После Тобольска «Товарпар» бежал по широким просторам Иртыша.
Вода в могучей сибирской реке была мутной, отливая под солнцем рыжеватостью, схожей по цвету с лисьей шерстью.
На берегах редкими стали хвойные породы деревьев, теряясь среди березовых и осиновых рощ. Временами и они исчезали, а тогда неоглядные равнины занимали хлебородные поля и луга.
Резко изменилось на пароходе и поведение пассажиров. Люди меняли обличие и личины. Все присущие им прежде выверты характеров, временно загнанные страхами в пятки, снова в их сознании занимали доминирующее положение, как только они убедились, что все мнимые и реальные опасности, угрожавшие их существованию, бесследно миновали и на просторах Иртыша они могли чувствовать себя в полной безопасности.
Еще так недавно на пути по Тавде и Тоболу скромные люди, щеголявшие простотой обхождения с окружающими, начинали чувствовать себя в привычных рамках выбранного, удобного для их житейского высокомерия, надменности и напыщенности, в зависимости от рангов родовитой знатности, военной и чиновной спеси и размеров богатств.
На пароходе заметно увеличилось количество полковников. Только потому, что мужчины, до сих пор ходившие в пиджачных парах с чужого плеча, добыли из сундуков и чемоданов военные мундиры с вензелями на погонах несуществующих полков русской, царской, армии.
Прапорщики и подпоручики понацепляли на себя адъютантские аксельбанты, хотя их генералов на пароходе не было и в помине.
Особенно бросалась в глаза перемена в отношениях чиновничества, одетого в поношенные мундиры своих упраздненных революцией ведомств. В чиновничестве Российской империи всегда была велика пропасть положения на ступенях служебной лестницы. Каждый вышестоявший считал своим человеческим и служебным долгом принижать достоинство низшего по чину.
Плывшее на пароходе чиновничество, однако, было смиренно и особенно почтительно к особам военным, сознавая, что в настоящее время любой прапорщик мог быть необходим для жизненного благополучия.
Но кто после Тобольска чувствовал себя, как рыба в воде, так это купечество. Оно, вспомнив все родовые каноны гильдийного неравенства, с особой хвастливой радостью вспоминало прошедшие опасности, подстерегавшие их при бегстве из Екатеринбурга на пути по Тавде и Тоболу. Вспоминало и топило пережитые горести за обедами и ужинами в пьяных слезах и песнях, обмениваясь объятиями, заливая щегольские поддевки и сюртуки шампанским, водкой, пятнами от супов, свиных отбивных и шашлыков из жирной баранины.
В надежде на новые прибыли на просторах Сибири под охраной штыков армии Колчака богатеи азартно играли в карты, проигрывая крупные суммы в звонкой золотой монете. Их жены, наряжаясь в шелковые платья, обвешивали себя драгоценностями, а на жирных пальцах любой купчихи горели в кольцах брильянты.
Всех радовало, что на пароходе стало свободней. Часть малоимущих пассажиров в Тобольске сошла на берег, не надеясь в Омске найти для себя покойные углы для продолжения беженской жизни.
Адмирал Кокшаров, освободив каюту капитана, удобно устроился в первом классе.
Но на «Товарпаре» появились и новые пассажиры. Военные в мундирах английской армии, в которые сердобольное Британское королевство, по желанию Черчилля, за русское золото одевало войска сибирского диктатора.
Новые пассажиры вели себя крайне независимо и держались обособленно, являя собой элиту, необходимую для престижа будущей всероссийской власти адмирала Колчака, пока пребывающего с надеждой на освобождение России от большевиков в городе на берегу Иртыша.
Особое и буквально всеобщее внимание привлекла к себе княжна Ирина Певцова. Женщины на пароходе, захлебываясь, передавали о ней всевозможные слухи, выдавая их за были из ее жизни, прекрасно сознавая, что все, что говорилось о княжне, было просто-напросто выдумками, высосанными из пальцев завистливыми или досужими сплетницами.
Жены, заботясь о своем семейном благополучии, всеми доступными для них средствами оберегали своих мужей от частого соприкосновения с опасной чаровницей в серой форме сестры милосердия.
Красные лопасти плиц пароходных колес, вспенивая воронками иртышскую воду верста за верстой, приближали «Товарпар» к Омску.
В просторном салоне рубки первого класса, отделанного панелями из мореного дуба и голубого сафьяна с золотым тиснением, от работы машин мелодично звучал перезвон хрустальных подвесок на люстрах.
В обеденное время здесь всегда шумно и многолюдно.
Над головами обедающих в воздухе плавают паутины табачного дыма, а сам он насыщен смешением запахов и ароматов пищи, кофе и духов.
За столом возле рояля сидела компания особо знатных екатеринбургских купцов и промышленников, среди которых выделялся своим барским обликом господин Вишневецкий, известный всему Уралу золотопромышленник, совладелец многих еще перед революцией захиревших заводов.
Компания толстосумов чествовала обедом земляка – протоирея отца Дионисия.
Он появился на «Товарпаре» в Тобольске. И это событие для уральцев было ошеломляющим. Все считали его погибшим, принявшим мученический венец смерти за веру Христову. Причиной этого являлось его таинственное исчезновение с Урала после восстановления в крае власти Советов. Его почитатели тайно правили о нем молебны, но чаще всего служили панихиды как о жертве террора диктатуры рабочего класса.
Его чудесное появление на пароходе было равносильно его воскрешению из мертвых. Знавшие его близко не верили своим глазам, глядя на его дородную холеную фигуру, облаченную в рясу темно-вишневого муарового шелка с золотым наперстным крестом на груди со вставками из крупных рубинов.
Естественно, его засыпали вопросами. Всем было интересно узнать о его жизни вне Урала. Однако отец Дионисий на вопросы земляков, с которыми прежде в родном городе был знаком на короткую ногу, отвечал, обходясь довольно загадочной фразой: «Служу великому Отечеству по воле адмирала Колчака».
Его ответ земляков озадачивал, ибо был мало понятен, но все же достаточно убедителен тем, что в нем упоминались Отечество и адмирал Колчак, а этого было достаточно, чтобы считать отца Дионисия в Омске важной особой.
За обедом разговор все время вращался около основной, волновавшей всех политической темы будущего колчаковской Сибири. Участники разговора все же старались быть осторожными в высказываниях своих мнений. Но по мере того, как осушались графины водки и бутылки коньяка, разговор начал принимать острый накал суждений, а его участники уже не старались срезать в нем острые углы.
Уральские купцы, волей-неволей смирившись с потерей в родном крае большей части своих состояний, старались узнать от отца Дионисия о торговых делах Сибири. Желание их было естественно, а главное, необходимо. Им надлежало быть в курсе дел, чтобы найти на новых местах применение своим способностям с теми ограниченными возможностями, которыми они теперь располагали.
Но священник уходил от четких ответов, отделываясь фразами, в которых давал понять, что как смиренный слуга церкви не имеет никакого понятия о всем происходящем на обширной территории Сибири, подвластной Верховному правителю. Однако он не скрывал, с горечью признавал, что временные военные неудачи на фронтах борьбы с большевиками вносят в темпы государственной жизни Сибири тревожность и опасения. Эти обстоятельства, естественно, причиняют обитателям те или иные неприятности и огорчения и, конечно, не обходят стороной купечество, сословие, от которого зависит обывательское благополучие.
Вишневецкий терпеливо вслушивался в вопросы купцов и в ответы священника. Куря сигару, он недовольно покашливал. Оглядывая всех осовелым взглядом, стряхнув пепел сигары вместо пепельницы в рюмку с коньяком, обратился к отцу Дионисию:
– Досточтимый отче, не пора ли вам прекратить перед нами игру в загадочность? Мы же вас знаем, а вы знаете нас, а потому прошу, отвечайте нам коротко, но понятно на задаваемые вопросы.
– С удовольствием бы сделал это, но как служитель церкви лишен возможности, господин Вишневецкий.
– Так! Лишены возможности из-за незнания или из-за приказания кое-кого держать язык за зубами?
– Повторяю, просто считаю для себя невозможным обсуждать за трапезой дела государственные, не входящие в компетенцию святой церкви.
– Так! – На этот раз с особой интонацией Вишневецкий произнес свое привычное, видимо, необходимое для него слово в любом разговоре и продолжал: – Разрешите со сказанным не согласиться. Всем нам известно, что в церквях Сибири пастыри говорят с мирянами с амвонов обо всем происходящем. И это понятно. Церковь является главным связующим звеном между государственными деятелями и простым народом, модно называемым теперь гражданами.
Вишневецкий, говоря, все время думал, что поп просто по привычке хитрит при купцах, набивая таинственностью себе цену.
– За сказанное в дальнейшем прошу не обижаться. Слушая вас, я пришел к заключению, что вы путаник. Стали таковым, ибо побаиваетесь говорить обо всем происходящем правду, а ведь ее перед нами скрывать грешно.
Вишневецкий хорошо знал Дионисия по Екатеринбургу. Знал, с какой ловкостью он одурачивал купчих, выпрашивая у них деньги на покупку для церквей паникадил, подсвечников и облачений. Знал, что не раз был уличен в том, что большую часть денег оставлял в своих карманах. Но ему купечеством все прощалось, ибо Дионисий умел удачно предсказывать беременным купчихам о рождении у них желанных сыновей и дочерей.
– В таком случае разрешите мне как дворянину ответить землякам на их вопросы?
– Сделайте одолжение! – согласился священник.
– Вы тоже отвечали на их вопросы, но, к сожалению, ребусами, сами не зная, как их правильно разгадывать. Одним словом, говорили, что в Священном Писании явственно прописано о ежели которых и боле никаких.
Вы упорно старались скрыть от нас, в чем главная причина поражений наших армий в боях с большевиками.
– Господин Вишневецкий, не скрывал, а просто ничего об этом не знаю, и Бог мне свидетель, что говорю правду.
– А я вам эту причину сейчас назову. Она скрыта прежде всего в разногласиях, царящих в нашем правительстве. Скрыта в том странном явлении государственной власти, когда во главе штатского Совета министров стоит изумительный по честности своих убеждений адмирал Александр Колчак. Кто он для России? Человек, воспитанный морем. Человек, преданный России. Колчак самый молодой адмирал русского флота. Кто из нас во время войны, такой неудачной для нашего оружия, не восхищался адмиралом до восторгов, когда он своими поистине дерзновенными маневрами миноносцев расставлял заградительные мины, спасая Балтику от вторжения кайзеровского флота? Кто как не Колчак спас от вторжения врага ближние воды к столице империи?
Вишневецкий говорил горячо. На его большом лбу выступали бусины пота, он стирал их салфеткой. Говоря, он внимательно следил за выражением на лицах сидевших за столом. Всматривался в их глаза, желая понять, какое впечатление производят на них его высказывания. Убеждаясь, что подвыпившие купцы его слушают, даже стараются задуматься над высказанным. Только священник, нервничая, опасливо поглядывал по сторонам, ибо уже заметил, что к высказываниям Вишневецкого начинают прислушиваться компании военных за другими столами.
– Адмирала, посвятившего жизнь флоту и морю, ловкие отечественные и заморские политики неожиданно ввергли в пучину своего политического, а порой и авантюристического соперничества разномастных партий.
Как же это им удалось? Удалось! Ибо доверчивый адмирал поверил им на слово, что они хотят с его помощью опаленную огнем, ополоснутую кровью революции Россию вновь сделать могучей и великой, как в былые времена славных царей из дома Романовых. Политики на этом преуспели, добившись для себя благополучия на разбазаривании сибирских богатств, хотя прекрасно осведомлены, что это чуждо адмиралу. Принимая бремя власти над Сибирью после бесславного распада Всероссийского временного правительства, адмирал четко декларировал свое кредо печатным словом, в котором говорилось, дай Бог памяти: «…что не пойду ни по пути реакции, ни по губительному пути партийности. Главной целью ставлю создание боеспособной армии, победу над большевиками…» Но все же его заставили пойти и по пути реакции, и по пути партийности, а главное, помешали создать желанную ему боеспособную армию. Все предельно ясно, господа.
Вишневецкий, выплеснув из рюмки коньяк с пеплом сигары, налил в нее водку, выпил, ничем не закусив.
– И произошло это потому, что, к сожалению, адмирал не учел основного, а именно, что его деятельность с морских просторов перенесена на сухопутье России, вернее, только на часть ее территории, в которой укоренилась самая закостенелая, веками выпестованная самостийная и темная бытовая трясина, в которой сам черт сломит шею. Одни братья Пепеляевы чего стоят со своими сибирскими амбициями государственных деятелей.
Отец Дионисий, не волнуйтесь, не озирайтесь по сторонам, Вишневецкий за свои слова всегда сумеет ответить. Я не привык молчать и выдавать черное за белое. Мне не по душе окружение адмирала в Омске. Спросите: почему? Отвечу, что для меня Колчак за годы войны стал национальным героем в самый страшный период войны на Черном море.
Группа молодых офицеров, сидевшая за дальним столиком, зааплодировала.
– Слышите, господа? Мое мнение разделяют наши защитники! Своим появлением на просторах Черного моря адмирал снова спас престиж империи, силой флота прекратив хозяйничанье крейсеров «Гебена» и «Бреслау», прекратив их разбойные набеги на черноморское побережье, загнав их в Босфор, заперев неприступность Черного моря, и чем? Снова минными полями.
А теперь, господа, подумайте: разве можно было доверять разум флотоводца интригам всех, кто его окружает? И смею всех вас, дорогие земляки, заверить, что отец Дионисий тоже среди них, хотя и напускает вокруг себя туман о службе Отечеству по воле адмирала.
– Необдуманно и даже крайне рискованно говорите так обо мне, господин Вишневецкий.
– Не сомневаюсь в правдивости моего предчувствия и в Омске окончательно в этом удостоверюсь. Но это для меня не суть важно.
Меня крайне огорчает то обстоятельство, что адмирал, будучи монархистом, находится под влиянием людей иных убеждений и порой ему очень трудно, ох как трудно с их слов разбираться во всем происходящем на фронтах и на территории Сибири.
На флоте ему все верили, по его приказу с готовностью шли на самые фантастические по риску боевые операции и достигали желанного адмиралу успешного результата.
А в Омске все ли ему верят? А он, сталкиваясь с этим неверием, сам порой начинает сомневаться в реальности задуманного. Почему? Только потому, что этого не было в его жизни на море. Там все делали так, как он хотел, никто не решался оспаривать задуманного адмиралом. Здесь тоже как будто, принимая его приказания, не спорят. Он верховная власть. Не спорят, но и не делают так, как хочет адмирал.
И адмирал, конечно, ошибается, не опираясь в своей власти на дворянство.
– Сохранит его Господь от этого! – громко вздохнув, сказал отец Дионисий.
– Не согласны?
– Категорически не согласен, что глава государства должен опираться на дворянство. Не внушает доверие нонешнее дворянство. Вы-то ведь понимаете, что именно ваше сословие слишком постыдно показало себя в дни Февральской революции. А ведь русский народ почитал сие сословие за опору царской власти. Хороша опора, когда дворяне чуть ли не первыми отреклись от клятв верности престолу. Да разве только нонешние дворяне были такими? Чудили свободой еще со времен декабристов. Правду говорю?
– К сожалению, говорите правду.
– Сейчас вспоминать неприятно, что дворяне не делали попыток спасти свергнутого монарха от гибели. Ведь когда он пребывал в Тобольске, это можно было сделать легко, но никто палец о палец не ударил. Предпочли быть в стороне, ибо любая попытка могла стоить жизни, а рисковать ею дворяне не хотели даже ради того, кому клялись по канонам клятв древности.
А вы сами, господин Вишневецкий, чем прославили себя в Екатеринбурге в дни революции? Разве не катались на тройках по городу с красным бантом на бобровой шубе?
– Ездил! Вынужден был быть со всеми, подчиняясь бузумству стихийного народного сумасшествия.
– А когда царское семейство убили, что делали?
– Что можно было делать? Служил тайные панихиды. Но вы не должны забывать, что при большевиках на Урале, скрываясь от Чека, я в тайных местах собирал офицерские отряды, ставшие после чехословацкого мятежа главными офицерскими кадрами в армии адмирала.
– Эту заслугу вашу никто у вас отнять не посмеет. Похвально и ваше мнение об адмирале. Зело похвально и назидательно, ибо правду говорили о том, что не всем адмирал по душе приходится. Скоро в Омске сами во многом убедитесь и оправдаете меня, что страшаюсь от суждений о государственных делах.
Но позвольте заверить, что напрасно считаете, господин Вишневецкий, что адмиралу тяжело нести бремя власти. Он необычайно силен духом. Вспомните, что он ответил тем, кто хотел отнять от него золотое оружие: «Не вы мне его дали от имени Отечества и не вам я его отдам». Бросил кортик в море. Но нашелся матрос, преданный адмиралу, нырнул в Черное море и извлек снова брошенное оружие. Адмирал власти над Сибирью большевикам не уступит. Вот во что все мы должны твердо верить. Наша вера укрепит уверенность адмирала в том, что именно из его рук красным, несмотря на временные победы, вырвать Сибирь не удастся. И да будет так с помощью Господа. Аминь.
Священник перекрестился, а его примеру последовал кое-кто из сидевших за столом…
Над Иртышом теплая, безветренная ночь. Звезды по небу рассыпаны то кучками, то вразброд. Каждая со своим светом мерцания.
«Товарпар» бежит в нимбе световых полос от своих огней, отраженных в реке.
На невидимых берегах частые селения со зрачками огней в окнах, с лаем собак. То вдруг понесется по реке песня с плывущих плотов, да такая стройная с мудрыми словами, что, услышав ее, замрешь на месте. Подумаешь, что пропетые в ней слова о любви ты сам когда-то говорил особенно дорогой, любимой, согреваясь теплом ее лучистых глаз…
Над Иртышом звездная июньская ночь.
Для пассажиров «Товарпара» она последняя перед Омском…
В салоне первого класса тесно. Сегодня в нем собрались те, кто хочет запомнить эту ночь хотя бы потому, что за восемь дней пути в людских разумах и сердцах ожили теплые чувства, были сказаны волнующие и нежные слова, иногда даже пустые, но произнесенные вовремя, позволяли чувствовать радость.
Все порой делалось бездумно, без всякого сомнения в правильности содеянного, без угрызения совести, что кто-то обманут в супружеской верности.
Все дозволялось, ибо вокруг в жизни все шло совсем не по тем привычным канонам морали, отмененным семнадцатым годом. Россия стала страной, в которой народ ненавидел, убивал друг друга только потому, что царила Гражданская война с хаосом революционных, партийных течений. Враждовавшие стороны поучали. Белая требовала верить только Колчаку, красная убедительно доказывала, что правду жизни будущей России знает только Ленин, партия большевиков, ее основной костяк рабочий класс.
От всего происходящего терялась не только молодость, терялись люди на грани прожитой жизни. Жизнь вокруг всех шла бросками, прыжками зайцев. Никому не хотелось думать о неизвестном будущем, хотелось жить настоящим, пусть даже коротким часом, ибо жизнь каждого могла оборваться даже сейчас от прилетевшей с берега пули после выстрела неведомого стрелка.
Никто не хотел думать о дозволенном и недозволенном, когда в темноте обнимавший шептал о любви на всю жизнь. Слушательницы от этого шепота вздрагивали, задерживали дыхание, совсем не верили в правдивость сказанного, но губы сливались в поцелуях, в висках стучала кровь, в ушах звенели колокольчики, похожие на писк комара. И забывалось тогда почти все, а главное, что после ночи будет рассвет с раздумьями раскаяния, но и это не было в силах удержать стремление к радости переживаемого порыва чувства, ибо шли ночные часы и до рассвета еще далеко-далеко…
В открытые окна салона доносится на палубы звуки гитары и пение. Жена уральского заводчика поет популярные романсы. У женщины красивое по тембру контральто.
В салоне ее слушают с полуприкрытыми глазами. Вот она запела всегда желанный романс «У камина».
Романс особенно понятен тем, у кого камин жизни уже догорает и последние радости жизни у них согревает уже только нагретая пламенем зола.
По палубам гуляют пожилые люди. Им тоже не спится. Их донимают тревоги, как в Омске наладится жизнь, чтобы кормить семьи, ибо у большинства остатков разных сбережений хватит совсем ненадолго.
Певица щиплет струны семиструнной гитары, чувствуя на себе пристальный зовущий взгляд капитана Стрельцова. Она обрывает пение устало, вкрадчивой походкой идет на палубу под окна кают, в которых нет света, а в темноте замирает в руках Стрельцова, целующего ее шею, лоб, глаза и горячий до сухости полуоткрытый рот с лоскутком влажного языка.
В салоне на диване, поджав под себя ноги, сидела княжна Певцова, обнявшись с Настенькой Кокшаровой. Волосы княжны, как осенняя солома, ниспадали на плечи, похожа она по выражению лица на средневекового пажа, обиженного взбалмошной королевой.
– Где Муравьев, Настя? – спросила Певцова.
– Не знаю. Не видела его весь день.
– Может быть, увлеченный кем-то, шепчется в темном углу.
– Кем увлеченный?
– А! Сразу встревожилась. Почему?
– Разве? Тебе это показалось, Ариша.
– Может быть. Мне, Настя, нравится Муравьев. Он во всем мужчина. Хотела еще в Екатеринбурге познакомиться с ним, так его услали на фронт. Меня его стихи очаровывают. Не то сказала. Они заставляют цепенеть, сознавая свое бессилие перед властью сказанных слов. Пробовала учить его стихи наизусть и не могла выучить. Некоторые строки потрясающи по глубине высказанных мыслей. Он действительно умен, хотя молод.
– Я все его стихи знаю наизусть.
– Тогда понятно, почему встревожилась, когда я упомянула, что поэт кем-то увлечен.
– Я невеста Сурикова. Ты знаешь об этом.
– Знаю. Господи, неужели Суриков не понимает?
– Ариша, прошу тебя даже не думать об этом. Он мучается от сознания своей трагедии, но любит меня.
– А ты любишь его?
– Ариша, прошу!
– Хорошо. Прости, кажется, становлюсь бестактной. Последнее время в моем характере масса перемен. Порой даже боюсь течения мыслей. Мне иногда вдруг хочется кого-то жалеть, грустить, жить чужим страданием. А ведь я решила любить только себя. И только всем позволять себя любить, но не из вежливости к моей туманной знатности и не из-за стремления к моему богатству. Я хочу, чтобы меня любили искренне, думая, что у меня за душой последний пятак. Понимаешь, медный пятак.
К роялю подошел бледнолицый прапорщик в форме каппелевца. Заиграл и запел песенку Вертинского.
Первая была о бале Господнем, потом о безноженке, об юнкерах, посланных на смерть недрожащей рукой, о пальцах, пахнущих ладаном, и наконец, «Где вы теперь, кто вам целует пальцы…».
Прапорщик пел хорошо. У многих повлажнели глаза.
Княжна Певцова встала, подойдя к роялю, погладила голову прапорщика и, сказав: «Спасибо» – вышла из салона.
На палубе много парочек. Певцова обошла палубу кругом, всматриваясь в их лица, надеясь увидеть Муравьева, держащего в объятиях временно полюбившуюся, но его нигде не было.
Певцова в досаде сошла в третий класс, где было душно, пахло людским потом, паром и машинным маслом.
Но и тут не было Муравьева. Певцова снова направилась к лестнице на верхнюю палубу и столкнулась с Муравьевым.
– Добрый вечер, княжна.
– Что с вами, поручик? Уже не вечер, а глухая ночь. Откуда вы появились?
– Из штурвальной рубки, беседовал с дежурным помощником капитана.
– О чем он рассказывал?
– О жизни в Омске. А вы где были?
– Мы с Настей слушали песенки Вертинского.
– Кто пел?
– Симпатичный каппелевец.
– Прапорщик?
– Да.
– Так это Коля Валертинский. Слышавшие настоящего Вертинского находят, что он неплохо подражает ему.
– Я слышала Вертинского, и ему нельзя подражать. Вертинский уникальное явление. Ему помогают петь руки. Но хватит о Вертинском. Представьте, очутилась в третьем классе, ибо искала по всему пароходу.
– Кого, княжна?
– Вас, Муравьев. Мне хотелось побыть с вами.
– Польщен.
– Напрасно сказали это слово. Мне действительно хотелось поговорить с вами, услышав живые, незатасканные слова. Муравьев, неужели вы нечуткий? Будем здесь стоять у всех на виду, чтобы на нас пялили глаза и гадали, о чем мы с вами разговариваем? А поутру бабы будут представлять, как вы меня… Идемте на палубу.
Поднявшись по лестнице на палубу, Певцова и Муравьев остановились на корме. Княжна спросила:
– Почему, несмотря на все мои попытки познакомиться с вами в Екатеринбурге, вы не хотели этого знакомства?
– Боялся затеряться в толпе поклонников.
– Не надеялись быть среди них первым?
– Может быть, и поэтому.
– Лжете, Муравьев, ибо слишком самоуверенны. Сужу по тому, как держите себя в обществе.
– Я не умею, княжна, держать себя в обществе.
– Муравьев, не кокетничайте. А лучше признайтесь, что вам не нравится, что я всегда в табуне мужиков?
– Мне безразлично.
– И я безразлична?
– Не думал об этом.
– Подумайте. Прошу. Мне хочется, чтобы обо мне думал только один человек. Мужское похотливое стадо мне противно.
– Надеетесь, что поверю сказанному?
– Надеюсь. Муравьев, кроме тела у меня в нем есть душа. А у нее естественное желание мужской ответной теплоты.
– Но ее у вас избыток. Ведь у окружающих вас поклонников тоже есть души.
– У меня избыток жадных, голодных мужских глаз. Даже вы при знакомстве со мной в Тобольске…
– Вам показалось, княжна.
– Сказали правду? Перекреститесь.
– Извольте.
– Вот я и счастлива. Мне ведь надо счастья всего чуть-чуть.
Из пароходной трубы сыпались искры и, соприкасаясь с водой, гасли.
– Муравьев, дайте слово бывать у меня в Омске.
– Я не уверен, что задержусь в нем.
– Поймите, что вы нужны мне хотя бы потому, что от вас можно услышать слова, способные заставить любить людей. Хотя они этого не заслуживают, ибо отличаются от животных только тем, что бродят на двух ногах.
Певцова неожиданно зажала в ладонях голову Муравьева и поцеловала.
– Зачем, княжна?
– Чтобы, злясь на поцелуй, все же помнили обо мне. Теперь пойдемте в салон. Там Настя. Вы должны ей показаться. Поддержите меня, Муравьев! Кружится голова!
Муравьев обнял княжну, а она громко рассмеялась.
– Пошутила! Голова не кружилась! Просто проверила, умеете ли вы обнимать женщину. Пойдемте.
Когда дошли до открытой двери в ярко освещенный салон, остановились.
Настенька Кокшарова, аккомпонируя себе на рояле, читала стихи Муравьева:
Рубили старый сад, и падали со стоном
Стволы вишневые, и сыпались цветы.
Стучали топоры и эхо гулким звоном
Будило по утрам уснувшие кусты.
Уснул наш уголок, печален и безлюден,
Пустели старые знакомые места.
Ушли от нас Лаврецкий, Райский, Рудин,
И эти девушки «Дворянского гнезда»…
Над Иртышом плыла темнота теплой, безветренной ночи.
Над сибирской рекой россыпь летних звезд и искры в дыму из трубы парохода, бегущего в Омск…