя. Взволнован, запыхался.

— Нашел. Только что. Извините. В запасной суме. Хотел сложить в нее высушенные бюксы, чтобы не спутать с другими, и вот… значит, листки эти я положил в нее, когда уезжали…

Он растерянно протягивает мне скрепленные вместе листки Тани — лаборантки-географа, написавшей по моей просьбе сжатый очерк об истории исследования края и о местах, где когда-то проходили пути первых землепроходцев. Что пользы теперь смотреть на Володю укоризненно? Как нужны они были тогда, когда я делала на приисках доклады, ведь теперь наш путь идет к концу.

Но после обеда и разговоров за столом я все же сажусь читать то, что приготовила мне Таня. Я снимаю скрепки и раскладываю желтоватые листки. Откладываю в сторону историю исследования приисков: это мне уже не нужно.

«Когда смотришь на карту сибирской земли с ее мерзлотой от края и до края, то будто проникаешь в глубокую даль веков и тысячелетий… Мерзлая земля, как и сейчас, лежала тогда закутавшись в свою тайгу, и так же на севере была доступна полярным ветрам оголенная шея ее тундры. И ледяная шапка сурово смотрела с вершины мира, и деревья, как и сейчас, ловили свое отражение в изменчивых струях быстрых рек и в черных, торфяных омутах таинственных озер.

Не удивительно ли, что стоянки древних людей, живших шесть тысяч лет тому назад, были найдены на крайнем Северо-Востоке по берегам рек и северных морей? Были откопаны каменные орудия, кости людей и животных.

Почему они жили именно там, на краю земли? И почему не в глубине материка? Может быть, потому, что там было все же приветливее от океанских ветров, приносивших влажное тепло южных морей? Открытые горизонты скрашивали суровую жизнь людей, а связь с постоянным, древним, исконным путем человека на простор — в океан успокаивала мятущиеся души. И до соседнего материка отсюда было рукой подать.

Конечно, живущие здесь, как и все обитающие в глубине континента, знали, на какой земле они живут — на земле твердой, как камень, на ледяной земле, тающей под летним солнцем только на локоть или на человеческий рост, не больше, превращающейся на ладони в муть и уходящей сквозь пальцы. Они бродили по берегам и осваивали эту пустынную землю. Они знали и то, что у края соленого ледяного моря всегда можно найти запасы питьевой воды — в обрывистых берегах светились белые языки пресного льда…

С мерзлотой было так, как с открытием Америки. Лейв Счастливый и Колумб открыли Америку для себя и для Европы, но не для аборигенов, живших там извечно. Людям, родившимся на скованной морозом земле, мерзлота была привычна, как их собственные руки и ноги, и, как о руках и ногах они не могли бы сказать, что это такое и откуда, так они не задумывались и о мерзлоте. Но, несомненно, знали ее особенности. А главное — принимали ее извечность.

На север Европейского материка, в края мерзлоты, лежащие за теперешним Уралом, к местам будущего города Мангазеи, а потом к устьям великих рек Оби и Енисея, поморы и пришлые с новгородских и устюжских земель люди ходили уже в XV веке. В конце XVI века к устью Оби и Енисея плавали многократно.

На Северо-Востоке люди с запада впервые появились в XVI веке. Они проделывали труднейший путь по морю и рекам на своих тяжелых кочах и ладьях вдоль суровых, замерзших берегов. Ходили и по суше, по этой ледяной земле, — мореходы часто бывали землепроходцами, а землепроходцы — мореходами. Они удивлялись этой земле, сначала не верили сами себе, потом заинтересовывались, пытались по-своему судить о непонятных и загадочных явлениях.

Землепроходцы шли от одной реки к другой, по притокам, через хребты — на восток, на юг, к океану. Пришельцы, кроме того, что видели сами, многое узнавали от проводников и местных жителей — о людях и о необычной природе.

Много народов, неизвестных Московии и Европе, жило на Севере: чукчи, юкагиры, эвенки, эскимосы».

Я вспомнила: где-то в старых документах мне попались записи о том, что в эти времена юкагирских костров было так много, что дым от них закрывал небо и день становился ночью.

«В XVII веке в Сибирь хлынули массы служилых, промышленных и торговых людей. От нового города Мангазеи ходили по морю за Енисей до Лены. В 30-х годах в Якутске служилые люди, казаки, обосновали укрепленный пункт — острог. Отсюда стали плавать по Лене, Яне, Индигирке, Алазее и Колыме, вдоль берегов Ледовитого и Тихого океанов, к Камчатке.

От Якутского острога начинались многие пути отважных и бесстрашных землепроходцев, открывавших реки и острова, проливы, мысы и бухты.

Жить пришлым людям в далеких краях было трудно. Золото и другие драгоценные металлы лежали в твердой, как камень, застуженной земле. Зимой остро ощущался недостаток воды. В колодцах ее не было, был только лед. Но зато вода появлялась и совсем неожиданно, в домах из-под пола. Надежные русские печи, сложенные привычными руками, вдруг проваливались, и из глубокой ямы приходилось откачивать десятки ведер той самой воды, которой не было в колодцах, а одним днем раньше не было и здесь».

Но то обстоятельство, что все пришлые люди смотрели на окружающее по-другому, было крайне важно: удивление порождало мысль, загадочность беспокоила.

«Служилые люди доносили до московских земель «скаски», «отписывали» все, что видели о ледяной земле и что им рассказывали. По возвращении домой землепроходцев расспрашивали не только о найденных путях и торговых делах, но и о людях, и о природе. И они сообщали об отсутствии воды зимой, о том, что невозможно вырыть колодец, о том, что в земле находят совсем свежие трупы людей, пролежавшие десятки лет, и, мало этого, неведомых громадных зверей с шерстью и даже с рогом на носу; о том, что нетленное сохранение смертных людей вселяет ужас, трепет, а иногда вызывает поклонение, как святым.

Ни рассказам, ни «отпискам», ни «скаскам» Москва не верила. Служилые люди давали свои показания часто под присягой, так дико и невероятно было то, что они сообщали.

Однако слухи доходили и до Европы. В Европе удивлялись, возмущались, смеялись, но всерьез никто ничего не принимал.

Сами же странствующие и путешествующие объясняли загадочность явлений как чудо».

Любопытно, что основная мысль о причинах великой стужи, о роли в ее появлении географического положения, места, роли угла падения солнечных лучей и количества солнечной энергии была высказана еще тогда, в те далекие времена — в XVI веке! Правда, потом это положение, хотя и правильное в основе, оказалось не единственным и не главным в образовании мерзлоты: в других местах на той же широте мерзлоты не было, а много южнее она была. Но все же — ведь это был только XVI век! Первые факты, первые впечатления, первые попытки объяснения.

«XVII век отличался массовой тягой в Сибирь. По-прежнему шли землепроходцы, полярные мореходы, открыватели новых дорог, рек и таежных перевалов. Шли на северо-восток переселенцы — до самого Тихого океана. Северо-Восточная Азия заселялась.

В конце XVII века в Якутске, где к тому времени широко уже шла торговля и заготовка пушнины, попытались найти все же воду в колодце и заглубили его на тридцать метров. Но надежды не оправдались: везде была «всегда мерзлая земля».

Первые элементы научности в отношении вечной мерзлоты и систематизации уже известных к тому времени фактов более заметно проявляются в 30-х годах XVIII века, когда наконец обобщаются наблюдения и описываются находки в вечной мерзлоте. Такие обобщения сделали В. Н. Татищев, а позже М. В. Ломоносов.

В начале XVIII века начинают организовываться и отправляются на Северо-Восток специальные научные экспедиции. Геодезические экспедиции И. Евреинова и Ф. Лужина добираются от Тобольска до Охотского моря через устье Маи и Юдому…»

Через эти вот наши места… Да, мы сейчас находимся как раз на одном из двух главных путей первых землепроходцев! Один — вот этот, более северный — шел из Якутска, через реку Алдан, Охотский Перевоз, реку Белую, Аллах-Юнь, вверх по ее левому притоку Анче, дальше перевалом на Юдому, к Юдомо-Крестовску, от него перевалом на реку Ульму или правый приток Охоты — Урак, спускался на Охоту.

За рекой в тумане вечера смутно виднелось устье Анчи. Ее истоки начинаются в Тарбаганахско-Уэмляхском высокогорном массиве, что сопровождал нас издали все последние дни — величественный, с вечными снегами.

«Казак Иван Москвитин прошел в этих местах к Охотскому морю еще в начале XVII века, несколькими годами позже — казак Шелковник. Он перевалил Джугджур весной 1647 года, перебрался к устью Охоты и поставил там первое зимовье. Обратный путь от Охоты проделал Василий Поярков. Он шел южным путем не на Анчу и Белую, а вниз по Юдоме, через Маю и Алдан.

Первая Камчатская экспедиция Витуса Беринга, отправленная по приказу Петра I, в 1726 году, продвигалась к Охотскому морю также через Маю и Юдому…»

Может быть, подобно нам, двигались многие по Юдоме с конной тягой на лодках? Или на шестах. Или шли вот туда, по этой реке Анче вверх, усталые, измученные бездорожьем и одиночеством. Беспокойные, настойчивые люди.

«С тяжелыми, неудобными грузами, пройдя всю Сибирь по суше и рекам, изрядно измотавшись и потеряв силы, люди подошли к самому трудному, как им казалось, участку пути между Якутском и Охотском. Более тысячи километров они шли по этой дикой, гористой, местами заболоченной местности. Некоторые не вынесли и погибли».

Да, именно где-то здесь погиб геодезист Федор Лужин, присоединившийся позже к экспедиции Беринга — второй своей экспедиции после поездки с геодезистом И. М. Евреиновым.

«В 1828—29 годах от Охотского Перевоза по Белой, по Аллах-Юню, Анче, Анчакану, то есть северным Якутско-Охотским путем, прошел А. Эрман, который определил астрономические пункты».

Я вышла на улицу. Шелестели едва слышно листья деревьев. От реки веяло холодом. На другой стороне реки, в устье Анчиг смутно чернели угрюмые леса. Не трудно представить, как все это было когда-то: болота, топи, скользкие камни, обтянутые льдом и мхами. Но эти люди, несомненно, все же были счастливы тем, что пошли по зову своей души к неизвестному, что отдали силы на заветное. Это не мало.

Река всплескивала, в ровный ее шум врывалось приглушенное рокотание — на перекате ворочались камни.

Не только смерти отмечает история, но и преодоление великих трудностей, тяжелейшие волоки, голод, жизнь на грани сил и отчаяния и все же торжество достижения цели.

Я вернулась в дом.

«В начале XIX века Северо-Восток Азиатского материка исследуют экспедиции М. Геденштрома, П. Анжу, Ф. Врангеля. Результаты их работ уже включают некоторые непосредственные наблюдения над мерзлыми породами и льдами. Таковы исследования натуралиста и врача А. Фигурина, описавшего необычный полигональный рельеф тундры, заключенные в трещинах подземные льды и мерзлые почвы».

Однако, несмотря на большие успехи в изучении природы огромной страны, в отношении исследования вечной мерзлоты научная мысль была удивительно непытлива. Работа Фигурина была исключением. Обычно в экспедициях мерзлотой не занимались.

Не только практики, старатели и люди далекие от науки, но даже ученые долго думали, что высокоствольные леса не могут расти там, где есть мерзлота, и что с ней несовместимо наличие воды.

«Сенсационным событием стала проходка шахтного колодца в Якутске в 30-х годах XIX века на глубину ста шестнадцати метров. Работами руководил сотрудник Российско-Американской компании Ф. Шергин. Шахту рыли девять лет, но мерзлоту так и не прошли. Шергин вложил в дело много своих денег и разорился. Температуры земли оказались постоянно равными минус четырем градусам на глубине десяти — двенадцати метров.

Шергин сообщал и другие наблюдения над вечной мерзлотой и связанными с нею явлениями. Оказалось, что, несмотря на вечный холод и страшнейшие морозы, есть места, где круглый год выходят незамерзающие источники подземной воды.

Все «отписки» служилых и промышленных людей, все невероятные сообщения, нелепейшие события и факты оказались правдой.

В 1842 году все сведения и сообщения землепроходцев, собранные к тому времени факты и исследования путешественников и ученых — о мощности вечной мерзлоты, местах наблюдений и температурах на разных глубинах — привел в порядок и обобщил академик К. М. Бэр. По его инициативе и по составленной им программе от Академии наук была отправлена специальная экспедиция под руководством А. Ф. Миддендорфа для изучения вечной мерзлоты.

А. Ф. Миддендорф был первым мерзлотоведом, он впервые занялся изучением вечной мерзлоты. Миддендорф несколько лет провел в Сибири и на крайнем Северо-Востоке. Он прошел скважины и шурфы, замерил температуры горных пород во многих пунктах и высказал интересные соображения о природе удивительных явлений.

Результаты исследований Миддендорфа ошеломили европейских ученых. Ледяное чудо Сибири говорило теперь языком науки, и его нельзя было не признать. О подобных явлениях в Канаде и на Аляске ученый мир еще не был осведомлен, хотя местные жители, подобно старожилам Северо-Востока, конечно, знали о них.

Во второй половине XIX века в Сибири началась относительно широкая разведка и эксплуатация месторождений угля, железа, золота и других полезных ископаемых. В конце века начала строиться Транссибирская железная дорога на восток, но была построена пока до Иркутска».

В Сибирь хлынули толпы людей. Наступила пора изучения вечной мерзлоты. Это было неизбежно, с мерзлотой уже нельзя было не считаться — ее надо было копать, долбить, строить на ней. Люди разнообразнейших профессий — инженеры, строители, геологи, ботаники, почвоведы накапливали факты, сталкивались все с новыми и новыми для них ее особенностями. Все было необычным. Одинаковые, казалось, свойства мерзлоты в разных местах были неодинаковыми. Все вместе создавало представление о широте и глубине явления.

Ученые, не связанные непосредственно с практической деятельностью, — климатологи, геофизики тоже не могли теперь обойти в своих исследованиях этот феномен. Так в их труды проникали наблюдения над мерзлотой в совсем новом преломлении — возможности сельского хозяйства, влияния ее на растительность, установления геофизических закономерностей. Начались теоретические изыскания условий промерзания земной коры.

«Над железной дорогой шефствовало Русское географическое общество. Оно создало Комиссию по изучению мерзлых грунтов из видных ученых. Комиссия составила первую инструкцию «По изучению мерзлоты почвы в Сибири». Инструкция была опубликована в последние годы XIX века. Тогда же были изданы и некоторые работы о наблюдениях над вечной мерзлотой для районов строительства железной дороги.

В начале XX века появились первые книги об особенностях строительства на вечномерзлых грунтах и эксплуатации инженерных сооружений, об особенностях движения подземных вод среди мерзлых пород (в этом отношении много сделал геолог А. В. Львов, создав солидный труд).

Несмотря на то что в книгах уже были научно изложены некоторые рекомендации по методам строительства и разведки мерзлых пород, все же оставалось еще много недоуменных вопросов. Неумение строить на мерзлоте обошлось во многие миллионы рублей. Железнодорожные пути и мосты разрушались, водопроводные сооружения, построенные на реках, не могли работать, так как оказалось, что зимой реки опустошались.

Строительство Транссибирской магистрали дало огромный опыт «обращения» с мерзлотой, громадное количество фактического материала, который многие годы в дальнейшем снабжал исследователей «пищей» для размышлений и выводов.

Первой крупной, основополагающей работой стала книга Михаила Ивановича Сумгина «Вечная мерзлота почвы в пределах СССР», опубликованная в 1927 году. Это был и первый в мире теоретический труд по вечной мерзлоте».

В книге кроме своих многолетних наблюдений Сумгин подвел итог всему, что было известно за сто лет. Из разрозненных фактов и распыленных данных, отдельных сведений и наблюдений он создал строгую и упорядоченную систему знаний, базу для теоретических и практических выводов. Он собрал, систематизировал и проанализировал огромный фактический материал — о распространении вечной мерзлоты по площади и глубине, о температурах почвы. Составил первую мерзлотную карту. Изложил гипотезу происхождения мерзлоты, вывел главные закономерности ее развития и существования. Определил основные методы инженерного освоения обширной территории и, главное, показал, что строить на мерзлоте можно, что это уже пройденный этап, основное известно, весь вопрос только в экономике и рентабельности.

Сумгин стал основоположником новой науки — мерзлотоведения. Кроме того, он поставил новый вопрос — вопрос о насущных проблемах мерзлотоведения. Он воспитал молодых ученых, своих учеников и последователей, энтузиастов этой нелегкой науки.

«В 1930 году была создана постоянная Комиссия по изучению вечной мерзлоты при президиуме Академии наук СССР (КИВМ), которая через шесть лет стала Комитетом (КОВМ). Была создана Мерзлотная лаборатория.

После первой книги по мерзлотоведению последовали капитальные работы по механике мерзлотных грунтов М. И. Сумгина и Н. А. Цытовича, давшие новое направление в мерзлотоведении — инженерное, работы Н. И. Толстихина об условиях движения подземных вод в мерзлой среде и многие другие. Коллектив авторов во главе с М. И. Сумгиным создал первый учебник по мерзлотоведению: «Общее мерзлотоведение». Молодая наука делала свои первые шаги и утверждала себя.

В 1939 году Комитет по вечной мерзлоте был преобразован в Институт мерзлотоведения имени академика В. А. Обручева. Сумгин добился, что на обширной территории мерзлой зоны возникло несколько научно-исследовательских мерзлотных станций института: в Воркуте, Игарке, Якутске, Амдерме, Анадыре, и много лет спустя (уже без Сумгина) появилась станция на Алдане. Воркутинская и Якутская станции стали потом отделениями института».

Как и во всякой молодой науке, в мерзлотоведении вначале многое было незрело, противоречиво, неясно — и в теории, и в физике явлений, и в сопутствующих процессах, и, конечно, в практических вопросах. Все только еще начинало проясняться. Постепенно уточнялось, перерабатывалось, исправлялось. Новые факты опровергали или подтверждали старые «истины». Появлялись истины новые, но они в свою очередь тоже нередко устаревали, их «развенчивали» свежие сведения.

В науку вливались молодые силы. Постепенно создавалась школа советских мерзлотоведов, которой руководил М. И. Сумгин. Сумгин старался привлечь к изучению вечной мерзлоты как можно больше специалистов самых различных областей знаний.

Институт помещался в Большом Черкасском переулке. Это — старое здание, с глубокими подвалами и узкой каменной лестницей. Большой полутемный зал, еще две-три комнаты и библиотека внизу.

Появились аспиранты. Из Сибири приезжали защищать диссертации люди, много лет работавшие в зоне мерзлоты. Приезжали сотрудники мерзлотных станций, снаряжались экспедиции. В подвале был склад, там готовили оборудование и приборы.

Оказалось, что почти каждая отрасль знания может выдвинуть своих представителей для изучения мерзлоты: инженеров, геофизиков, биологов, почвоведов, гидрогеологов, физико-химиков и многих других.

Биологи увидели неожиданные вещи: корни растений в земле не погибали, застигнутые промерзанием, а пронизывали, как бы прорастали сквозь ледяной слой. Они питались незамерзшей пленочной водой. Многие бактерии сохранялись в мерзлоте тысячелетия и потом оживали, не изменяя своих способностей. После состояния анабиоза оживали некоторые и более сложные организмы.

Выяснилось, что физико-химические процессы в мерзлых породах не прекращаются, как это думали раньше, что эти процессы продолжаются иногда очень интенсивно, что существует перенос в мерзлых грунтах ионов с мигрирующей пленочной водой в течение всей зимы, даже при весьма низких температурах. Движение водных пленок идет к фронту промерзания, а с пленками перемещаются химические элементы. Все это было подтверждено водными вытяжками солей. Солевой состав в зоне низкой температуры увеличивался, а там, откуда шла миграция, — уменьшался.

Гидрогеология мерзлой зоны выросла на общем «стволе» мерзлотоведения в самостоятельную крепкую ветвь — криогидрогеологию и выявила много удивительных вещей: страшная вечная мерзлота мощностью в сотни метров оказалась насыщенной в своей толще межмерзлотными водоносными таликами, крупными и мелкими, с движущейся водой. Да при этом еще оказалось, что самые крупные источники — целые реки — изливаются на поверхности земли на далеком севере, почти у полюса холода.

Для гляциологов зона мерзлоты — дом родной. И все же по сравнению с привычными для них ледниками, лежащими на поверхности земли, здесь, в зоне мерзлоты, молодая наука открыла им широкое самостоятельное поприще, развернула целую сокровищницу совсем особых объектов изучения. Льды, залегающие в земле, были необычны, имели разнообразный вид и происхождение. Непросто узнать, как и где они родились, исследовать тончайшие ледяные шлифы под микроскопом. По включенным в них пузырькам стали определять состав газов, происхождение и возраст льдов; сопоставлять с окружающей мерзлой породой. Какие законы физики, механики, химии влияли на их положение, залегание? Что они показывают и что определяют?

Инженерное мерзлотоведение стало той опорой, на которую легло все строительство на осваиваемой человеком холодной земле. И не только строительство, но и вся последующая жизнь построенных сооружений — их эксплуатация. Мерзлые породы исследуются теперь и как строительный материал, и как основания для сооружений. Определяется их пластичность, сопротивляемость нагрузкам (оказалось ведь, что мерзлый грунт «течет!»). Внедряются методы и рекомендации — как рассчитать и построить сооружение — плотину, дом, мост, чтобы они не разрушались.

Мерзлотоведение теперь называют геокриологией. Геокриология берет себе под начало изучение всей криосферы Земли — суши, вод — и рек и океанов, и воздуха…

А теперь появилось еще и космическое мерзлотоведение. Космокриология! С выходом человека в космос, с приближением к его глазам ландшафтов и пород иных планет появились и новые задачи.

Вечная мерзлота есть на Луне, по-видимому, и на Марсе, и, возможно, на некоторых других планетах. Будущее мерзлотоведения, или геокриологии, заманчиво и завидно.

Однако и сейчас, в последней трети XX века, несмотря на то что теория стала основой многих задач практики и у нас, и за рубежом (в основном в США), до сих пор еще много неясного в исходных положениях науки и в решении конкретных задач и проблем. Большая работа предстоит молодым умам. Проблемы будут расти по мере разрешения уже существующих. Такова природа науки.

Институт мерзлотоведения («сумгинский») не получил возможности отпраздновать ни одного своего юбилея, он, если так можно выразиться, «умер» почти в молодости: ему не было еще и двадцати четырех лет. При реорганизации Академии наук в 1963 году институт был исключен из Академии, разделен пополам и в таком «разобранном» виде передан в разные организации… Госстроя.

И так получилось, что во вновь созданном при Академии наук Отделении (теперь — секции) науки о Земле не оказалось головного Института мерзлотоведения — кому предназначено изучать эту самую Землю на половине территории Советского Союза! Новый, сибирский уже, институт возник в Якутске, при Сибирском отделении Академии наук, вместо бывшего Якутского отделения старого института мерзлотоведения.

Кто же, кроме нас, занимается сейчас изучением вечной мерзлоты? Большое число ученых, инженеров и производственников работает в Северной Америке, где в США и Канаде с островами вечная мерзлота охватила одиннадцать миллионов квадратных километров, то есть столько же, сколько и в Евразии.

В США постоянно существует крупный научно-исследовательский центр, так называемый КРРЕЛ — Институт по изучению снега и льда и мерзлых пород, с мерзлотными лабораториями и камерами. Кроме того, в девяти-десяти институтах имеются отделы мерзлотоведения по близкой им специальности (у нас таких учреждений десятка два), тоже с мерзлотными камерами и лабораториями. В некоторых институтах работают отдельные ученые, преимущественно по теоретическим проблемам.

В Канаде многие географические факультеты университетов ведут мерзлотные исследования. Большие практические задачи решаются сейчас при строительстве горячего нефтепровода из долины реки Маккензи до западного побережья Аляски.

В США и Канаде принят также метод организации временных групп по изучению вечной мерзлоты и связанных с ней инженерных вопросов. Когда возникает какая-нибудь конкретная потребность, как упомянутое уже строительство нефтепровода, города, дороги или добыча воды, в работу включаются десятки организаций и отпускаются большие средства. Так было когда-то и с Алканом — автотрассой Аляска — Канада длиной тысяча пятьсот километров, строившейся в войну, когда американцам пришлось познать все трудности и беды строительства на мерзлоте, известные русским уже с начала века. Когда понадобились аэродромы на вечной мерзлоте, одновременно в полевых, самых различных условиях были оборудованы многочисленные экспериментальные полигоны.

Советские и американские ученые теперь обмениваются опытом, встречаясь на конференциях и посещая иногда друг друга вне конференций. Уже были две международные конференции: одна — в США, другая — в СССР, в Якутске, и такие контакты, естественно, очень перспективны в научном отношении.

В Якутской конференции участвовало четырнадцать стран, было решено проводить совместно международные комплексные исследования, связанные с сохранением окружающей среды в мерзлой зоне. Это предполагает и обмен научной информацией, и взаимное посещение специалистов, и работу над совершенствованием методов использования природных ресурсов. Возможно, будут созданы и объединенные рабочие группы.

САМЫЙ МОЛОДОЙ МЕРЗЛОТОВЕД

Я знала его уже седым и совсем не молодым — Михаила Ивановича Сумгина, основоположника нашей науки. Но душой, энергией, любовью к новой науке он, несомненно, был самым молодым из всех, кого я знала, — из его первых, тогда еще тридцатилетних, учеников, и нас — из следующего «призыва», только что ушедших из юности.

Это был удивительный, необыкновенный человек, фанатик и подвижник науки. В прошлом — студент-революционер, потом — ссыльный, затем — ученый.

Есть люди-вехи, которые для встретившегося им человека знаменуют этапы пути, может быть, направляют поступки. И есть люди-маяки, которые формируют судьбы и «светят» потом этим судьбам всю жизнь. Михаил Иванович был и вехой и маяком. Встречи с ним не могли пройти бесследно. Он заражал собеседника своим энтузиазмом и оптимизмом.

Много лет назад, в 1911 году, после ссылки, в сибирской тайге он впервые столкнулся с вечной мерзлотой — явлением природы, сильно его поразившим, казавшимся таинственным и непонятным. Интерес к этому необычному явлению не только не угас потом, но разгорался все больше и больше. Особенно он обострился, когда на его глазах проходили все беды строительства Транссибирской железнодорожной магистрали. Ученые и инженеры не знали еще природы основных мерзлотных процессов и не умели строить на мерзлоте. Это послужило большим стимулом для действенной, активной натуры Сумгина. Со всем пылом начал он изучать вечную мерзлоту.

В 1927 году Михаил Иванович написал о вечной мерзлоте первую, основополагающую книгу.

Можно написать книгу умную, хорошую, со свежими мыслями и идеями, и книга эта вольется, как живой ручей, в реку той науки, в которую этот ручей должен впадать. Но есть книги-истоки, которые, вбирая в себя все самое первое, всю влагу, что насыщает землю, основные соки земли, создают большую реку.

Такую книгу написал Михаил Иванович Сумгин. Он посвятил ее человеку, тоже сыгравшему в его жизни роль маяка:

«Книга эта посвящается мною

профессору НИКОЛАЮ ИВАНОВИЧУ ПРОХОРОВУ,

который в амурской тайге среди вечной мерзлоты

зажег во мне страстное желание

разгадать загадку этого русского сфинкса.

Автор».

Профессор Прохоров, один из руководителей Зейской переселенческой экспедиции, был тем человеком, который помог Михаилу Ивановичу перебраться после Тобольской ссылки в Амурскую область, где началась его научная деятельность по изучению вечной мерзлоты.

Только человек большой духовной и умственной энергии, сильной воли, великой доброты и страстного доброжелательства к людям, каким был Сумгин, мог начать свое великое дело, воспитать учеников и передать им по наследству свою любовь и желание изучать «русского сфинкса».

Глубоко образованный, с великолепной памятью, умный, добрый и благородный, он очень любил людей. Он был самым молодым по горячности отношения к делу, отстаиванию своих воззрений, по ярости борьбы с противником, по восторженной радости, с какой встречал каждое новое явление и новый факт, льющий иной свет на уже известное. По той всепоглощающей увлеченности и безмерному, постоянному любопытству ко всему, связанному с мерзлотой. С мерзлотой, которая взяла всю его жизнь и которую он называл поразительным явлением. «Вы знаете? — Палец вверх, будто прислушивается к чему-то. — Это ведь уди-витель-нейший феномен!»

Отстаивая свое мнение или какое-то дело, которое он считал правым, нужным, полезным, Михаил Иванович отдавал себя его защите со всей энергией, так, будто это дело было тем единственным, которое волновало его всю жизнь и которое он призван выполнить.

Он видел большое будущее своей науки и ее громадное государственное значение. Ради этой науки он отказался от всего личного, чисто человеческого, без которого человеку всегда трудно. У него не было жизни после работы. Его жизнью была его работа. Очень цельный, очень искренний, он отлично понимал, что делает и что создает и ради чего от всего отказывается.

Когда-то он был очень красив. Со старых фотографий смотрит тонкое, одухотворенное, очень интеллигентное лицо и вдумчивые большие глаза этого сына мордовского крестьянина. Он и остался красивым — и душой, и сердцем, и отношением к людям, к науке, поведением в жизни.

Михаил Иванович был невысок ростом, немного сутул, вернее, не сутул, но производил такое впечатление оттого, что ходил как-то чуть-чуть наклонившись вперед. Добрые глаза, добрый голос. Необычайно прост в обращении со всеми, очень доброжелателен. Скромно одет: какой-то невзрачный пиджачок, косоворотка, часто брюки вправлены в сапоги.

Но Михаил Иванович был удивительно нестандартен, и эта нестандартность бросалась в глаза сразу. Он был нестандартен во всем — в разговоре, очень своеобразном, в оригинальности мыслей, в остроумных, метких сравнениях.

Говорил он с жаром, с необыкновенной увлеченностью, очень образно. Голос его временами по-мальчишески звонко срывался. Любил народные поговорки, пословицы. Мысли, которые люди обычно высказывают примелькавшимися, стертыми фразами, в языке Михаила Ивановича как-то обновлялись и приобретали свежее звучание и смысл. Покоряла его эрудиция и научная содержательность разговора.

Когда он молчал, была в его лице странная, не подходящая к его неуемной, горячей натуре тишина, какое-то непомерное спокойствие. Но все это мгновенно исчезало с первым его словом.

Говорил он всегда охотно, искренне, радовался интересу собеседника. Держал себя со всеми как с равными, с удовольствием помогал всем своими знаниями, но пользовался всяким случаем и учился у других, в том числе и у молодых.

Образ Михаила Ивановича сложился в моем представлении с первой встречи, таким же он в моей памяти и остался.

Помню Михаила Ивановича на совещаниях и конференциях, порой очень бурных, в его спорах с идейными противниками. Естественно, он был организатором и душой всех этих совещаний и считал их истинным праздником мерзлотоведов.

Были очень уютные, «камерные» заседания — еще в Комитете по вечной мерзлоте, а потом в институте, по четвергам, с научными докладами. Их делали иногда приехавшие из дальних мест, из страны мерзлоты. В перерывах немолодая, милая и спокойная женщина, уборщица Анна Константиновна, разносила на подносе чай и сдобные сухари или какое-то полудомашнее печенье (деньги на чай и сухари давал, оказывается, Михаил Иванович).

Он очень радовался статьям, книгам и диссертациям сотрудников и всех занимающихся мерзлотой, активно помогал этому, поддерживал дух исследования в каждом, оценивал любой, даже совсем небольшой, успех. Но всегда говорил, что главное в научной работе не степени и звания, а существо дела, горение и стремление к познанию. Ученый обязательно должен сомневаться! Обязательно! Человек может быть ученым, если он способен сомневаться.

Деятельность Михаила Ивановича была неустанной и многообразной. Он писал научные книги и статьи, популярные издания и брошюры, читал лекции в высших учебных заведениях Москвы и Ленинграда, делал доклады везде, куда бы ни приезжал, консультировал у себя и в различных учреждениях по всем вопросам строительства. «Ни дня без строчки нового текста!» — эта поговорка трудолюбивых древних была и его девизом.

Во многих учреждениях к тому времени возникали отделы и группы, занимающиеся мерзлотой в прикладных целях. Михаил Иванович принимал во всем этом самое близкое участие, координировал научные исследования, руководил разработкой программ и созданием методических руководств. Организовывал экспедиции в Якутию, Забайкалье, на Кольский полуостров, на Европейский Север и участвовал в них сам. Под его руководством начали выходить «Труды Института мерзлотоведения».

Это было научным подвижничеством.

Михаил Иванович был очень нетребователен в быту и жил постоянно в близкой ему семье академика Прасолова, в скромной комнате с простой железной кроватью, столиком и полкой с книгами. Вся его жизнь ученого проходила в стенах созданного им учреждения.

При всем своем «парении духа» и высоком настрое жизни аскета Михаил Иванович был очень «земным». Он вникал во все, до мелочей. Все нужды сотрудников были его тревогами и заботами.

Душевная простота Михаила Ивановича и его скромность были необычайны. Помню, Михаил Иванович был тогда уже доктором наук и заместителем директора института (директором был В. А. Обручев). Я как-то пригласила его прочесть лекцию о вечной мерзлоте сотрудникам одного из отделов Главсевморпути, где тогда работала. За полчаса до назначенного времени я попросила своего товарища спуститься вниз, встретить Михаила Ивановича и проводить его к нам на четвертый этаж. Товарищ пошел, но тут же вернулся и сказал:

— Послушай, а что это за человек сидит здесь на лестничной площадке, ну там, где свалены сломанные стулья? С бородкой, пожилой такой, и пишет что-то. Он уже давно там, я его видел.

Михаил Иванович действительно сидел на одном из сломанных и перевернутых вверх ногами стульев, низко склонившись над тетрадкой, и что-то писал. Мне стало неловко, я спросила, почему же он не зашел в комнату, ведь мы его ждем. Он ответил: «Я пришел немного рановато и не хотел мешать товарищам, а мне завтра выступать на одном совещании, так вот я пока подготовил тут немножко это выступление».

В первые дни войны Михаил Иванович дважды был тяжело контужен взрывами бомб прямого попадания в его дом.

В письме к одному из своих учеников, за год до смерти, перед эвакуацией из Москвы, Михаил Иванович писал: «Мне все-таки хотелось бы провести мерзлотоведческий корабль через все бури современности и пустить его способным к плаванию в океане бесконечных достижений науки».

Болезнь прогрессировала, и осенью он выехал в Ташкент. Почему в Ташкент, почему не на какую-нибудь из мерзлотных станций института? В Ташкенте летом было жарко, душно, тяжко. Но в Ташкенте были Прасоловы, знакомые почвоведы; они навещали его, когда он был в больнице. Была рядом и помощница — лаборантка Е. А. Кирсанова, добрый, молодой, искренне преданный ему человек. Михаил Иванович работал до самого последнего дня, подготавливая к изданию работы, следил за деятельностью института, экспедиций и станций. Это она, его помощница, записала о нем: «…и в последние свои дни он духовно горел прежним огнем, восторгал и влюблял в себя всех, кто с ним сталкивался, был по-прежнему требователен к себе и к окружающим, и так же не мирился со всем непорядочным и нечестным…»

Мерзлотоведов около него не было. Никого. Мерзлотоведы были в специальных экспедициях или на фронтах Великой Отечественной войны. Не было и близких его сердцу пейзажей страны мерзлоты, привычной свежести родной стихии.

Болезнь обострилась. Было трудно с продуктами. Силы с каждым днем гасли. Через весь город, на окраину, он ездил к Прасоловым в переполненных трамваях, никогда не входил в них с передней площадки и с возмущением отвергал советы: «Там инвалиды должны ездить, я же не инвалид».

Он жил на даче, потом снова был в больнице. Не помогла и «здоровая мужицкая натура», как любил он говорить о себе. Очень больной и слабый, он умирал одиноким в солнечном декабрьском Ташкенте. Еще висели листья на ореховом дереве перед его окном. Он видел, как они падали на подоконник и смешивались с золотыми зайчиками его последнего солнца.

НЕПОЙМАННЫЕ МЕЛОДИИ

Сверху, с выступа скалы, бугор казался маленьким. Булгуннях это или гидролакколит? Гидролакколит почти всегда «сидит» на выходах глубинных восходящих источников.

Бугор оказался довольно большим, метров двадцати в диаметре, плоским, высотой до трех метров. Видимо, гидролакколит. Мы обошли его вокруг и с другой стороны увидели широкий разрыв — вход по трещине в ледяное пустое чрево, из которого давно вытекла вода и вышел сжатый воздух. Трещины широкие и разрывы, наверное, были звучными.

Трещина — как рана в зеленом боку, покрытом низкой травой и пушицей. Изнутри тянет сыростью и мокрой землей. Бугор стоит на надпойменной террасе. Грунт под бугром явно доступен высоким, хотя и редким паводкам, и, по-видимому, река время от времени питает его водой снизу. А может, и со склона стекает небольшой ключик.

В разлом можно войти. Я послала Володю за термометрами и стала осторожно протискиваться внутрь. Пришлось слегка нагнуть голову. Крутой ледяной свод. Сумрачно, почти темно. Студеный подземный воздух. Дневной свет из трещины, занавешенной травой, пробивается меж отдельных травинок в стороны маленькими и короткими лучиками.

Слои льда над моей головой идут параллельно, как в слоеном пироге. Зажигаю фонарик — белый слой, серый, опять белый, весь наполненный застывшими, вмороженными снизу вверх цепочками воздушных пузырьков, оставшихся после замерзания воды.

Я стою в том месте, где в пироге должна быть начинка. Начинкой были вода и воздух. Когда бугор треснул, они со страшным грохотом вырвались наружу.

Такие бугры могут расти год и десятки лет и остаться потом уже в неизменном состоянии на сотни и тысячи лет. Потом — это в том случае, когда перемерзнут или исчезнут питающие его источники. Подмерзлотные воды пробираются к таким буграм в постоянной и трудной борьбе со сжимающими их ледяными массами. Только кое-где отогреваются они по дороге — близ какого-нибудь межмерзлотного талика, около теплой струи газа, около радиоактивного очага — и снова передвигаются вверх, в неизвестность, под влиянием упорной силы действующего напора, против силы тяжести, против извечного закона Земли и в то же время по закону Земли, ибо все, что в ней, — все ее законы.

И когда, изнемогая, почти у цели, под самой поверхностью, схватывает их мороз, превращаются они в ледяной корень. Он закупоривает временно или навечно выход глубинной воды.

Гидролакколиты ищут и геологи, составляя карты. Геологам нужны глубокие тектонические трещины, на которых такие гидролакколиты «сидят» цепочками, в ряд.

В Забайкалье гидролакколиты имеют диаметр более восьмидесяти метров и высоты достигают двенадцати. На Чукотке и в Западной Сибири они встречаются и значительно больших размеров.

Особенно много гигантских гидролакколитов на Аляске, в Канаде и в Гренландии. Диаметр их там до полутора километров, а высота — до пятидесяти метров. Называются они там по-эскимосски «пинго».

В дельте реки Маккензи, в Северной Канаде, на каждые десять квадратных километров насчитывается до восьми — двенадцати пинго.

Возраст некоторых пинго Аляски по радиоуглеродному методу определен до десяти тысяч лет! Но хотя значительная часть пинго современна, то есть возникает и растет на глазах, происхождение самых больших и древних экземпляров остается загадкой. Как, при каких условиях возникли эти таинственные северяне? Какая катастрофа создала ту невероятную стужу, которая дала им начало и бурный рост?

Бугор, в котором я нахожусь, может простоять и десяток лет и может однажды в очень жаркое лето растаять совсем и просесть, а потом когда-нибудь возникнуть снова. Здесь же или поодаль. В устьях рек такие бугры, но уже сезонные, образуются каждый год и почти каждый год тают. От этого местность там будто перепахана гигантским плугом.

Под ногами ледяной пол. Небольшие бугорки песка, лужицы воды. Что-то дрожит в глубине свода, какое-то едва заметное, тихое сотрясение доходит до меня, и наконец короткое эхо тонко роняет свои осколки: «Тинн…тонн…танн…тонн…»

И снова тишина. Потом опять тихая, едва заметная, но все усиливающаяся дрожь и это — «танн…тинн…тонн…».

Удивительная мелодия маленького подземного мира. Сколько во всем неоткрытого! Сколько мелодий рождается в недрах пещер, в одиночестве старых скал, в покинутых долинах, где бродят пронзительные черные ветры. Когда-нибудь люди будут передавать не только звуки, но и внутренний настрой этой неизвестной нам музыки особым, сейчас еще неведомым нам языком.

В мире звучат непойманные мелодии и никем еще неслыханные голоса. Влекущая таинственность неоткрытого вокруг нас во всем — в науке с ее безмерно расширяющимися границами, объемом и глубиной; в искусстве настоящего и будущего и даже прошлого, которое всегда будет пересматриваться и перенастраиваться для человека заново. И все — внутри нас. Такие дары мы носим не чувствуя их и не отягощаясь ими.

Мы поднимаемся от реки на террасу и огибаем скошенный осенний луг. Вечереет, и резко пахнет сеном. Вдали видны округлые копны.

Мы торопимся. Скоро стемнеет, а ночлега еще не видно. Тропа хорошая, и лошади идут уверенно. Сворачиваем слегка влево. Володя почему-то выходит из общего строя и двигается чуть вправо. Я его не спрашиваю. Но Володя все заворачивает вправо по стерне, будто вообще решил ехать своей дорогой. Похоже, он даже поторапливает свою лошадь, потому что она прибавляет шаг, энергично трясет головой и трусит вперед все увереннее.

— Куда вы? — кричу я ему, видя, как он явно и твердо от нас удаляется. Что-то не то с ним.

Володя ничего не отвечает, даже голову не поворачивает. Что за чудеса?

— Володя, что с вами, куда вы? — кричу я снова. Лошадь его уже бежит, как-то подскакивая.

— Иван, Иван…

Проводник оборачивается. Он смотрит вслед Володе, прищуривается и с досадой хлопает себя по колену.

— Ась, дьявол, — ругается он и поворачивает свою лошадь. — Не он же едет, она его везет, куда ей надо! — Он страшно рассердился. — К копне она идет! Вот что. А он ничего не может с ней сделать. Она знает, куда ей надо.

В самом деле, лошадь самой кратчайшей дорогой стремительно, пока ее не остановили, приближается к копне, а Володя сидит на ней как куль с картошкой. Лошадка решила вознаградить себя хоть немного за трудного седока.

До копны она все же добралась. Оторвать лошадь от сена Володя тоже не смог. Иван подъехал к копне, и я видела издали, как он сердито схватил лошадь под уздцы и, взяв в руки повод, повернул ее за собой. Володя сидел, будто бы ничего и не произошло.

ПЕРЕВАЛЫ

Перевал в пути — проверка сил. Очень заманчиво сравнить горный перевал с жизненным, что обычно и делают. Но если бы к жизненному перевалу можно было так же подготовиться, как к горному! Еще есть перевалы — внутри себя. Преодоление себя.

Кроме геологов и всех людей «бродячих профессий» есть еще люди, будто созданные для перевалов, которые и жизни своей без них не мыслят, — это альпинисты. Радость преодоления, радость победы, радость очень близкого, нередко на грани смерти, товарищества.

Я каждый раз ловлю себя на том, что облегченно вздыхаю и радуюсь, когда перевалы позади.

Сегодня нас на одном из перевалов захватила ночь. Высота над уровнем моря — более тысячи метров, над долинами — раза в три меньше. Собственно, мы уже видели, что нам засветло этот перевал не одолеть. А спускаться отсюда в темноте рискованно. Проводник вспомнил: наверху из-под россыпи песчаников где-то поблизости должен выходить маленький ключик, значит, будет чем напоить лошадей и чем наполнить чайник. К тому же здесь из-за континентальности климата перевалы почти всегда теплее долин. Идя гривами по вечерам, всегда чувствуешь, как снизу тянет холодом.

Несколько южнее, в Забайкалье, такое «отепление» перевалов и водораздельных пространств выражается в том, что талики там находятся преимущественно на водоразделах, а днища долин — в мерзлоте. Здесь же в мерзлоте и перевалы.

Проводник привязал лошадей. «Уйдут и не поймаешь», — сказал он. Насыпал им в торбы остатки овса. Решили завтра, как спустимся, сразу остановиться и покормить их как следует.

О перевалах мы заговорили как-то с Шуговым, когда он собрался уезжать. Шугов, как и я, любил перевалы. Проводить его к нам в избушку-гостиницу пришел его знакомый из Якутска, случайно им здесь встреченный инженер Тихвин. Тихвину надо было, кроме того, починить свою брезентовую куртку. Мы дали ему суровых ниток, и он стал ее чинить.

Тихвин казался человеком очень городским. Было впечатление, что здесь его все раздражало.

Говорили о перевалах, о здешнем транспорте и о том, что перевалы очень высоки и круты, завалены деревьями, заболочены и передвижение по ним мучительно для лошадей. Тропы бывают хорошо протоптанные и поэтому заметные, а бывают едва видные на каменистых склонах среди лишайников.

Шугов сказал со вздохом, глядя в окно на «площадь» будущего поселка, покрытую вывороченными пнями лиственниц:

— Тропа в тайге — это прекрасно. Это путь, проложенный для тебя кем-то, путь свободный, чтобы ты шел беспрепятственно, куда тебе нужно, путь неизмеренный, может быть, бесконечный. След, оставленный человеком для человека, для людей. И для тебя тоже.

— Что за фантазия, — сказал, передернув плечами, Тихвин и поднял голову от куртки. — Все сентиментальности. Никто для тебя ничего не прокладывал. Шли потому, что им нужно было идти, а потом им было наплевать, пройдешь ты когда-нибудь или нет.

Шугов замолчал, и я, чтобы поддержать его настроение, вспомнила, как различны бывают тропы в тайге, как не похожи они друг на друга и как каждая по-своему запоминается. Тропы в мягких, сухих грунтах пойм — одни, другие — во мху таежных чащоб, третьи — по корневищам полусгоревших деревьев на опушках, и каждая из них — со своими ветрами. И как одни и те же тропы различны в разные часы дня и вечера! И еще есть тропы невидимые сейчас — зимние, нартовые, они идут по рекам и тают весной под солнцем. Такие тропы живут только в памяти и, может быть, поэтому не забываются…

Мы поставили палатку на перевале. Проводник предпочел лечь на лошадиных потниках снаружи, и это было, конечно, лучше.

Разложили костер. Костер на перевале — это удивительно. Долины гасли в темноте. Будто наш костер — это посадочный огонь и мы сигналили тем, кто должен вернуться и спуститься сюда после короткой прогулки по Вселенной, а для нас — после тысячи лет их отсутствия.

Казалось, Земли не было вовсе, была плотная черная сфера вся в звездах. И где-то внизу эта сфера, может быть, смыкалась, а может, и нет, а мы были в середине нее и скорее принадлежали этому звездному миру, чем тому, что было внизу.

Для чего, как не для размышлений, созданы вот такие ночи на перевалах, над берегами незнакомых рек, в палатке на ветках кедрового стланика, и хорошо, если с собеседником, которого пошлет случай! На этот раз собеседника у меня не было. Очень много потеряли те люди, которые никогда не были на перевалах. И на вершинах тоже. Почти всегда на перевалах дуют ветры. Теплые или холодные, слабые или бешено-стремительные, те, что сбивают с ног, и лошади тогда идут как-то боком.

Есть длинные перевалы-водоразделы, бесконечные водораздельные пространства, хребтины-гривы, «верхи». Мы ходили по ним здесь часто и подолгу. Идешь по гриве и поворачиваешь вслед за ее поворотами. И до горизонта вокруг стихия камня и неба.

Ничего не видно сейчас в темноте. Но я знаю: где-то внизу, в долинах, мутно мерцая, лежат притихшие наледи. Вечно живые, выходят там из недр земли глубинные источники.

А вокруг меня, под холодными осыпями песчаников, возникают из росы таинственные родники. Туман льнет к серым глыбам, и в их глубине уже слышится тихий, очень робкий голос первых, только что зародившихся капель воды… И кажется, что низкая жесткая трава шуршит от их тяжести. А вот уже где-то ниже по склону, постепенно набирая силу, все громче начинают журчать ломкие струи ночного горного ручья.

Ночь заполняет все. И нас тоже. Ветра нет, все замерло до граней земли и неба.

На перевалах хорошо встречать рассветы. Кто-то из писателей спрашивал своих читателей, сколько раз в жизни они видели восходы солнца, и говорил, что они много теряют, не видя рассветов. На мою долю их выпало немало. Были московские рассветы, в студенческие годы, за чертежной доской, — нужен был заработок; в горах Кавказа — в альпинистских лагерях. А после института все рассветы от Ленинграда до Тихого океана и Чукотки и от Мурманска до Батума были моими — в Арктике, в якутской тайге, в Крыму. Теперь вот здесь — рассветы и перевалы.

Незабываемы травянистые перевалы предгорий Алтая, где только колыхание травы показывает путь всадника, каменистые перевальные кручи Чукотских гор, которые ночами «стригут» длинные голубые лучи северного сияния.

Совершенно необыкновенны на рассвете перевалы Кавказа, когда на одной их стороне еще ночь и в черном небе еще висит блестящая луна, а на другой, где-то за Эльбрусом, уже восходит солнце. И сам Эльбрус, и все снежные вершины на сто километров вокруг стоят как бледно-розовые призраки, парящие под светлым небом, будто появляющиеся из клубов сизо-розовых туманов и облаков под ними.

Вот и сегодня я увижу еще один рассвет на перевале.

Почему человека влечет простор и широта горизонта? Может быть, свобода, необжитость и новизна каждого шага, каждого куста и камня? Все, что видишь, — все эти реки и долины, броды и перевалы, ночи и рассветы — все проходит через тебя, как поток крови, и рождает мужество и жизненные силы. Может, это?

НЕИЗВЕСТНЫЙ

Опять болота. Впереди за вьючными лошадьми мелькает рыжая шапка проводника. Дым от его закрутки, цепляясь за ветки, добирается и сюда. Подвижный молодой парень, рыжий, как и его шапка, худощавый, из местных охотников.

Идем по долине, где особенно ярки проявления вечной мерзлоты. Опять трещины, на дне которых свободно может лечь человек; опять бугры, поросшие травой, голубикой и мелкими кустиками шиповника. Кое-где кустики расщеплены разрывными трещинами пучения.

Неожиданно начались травянистые сухие поймы с высокими, чуть не в метр высоты, жесткими травами, выжженными солнцем. После трав вошли в сухие маревые «заповедники». Кочки — высокие, тонкие, лошади по грудь — качаются от неустойчивости. На каждой — пышный султан жухлой осоки, веером разваливающейся в стороны, как листья пальмы. Если кочку разрезать, будет видно, как кверху поднимается пучением слой серого иловатого суглинка. Нижняя часть кочки в мерзлоте.

Лошади опускают морды в эти жесткие волны и даже что-то схватывают там зубами. Невидимая тропа крутит между кочками по сухому, будто утрамбованному дну. Я задеваю кочки стременами и поджимаю ноги, чтобы не тормозить хода лошади. Хорошо, что в жару все высохло. Болотистые мари тягостны необыкновенно.

Над зарослями ивы мелькает темно-голубой силуэт хребта Сетте-Дабан (мы уже на правой стороне Аллах-Юня). Хребет вздымается почти до двух тысяч метров и сложен известняками силура и девона, то есть отложениями того же палеозоя, что и покинутые нами на том берегу песчаники и глинистые сланцы (на северном пути маршрута мы снова с ним встретимся).

Целый день шли в полосе свежих стремительных ветров, дующих с западных вершин этих хребтов.

Наконец оставили долину, свернули на приток и долго блуждали там в тайге в поисках нужной нам тропы, переходили вброд мелкие ручейки, карабкались на откосы, шлепали по мелким болотцам и часто оказывалось, что все это зря, что тропы никуда не ведут или ведут к какому-нибудь разваленному стогу сена, забытому с прошлого года заготовителями, к полуразрушенной избушке, одной из тех, в которых мы всегда ночуем, или к старому, заброшенному ключу, где еще валяются потрескавшиеся лотки и есть следы уединенного жилья человека, искавшего здесь свое счастье.

Перебираясь через поваленные лиственницы, пытаюсь с лошади достать рукой до верхушек их обгоревших, растопыренных в разные стороны корневищ высотой не менее двух с половиной метров.

Несмотря на усталость, я понимаю, что и блуждать здесь, искать и находить — все это значит познавать этот край. И радоваться всему — и этой речке, щедро усыпанной желто-красными пятачками неразменного золота осени, и красноталу в холодном тумане где-то в стороне над обрывом, и глубокой и влажной зелени мха, в котором я тону по колени, спешиваясь временами и переходя от дерева к дереву со своим описанием маршрута.

Там, где несколько троп пересекалось и казалось, будто они завязаны в сложный узел, проводник слез с лошади и, избегая глубоких колдобин с водой, пробрался ко мне. Похлопав коня по усталой морде — конь, не привыкший к ласке, дернулся, — он сказал виноватым голосом:

— Ну, вот, теперь не собьемся. Все в порядке. Корягу приметную увидел. Если теперь пойти направо, — он показал, — то через полчаса хода будет избушка, для ночлега подходящая. Я в ней ночевал. А налево тропа к моему дружку, охотнику здешнему, я-то сам ведь не местный, вот и путался. У меня к дружку дело большое. Коли не возражаете заночевать вдвоем со своим Владимиром в той избушке, я на ночь к другу подамся. Ну, а вьючных лошадей с собой возьму, чтобы вам не возиться. А утром пораньше приду. Как?

Я кивнула. Володя теперь двигался впереди меня, и все время перед глазами качалась его спина. Плечи как у Ильи Муромца, рост такой, что лошадь жалко. А если потребуется защита — никакой, я уверена. Счастье, что все трудности таежного пути уже кончаются.

До избушки дошли меньше чем за полчаса. Ее еще можно было хорошо рассмотреть в сумраке — небольшую, крепкую и — не по-таежному — с двумя застекленными окошками. В одном из них загадочно тонул свет уже погасшего за деревьями заката.

Мы спрыгнули с лошадей, привязали их у столба, и Володя стал снимать спальные мешки и седла.

Я подошла к порогу избушки — даже порожек был не в пример другим нашим временным пристанищам, стоявшим как на курьих ножках, — как вдруг что-то меня остановило у двери. Какая-то беспредметная тревога. Володя, не оборачиваясь, развьючивал лошадей. Показалось, в избушке кто-то есть. Тронула дверь — не заперта. А если кто-то есть, почему она не заперта?

Я обернулась и сказала Володе:

— Мне кажется, в избушке кто-то есть. Пойдите, посмотрите.

Володя, похоже, испугался. А что это со мной? Я что — трушу? Надо же, не вхожу сама, а посылаю этого оробевшего детину.

Но Володя и не торопился выполнять мое распоряжение. Он стаскивал седло не спеша и так, будто в нем килограммов двести. Темнота все сгущалась, и уже трудно было рассмотреть валявшиеся на земле вещи.

Неожиданно для самой себя я толкнула дверь в избушку. Маленькие темные сени — инстинктивно протянула руку; слева скоба — дернула скобу, влезла на крутой порожек почти во тьму, в ту враждебность, которой опасалась и которую все время в себе перебарывала.

Казалось, избушка пуста. Углы в густой паутине темноты. Окно едва цедит последний сумеречный свет. И ощущение страха и чего-то злого и неизбежного подступило вплотную.

Сказала медленно, очень спокойным голосом:

— Есть здесь кто?

В углу что-то тяжело ворохнулось. Никто не ответил. Пригляделась — нар, какие обычно бывают в избушках, нет. И печки нет. Опасения, что здесь можно замерзнуть, даже не мелькнуло. Я поняла вдруг, что в углу что-то блестело чуть-чуть, слегка. Или этот блеск только угадывался? Что-то было в дальнем, «красном» углу избушки.

Глаза. Человеческие глаза. А может, не человеческие? Человеческие. От этого страх усилился, но появилось и какое-то облегчение. Все же не дикий зверь. Еле переводя дыхание, спокойно сказала:

— Здравствуйте.

Молчание. А может быть, все же зверь и сейчас — бросок, конец? Нет, человек.

Сзади открылась дверь, и вошел Володя.

— Кладите вещи сюда. — Я показала ему на левый угол у окна.

Я с опаской зажгла свечу, и мы вдвоем сели на пол, на расстеленные спальные мешки. Другие углы терялись в темноте.

В углу опять кто-то ворохнулся. Теперь человек был слегка заметен — он сидел на полу, согнув колени и зажав в них ружье. Я всмотрелась, уже без боязни, — карабин. Не дробовик, а карабин. Заросшее лицо со сдвинутыми густыми бровями, с горящими глазами, в шапке. И сидит прислонившись не к стене, а к чему-то ближе, будто скрывая за собой кого-то лежащего. Спящего, или?.. Может, он убийца? Или беглый? Беглый, который не хочет свидетелей?

Всухомятку мы поели консервов и хлеба с маслом. Я все же сказала дружелюбно в темноту:

— Не хотите поесть с нами? Куда вы едете?

Он молчал. Собственно, почему — едете, лошади-то его не видно. Внезапно поняла — без лошади…

Я толкнула Володю и кивнула на выход — надо поговорить. Мы вышли друг за другом, сталкиваясь в темноте, и вдруг тот, сидящий, как камень в лесу, сорвался тоже. Он побежал за нами и проволок за собой мимо нас это страшное, тяжелое, лежавшее за его спиной у стены.

Прыжок — и я очутилась за дверью в один момент, чтобы он не успел запереть ее снаружи. Запереть он не успел. Мы оба с ним теперь стояли почти рядом, не видя друг друга, и тяжело дышали. Слышно, как недалеко ходили наши лошади. Володя остался в сенях, замер там, выжидая, что будет. То, что Неизвестный тащил волоком, странно тянулось за ним по земле.

Отдышавшись, я не торопясь пошла за дом, к лошадям. Слышала, как Неизвестный, подождав немного, вошел в избушку и тяжело втащил за собой свой груз. Почему он вскочил? Что он собирался сделать? Раздумал?

О сне нечего было и мечтать. Все же, вернувшись, я сказала тихонько Володе:

— Я спать не буду. Попробуйте заснуть.

Спать и не хотелось. Я надеялась, что, может, заснет тот, а тогда, возможно, и я. Нет, нет, верить его сну нельзя. Это может быть обманом.

Это была долгая, странная ночь. Мы не снимали ватников и еще набросили на себя брезентовые плащи. В избушке было невыносимо холодно. И все было как галлюцинация — сверкание глаз в темноте, редкий стук приклада об пол. Я каждый раз напрягалась, а у него, видно, уставали ноги: он сидел не меняя позы, и я, закрывая и открывая глаза, следила за каждым его движением. И почувствовала, что он следит за каждым моим, даже легким.

И как-то случилось, что я задремала. Это не было похоже на сон, потому что во сне я видела все то же самое — передо мной сидел этот неизвестный человек, блестя глазами, постукивая оружием и тяжело ворочаясь. Не то человек, не то животное. И поняла я, что дремала, только тогда, когда услышала шум лошадей, пришедших с проводником, и увидела, что брезжит свет.

Володя спал и ворочался. Губы его были вытянуты трубочкой, и голова лежала на ладони. Неизвестный встал, сжимая, как и прежде, ногами оружие. Глаза его уже не сверкали, они оказались маленькими и сидели глубоко. Лохматая меховая шапка была сильно сдвинута на лоб. За ним лежали какие-то вещи.

Руки и ноги у меня затекли. Я подняла Володю, и мы стали собираться. Проводник вошел сильно топая.

— С добрым утром, — сказал он громко. И добавил тому, Неизвестному: — Здорово. На Основной, что ли?

— Куда же еще, — ответил тот совсем по-человечески, тонким голосом. И, сняв шапку, поднялся. Невысокий, тоже рыжий паренек. Он потянул за собой то, что лежало у него сзади, — это оказалась длинная, туго набитая переметная сума, узорчато расшитая красной шерстью. Больше ничего. Что он изображал ночью? Почему молчал?

Вот когда захотелось спать. Я уже не слушала их разговор. Сказав Володе, чтобы он разложил костер и вскипятил чай, вышла из избушки.

Потом вышел и проводник, поймал наших лошадей, дал им привезенное с собой на седле сено в холстинке, перевязанной ремешком, и на мои вопросы о незнакомце ухмылялся, крутил головой и отвечал уклончиво, щуря глаза:

— Человек с прииска.

— А чего он молчал, как заколдованный?

— А кто его знает.

Когда отъехали километра два и уже в обычном нашем порядке шли вьючные лошади и гремели котелки в мешках Володи — наш постоянный аккомпанемент, проводник вдруг спешился, оправил куртку, неторопливо закурил и, подойдя ко мне, сказал, улыбаясь во все лицо.

— Ну и задали вы ему страху.

— Кому это?

— А парню тому. Что с вами ночевал.

— Он, что, ненормальный? Почему он молчал?

— Он государственное золото везет. Перевозит его куда-то. Такой случай вышел, что один поехал, срочно надо перевезти это самое золото.

Он опять покрутил головой, представляя, как все это страшно забавно у того парня получилось.

— А почему мы ему страху нагнали?

— А как же?! Кто вы — неизвестно. Одеты в ватник, не дамочка. Он говорит, у ее парня в плечах косая сажень. А сама тоже, будь здоров — видать, бывалая, за каждым моим движением следила всю ночь, ни минуты поспать не дала. И что карабин — разглядела сразу. Это, говорит, точно.

— А что он, пеший, что ли?

— Зачем пеший? Лошадь в кустах оставил, копыта подвязал: на случай, кто мимо без ночевки пойдет, чтобы не знали, что он тут ночует.

— Да, но у него же ружье!

— Я ему сказал, а он говорит: «Ну и что ж, что ружье. А у ей, может, пистолет. Парень ее меня как сомнет одним разом, вместях с теим ружьем». А он за золото головой отвечает. А вы неизвестно кто. Дела-а.

Усмехнувшись опять и почесав рыжие волосы, он пошел к своей лошади. Я представила как Володя сминает парня вместе с карабином и мне стало весело.

УПРЯМЫЕ ДОМА

Мы живем в странном доме. В упрямом. Он не один такой, в ряд их стоит несколько.

— С помещением у нас плоховато, — сказали нам в конторе и предложили общежитие.

— О, а сколько домов стоит пустых, мы видели. Закрыты.

Пожали плечами.

— Пожалуйста. Будете там жить?

— Почему же нет? Будем.

Когда брали ключ, радостно благодарили.

Комендант сказал кисло:

— Подождите радоваться. Что вы завтра скажете?

— А что — плохой дом?

— Вам дают лучший.

— Ну чего же еще. Или, может, там опасно?

— Ну, чего здесь опасно. Уголовников теперь нет. Медведь редко заходит. Попробуйте запереться.

Насчет медведей как-то многообещающе. А что значит «попробуйте»?! Заинтригованные, мы отправились искать свой дом. Наш был предпоследним в ряду пустых домов, вход со стороны тайги. Между домами уже проросла мелкая лиственница, будто выбежала из тайги и замерла в любопытстве у порога, чуть не влезла на крыльцо.

Домик оказался красивый, крепкий на вид (в сумерках) и даже выкрашенный какой-то темной краской. Конюх отвел лошадей и пошел ночевать к друзьям. Я возилась у входа с вьючным ящиком, пока Володя открывал замок.

Неожиданно он закричал и вдруг, как мешок с овсом, свалился на меня. Перекувырнувшись, мы оба шлепнулись на землю. Над нами бесшумно и тяжело промчалась распахнувшаяся толстая дверь и осталась открытой настежь. В этом была какая-то молчаливая угроза.

Закрыть дверь оказалось нелегко. Крючка изнутри не было, только кольцо. Пока таскали вещи, в доме стало холодно, как на улице: уже надвигалась поздняя стылая ночь. Пустяк, такая хорошая печь в углу! Может, отдохнуть здесь дня два?

Вошли. Внутри чудесно. Крашеные полы, две небольшие комнатки и кухня. Видно, жила семья. Почему-то вся мебель в передней: платяной шкаф и стол со стульями. Но шкаф! Давно я вешала свою одежду только на гвозди, вбитые в закопченные бревна. Кроватей не было.

Комендант принес очень древние матрацы. Мы без претензий.

— Мы так шикарно никогда не жили, — сказала я.

Комендант пожал плечами.

— Матрацы еще не все, — сказал он загадочно.

Затопили печь. Повалил страшный дым. Оказывается, печь разъехалась, сдвинулась где-то посередине от просадки. Бросились открывать окна — окна не открывались: рамы были перекошены. Хорошо хоть, что с готовностью открылась и опять задумчиво повисла наружная дверь. Можно было проветрить. В дверь виднелась почти уже ночная тайга, свежо и сильно пахло хвоей.

Вспомнила! Значит, это те самые дома (мне говорили как-то о неудачном выборе места для первых домов поселка)! Глинистый, сильно пучинистый грунт деформировал их, и поселок перенесли на другое место, а эти дома использовались теперь как временные склады. Целая улица Упрямых Домов.

Таковы козни нашей хозяйки. А на Аляске пришлось переносить на новое место целый новый город, теперь очень известный центр Северо-Запада США — Анкоридж. Хорошо, что рано спохватились.

Но все-таки мы могли очень удобно разместиться, наконец раздельно с Володей. Иду в свою комнату. Дверь неохотно отодвинулась на четверть метра и застряла. Все же я протиснулась.

— Как интересно, Володя, идите скорее, пол чуть ли не стоймя стоит.

Володя не разделял моего удовольствия.

— В обычных домах, — говорю я, — вы всегда поживете, а в таких вот — неизвестно, придется ли еще.

В комнате Володи все оказалось наоборот: пол резко шел под уклон и пропадал в сумерках внизу. Дверь будто «падала» в комнату и потом покачивалась минут десять.

Кажется, в сказке братьев Гримм был такой дом, где всегда что-то происходило. Открывались сами и закрывались двери, кто-то кашлял ночами, слышалось шарканье ног в шлепанцах. Бесстрашный молодец не испугался даже тогда, когда в полночь из трубы вывалилось полчеловека. Он только спросил: «А где же другая половина?»

На ночь мы закрыли дверь толстой веревкой. Было холодно. Лежа по своим комнатам — я у самой двери, на вершине пола, Володя у нижней стенки, на дне комнаты, вспоминали таежные избушки, нары, потрескивание сучьев и угли, что сыпались на пол, как золотые жуки, из прожженных до кружева печек.

Жаль, что никто не вывалился в полночь из трубы. Печка в самом деле ни на что не годилась.

ПРОПАЖА

С пристани Охотский Перевоз мне ответили, что последний пароход в Якутск уйдет оттуда через неделю. Интересный маршрут через реку Белую, где в мерзлых известняках есть карст, источники и талые зимой озера, отпал. Обратно пойдем сокращенным путем на тот же аэродром, на который прилетели.

Остался последний бросок на север. Там есть глубокая шахта, незамерзающий зимой источник с большой, никогда не растаивающей наледью и загадочная долина ручья Сегинэ с какими-то непонятными подземными ледничками, якобы сохранившимися от ледниковой эпохи. Так писал один ученый, видевший их несколько лет тому назад.

Поехали налегке, с новым проводником-конюхом, опять Иваном, смешливым парнем, с глазами как щелочки от постоянного веселого прищура. Груз, кроме необходимого, оставили в упрямом доме.

Горы вздымались черно-белыми громадами, издали светили снега. Река страшно шумела, ворочая глыбы гранита, принесенные с вершин. Утренний воздух был остр, как рассол. Начинается зима, и ночами мороз уже давно доходил до десяти градусов.

Чтобы выходить с ночевок, как всегда, в шесть-семь часов утра (а позже выходить нельзя: в горах рано темнеет), надо встать в три-четыре, в темноте. Пока конюх найдет лошадей, а они в поисках корма уходят за несколько километров, пока соберемся и позавтракаем. Нередко лошадей ищем все, разбредаясь по долине, — ночами долины полны плотными, густыми туманами.

Здесь характерный альпийский ландшафт. Оледенение навечно оставило не одну свою «визитную карточку». Посредине широкой долины Аллах-Юня тянутся высокие озовые гряды, сложенные окатанной галькой и суглинком. Будто лежит посреди долины самостоятельный небольшой хребтик. Сверху по озам, как черепа, разбросаны небольшие белые валунчики. Издали озовые гряды похожи на бурную застывшую реку, у которой сняли берега. Склоны долины прорезаны высоко над ее дном небольшими висячими долинками. Многие из них имеют корытообразную, так называемую троговую, типично ледниковую форму. Река кое-где подпружена громадными валунами.

На высоких террасах лежат притихшие, будто заколдованные, ледниковые озера. Как молчаливые глаза, смотрят они в небо. Каждое — в глубокой, крутосклонной впадине. Спуститься-скатиться к ним не просто. Некоторые размером до полкилометра. Мы насчитали их десятки. Над термокарстовыми озерками кривыми ятаганами нависли деревья, цепляющиеся за сползающий грунт.

Длинные трещины под ногами предательски скрыты высокой травой, и все они как западни для лошадей. Тропа обвалилась. Громадные полигоны скользят в реку вместе с растущими на них деревьями. Впечатление катастрофы. Обвалы иногда преграждают путь реке, и она, обходя их, усиливает подмыв другого берега. В основном они разрушаются в паводки.

То болота, то топкая равнина с лесом, бурелом, горелые деревья, сухостой, то пыльные тропы, насквозь просушенные летней жарой с таким густым и толстым слоем лёссовидных суглинков, что из-под копыт лошадей поднимается вверх плотная, почти белая масса и долго висит в воздухе. В удушливых облаках бредем наобум и напряженно смотрим вниз.

Мы идем через долины Сегинэ. Поднимаемся вверх по ущелью. На развилке, почти у перевала, на земле свежие следы лошадиных копыт и галоша. Скоро мы увидели понуро стоящую у дерева лошадь и на ней двоих мужчин, одного спящего на луке седла и другого сидящего задом наперед. Он подпрыгивает и вопит тонким, срывающимся голосом:

— Милочки вы мои, дорогие наши спасители, скореичка сюда. Совсем спуталися мы, куда ехать — не знаем, братень мой заснул… — И вдруг страшно орет: — Петяй, а Петяй, слышь, до дому теперь поедем, ночеваить тута не будем…

Оба пьяны. Проснувшийся бормочет что-то о рождении не то сына, не то внука, поминает бражку и снова засыпает. Так они и поехали за нами, один — уснувший на шее лошади, другой — сидящий задом наперед.

Это была странная ночевка — среди гостей и шума, в крохотной проходной комнате, вроде кабины лифта. Кроме меня, лежащей на деревянном рундучке, покрытом шкурой оленя, в комнатушке четверо, из них двое гостей. Стол придвинут к рундучку, на нем, прижимая меня к стене, сидят хозяева. Володя спит в тамбуре на полу, на двух наших спальных мешках, и я ему безнадежно завидую.

Электрическая лампочка без абажура бьет в глаза. Гости пьют спирт, вытирают пот, разговаривают, хохочут.

— Это что, разве тут нельма!.. Эх, я в Тикси жил, ты скажи, ты ел двухдневную нельму? Ну, только что пойманную и засоленную всего два дня? Она светится, как стекло, прозрачная, насквозь смотреть можно…

— Ну, ну, ты не того…

— А что? Верно слово, не брешу… А вкус какой!

Сколько кто убил белок зимой, а почему куропатки стали жесткие, а Василий, хват, мало ему денег выдали за прошлый год, обратно подался на тот же ключ. Машка, вредная баба, третий раз замуж вышла. Пользуется, что на дальнем прииске одни мужики.

Рано утром, когда долина еще не сбросила седые ночные парики с деревьев и трав, я осматриваю в промерзших распадках выходы крохотных родничков, покрытых тончайшими кружевами белого ночного льда. Подо льдом перекатывается темная вода.

Воздух кристально чист, и, как увеличительное стекло, он приближает дальний склон. Вижу белых наших лошадей и удивляюсь, почему их только две.

Дома Иван весело ухмыляется:

— Пошто наши кони туда пойдут? Я для них опять же сеном разжился, пусть отдыхают, им завтра вон куда идти. То лоси были, их тут-ко полно. И все белые.

О Сегинэ было написано так: «На теневых склонах, так называемых «сиверах», повсеместно наблюдаются современные ледниковые покровы. В нижней части склона, от русла речки до высоты сто пятьдесят — двести метров, лежит сплошной слой льда высотой один-полтора метра, прикрытый слоем двадцать — сорок сантиметров, на котором растет мелкая, с искривленными стволами лиственница. Лед слегка загрязнен примесью ила и пронизан отмершими корнями и мхом.

Так как в нижней части у самого русла склон более крут, часто почти вертикален, то на нем образуются небольшие языки нависающего ледяного покрова с явными признаками движения. Поверхность ледяного покрова ступенчатая. Эти ледниковые покровы, по-видимому, остались от ледниковой эпохи…»

Вооружившись всеми нашими «доспехами», мы с Володей делаем первую разведку: снимаем мох, расчищаем поверхность земли от корней кустарников и веток деревьев, от тяжей брусники, роем закопушки. Протаяло всего до тридцати сантиметров, а мороз уже начал новое промерзание сверху.

Текстура льда, то есть взаимное расположение кристаллов в небольших прослойках его, показывала, что лед образовался от замерзания поверхностной воды и конденсации водяных паров на охлажденной поверхности земли под мхом.

Каньон реки Сегинэ где-то в середине течения узкий, как щель; грунт склонов над каньоном ползет — лес стоит чуть не перпендикулярно поверхности земли. Земля затянута мхом, как современные гостиницы синтетическим ковром, и на нем пестрят, будто протертые, пятна бело-серого ягеля. Дно долины заполнено грязевыми массами со стволами деревьев на высоту двух-, трехэтажного дома. Сбоку видны старые и совсем свежие наслоения.

Может быть, от таяния тех ледничков образовался этот гибельный свал? Но тогда поверхность была бы вся изрыта ямами. Мерзлый мох, темно-коричневый, разлагающийся со страшным запахом аммиака, со льдом и снегом, подтверждал, что он не раз оттаивал. Ощупывали долину глазами, руками, долбили кайлой, рыли лопатой. Прошли все указанные участки. Ничего. Никаких ледников не обнаружили.

Ученый, конечно, видел то, что описал, но явно поспешил с выводами.

На другой день мы съездили на лошадях к охотникам. Их было двое, с задубелыми от холода лицами. Охотники жили в шалаше. Ночами костра не жгли, обогревались, как они смеются, куревом. Внимательно выслушав меня, сказали:

— Встречаются места, где на сиверах, верно, попадается под мхом ледок, но небольшой, на четверть и то не будет, но не там, не на Сегинэ. А метр, да чтобы с языками, такого не видели.

То же подтвердили и местные жители.

Как влекло меня в эту долину, к этим склонам, как мне хотелось, чтобы вестники древней эпохи были… Увы! Ничего не нашли. Леднички пропали, значит, были они не от ледниковой эпохи и растаяли в это жаркое лето. А может, и раньше…

Поднялись еще в глубокой темноте. Володя и проводник долго искали лошадей, они как сгинули. Потом я тоже пошла искать. Белый, густой туман заполнял все пространство между деревьями и кустами, и свет луны с поразительной четкостью высвечивал пышные веера пожелтевших трав на маревых кочках и окна мерцающей черной воды между ними.

Похрустывала подмерзшая ночью земля; мы ходили в тумане, невидимые друг другу, и перекликались, как в глухом лесу. Лошадей не было.

Я вернулась. И, уже взявшись за веревочную петлю двери, рассмеялась — лошади-то у нас в этот раз белые! Не надо искать их так далеко, как мы ходили. Надо искать где-то поблизости, только прощупывать каждый метр. Я покричала в белые облака тумана, лежащие вокруг на земле. Откуда-то снизу ответил проводник. Потом пришли они с Володей, полагая, что я нашла лошадей. Мы стали прочесывать каждый шаг. Туман колыхался, растягивался. На лошадей буквально наткнулись. Белые лошади в белом предрассветном тумане.

ПОД БОКОМ У ПОЛЮСА ХОЛОДА

Будто въехали в невидимый еще среди деревьев город — под ногами началась плоская и ровная мостовая, выложенная крупной галькой бурого песчаника. Камень к камешку, будто клали умелые руки. Значит, близко источник, потому что это наледная поляна. Такие ровные места создают наледи, лежащие много лет. В который уже раз жаркое лето преподносит нам сюрпризы: многолетняя, «нетающая», как ее называли наледь, к которой я так стремилась, растаяла. Собственно, эта наледная поляна — русло ручья; сейчас оно сухое, а ручей бежит журча под берегом, изредка сверкая из-под густых бровей нависающей сверху травы и корней.

Источник выходит субаквально — под водой круглого озерка метров около ста в диаметре, из трещиноватых песчаников. Вокруг озерка гряда озов — они-то и прикрывают глубинные выходы воды из коренной породы.

Из озерка вода падает невысоким водопадом, а по бокам из трещин бьют тонкие струи. Сухое русло раскрашено буро-коричневыми пятнами — следами зимних выходов сильножелезистых источников.

Берега русла иссечены глубокими, до метра, трещинами. Похоже, вся местность разломана на куски. Трещины уходят в сумрак толпящихся стволов деревьев, а там, почти во мраке, видны уже знакомые нам пьедесталы, оплетенные корнями. Сверху и с боков эти «скульптуры» затянуты мхом.

Странная картина разрушения земли.

Все окружение озерка светится и горит оранжевым светом. Везде густая, сметанообразная масса охры всех оттенков — от ярко-желтого до коричневого: в воде много железа.

Другого пути к источнику нет, и мы двигаемся по этому цветному месиву. Лошади, удивленно прядая ушами, идут в ней почти по грудь, с трудом вытаскивая ярко раскрашенные ноги.

Охотники рассказывали, что зимой наледь нарастает в высоту до пяти метров, скрывая подо льдом небольшие деревья и кусты, протягивается по всей долине ручья на три километра, вливается в реку и заполняет ее русло. Где же вода? Тощенький ручеек под берегом не в силах создавать такие наледи.

Удивительное, но почти обычное для мерзлой зоны явление: зимой воды на поверхность выходит больше, чем летом. Зимнее промерзание, сливаясь с вечной мерзлотой, выжимает воду наверх, она спешит выбраться из-под земли всеми возможными путями — появляется в русле реки снизу, в трещинах скал сбоку и даже выходит в более отдаленных местах, если сопротивление ее движению там меньше. Летом же растекается по глубоко оттаивающим слоям и скрыто от глаз фильтруется к подрусловым таликам Аллах-Юня. Здесь эту реку ласково называют Аллах-Юна́ или просто Юна́.

В густой лиственничной тайге за озерком много желто-серых оз.

Мы ушли к северу дальше всех жилых мест. Мы почти под «боком» у полюса холода — Оймякона. До Оймяконской впадины по прямой не больше трехсот километров. Но температура горных пород там даже на два градуса выше, («теплее»), чем в истоках Аллах-Юня.

Аллах-Юнь рождается почти рядом с Юдомой, здесь, в Восточном Верхоянье, в современных ледниках Сунтар-Хаята, на высотах около трех тысяч метров. Питаются обе реки дождями, снегом, талыми водами громадных ледников и подземными водами.

Через завалы и озы, через труднопроходимый молодняк лиственниц пробираюсь к большому ледниковому озеру. Поверхность озера тихая, зеркальная, с отражением обрывистых скал песчаников, с нешироким галечным пляжем. Пляж темно-бронзовый — значит, и здесь зимой изливаются железистые струи источника.

В глубокой котловинке ледникового озера у самой воды я делаю анализы. Тепло — плюс восемь градусов, температура воды источника — один градус, реки — три десятых.

Вдруг подумала: а если сюда ко мне сверху пожалует медведь? Два часа назад, на пологом склоне, среди обгоревших деревьев, метрах в двухстах, мы видели двух медведей. Ветер был от них. Я приняла большого за человека. Он стоял во весь рост на двух ногах у пня и будто что-то делал. Меньший ходил вокруг и мог сойти за большую собаку. Конюх, оказавшийся тогда почти рядом со мной, показал мне на них и сказал негромко:

— Медведи, видите? Ничего, проскочим. Сейчас не тронут, хотя медведи тут неспокойные. Ягод сейчас много. Главное, чтобы лошадей не напугали — понесут.

Лошади только немного волновались, слегка жались друг к другу. С оленями бывает хуже. Они обычно приходят в крайнее возбуждение даже от свежих следов зверя и чуть не срываются с поводов.

Что-то мне стало страшно. Анализы все же заканчиваю. Потом спешно собираюсь и почти бегу к своим.

У источника горит костер. Володя с Иваном готовят обед. Володя удивляется, что я так скоро. Одну бутылку с водой принесла с собой и расположилась делать анализ у костра.

— Замерзла, — говорю я на его вопрошающий взгляд, — вот и пришла.

По утрам уже кусты, жухлые травы, осока и нижние ветки деревьев в пышном инее. Днем все тает. А едва уходит день, земля начинает источать смертный холод. Странно, непривычно ощущение холода снизу; наступление его усиливается с каждой минутой приближения вечера и кажется неотвратимым. Похоже, что скоро может погибнуть все живое, сгореть в невидимом ледяном пламени. Мощно и неуклонно, с устрашающей силой начинает работать какой-то генератор вечного холода. Он проникает сквозь нас, кажется, пронизывает и вещи…

Мы привыкли, что земля всегда друг и защитник, укрытие от ударов и холода. В ней всегда спасение. Земля, источающая холод, — предательство. Чувство, подобное тому, когда в войну становилось враждебным небо и с него падали бомбы.

Кажется, никуда не уйдешь, нигде не спрячешься. По сторонам вздымаются мощные складки намертво промерзших исполинских хребтов. Под нами скованные холодом недра в триста — четыреста метров. Что-то похожее ощущается, наверное, при землетрясении — тоже предательство Земли.

На обратном пути у озера Аласуордах, когда мы подошли к нему, едва начало темнеть. Мороз приближался к пятнадцати градусам. Я посмотрела на часы. Они стояли. Хотелось, несмотря на начинающиеся сумерки, попытаться сфотографировать озеро. Фотоаппарат не работал. От мороза быть не могло: я держала его за пазухой. «Замерзла» и стрелка барометра-анероида. Неужели все испортилось сразу и я обезоружена? Такое совпадение.

Избушки нигде не видно. На нижних ветках лиственницы поодиночке, как каменные, тяжело и неподвижно сидят громадные черные глухари. Я хлопаю в ладоши. Птица не торопясь поворачивает ко мне голову. Иван целится с расстояния чуть ли не в полтора метра — при желании птицу вообще можно взять руками, он почти упирает в нее дуло своего ружья. Осечка. Не торопясь целится снова. Опять осечка. Ружье не работает. Я трясу ветку, и птица нехотя взлетает.

Что с нашими «инструментами»?

Эманация холода от земли, кажется, достигла здесь предела. Холод сверху и снизу — два начала соединились. Внутри у меня все заледенело, и тело уже не ощущалось. С каждой минутой вместе с холодом в меня проникала какая-то необъяснимая тревога. Это было что-то вроде психической атаки, постепенно усиливающейся. И дело, конечно, не в этих пятнадцати градусах: мне приходилось работать зимой в тайге и ночевать при тридцати — сорока градусах мороза.

И трудно представить, что в Тбилиси сейчас жарко и город полон хризантем. Хризантемы корзинами носят на головах смуглые, красивые мужчины, и на спине у них ходят мускулы в такт каждому их шагу. Хризантемы на тротуарах в ведрах и корзинах, в руках женщин, в окнах магазинов и домов…

Лошади будто чувствуют то стремительное и опасное, что происходит с землей и человеком: они убыстряют шаг и даже вроде как-то подпрыгивают слегка; бежать с грузом они не могут, а если бы могли, то, кажется, помчались бы…

Но все это недолго. Наваждение проходит. Мы, как и прежде, сидим на них, на этих небольших белых лошадках, покрытых инеем. И в инее наши шапки, в инее ресницы и волосы и даже лицо. И так же звенят котелки и ведро на Володиной лошади, и это теперь успокаивает. Все, как прежде, только мир вокруг выбелился, и, похоже, навсегда.

Все же скорее под надежный кров, к жилью или к тому месту, которое мы сделаем жилым.

Удивительно, что крохотный кусочек человеческого уюта — наши обживаемые на одну ночь, заброшенные, все в щелях «дома», дают ощущение надежности. И еще странно — ведь лошади ночами остаются без укрытия, но они тоже успокаиваются около этого утлого, непрочного пристанища.

Поздно ночью добрались в свой упрямый дом в поселке. Почувствовали его поистине нашим домом. Как-то проскочили в темноте места, где днем спотыкались. Подобное было когда-то в моей жизни: проснувшись в малюсенькой шустеровской палатке на леднике Двуязычном, в Центральном Кавказе, мы ахнули, увидев, через какие зияющие, глубочайшие трещины, бок о бок, одна к другой, прошли ночью в густом тумане. Днем и шагу сделать было нельзя.

Все мои аппараты утром работали. Вчерашний их саботаж остался загадкой.

Так глухи стали вечера, так темны ночи. В обратный путь выходим рано. Кое-где сквозь облака видны слепые звезды. Рассветает туго, туман, мороз. Грузимся молча. Потом туман поднимается, рассеивается, солнце незаметно слизывает цветы морозного инея. Слева и справа появляется слабое потрескивание — оттаивают травы. Теряется отчетливость и объемность каждой травинки. Острота утреннего свежего воздуха, казавшаяся такой щедрой, что ее должно хватить на весь день, пропадает. Все потухает, никнет, опадает. Гаснет сверкание обмерзших за ночь кустарников, матово жухнет лед в лужах.

Часам к двенадцати дня я постепенно, не слезая с лошади, снимаю с себя по очереди свитер, шерстяной джемпер и остаюсь в футболке с закатанными рукавами. Потом, когда нет сил терпеть жару, оборачиваюсь к Володе (его лошадь неизменно идет за моей), чтобы он проверил температуру пращой. Володя с напряженным и серьезным видом слезает с лошади, достает пращу и, будто священнодействуя, вертит ее. Сев на лошадь, запоздало удивляется — вот, оказывается, как жарко — и начинает раздеваться.

Мы насытились краем. Узнали его, немного даже изучили. Надышались запахами его рассветов и тишины, наслушались его ночей, полных неповторимых звуков. Начался наш путь домой.

ВЕЧНОЕ ХРАНИЛИЩЕ

Уже можно подводить итоги. Вспоминаю каждый наш день и час.

За день до отъезда Шугова решила сделать ему прощальный подарок. Утром я сказала:

— Хочу сегодня показать вам что-то. Пойдем вдвоем.

Мы взяли фонарики, веревку, белые дощечки, которые мы с Володей бросаем иногда на поворотах в штольнях, чтобы не запутаться. Мы направились к ближайшей шахте.

Он пошел без раздумий, ничего не спрашивая. Штольни были заброшены, но мы их уже осматривали, и я примерно знала расположение рассечек и отводов. Шахта имела небольшую деревянную лестницу с сухими широкими ступенями. Небольшой «холл» с клетками из бревен вместо колонн и уходящие в стороны таинственные провалы штолен.

Я опустила фонарь так, что стало почти темно, только у наших ног светился маленький круг мерзлой земли и поблескивал иней на щебне.

Почти шепотом сказала:

— Я поведу вас сейчас туда… — Махнула рукой в темный провал. — И покажу вам необыкновенное. Вы все поймете.

Мы миновали темный проход — несколько десятков метров, завернули два-три раза, прошли и остановились.

— Мы с вами находимся на глубине восьмидесяти метров. Это нижний этаж Главного подземного центра научных исследований. Вы видели, мы только что спустились сюда на широком лифте; слева и справа их было несколько, они снуют вверх и вниз, развозят по этажам грузы, объекты исследований, материалы, людей.

На пяти этажах, пронизанных несколькими шахтами, есть горизонтальные штольни с коридорами и боковыми галереями, которые тянутся во все стороны на сотни метров. Там находятся обширные помещения и камеры различных размеров. Это все музей-холодильник и подземные лаборатории.

В музее-холодильнике два больших отдела — вечного хранения и временного хранения — с действующими лабораториями. Отдел вечного хранения рассчитан на сотни и тысячи лет. Он имеет изолированные камеры, часть которых может открываться через сто — двести лет или даже реже. Проход туда сложен — через специальные термоизоляционные тамбуры и биоизоляционные фильтры. После обработки и карантина.

На вечном хранении находятся те животные и растения, которые постепенно обнаруживаются в вечной мерзлоте, и другие, современные нам, которых ученые считают нужным сохранить для потомства. Ведь животные вымирают или изменяют свои признаки, растения вытесняются более приспособленными к изменяющимся условиям и более устойчивыми видами, и очень важно, чтобы все это сохранилось.

Вот там слева — новейший отдел, в него поступают экспонаты последних лет.

На вечном хранении находятся и умершие люди, представители различных рас и народов в их бытовом окружении.

Музеи-лаборатории имеют два вида материалов: уникальные образцы, найденные в вечной мерзлоте и пролежавшие в ней тысячи лет, привезенные сюда, и те, что заморожены учеными искусственно; они время от времени обследуются, изучаются и сравниваются. Над ними ведутся углубленные исследования, попутно выясняется и их сохранность, и возможности дальнейшей работы с ними.

Вот там направо — вход в хранилище уникальных документов, ценных рукописей, отснятых для потомства фото-, киноматериалов.

Поднимемся вот сюда. Видите, кажется, что этот коридор наполнен каким-то голубовато-зеленым воздухом. Чувствуете, как легко здесь дышится? Свет и воздух исходят от стен — они покрыты таким составом, который непрерывно обновляет воздух и, кроме того, начинает светиться, как только на него падает хоть малейший источник света — из открытой ли двери лаборатории, лифта или вот от этого перстня. — Я потерла согнутым пальцем о ватную куртку Шугова. — Чувствуете? Это импульсивная зажигалка, ее получает каждый, кто приходит сюда, ведь не так легко попасть сюда. Перстень надет на мой палец. Движение — смотрите, — и все гаснет в коридоре, видите? Движение — и все снова загорается и освещается.

Температура массива мерзлой толщи здесь порядка минус десять — двенадцать градусов. Это сооружение специально расположили в таком районе Якутии, чтобы можно было получить широкий диапазон температур для работы в самых различных направлениях, со всевозможными объектами. Наверху, в приповерхностных слоях земли, есть и сезонно действующие камеры. Там летом ведутся исследования при более высоких температурах, от минус трех градусов до нуля. Вы понимаете, насколько все это нужно и выгодно, вот такое сооружение?

Какой еще другой холодильник может иметь такую громадную мощность, емкость и быть абсолютно надежным в работе? Какая система сможет работать без малейших перерывов тысячи лет и не требовать ни специальных агрегатов для поддержания режима, ни обслуживающего персонала? Ему не помешают ни атомные и водородные взрывы, ни войны. Он сохранит свое драгоценное содержимое бесконечно, в человеческом понимании. Все те холодильники, которые использовались раньше с применением инертных газов и других химических препаратов, не могут идти с ним ни в какое сравнение. И главное, основа, окружающая среда — бесплатны.

Теперь перейдем сюда.

Я потянула Шугова вперед, держа его за локоть.

— В музее-лаборатории огромное количество помещений для исследований, как говорят, широкого профиля. Это весьма сложный организм, созданный человеком. Наверху, на поверхности земли, не очень далеко, расположен целый научный городок с научными учреждениями, с жилыми домами, библиотеками.

Вот теперь поднимемся сюда, этажом выше. Тот же зеленоватый, очень приятный свет. И правда, нам совсем не холодно идти в наших терморегулирующих электрокостюмах? Они почти невесомы. Вот мы пришли в биологический блок. Здесь проводятся исследования по продолжительному естественному и искусственному анабиозу — растений, животных и человека.

Проводят опыты на организмах, извлеченных из вечной мерзлоты, или находящихся в зимней спячке, или искусственно погруженных в продолжительное анабиотическое состояние. Лабораторная обстановка нужна для выяснения границ анабиоза, границ выживаемости во времени простых и сложных организмов, возможности сохранности зародышей на длительное время. Работа рассчитана на тысячелетия. Другого такого места для подобных работ не найти.

Ученые пользуются и новейшим отделом вечного хранения — берут вновь обнаруживаемые, неизвестные еще миру бактерии и проверяют их на возможную инфекционность, жизнестойкость и многое другое.

Мы прошли вперед, свернули влево и вправо.

— Вот здесь медицина. Огромные помещения занимает подземный медицинский центр. Основные экспериментальные и подсобные лаборатории.

Несколько блоков. Блок реанимации — оживления умерших. Здесь ведутся и продолжительные опыты по продлению клинической смерти. Исследуют влияние низких температур на умирание-оживление и изыскивают наилучшие методы охлаждения, которые не давали бы необратимых разрушений ткани. В подсобной лаборатории молекулярной биологии работают над биологической основой реанимации, в частности исследуют влияние холода на изменения белковой части протоплазмы и ядра клеток (включая нуклеиновые кислоты), различные степени нарушения белковой структуры и ее совместимость с жизнью на разных этапах умирания и оживления. Воздействуют низкими и ультранизкими температурами на скорость обмена веществ в клетках.

После реанимации больных еще лечат гипотермией (то есть содержанием в холодной среде) до восстановления всех жизненных функций. Один из блоков занимается применением кибернетики в реанимации; ожидают, что она произведет революцию в этой области. Ее задачи — в поддержании физиологических функций человеческого организма.

Блок хирургический — трансплантации — пересадки органов. Охлажденные, изолированные органы хранятся здесь в подсобных камерах, так же как кровь в различных состояниях — жидкая и сухая — для переливания. Блок реанимации и хирургический работают в тесной связи, реаниматологи как крайнюю меру используют иногда и трансплантацию органов.

Главная криологическая больница находится наверху. Подземный медицинский центр связан с ней крытыми переходами и движущимся полом. С возможностью использования холода связаны все проблемы тканевой терапии. В подземном медицинском центре и больнице излечивают тяжелейшие заболевания. В основе лечения — изменение свойств охлажденной ткани, о чем мы как-то говорили с вами, помните, анабиоз? В больнице самые тяжелые поражения внутренних органов, крови, кожи и центральной нервной системы лечат применением гипотермии, «холодового сна», ведь там естественная, любой продолжительности гипотермальная среда.

В общем здесь люди оживают, начинают ходить, слышать, думать…

Шугов все время идет за мной, автоматически вцепившись в мою руку, держащую его локоть.

— Вот здесь работают анатомы, микробиологи, биохимики и энтомологи. А вон те зеленые двери — видите мигающий бело-розовый свет? Они ведут в хранилище замороженных больных людей, которые будут оживлены, когда найдутся способы излечения их болезней.

Да, я должна вам еще сказать заодно, что в стране мерзлоты, несколько южнее, чем этот центр, находится другое, тоже единственное в своем роде, совершенно уникальное сооружение — это подземный ледяной пантеон. Усыпальница великих, выдающихся людей своего времени. При этом усыпальница особая, в ней люди не лежат в закрытых гробах, как в римском и парижском пантеонах, а сохраняются нетленными в своем естественном виде. Они лежат доступные обозрению, как живые, в нишах, заполненных льдом, подсвеченных особым способом, что создает удивительное впечатление.

Вы знаете, что так называемое бальзамирование трупов, сохранение их в течение даже нескольких лет, стоит очень дорого, это постоянный надзор, постоянные повторные применения все новых средств. В вечной же мерзлоте это практически почти ничего не стоит, если не считать сооружения. Но, конечно, человек сразу после смерти помещается в специальный передвижной ледяной контейнер. Этим занимается служба мемориала. Она доставляет в пантеон знаменитых людей, которых потомки захотят видеть и много столетий спустя.

Теперь уйдем от медицины. Вот это — главная резиденция специальных мерзлотных лабораторий. Здесь изучается все, что непосредственно связано с нашей наукой.

В физико-химических лабораториях изучается влияние холода на органические и минеральные вещества и растворы, физико-химические процессы, обменные реакции, изменения фазового состава воды во время длительного охлаждения, также и переохлажденное состояние воды в различных по составу грунтах.

Лаборатории криолитогенеза исследуют происхождение мерзлых толщ, текстуру мерзлых пород и льда, мерзлотное выветривание. Для этих работ подземные лаборатории особенно нужны, так как здесь ученые имеют возможность брать и изучать образцы в естественных условиях, в то время как в обнажениях, обрывах и даже в только что открытых шурфах пробы уже изменены процессами перекристаллизации льда от соприкосновения с теплым воздухом…

А вот геофизическая лаборатория. Здесь под землей ведутся очень важные, так называемые опорные измерения. Они дают основные физические и физико-механические характеристики мерзлых пород. Определяются скорости упругих волн в мерзлой среде, вариационные изменения — поглощаемость различными породами космического излучения…

Существуют еще и отдельные очень глубокие шахты. На больших глубинах проводятся геотермические исследования. Они выявляют динамику изменения тепла в верхних слоях Земли на протяжении столетий.

Каждому новому этапу развития науки соответствует здесь и новая постановка задач.

Вот лаборатории механики мерзлых грунтов. В основном это лаборатории проведения длительных опытов: продолжительные испытания на прочность, на различные деформации при неизменных и меняющихся температурах, при постоянных и меняющихся напряжениях (нагрузках). Здесь же проводится и разнообразное моделирование взаимодействия мерзлых грунтов с водой при очень широких вариантах.

В результате ученые получают все необходимые параметры для расчетов и выводят основные закономерности. Здесь можно ставить опыты в больших масштабах с очень мощными прессами.

Каждой лаборатории нужны для опытов различные отрицательные температуры вплоть до нуля, поэтому ее помещения располагаются в основном не вширь, а в глубину, то есть занимают несколько этажей, и, как я вам показывала в медицинском центре, имеют и сезонные камеры вблизи поверхности земли.

А вот мы пришли в блок пищевых продуктов. Тут изучают влияние холода на биологию пищевых продуктов. Здесь работают над синтетической пищей. Хранят исходные сухие химические смеси. Сухие вещества могут храниться в холодильниках без потери своих качеств. Искусственные мясные и молочные продукты, крупы и ягоды изготовляются в мире уже давно. Некоторые страны много лет уже имеют до пятнадцати процентов искусственных продуктов.

— Невкусно.

— Новые поколения привыкнут к синтетической пище и не смогут есть мясо убитых животных. Они будут удивляться нашему варварству. Но и продукты будут другие: они не будут имитировать естественные, они будут совсем новые. Я помню, когда-то на Чукотке ребятишки не стали есть свежие яйца, которые мы привезли им на пароходе. Все с удовольствием ели только яичный порошок. И сухое молоко.

Напоследок я покажу вам самое интересное.

И мы свернули с Шуговым направо.

— Вот. Сейчас мы войдем с вами… входим… в оранжереи. Смотрите, видите — обе стены из чистого льда и сверху донизу насыщены вмороженными в лед всевозможными растениями и цветами со всех концов света. Смотрите, как подсвечен лед откуда-то изнутри этим желтовато-розовым светом. И как он пронизан пересекающимися плоскостями ветвистых морозных кристаллов. Свет в них преломляется и создает вокруг растений эти мерцающие белые нимбы. И здесь так светло от ледяных стен и подсвета, что никакого другого освещения и не нужно.

Вот шелковисто-красные, пылающие огнем лилии с бархатными белыми тычинками, груды белой сирени, нежнейшие орхидеи всех оттенков и форм, розы невиданной окраски и размеров… Оранжереи идут далеко и имеют поперечные ряды.

А вот великолепный цветочный мемориал — вмороженный в лед букет цветов. Первый строитель этого подземного центра подарил этот букет своей невесте в день свадьбы. Пройдут столетия, обоих их уже давно не будет на свете, а букет этот останется таким же неизменно прекрасным. И эти простые васильки и маки, саранки и ирисы будут напоминать людям о вечной сохранности чувства!

Я остановила Шугова.

— Ну, вот, мы и закончили наше путешествие. Сейчас поднимемся наверх.

Мы вылезли из шахты на поверхность. Порывистый ветер волнами шел из бокового ущелья. Подземный центр остался внизу.

— У меня нет слов, — сказал Шугов. — Это в самом деле будет необыкновенное предприятие и сооружение. Целое царство. Как вы сказали: Главный подземный центр научных исследований? Потрясающе. Вы не любите таких слов, но я все же скажу — это очень перспективно. И нужно. Кто все это надумал?

— Идея устройства музея-холодильника принадлежит Михаилу Ивановичу Сумгину. Он считал, что если пирамиды фараонов, выстроенные по мотивам религии и тщеславия, дали современному человечеству богатейший материал о культуре народа, то сооружение, созданное для науки и всего человечества, будет намного полезнее. Это не значит, конечно, что сооружение наше будет так же сложно и трудоемко, как пирамиды.

Конечно, Михаил Иванович все представлял себе значительно скромнее, он мыслил такое сооружение только как музей-холодильник, как хранилище. Лаборатории он предполагал устраивать отдельно, около научных учреждений, как это и делается сейчас. Михаил Иванович говорил, что мерзлота — верная хранительница всего, что в нее случайно попадает, и ученые благодаря ей могут теперь исследовать животных, живших тысячи лет назад. Но можно сделать так, что те, кто будет жить спустя тысячелетия, будут изучать современных нам людей различных рас. А также животных.

Мамонты и носороги погибали, и нужны были какие-то особые условия, чтобы они сохранились, чтобы грунт не был размыт водами и чтобы человек нашел все это в полупустынной стране и сообщил ученым, а те приехали за тысячи километров. Мелкие же животные не сохранялись, и мы не можем их теперь увидеть.

Поэтому нужно создать специальное хранилище и поместить в него то, что человек находит в мерзлой почве и что сам сочтет нужным сохранить из современного ему животного и растительного мира. Искусственно выводятся многие новые виды животных, нужно, чтобы оставлялись для изучения некоторые особи. Ну и, конечно, сохранять нужные документы эпохи.

А что касается различных подземных лабораторий, исследующих вечномерзлые грунты, то они давно работают и устроены по инициативе того же Михаила Ивановича, как я вам раньше говорила, с 30—40-х годов — в Игарке, Якутске и Норильске. При случае загляните в наше якутское подземелье, очень любопытно. И в дальнейшем они, видимо, всегда будут строиться там, где находятся какие-то научные центры соответствующего, как говорят, профиля.

Я уверена, что Михаил Иванович с воодушевлением и радостью поддержал бы проект создания такого расширенного центра. Я не сомневаюсь, что такой центр будет, хотя, может быть, и не так скоро. Жаль, что мы его не увидим. Технически это все не сложно и не так уж дорого, скорее относительно дешево.

— А мне жаль, что все это пока только «там». — Шугов многозначительно показал глазами на шахту, прикрытую старыми, серыми досками.

— Сумгин считал еще, что второй музей-холодильник нужно устроить в Северной Америке. Оба музея мыслились ему как единое международное предприятие, на создание которого страны потратят свои объединенные усилия.

Мы стояли на солнце. Ватные куртки, покрытые ранее изморозью, стали влажными. Охватившее нас тепло сразу дало почувствовать холод, накопившийся в одежде.

— Ну, вот что, — сказал Шугов, едва не щелкая зубами, — я знаю, что мы одеты в великолепные терморегулирующие электрокостюмы, там, внизу, я, честное слово, обо всем забыл и, как под гипнозом, ничего не ощущал, а как только кончились ваши заклинательные слова, чувствую, что пропадаю. Теперь мы, черт возьми, пойдем в нашу круглосуточно работающую чайную. Я не пойду, конечно, в подземный ресторан и подземное кафе «Хидорус» — помните того рачка, что ожил через три тысячи лет? Его именем можно было бы назвать подземное кафе. Под землей водили вы, здесь поведу я.

Подошел Володя и протянул мне друзу крупных сросшихся кристаллов льда из шурфа — редкость невиданную. Каждый кристалл больше полутора сантиметров.

— А вы знаете, — сказала я Шугову, когда мы направились в чайную, — вот это последнее, что я вам показала, — оранжерея, чудо живых цветов во льду, почти можно сказать было, потому что мне такой букет преподнесли однажды в Якутске, когда я как-то возвратилась из экспедиции. Подарил мне его наш сотрудник, мой давнишний приятель. Он повел меня в подземелье, в нашу лабораторию, подвел к небольшой нише в стене и выключил в коридоре электричество. И в нише возникло нечто феерическое: глыба прозрачного льда, как громадный кристалл, подсвеченная сзади каким-то зеленовато-желтоватым фосфоресцирующим светом, и в центре ее букет свежих цветов — лиловые ирисы, пылающие огнем саранки и крупные синие незабудки, будто с каплями росы — оставшимися на венчиках пузырьками воздуха. Все дары окрестных полей Якутска — два шага от дома.

И лед в середине глыбы вокруг букета искрился от множества рассекающих его тончайших плоскостей с зимними морозными узорами-листьями. Казалось, что цветы стоят внутри другого — алмазного букета…

Сделал все это товарищ довольно просто — поставил в подземелье большое ведро с водой. У стенок ведра вода замерзла; не замерзшую в середине воду он слил, опустил туда букет и осторожно залил его водой. И все промерзло. Потом он вытряхнул ледяную глыбу из ведра и подсветил ее. Особенно изумляли морозные кристаллы вокруг цветов — такое нигде, пожалуй, не увидишь…

ВЕЛИКИЙ НЕПОЗНАННЫЙ

И вот уже далеко осталась Аллах-Юнь, и сентябрьские морозные ночи, и земля, источающая ледяной холод, и непуганые глухари на низких ветках осыпающихся лиственниц. А в уютной московской квартире моего старого школьного друга тепло, и я блаженствую, сидя в низком пушистом кресле, наслаждаюсь радостью встречи и радостью беседы с ним — Тимофеем Митоничем.

Тим высок и сутул, таким он был всегда, и черные его волосы, как и раньше, надо лбом разделяются на две высокие пряди, а глаза сияют по-прежнему детской голубизной. У него большая и красивая голова.

Тим встретил меня очень радостно, как всегда, быстро обнял, потом отодвинул, посмотрел, снова обнял, сказал ласково: — Все равно хорошая! — (Видимо, вид у меня был усталый). И посадил в мое любимое кресло.

Тим — физик, и с моих рассказов о мерзлоте, морозах и холоде мы, конечно, перескакиваем на его работы, на тот великий холод, который правит теперь в физике, на Великого Непознанного. Может быть, он таинственный отец нашей хозяйки — вечной мерзлоты?

И конечно, еще мы говорим о нашем детстве. Не так часто мы теперь видимся.

Мы беседуем, и мне, как неугомонному Сашку Расхватову или иронично-неспокойному Шугову, хочется сказать: «Эх, заняться бы физикой, вот это наука наук!» Тим и не мыслит для себя ничего другого, но, отвлекшись от сложностей высшей математики и молекулярной физики, с совершенно явным любопытством расспрашивает о том, что же я все-таки видела и перечувствовала.

Сам он из Москвы почти никуда не выезжал, в стране мерзлоты не был — он из тех, что идут к своему неведомому «морю» через лаборатории. Однако он всегда говорит:

— Мы с тобой удивительно сходимся во взглядах и одинаково любим путешествия.

Я пересказала Тиму все дни нашей жизни там, в оставленном крае. Рассказала и о своих спутниках: Володе. Сашке и Шугове (где-то в Якутске сейчас Володя и Шугов, еще дальше, в горах, Сашок). Поведала и о своих встречах в пути.

— Володя твой прелесть, — говорит Тим. — Но с ним тебе было нелегко. И неужели ты своим беспокойным характером не попыталась хоть как-то повлиять на него? Сказала бы ему, что пора вылезти из пеленок и стать наконец мужчиной? Чего ты улыбаешься?

Я вспомнила и рассказала Тиму об одной такой попытке почти в начале нашего маршрута. Однажды, едва только мы вошли в поселок и стали устраиваться в нашем очередном доме, как я обнаружила, что Володя забыл взять очень важные для работы пробы из шурфа, который он проходил днем.

— Вот что, — сказала я сердито, — завтра на рассвете вы пойдете обратно, отроете рядом с тем шурфом новый и возьмете все пробы. Здесь всего двадцать пять километров, туда и обратно пятьдесят, для вас это пустое, я и то столько ходила. Широкие долины, всего два перевала и один только мелкий брод, а главное — сквозная тропа вдоль реки. Не заблудитесь?

Володя вышел в пять часов утра. Нельзя сказать, что это был спокойный день для меня. Когда стало темнеть, я долго стояла у избушки, а потом сидела на порожке-обрубочке из лиственницы и ругала себя, корила: вернуть бы все обратно, не послала бы ни за что. Но как же, черт возьми, привить ему чувство ответственности, как сделать его взрослым?

Вглядываясь в черные неподвижные силуэты поселковых домов и деревьев, я пыталась поймать среди них маленькую приближающуюся точку. Наконец она появилась!

Вид у Володи, к моему удивлению, был необыкновенно довольный. Он и шагал как-то по-иному, размашисто и твердо. Подумав, я поняла: видимо, все же пришло время, и его, как цыпленка скорлупа, стали тяготить собственные пеленки. Может, не раз ему пришлось в этом первом его самостоятельном маршруте, кроме брода и перевалов, преодолевать еще и себя.

— Ну, и что было потом? — спросил Тим. — Как вы расстались?

— Прекрасно. Но кусочки скорлупы на нем остались до конца, хотя разница с первыми шагами его была огромна. Чувствуется, однако, еще две-три поездки — и все будет в порядке. Мама поразится.

Когда мы приехали в Якутск, мне удалось, повысив Володю «рангом», выписать ему вдвое большую, чем он ожидал, зарплату. Он очень обрадовался. Перед моим отъездом в отпуск прощаться пришел франтом — в новом костюме и каких-то ботинках на красной фигурной подошве.

Я вручила ему несколько фотографий, снятых мной в путешествии. Лучшая из них та, где Володя, спешившись, стоит на перевале, держа за повод свою лошадь, и задумчиво смотрит вниз на долины, затопленные облаками и туманом. Долины похожи на фьорды — скалистые вершины гор и хребты выступают над облаками как острова. Что-то вроде океанских берегов в Скандинавии.

Конечно, я много рассказываю Тиму о своей работе там, в стране мерзлоты, и с радостью посвящаю его в свои сомнения, детали научных поисков, находок и неудач.

Однако мне ли удивлять Тима «своим» холодом и «своими» градусами! Ведь самые низкие температуры, с которыми сталкивается человек в природных условиях, всего-навсего минус восемьдесят семь и четыре десятых градуса Цельсия — наинизшая температура воздуха, замеренная в Антарктиде на станции Восток. И минус четырнадцать градусов — наинизшая температура вечной мерзлоты. Он-то имеет дело с температурами куда более страшными!

Все же это удивительно, что человеку оказался так нужен холод. Для работы, для жизни, для здоровья, для прогресса. Парадокс? Нужен холод!

И могуществом своей мысли человек искусственно создал холод. Создал сверхнизкие температуры, которых нет в окружающей его жизни.

Я всегда жадно слушаю внешне спокойные, но по сути полные волнения слова Тима о его работе, о глубинах и путях физических исследований.

История изучения Земли и исследование физических явлений, конечно, очень близки, и у нас с Тимом в самом деле много общего. Как постепенно изучал человек свою Землю, как постепенно подбирался он все ближе к тайнам Земли, так постепенно приближался он и к холоду холода — абсолютному нулю. Тайны Земли — тайны физики.

Сжиженные газы, полученные при сверхнизких температурах, — жидкий воздух, углекислота, азот, гелий — позволили обнаружить такие свойства материалов, которые при других условиях не проявились бы: сверхпроводимость и сверхтекучесть (а сколько еще осталось неизвестных — этих «сверх»?!). Разве не удивительно, что экспериментатор, взяв какой-то металл (ртуть, олово, свинец), вдруг замечает, что этот материал, будучи сильно охлажден, вдруг полностью теряет электрическое сопротивление и становится поэтому сверхпроводником?! Правда, в работе потом оказывалось, что свойство это не неизменно, а при какой-то очень большой, критической величине тока сверхпроводимость прекращается. Интересно, что она вначале прекращалась и от действия даже слабых магнитных полей. И это уже в дальнейшем нашли такие сплавы металлов (например, олова и ниобия и другие), которые стали выдерживать и громадные по мощности магнитные поля. Так появились сверхмощные магниты.

Взаимодействие и взаимосвязь электрических и магнитных полей бесконечно разнообразны и плодотворны.

— И очень любопытно, — говорит Тим, — что мощные электромагниты сооружаются с помощью сверхнизких температур, а сверхглубокое охлаждение в свою очередь достигается, когда применяют мощные электромагниты, например наложением магнитных полей на парамагнитные (способные воспринимать магнитное поле) вещества — некоторые соли. Последующее снятие магнитного поля вызывает, оказывается, сильное охлаждение этих солей и дает возможность получать температуры, близкие абсолютному нулю, то есть минус двести семьдесят три градуса.

Я слушаю его, и у меня в голове его образы переплетаются с недавними образами, связанными с Якутией. Но я его слушаю так внимательно!

Да, так в конце концов получилось, что глубочайшие исследования современной физики немыслимы сейчас без холода. Сложные физические процессы идут с выделением тепла и нагревом вещества. Перегрев обычно снимается сверхнизкими температурами искусственно создаваемой среды (жидким азотом, гелием). Сверхнизкие температуры сделали возможным создание квантовых генераторов (луч которых — лазер уже достаточно широко известен, и в том числе своими благими для человека свойствами) и электронно-вычислительных машин, без которых трудно уже представить не только науку, но и повседневную жизнь.

Тим, кажется, говорит, что в квантовых генераторах холод необходим для охлаждения ламп подкачки и кристаллов, иначе увеличивается прерывистость лазерного луча и уменьшается его сила. А я сижу в пушистом кресле, слушаю его полузакрыв глаза и думаю, что все-таки это очень хорошо, что одни интересуются лазерным лучом, а другие ищут в поле ледяные цветы.

Тим говорит о сверхглубоком охлаждении, которое необходимо реактивной технике для получения дейтерия, этого тяжелого изотопа водорода — будущего топлива Земли, для термоядерных реакторов.

Он уже ходит по комнате и рассказывает, как это грандиозно и как захватывающа задача — ведь вблизи этой таинственной температурной точки, абсолютного нуля градусов, ученые ожидают неизвестных науке потрясающих открытий, новых, неведомых пока свойств материи, а с ними, конечно, и новых удивительных приборов и машин, которые можно будет применять с пользой для человека.

Тим — романтик, я ему говорю об этом, и он, как всегда, воспринимает это с возмущением, он считает: романтика — это для путешественников.

Тим вдруг трясется от смеха — он вспоминает (я писала ему об этом, как по возвращении из экспедиции в Якутск я отдала обратно на склад весь остаток нашего спирта — около двух литров).

— Тебя надо показывать за деньги, — говорит Тим. — Тебя надо выставить в музее мадам Тюссо, — кричит он, — и написать, что ты сделала, чтобы над тобой смеялись не только мы, но и туристы всего мира.

Дался им этот спирт. Просто удивительно, как такое пустяковое событие могло развеселить всю нашу научную станцию, а вот теперь и Тима. Все прослышали о моих намерениях мгновенно. Не было человека, который бы не приходил там ко мне и, дурачась, не упрашивал не сдавать этот злосчастный спирт.

— Дорогуша, — стонали они, — ну как можно…

Однако, как говорится, была я как кремень. Зачем мне писать фиктивные бумажки и выдумывать, куда я его истратила?

И мы с Тимом снова возвращаемся к холоду. Любопытно, что холод делается все ближе и ближе человеку. Холод уже вокруг нас. Жемчужные зерна, добываемые трудами ученых, не лежат как в сказочном ларце где-то на дно студеного моря, они превращаются в ощутимое — в повседневно необходимое человеку. Сейчас нельзя себе даже представить жизнь без службы холода, понимаемой очень широко. Мы вспоминаем, что холод используется и в сельском хозяйстве — в селекции, в животноводстве, конечно же, в холодильной промышленности, в медицине, в строительстве — помнишь, как стали замораживать грунты под плотинами, чтобы не было фильтрации воды? А при проходке станций метро? Помнишь, как строили на плывунных грунтах способом замораживания фундаменты высотного здания у Красных ворот? Консультировал учитель Тима. С помощью холода получают кислород, нужный медицине, авиации и промышленности — металлургии и многим другим отраслям. Холод поможет осуществить и давнее желание ученых — увидеть и заснять атомное строение молекул. Для этого они должны быть охлаждены до минус двухсот шестидесяти девяти градусов и на них будет направлен поток электронных лучей при напряжении пятьсот тысяч вольт.

Всего не припомнишь. Мы перебираем в памяти все это и прекрасно понимаем, что нас с ним больше всего волнует другое. Холод полезен, холод нужен — это все важно, но самое притягательное для нас то, что холод — это пока еще и загадка, которую следует до конца разгадать. И так заманчиво узнать, что еще даст холод человеку.

Может быть, в холоде тайна продления жизни — не замораживанием на сотни лет и выжиданием лучших времен (найдутся, наверное, и здоровые люди, которые захотят заморозиться и «перескочить» через столетия из любопытства!), а использованием охлаждения каким-то неизвестным еще способом, вроде того «холодового сна», который уже начинают применять для лечения заболеваний. Жили же крысы, охлажденные до предела «сна» (до десяти градусов), а потом оживленные, дольше, чем их братья, которых не охлаждали. И сердца их работали лучше! Может быть, в холоде тайна здорового долголетия?

И еще: каково-то окажется неизвестное пока до конца взаимодействие воды — холода — тепла? Вода — основа жизни. В тепле жизнь возникает (и никогда не возникает в холоде!). Холод убивает, и холод поддерживает жизнь.

Витрификация крови — способность ее не кристаллизоваться, а превращаться в стекловидное тело, допускающая обратимое состояние организма, — задача будущего. Изучение механизма действия холода на живой организм еще только начато. Не все изменения, которые вызывают переохлажденное состояние, изучены.

И очевидно, не открыты до конца и свойства самой воды во всех ее состояниях и взаимоотношениях с теплом и холодом, а также главными «столпами» жизни — с электричеством и магнетизмом. Вода и температура. Вода и свет. Вода и лучи. Вода и электромагнетизм.

Вода — основа живого организма и главная составляющая природных соединений. Поэтому изучение всех ее свойств, состояний и их изменений, как говорят, под новым углом зрения, новыми приборами — самая благодарная работа будущего.

Пока мы можем только о чем-то догадываться, что-то подразумевать и предполагать. Говорят, что загадки возникают тогда, когда мы уже что-то знаем.

А как в дальнейшем использует человек криосферу? Наверное, это будет тогда, когда полностью будет разгадана ее природа. И значит, природа холода. Тогда раскроются и многие другие тайны, и, конечно же, тайны «моей» вечной мерзлоты — ее происхождение, развитие, ее приходы и уходы.

Много загадок, возможно, «зарыто» еще и в заколдованных холодом земных недрах страны мерзлоты. Вполне вероятно, что и здесь ученых ожидают сюрпризы. А вдруг еще будут двигаться по земле жившие давно диковинные существа, которых человек обнаружит в земле целыми и неповрежденными и сможет оживить каким-нибудь новым способом?

— Фантастику оставь писателям, — говорит Тим.

Гигантская тень тайны, как ледяной мираж, стоит где-то высоко над разумом и душой человека.

Загрузка...