ЗАВЕЩАНИЕ БАРОНЕССЫ ФОН Ф

Глава I

Адольф провел большую часть ночи за работой и часа два спустя после второго завтрака, принес наконец перевод рукописи. Что же касается баронессы, она должна была сознаться, что чтение старинных писем ей не под силу; заняться ими пришлось все-таки старому барону.

— И я готов с моим отчетом, — сказал он, приглашенный сыном в кабинет на общее чтение.

— Что же, папа, доказаны права Зельмы Фогт на наследство баронессы Бланки? — нетерпеливо спросила Мари.

— Решать это придется в Дубельне, справившись с родословной Зельмы, но прежде всего выслушаем Адольфа.

— Предупреждаю вас, mesdames, — сказал молодой барон, развертывая довольно объемистую и всю исчерканную поправками тетрадь, что рассказ Бланки не вполне последователен и далеко не полон, отчего много теряется его драматичность. Видно, что бедная женщина не привыкла выражать своих мыслей.

— Читай скорее, мы сами увидим, в чем дело! — воскликнула баронесса, и Адольф начал при общем напряженном внимании:

«Прочти меня с сочувствием и терпеньем, сострадательная душа, немало труда стоит мне это писанье. Учили меня, как девочку, мало и небрежно, и если б мой возлюбленный Бруно не помог мне научиться письменному искусству, не рассказывать бы мне грустной повести нашего краткого счастья и бесконечных страданий.

А как счастливо протекло мое детство под крылышком добрых родителей. Меня величали последним и первым наследником, а не наследницей древнего рода Ротенштадтов: старинное имя мое я, вместе с рукою, должна была передать моему мужу, которого до известного предела могла и не считать своим господином и повелителем, ибо, по воле отца, утвержденной подписью нашего милостивого короля, я не лишалась права располагать всеми моими владениями, пользуясь в этом случае всеми правами наследника-мужчины.

Мать моя, урожденная Позен, умерла, когда мне минуло тринадцать лет, с ней вместе похоронила я все мое счастье. В тринадцать лет я не была уже ребенком, я давно любила Бруно, — второго сына нашего ближайшего соседа, Адольфа III барона фон Ф., назначенного мне отцом в опекуны на случай своей смерти. Нас так и звали женихом и невестой; отец мой радовался безмерно, видя, что его обожаемое, единственное дитя любимо своим нареченным супругом, как редко наши бароны любят своих жен-рабынь. Ожидали только моего пятнадцатилетнего возраста, чтобы обвенчать нас, и отец Бруно не менее моего отца был доволен этим браком; главное, конечно, тем, что и меньшая ветвь его рода будет никак не беднее старшей; будущий свекор мой ласкал и любил меня более своей родной дочери.

Смерть моей матери положила конец всему. Не прошло и года, как отец, шестидесятипятилетним стариком, несмотря на его беспредельную любовь ко мне, женился на другой, на совсем бедной девушке, едва ли пятью годами старше меня. Мачеха околдовала его, но при всей своей власти над ним не могла, однако, заставить изменить свое завещание: все принадлежащее Ротенштадтам должно было принадлежать безраздельно мне одной; я назначена была начать новый род Ротенштадтов и возвысить его, подобно старому. Вдовья часть мачехи была самая ничтожная, и она никак не могла простить мне свою собственную вину, что так продешевила себя, продав за ничто свою молодость седому старику».

— Я не вижу непоследовательности в рассказе Бланки, — заметила графиня, — разве вы сами переделали его?

— В начале я не позволил себе переделать ни одной фразы, которую сумел верно передать по-французски, — отвечал барон, но это только в начале; но мере же того, как страсть и горе овладевают ее воспоминаниями, как она начинает говорить о своем возлюбленном Бруно и ненавистном Адольфе, слог ее совершенно изменяется, так что очень трудно передавать его, и я поневоле отступал от подлинника. Многих же интересных подробностей в конце рассказа совсем нет.

— Читай, Адольф, — повторила, как эхо, свою первую фразу нетерпеливая баронесса Марья Владимировна.

— «Старший брат Бруно, Адольф, был также товарищем моих детских игр, настолько же ненавистным мне, насколько я всегда любила Бруно, защищавшего меня, с самых первых лет нашего знакомства, от неистовств Адольфа, которому все более или менее покорялись, исключая меня. Адольф никак не мог примириться с моим предпочтением ему меньшего брата, которого он считал существом гораздо ниже себя, будущего владельца майората. Один раз он, наверное убил бы меня, если б не Бруно, заслонивший меня собою. Он заставлял меня сказать, что я люблю его больше всех, что выйду за него замуж, я не соглашалась и смело смотрела ему в глаза, вызывая на борьбу. Страшный удар, предназначенный мне, попал в Бруно и чуть не вышиб ему глаза. Этот случай заставил барона фон Ф. отослать своего первенца в Стокгольм в школу, и я к великому моему удовольствию, несколько лет не видала его.

После женитьбы отца, моя свадьба отсрочилась еще на два года; мачеха, в надежде изменить его волю насчет наследства, уговорила его не отдавать меня Бруно, пока тому не минет двадцати двух лет, а мне семнадцати, пока он не сделается мужчиной, а не ребенком, говорила она, и стала все более и более разлучать нас, ни минуты не оставляя вдвоем. Бруно писал мне нежные письма и через кормилицу мою доставлял их мне. Как благословляла я позже, и благословляю и теперь судьбу, давшую нам в ней такого верного и мужественного друга. Она же достала мне через своего зятя писаря пергаменту, она устроила тайное хранилище в раме моего портрета. Даже мои мучители не посмели разлучить меня с верной женщиной, которой поручила меня мать моя на своем смертном одре.

Смерть отца, случившаяся совершенно неожиданно, когда мне только что минуло шестнадцать лет, оставила меня беспомощной в руках мачехи и ее родни. Опекун мой, почти одновременно лишившийся своей жены, уехал в Ригу и там, как доходили до нас слухи, неистово играл в карты и в кости, к чему имел давнишнюю страсть. Он вернулся в наше соседство не ранее полугода, совершенно расстроив свое состояние, и я начала замечать, что они о чем-то сговариваются с мачехой, и что речь их идет обо мне. Когда мне случалось входить в комнату, они умолкали, бросая на меня знаменательные взгляды. Вместе с тем, мачеха сделалась ко мне гораздо ласковее, не отказывала мне ни в чем, кроме, однако, возможности видеть Бруно. Прошло уже более месяца с тех пор, как он уехал из замка. Письма его становились все грустней и грустней. Наконец, он написал мне, что отец отправляет его на службу в Швецию, и вместе с тем вызывает Адольфа в замок. „Я боюсь, моя дорогая, — так кончал он свое отчаянное письмо, — что отец задумал женить на тебе Адольфа, чтобы твоими деньгами поправить свои дела; он каждый день ожидает описи всех свободных земель, и мы почти нищие“.

Накануне отъезда Бруно, благодаря кормилице, нам удалось свидеться ночью в парке, я дала ему страшную клятву, что не буду ничьей женой, кроме его, лучше умру.

— Зачем умирать, моя красавица, — утешала мамка меня, горько рыдающую в объятиях жениха, — наш Бруно увезет тебя; у меня есть на примете пастор, который не откажет благословить ваш брак, такой он отчаянный, никаких баронов не боится.

На том мы и расстались, дав слово друг другу писать. Как ни трудно было мне, тогда еще совсем не привыкшей к писанью, а я не пропускала ни одного случая дать о себе весточку моему Бруно, моему дорогому возлюбленному… А теперь, о Господи! его уже нет, нет, я никогда уже более не увижу его…»

— На этом месте рукописи, — заметил Адольф, — несколько строк как будто смыты, должно быть, слезами… никак нельзя было разобрать.

«Сначала мысль о побеге, о бесчестии, которое должно было пасть, благодаря ему, на наше незапятнанное имя, приводила меня в ужас, но мало-помалу я привыкла к ней. Пользуясь благосклонностью мачехи, я выпросила у нее в свою комнату старинную шкатулку с фамильными бриллиантами моей матери, бывшими в описи, так что фрау фон Ротенштадт никак не могла завладеть ими. В той же шкатулке лежало мое маленькое сокровище — триста золотых, давно подаренных мне отцом на приданое. Таким образом, на первое время у нас были деньги, а потом я собиралась броситься к ногам короля, просить его защиты, если б попробовали лишить меня моих прав, им мне дарованных. Обдумывая вместе с кормилицей план о побеге, я совершенно сроднилась с ним, ожидала только приезда Адольфа, чтобы окончательно решить, как мне действовать.

Адольф приехал и с первого же дня начал ухаживать за мной, как за невестой, а женское чутье подсказало мне, что внимание его непритворное. Его юношеская себялюбивая ко мне привязанность готова была превратиться в страстное чувство взрослого.

Однако, в видах справедливости, я должна признать, что Адольф очень изменился в свою пользу, столичное общество отполировало его, исправило от его дикой грубости. Он умел вкрадчиво говорить мне о своих чувствах, уверяя, что нигде не встречал такой красавицы, что я первая женщина, которую он считает достойной носить его знаменитое имя. При других обстоятельствах он мог бы мне понравиться, но образ Бруно, дорогой мне с детства, слишком глубоко запал в мое сердце, и чем настойчивей становился Адольф в своих исканиях, тем более меня отталкивал. Я всякий день собиралась сказать ему, что я невеста его брата, что я люблю Бруно, и всякий день не хватало у меня храбрости подвергнуться его неизбежному гневу. Я слишком хорошо чувствовала в укрощенном львенке прежнего дикого зверя.

В одно утро опекун приехал к нам один, без сына, и неожиданно вошел в мою комнату.

— Не правда ли, — сказал он, — ты умная девочка, Бланка, ты не откажешься носить знаменитое имя баронов фон Ф.

— Это как будет угодно вам, мне решительно все равно, — отвечала я с сильно бьющимся сердцем, чувствуя, что решительная минута приближается, — но мне кажется, что, по завещанию отца, Бруно должен принять одно наше имя, прибавив к нему с разрешения нашего милостивого короля свой баронский титул. Отец не раз объяснял мне, что с него начнется новое поколение баронов фон Ротенштадтов.

— А ты все еще думаешь о Бруно?

— Я дала клятву принадлежать ему одному и ни за что ее не нарушу.

— Бруно сам возвратит тебе слово и освободит тебя от клятвы.

— Ни за что, никогда, я в этом уверена, мы поклялись друг другу в верности страшною клятвою.

— А если я прикажу ему пожертвовать собою ради чести и блеска своего рода, как посмеет он ослушаться? Отцовское приказание разрешает от всяких клятв. Он вдвойне обязан мне повиновеньем — как отцу и как старшему в роде.

Я молчала, обдумывая, как бы убедить его, что если Бруно и откажется от меня, я все-таки не пойду за Адольфа.

— А я думал, Бланка, что ты начинаешь привязываться к Адольфу, — продолжал барон, не дождавшись ответа, — вы все о чем-то толкуете, и так весело смеетесь. Я знаю, что ты ему очень нравишься, а я люблю тебя с детства чуть ли не больше родной моей дочери, мне так приятно будет видеть тебя, Бланка, а не другую хозяйкой моего дома. Соглашайся, дочь моя, скорее! С фрау фон Ротенштадт мы давно порешили, что ты будешь женою не Бруно, а Адольфа.

— Решили без меня, опекун, я же ничьей женою, кроме Бруно, не буду!

— Увидим!

— И скажу это Адольфу при первом свидании. Он слишком горд, чтобы жениться на мне против моей воли.

Барон Адольф III встал, не говоря более ни слова, и вышел из комнаты. Вечером пристала ко мне мачеха, долго уговаривала она меня и лаской и угрозами, я осталась непреклонна. Тогда, к великому моему удивлению, она объявила, что Адольф в самом скором времени уезжает во Францию исполнить какое-то поручение отца.

Когда он приехал к нам проститься, мачеха не позволила мне выходить из моей комнаты, так я его и не видала. Ему она сказала, что я больна, и даже намекнула, что неожиданный отъезд его огорчил меня до головной боли. Проводив его, она пришла ко мне похвастаться своей находчивостью, заставившей вспыхнуть от удовольствия выразительное лицо Адольфа.

— Не понимаю, как можешь ты предпочитать красавцу, которым гордится весь околодок, этого дурака, необразованного Бруно! — прибавила она со злобным смехом.

— Не понимаю и я, зачем вам нужно выдать меня за него и уничтожить тем распоряжение моего отца, а вашего мужа, которому вы обязаны повиноваться по приказанию нашей святой церкви, — сказала я, вне себя от гнева.

Мачеха опять злобно расхохоталась.

— А затем, что свадьба твоя с Адольфом поможет мне выйти за того, кого я любила прежде, чем пошла за старикашку, твоего отца, в надежде, что он обогатит меня, а он оставил мне развалины и ровно столько, чтобы не умереть в них с голоду. Вот как поступил твой отец, а ты хочешь, глупая, чтобы я повиновалась ему и после того, как его, наконец, спровадили на семейное кладбище.

— Но я все-таки не понимаю, как моя свадьба с Адольфом может помочь вам?

— Барон Адольф III обещал мне порядочный кушик за мое содействие его планам, а мне этого только и надо.

— Я именем Бруно и своим обещаю вам вдвое больше, только увезите меня отсюда в Стокгольм.

— Не хочу ничего от проклятых Ротенштадтов, никогда не поверю им! Вдвоем с опекуном мы сладим с тобою, иди лучше добровольно за Адольфа, не раздражай своего грозного повелителя, горько раскаешься, вспомни характер Адольфа в детстве!

Я ничего не ответила, я решила в эту минуту окончательно, что убегу к Бруно. На другой день приехал опекун; по совету кормилицы я сказала ему, что подумаю, и просила дать мне три месяца сроку; мачеха опять стала со мной ласковей, а опекун видимо был в восторге. Я успокоилась, они не подозревали моего плана, и мы тотчас же приступили к его исполнению.

За несколько золотых кормилица нашла верного гонца в Улеаборг, где Бруно стоял с своим полком гарнизоном. А через три недели, как только улеглись в замке, я вышла в парк и очутилась в его объятиях. Небольшая колымага, заранее снабженная мамкой всем для меня необходимым, ожидала нас, и мы тотчас же пустились в путь, оставив кормилицу дома соглядатаем. В длинную осеннюю ночь, при приготовленных в нескольких местах подставах, мы успели отъехать очень далеко прежде, чем заметили мое отсутствие. В отдаленной захолустной корчме ожидал нас пастор; на рассвете следующего дня мы сделались мужем и женою и поскакали далее. Могла ли я думать, чтобы брак наш, получивший небесное благословение через служителя церкви, будет поруган злодеями. О, Господи! сжалься надо мною! Я не виновна, я никогда не изменяла Бруно, я готова с чистой совестью встретить его перед престолом твоей славы!

Мы отъехали далеко, далеко, в другую провинцию, и в захолустном поселке, в маленькой хижине провели два блаженных месяца, пока нас везде искали как беглецов, как преступников… Я не могу говорить об этом времени… я чувствую, что мысли мои мешаются: что я такое теперь? Чья я жена? Я бедная узница, поруганная в моей супружеской чести, мать, лишенная своего ребенка, сама добровольно его отдавшая в чужие люди, чтобы избавить от лютой смерти.

Бруно вынужден был оставить свой полк без спроса, сделаться дезертиром. Вначале он скрыл от меня это обстоятельство, да я бы и не поняла, какой опасности подвергал он себя из любви ко мне. Деньги наши стали приходить к концу, и мы поневоле должны были решиться оставить наше убежище, ехать в Стокгольм, где у меня был при дворе дядя по матери. С его помощью я надеялась дойти до короля, выпросить прощение мужу в его невольном преступлении, выпросить и восстановление меня в правах, им мне дарованных.

Все было готово к нашему отъезду, я, глупая, как ребенок радовалась мысли ехать в столицу, где я никогда не бывала, кажется, и сам Бруно не вполне понимал, какой опасности он подвергался, если нас поймают, прежде чем мы дойдем до короля.

Вот мы и выехали радостные, счастливые… Нет, я не могу рассказывать далее… Я опять с ума сойду… Нас поймали, разлучили… Я опомнилась в моей девичьей комнате после трехнедельной горячки… О, Господи, почему не дозволил Ты мне умереть тогда невинной, верной женою моего Бруно!

Возле меня сидела кормилица. Она так ловко вела себя, что ее ни в чем не заподозрили и не удалили от меня. Изверги, впрочем, дорожили моею жизнью; им нужны были мои деньги. Выписанный из Риги доктор жил безотлучно в замке и на горе вылечил меня. Когда я совсем оправилась, опекун пришел в комнату и объяснил, что он и мачеха готовы простить мое недостойное поведение, если я соглашусь выдти за Адольфа.

— Но ведь я жена Бруно, мы законно обвенчаны, как же могу я выйти замуж от живого мужа?

— Можно сделать и так, что ты вскоре будешь вдовою. Если я выдам Бруно, его расстреляют как дезертира.

— Где Бруно? — закричала я.

— Далеко, я отправил его на купеческом судне в далекое плавание, ты никогда не увидишь его!

— И все-таки останусь ему верна!

— Живому, или мертвому?

— Вы не посмеете погубить вашего сына!

— Он не сын мне, я проклял его за неповиновение!

Вот все, что я помню… я, кажется, долго не соглашалась, но, наконец, согласилась… Я не имела более силы бороться, я боялась за жизнь моего Бруно. Я была как помешанная в это время, и ничего не помню…

Приехал Адольф и испугался происшедшей во мне перемены. От него все скрыли. Под предлогом моей слабости, нам не позволяли оставаться более пяти минут вместе, и то под строгим надзором мачехи.

Наступил день моего второго святотатственного брака. Я была настолько неопытна, что кормилица в это только утро объяснила мне, что я готовлюсь быть матерью ребенка Бруно… О ужас!.. Да что же мне было делать? Как только я пробовала сопротивляться, мне угрожали смертью моего мужа! Нас обвенчали, я едва выстояла церемонию, ничего не отвечала на вопросы. Что было после, как высидела я парадный обед, я ничего не помню. Под предлогом моей болезни, гостей почти никого не было… Наступила страшная минута неизбежного объяснения. Мачеха отвела меня в парадную спальню, все удалились, пришел Адольф и хотел поцеловать меня. Я с ужасом его оттолкнула, и не мешкая ни минуты, все сказала ему, всю правду. Он, как дикий зверь бросился на меня, называя обманщицей, бесчестной.

Вошел старый барон и заслонил меня собою.

— Ты не должен обвинять ее, на то была моя воля, а мне ты обязан повиновением! Если б она не вышла за тебя, мы остались бы нищими, да еще с потерею чести, — я все проиграл!

— Отец, она говорит, что она жена Бруно!

— Я все знаю, все слышал, и объявляю тебе мою непреклонную волю: если у нее родится мальчик, он будет наследником. Он имеет на это право, он такой же фон Ф., и я так хочу! Слышишь, Адольф! Я беру Бланку под свою защиту, ты не дотронешься до нее пальцем, я запрещаю тебе, я — твой отец и твой повелитель, пока я старший в роду.

Старик взял Адольфа за руку и увел его. В страшных страданиях провела я ночь. Как выжил мой бедный ребенок, как не умерла я сама, не понимаю. Опять сострадательная горячка на некоторое время лишила меня памяти, и опять меня вылечили. Видно, нужно мне было пройти чрез все страдания. Когда я пришла в себя после горячки, Адольфа не было в замке. Его вызвали только к крестинам моей девочки. В соседстве носились про нас странные слухи, и старик потребовал присутствия мнимого отца. Настоящий мой муж, мой Бруно, был далеко и ничего не знал о нас. Свекор хотел назвать внучку Адольфиной, тот, другой мой изверг, не согласился; ее окрестили, как я того желала, Бланкой-Брунегильдой. Старик очень привязался к ребенку, поместил его с кормилицей на своей половине, „чтобы Адольф не смел до нее дотронуться“, сказал он мне, когда я заплакала, увидев, как уносят от меня дочку.

Прошел еще год, Адольф редко бывал дома; я оживала только, когда ласкала мою Брунегильдхен, а молодость все-таки взяла свое, я стала оправляться, опять похорошела. Адольф заметил это, и, к великой радости отца, опять полюбил меня.

Приближается катастрофа, я опять чувствую, как мешаются мои мысли… не умею рассказать по порядку… Мне сказали, что я опять буду матерью, я в ту же минуту почувствовала, что ненавижу моего ребенка…

И вот, в один вечер, это было летом, старика не было дома, с тех пор, как Адольф помирился со мною, он часто стал уезжать в Ригу. Мы сидели вдвоем в Северном кабинете. Я, по обыкновению, молчала… Вдруг, как грозная тень, явился перед нами Бруно, я упала перед ним на колени и лишилась памяти. Когда я пришла в себя, я увидела что-то ужасное… Братья, сцепившись, лежали на полу, вокруг них лилась кровь. Я хотела подойти, освободить моего Бруно, и услыхала его хриплый голос, проклинавший отца, брата, меня…

— Молчи, Бруно, — закричала я, — я невинна, я все так же люблю тебя, они меня принудили, заставили изменить тебе угрозами твоей смерти! Отец хотел выдать тебя начальству, чтобы тебя расстреляли, как дезертира!

В ответ мне послышалось страшное хрипение, Адольф встал и я увидела Бруно, истекавшего кровью. Я бросилась к нему, умоляя его жить для меня и для нашей дочери.

Он отстранил меня рукою и я опять услыхала его хриплый голос.

— Да будет же проклят, — кричал он, — неестественный закон первородства, сделавший из человека дикого зверя. Я чувствую, что умираю, а ты — братоубийца — будь дважды проклят! Как Каин будешь ты скитаться по земле, нигде не находя покоя, и мать сырая земля тебя не примет в свои недры. Скажи ты это от меня зверю, нас родившему, да порадуется он успеху своего первенца!

Я опять бросилась к Бруно, умоляя его простить, не клясть никого пред смертью. Вдруг лицо его преобразилось, он улыбнулся, притянул меня к себе и поцеловал своими хладеющими губами; потом вздох… и все кончилось.

Я помню, как я просидела всю ночь над трупом, повторяя последние слова Бруно, они, точно огненные, запечатлелись в моей голове. Кроме этих слов, я ничего не помнила, и так целый год, как говорила мне мамка, я все повторяла одно и то же, его проклятие, да еще просила Бруно никого не проклинать перед смертью.

Надо кончать скорее мое писанье, а то опять мешаются мысли, опять слышу я хриплый голос Бруно.

Пока я ничего не помнила, умер Адольф III, я пришла в себя у его гроба, я вдруг поняла, что мне нужно сделать что-то с моей дочерью, пока не вернулся из своего дальнего путешествия изверг-братоубийца. Мамка увезла Брунегильду к своему брату-рыбаку около Риги. Мамка уговаривала и меня бежать вместе, но я почему-то не захотела, и теперь не знаю почему. Я помню все, что было до смерти Бруно, а что было после — не помню, точно мрак какой спускается в мою бедную голову. А вот, вспомнила: мой второй ребенок, мальчик, умер до рожденья. Когда мне это сказали, я, говорят, долго хохотала, била в ладоши, радовалась. Мне и теперь не жаль его; что бы было с несчастным отродьем братоубийцы!

И вот, почему-то в эту минуту я помню еще одно, помню мое убеждение, что так надо, и я решаюсь навсегда оставить замок, решаюсь ехать в далекую Россию, искать у Царя защиты и правды, почему у Царя, а не у короля, не знаю, но так надо, это я помню. Если мой наследник не родился, то все имущество Ротенштадтов принадлежит мне и Брунегильде. С настоящим бароном фон Ф., извергом, братоубийцей, у меня ничего нет общего, наш брак незаконный, мне это растолковали, и я должна сказать это Царю.

Мне бы хотелось повидаться с моей дочкой, но я боюсь ехать в окрестности Риги, там поблизости живет мачеха со своим новым мужем, она может выследить и выдать мою дочку убийце. Да хранит мое сокровище Царь Небесный, пока царь земной не сжалится над нами и не отдаст нам то, что наше по праву.

Отправляясь в дальний путь, в этот раз вместе с моей верной мамкой, я решаюсь распорядиться единственным достоянием, мне оставленным, фамильными бриллиантами моей матери. Добрый человек, посоветовавший мне ехать в Россию, помог мне продать половину этих бриллиантов на расходы моего дальнего путешествия. Вторую половину я не решилась взять с собою, меня могут ограбить, убить, я хочу, чтобы что-нибудь осталось моей дочке, если ей не суждено владеть богатством Ротенштадтов. Я прячу вместе с этой рукописью в раму моего портрета колье, склаваж, серьги и пряжку, самые дорогие из моих украшений, и молю Провиденье охранить их от хищников, пока они не попадут в руки сострадательной души, на которую я рассчитываю; и вот мое завещание:

Принадлежащие мне родовые драгоценности должны быть отданы дочери моей, от законного моего брака рожденной, Бланке-Брунегильде фон Ф. Ротенштадт, или ее потомству. Милосердное Провидение поможет желающему исполнить мою волю отыскать ее в окрестностях Риги у рыбака; указать более определенно на ее убежище я не смею. Если же никого из нас не будет уже в этом мире, то я желаю, чтобы на вырученную от продажи бриллиантов сумму был устроен приют для бедных девочек-сирот, как моя Брунегильда, в настоящую минуту покинутая поневоле своей несчастной матерью. Да хранит ее милосердное Провидение!

Бланка фон Ротенштадт, баронесса фон Ф.»

Глава II

Когда Адольф кончил, наступило довольно продолжительное молчание. Обе дамы были так тронуты трагическим рассказом, что не могли тотчас же высказать свои впечатления; на глазах баронессы заметны были слезы.

— Бедная Бланка! — проговорила она, наконец, с глубоким вздохом, — какая ужасная судьба! Папа, ради Бога, поедемте сегодня же с вечерним поездом в Дубельн, я не буду покойна, пока мы не исполним ее последней воли.

— Успеем ли еще сегодня? — ответил старый барон. — Ты забываешь, что я должен сообщить вам содержание писем; теперь половина шестого, — прибавил он, вынимая из кармана часы, — до обеда мне не исполнить своей задачи, а письма очень интересны.

— А если Зельма Фогт умрет?

— Тогда бриллианты будут ей не нужны, и нам придется хлопотать об устройстве приюта; тебе будет много дела и ты перестанешь скучать по Петербургу.

— Какое невыносимое хладнокровие, Адольф! Тебе совсем не жаль Бланки. Умоляю вас, папа, поедемте сегодня, вы расскажете нам все в вагоне.

— Сколько мне помнится, — вмешалась графиня, — из Риги в Дубельн нет ночного поезда, так говорил мне Мейнгард.

— Наверно нет, я знаю, — сказал Адольф. — Перестань, Мари, волноваться и дай нам выслушать отца.

— Странные прочел я вещи, — так начал старик, — немудрено, что в молодости я им не поверил и бросил письмо. Оказывается, что стуки и шаги начались в замке в первое же 15 июня после кончины Адольфа IV. Судя по письмам его внучки, в первое полустолетие после его смерти, явления были гораздо ужаснее: его самого видали в кабинете, слышались стоны и рыдания. Прекратились они только в четвертом поколении, при жизни моей прабабки, которая собрала письма тетки, своего мужа, и записала в своем дневнике все, что видела сама, и как разыскала внучка Бланки. При ней же окончился процесс, посредством которого у нас отняли владения фон Ротенштадтов. Сколько я понял из сопоставления годов, стоны и рыдания прекратились тогда именно, когда неправильно нажитое вышло из рода. В первые годы своего замужества прабабушка еще слыхала рыдания, и даже раз видела издали привидение, а потом его никто уже больше не видал; слышались лишь шаги и стуки, и то только 15-го июня.

— Как это интересно, — заметила графиня, — стало быть, несчастный братоубийца несколько успокоился после того, как исполнилось его желание возвратить чужое.

В противоположном углу, у камина, послышалось три громких стука; старый барон вздрогнул и побледнел.

— Слышите, папа, это всегда так бывает, — сказала Мари, — но теперь я уже не боюсь этих стуков. Число три означает подтверждение слов Веры.

— Чудеса, — проговорил старик, пожимая плечами. Он был так взволнован, что не мог уже продолжать своего рассказа.

В эту минуту раздались звуки колокола, призывавшего к обеду.

После кофея барон Адольф, в надежде рассеять отца, предложил прогулку по парку, а графиня, угадав его намерение, попросила отложить рассказ до возвращения в комнаты, когда они усядутся покойно и ничто не будет развлекать их.

— А теперь мы вас слушаем, — сказала она по окончании прогулки, когда старый барон, отдохнув с полчаса у себя, вернулся в кабинет.

— Писем, стоящих внимания, всего три, — ответил он на вызов своей дорогой гостьи, — остальные не идут к делу. Эти же написаны Адольфиной фон Гринвальд, урожденной фон Ф., к своему мужу, бывшему в это время где-то на войне. Годов и адресов в переписке не сохранилось. А она в его отсутствие проживала у своих родителей в замке Ф. В первом письме она приводит с некоторым недоверием рассказ старой кастелянши о наваждении нечистой силы, являющейся в замке в образе покойного барона Адольфа IV, ее деда; и тут же говорит об отце своем, что он изменился, очень постарел и сделался страшно угрюм с тех пор, как Фиц-Гагены оспаривают поместья, приобретенные женитьбой деда на Бланке фон Ротенштадт. «Помнишь, — прибавляет она, — я тебе рассказывала про красавицу Бланку, про первую дедушкину жену, которая от него бежала, как говорили, с писарем, и их убили в лесу разбойники. Дедушка велел выбросить ее портрет в старую кладовую, а через год женился на моей бабушке, так что мы происходим от честного рода, — помни это, и не стыдись меня».

— Все подтверждается, и история с портретом, — заметила баронесса. — Теперь остается только родословная Зельмы Фогт. Ах, как мне хочется ее видеть!

— А мне прежде всего хочется выслушать барона, — сказала, улыбаясь ее нетерпению, Вера, и барон продолжал:

— В том же письме сказано еще, что отец все больше проживает в Риге, сам наблюдает за ходом процесса, чему она очень рада — таким он сделался злым и страшным. Второе письмо, писанное, судя по числам, полгода спустя, преисполнено ужаса. Она сама видела рыдавшего и стонавшего деда, узнала его по портрету. Мать упрашивала ее не ходить 15 июня в северную башню, она хотела видеть, пошла и едва не умерла от страха. Далее она говорит, что в северной башне совершилось, должно быть, страшное преступление, что замок и весь их род обречены погибели: дед проговорил глухим, гробовым голосом, что все первенцы их рода прокляты по его вине пред Богом и людьми, и горе тому из них, кто встретится с ним 15 июня; по заклятию обиженного Бруно он должен будет его уничтожить. Письмо написано очень сбивчиво, видно, что бедная женщина поражена ужасом. Я не понял, сама ли она слышала говорящего деда, или кто-нибудь другой передавал его слова. В конце письма она прибавляет, что ни за что не останется в замке, уедет с детьми в свое поместье и увезет с собой свою несчастную мать, измученную постоянным страхом: она почти каждую ночь слышит какие-то странные стуки, стоны и шаги по коридорам и не может спать покойно. В третьем и последнем письме, уже из поместья Гринвальдов, она пишет, что заклятый замок совсем опустел, отец опять вернулся в Ригу, брат все еще в Париже при посольстве, а ей удалось увезти мать с собой. Отец очень сердился, узнав, что она хочет уезжать, кричал: «Глупые вы бабы, боитесь каких-то глупых, несуществующих чертей!» Она сказала ему: «Не черти ходят по замку, а дедушка, я сама его видела, и он такой страшный». Отец так рассердился, что даже ударил ее. Она бросилась на колени и вымолила позволение уехать вместе с матерью. Он, наконец, сжалился, согласился и вот они теперь живут покойно. Из этого, да и из всех писем видно, как они обе боятся безмерно грозного барона. Мы, видно, не такие были в старину, выродились, — прибавил старик, улыбаясь.

— И слава Богу! — засмеялась баронесса Марья Владимировна. — Я никак не могу себе представить вас или Адольфа таким грозным, чтобы мне пришло в голову вас бояться.

— А вот я попробую взять тебя в руки, по примеру предков, — сказал, улыбаясь, Адольф.

— Поздно, барон, надо было начинать с первого дня после свадьбы, — вмешалась графиня. — Теперь, как ни смотрите грозно, Мари не испугается. Неужели, — прибавила она, обращаясь к старику, — m-me Гринвальд ничего не узнала от матери из прошлого своей семьи?

— Должно быть, запуганная женщина сама знала очень мало, только кое-что слышала от старой прислуги, а та, вероятно, не посмела и заикнуться об убийстве. Рассказала она дочери, и то, выехав уже из грозных стен заклятого замка, что ее свекор отнял жену-красавицу у меньшого брата и запер ее в северной башне; что та из ненависти к нему, или из страха, отдала их единственную дочку Бланку-Брунегильду к бедным людям, к родным своей мамки, а сама года через два убежала. А девочка так и пропала, вряд ли отец пробовал ее отыскивать; женившись же на другой жене, и совсем забыл про дочку. Сама баронесса, много спустя уже после смерти свекра, слышала от кого-то из людей, что в одной рыбацкой деревне, не очень далеко от Риги, живет пожилая женщина-красавица, зовут ее Бланкой-Брунегильдой, и почему-то все называют ее баронской дочерью и очень уважают. Муж ее, рыбак по фамилии Кроль, раз в пьяном виде прихвастнул, что его жена носит на шее такую штучку, по которой, если б дойти до царского величества, то их бы обогатили. Баронесса, сообразив этот рассказ со слышанным от прислуги, так смутилась, что стала упрашивать соседей не говорить ничего при ее муже. Вот все, что есть в письме, но оно послужило прабабушке, как видно из ее дневника, нитью, по которой она отыскала в Дубельне очень уже старого рыбака Кроля, внука давно умершей Брунегильды; он носил на шее, по завещанию бабушки, о которой осталась в семье целая легенда, золотой медальон с фамильным гербом фон Ротенштадтов.

— И что же сделала прабабушка? — спросил Адольф.

— Что? дала рыбаку два червонца и записала это в свой дневник. Что же могла она еще сделать, если б и хотела? В те времена невестки или жены не смели возвысить голос перед старшим в роду, — прибавил он, взглянув на баронессу.

— Вы сердитесь на меня, папа, — сказала Мари, бросив на свекра умильно-покорный взгляд.

— Напротив, мне очень приятно видеть, как горячо принимаешь ты к сердцу справедливое дело, и я с удовольствием повезу тебя завтра в Дубельн и сам займусь поверкой родословной Зельмы Фогт. Будем надеяться, что найдем ее вне опасности.

Барон не кончил еще говорить, как часы стали бить одиннадцать, и вслед за замирающим в воздухе звуком послышалось в стене возле камина пять ясных, раздельных стуков.

— Опять хотят говорить с нами, и по азбуке, — сказала графиня, вставая. — Сядем скорее за столик. Стуки послышались вслед за вашими словами, барон, стало быть, надо, чтобы я вы участвовали с нами в сеансе; я найду азбуку, а вы все усаживайтесь, не теряя времени.

Озадаченный старик молча повиновался, и вот не более, как минуты через две, сеанс устроился. Положив бумагу и карандаш перед баронессой, Вера вооружилась другим карандашом, как указкой, а Адольф приготовился записывать ожидаемое сообщение. Напряженно следил за всем старый барон, видимо заинтересованный происходящим перед его глазами, но в этот раз совершенно спокойный.

Вскоре сложилась следующая фраза по-немецки: «Зельма умирает, молитесь, да пощажена будет Высшим Милосердием молодая жизнь…»

У баронессы вырвалось глухое рыдание, она судорожно схватила правой рукой карандаш и приложила его к бумаге. Не прошло минуты, как глаза ее закрылись, а карандаш задвигался с поражающей быстротой. Все притихли, старый барон, сидевший возле невестки, изумленно следил за ее писаньем.

— Опять тот же старинный почерк, — прошептал он, — и как быстро! Естественно писать так невозможно, и с закрытыми еще глазами!

По прошествии менее чем пяти минут, руки баронессы вдруг остановились; откинувшись на спинку кресла и не открывая глаз, она осталась неподвижной. Вера тихо взяла у нее из-под рук исписанный листочек и передала его старому барону. Прочитав его раза два-три про себя, барон прямо начал переводить по-французски следующее:

«Происходит окончательная борьба между физической жизнью и физической смертью. Кто победит, мне, по моему недостоинству, знать не дано. При ней очищенная и просветленная Бланка, я не могу подойти близко. Вы молитесь. Если она вернется в земную жизнь, и вы дадите ей немного земного счастья, воля Бланки исполнится на земле, и я почувствую прощение Бруно за мой земной грех, и перестану скитаться, как Каин, не находя покоя. Молитесь за Зельму и за меня. Еще один только раз дано будет мне беседовать с вами, в тот день, когда так или иначе вы исполните завещание. А теперь дозволено мне проявить себя перед вами для окончательного убеждения барона Адольфа X, что мы живы! Я желаю, чтобы он понял и поверил, что только здесь мы живем настоящей жизнью, перед которой ваша — преходящая тень, бледная зарница зарождающегося дня. Раскаивающийся грешник Адольф IV фон Ф.».

— Правда ли, отец, — спросил шепотом Адольф, — что ты по счету Адольф десятый?

— Наверно не знаю, никогда не считал, завтра справлюсь в родословной. Очень вероятно, что так. Бывали, я помню, и другие имена у владельцев нашего майората, когда старшие сыновья умирали бездетными.

— Очень интересно будет в этом убедиться, — сказала графиня. — У меня было бы одним доказательством больше, что сообщения не вычитываются в мыслях кого-либо из присутствующих, а происходят от внешней самостоятельно-разумной силы…

Речь ее прервали новые пять стуков, и баронесса тотчас же зашевелилась, открыла глаза, но смотрела еще бессознательно.

Сложилась фраза очень оригинально: по-русски латинскими буквами.

— Это какая-то путаница, — сказала графиня, когда стуки прекратились.

Первым догадался, в чем дело, молодой барон; разделив беспорядочно записанные буквы на слоги и слова, он прочитал:

«Уложите скорее Машу спать; не говорите ей сегодня, что Зельма между жизнью и смертью. Сказанное она забыла. Завтра ей нужны силы для путешествия».

— Я опять уснула, — заговорила наконец баронесса, нервно потягиваясь. — Было ли что-нибудь у вас?

— Сказано, чтобы мы непременно ехали завтра в Дубельн, а теперь ложились бы скорее спать, — ответила Вера.

Баронесса рассмеялась.

— Стоило ли ради этого усыплять меня, и так крепко еще, что я никак не могу проснуться. Да и на душе что-то тяжело, точно случилось что-то грустное, что меня преследует, но чего я никак не могу вспомнить. Извиняюсь перед вами и ухожу без чая, предоставляя Вере хозяйничать за меня.

— Помолись, Мари, за Зельму Фогт, — рискнула сказать графиня, — чтобы мы нашли ее вне опасности.

— Хорошо, постараюсь помолиться. Покойной ночи, папа.

И баронесса удалилась.

Задумчивый, но совершенно спокойный просидел старый барон за чаем, — вообще все говорили очень мало. Прощаясь, он крепко поцеловал у графини руку, сказав ей перед тем вполголоса:

— Теперь я верю твердо, непоколебимо в будущую жизнь, и невыразимо счастлив и покоен. Спешу вас этим порадовать.

Глава III

Первое лицо, встретившее наших путешественников на дебаркадере в Дубельне, был никто иной, как Мейнгардт, приходивший от нечего делать к каждому поезду.

— Не знаете ли, жива Зельма Фогт? — спросила графиня Воронецкая, любезно протягивая ему руку. — Извините, мне бы следовало прежде всего поблагодарить вас за скорый ответ.

— Ваш запрос заинтересовал меня, графиня, тем более, что Зельма, как говорят, очень хорошенькая девушка, и я справляюсь о ней по несколько раз в день. Она ожила часа два тому назад, а то более полусуток пролежала в летаргическом сне, которым закончился тифозный кризис; ее приняли за умершую и собирались уже готовить к погребению.

— Когда впала она в летаргический сон? — нетерпеливо спросила баронесса Марья Владимировна, не дожидаясь, чтобы ей представили незнакомого ей Мейнгардта. В вагоне ей сообщили все, касавшееся вчерашнего сеанса.

— Вчера вечером, в исходе одиннадцатого, — ответил молодой человек, вежливо снимая шляпу перед незнакомой дамой. — Я заходил к ним ровно в одиннадцать, и мне сказал доктор, что она только что перестала дышать. Под этой болезнью скрывается очень интересный роман, быть может, вы его знаете, графиня?

— Я ничего не знаю, рассказывайте скорей. Nous sommes tout oreils[13].

— Выходя вчера ночью от Фреда, где я пробыл более часа, я наткнулся около их забора на рыдающего молодого человека. Он бросился ко мне с вопросом: правда ли, что она умерла? Я несколько его успокоил, сказав, что доктор не вполне убежден в ее смерти, предполагает возможность летаргии. Он обрадовался, как безумный, даже этой маленькой надежде и рассказал мне всю свою историю. Он три года считался женихом Зельмы, они страстно любили друг друга, этим летом назначена была свадьба. Жених — небогатый чиновник из Риги. Я зазвал его к себе и мы просидели вместе часть ночи, посылая каждые полчаса узнавать, что делается у Фогта. И как бедный Липгардт горько плакал всякий раз, когда посланный возвращался с известием, что перемены нет, и все уверены, что она умерла.

— Почему же не шел он сам, если считался женихом? — спросила баронесса.

— Он жених в отставке, выгнанный отцом невесты из дома.

— За что? — спросили в один голос обе дамы.

— Видите ли, Зельмина мать была единственной дочерью здешнего зажиточного рыбака Кроля, давно умершего, а сама она умерла, когда Зельме было лет десять.

— Дочь Кроля! — воскликнула баронесса, многознаменательно взглянув на мужа и на свекра.

— Да, и, конечно, как единственное дитя, наследовала все имущество. Фред страшный скряга, ростовщик; женившись вскоре на другой, он завладел бесконтрольно имуществом дочери, тоже единственной от первого брака; теперь же у него человек шесть. Все знают, что источник его теперешнего, довольно значительного капитала — деньги первой жены, а дочери ее он ничего давать не хотел, даже приданого порядочного не сделал. Родные Липгардта и уговорили его потребовать Зельминых денег для нее же. Он послушался и поговорил с старым скрягой довольно крупно, тот выгнал его из дома, дочь же уверил, что Липгардт женится на ней только из-за денег, в силу чего он не позволит ей больше с ним видеться. Дня через два бедная девочка захворала, отец уверяет, что простудилась, очень долго оставаясь в море, а доктор говорит, что на нее всего более подействовало нравственное потрясение.

— А что говорит жених? — спросила графиня.

— Бедный, клянет тот день, когда задумал рассчитывать на женино приданое. Я недавно видел его опять у калитки Фредова дома, и он умолял меня, если Зельма выздоровеет, убедить Фогта, что он готов жениться на ней без всего, даже сам сделает ей подвенечное платье, только бы их скорее обвенчали.

— Папа, — воскликнула Мари, мы с Верой прямо отсюда поедем к Фогту, m-r Мейнгардт нас проводит…

— Нет, — поспешно перебил невестку старый барон, — мы сперва поедем в гостиницу, а там увидим, что нам делать.

Тут только графиня вспомнила представить своим спутникам Мейнгардта, который рекомендовал им большой номер в той же гостинице, где жил сам, уверяя, что лучшего они не найдут во всем Дубельне. Поручив багаж носильщикам, все отправились в гостиницу пешком. Мейнгардт, продолжая восхвалять своего симпатичного чиновника и искреннюю любовь его к невесте, поспешил предложить руку графине, которая и воспользовалась этим случаем, чтобы объяснить ему участие, принимаемое всеми в Зельме Фогт, неожиданным открытием, по старым бумагам, происхождения Зельмы по матери от боковой линии баронов фон Ф. А баронесса в это время, взяв под руку свекра, убеждала его, что теперь, когда известно, что Зельма внучка Кроля, никаких сомнений уже быть не может; права ее на наследство Бланки вполне ясны, и им стоит только поспешить к Фогту обрадовать больную.

— Разве не может быть другой семьи Кролей, или у этих в предыдущих поколениях найтись еще сонаследники? Мы не имеем права действовать опрометчиво.

— Как, папа, неужели вы еще сомневаетесь в буквальной верности полученных нами сообщений и после вчерашнего нового доказательства? Заметьте, что и то оказалось правдой: Зельма страдает действительно сердцем, и мы можем дать ей немного счастья.

— Положим, так, не верить Адольфу IV мы не имеем никакого основания, но, во всяком случае, неразумно будет поразить даже и счастливой вестью такую слабую больную, как Зельма, и вместе с тем открыть тайну неожиданного богатства такому скряге, как Фогт, пока дочь, не будучи замужем, находится еще в его власти.

С этими последними доводами пришлось согласиться и нетерпеливой баронессе. Ей трудно было сидеть в номере в полном бездействии и она уговорила все общество отправиться гулять на морской берег, куда Мейнгардт обещал привести жениха Зельмы, если окажется по новым справкам, что состояние ее, по крайней мере, не ухудшилось.

Благодаря нетерпению баронессы, едва согласившейся дать своим спутникам время напиться чаю, они ранее восьми часов заняли уже скамейку на одном из песчаных бугров, и рассеянно смотрели на море в ожидании Мейнгардта, отправившегося к Фогту, а затем на поиски за Лингардтом.

Ожидать пришлось не менее часа. Мари совсем теряла терпение, считая от нечего делать сновавшие перед ними рыбачьи лодки, когда, наконец, в отдалении показался Мейнгардт под руку с очень юным, высокого роста блондином приятной наружности. Баронесса едва не вскочила к ним навстречу.

— Фрейлейн Зельме лучше, она уснула нормальным сном; доктор сейчас сказал мне, что теперь он не теряет надежды спасти ее, — приближаясь к ним, проговорил Мейнгардт и затем уже представил своего спутника, конфузливо отвесившего низкий, почтительный поклон дамам. От смущения он едва дотронулся до руки, протянутой ему Адольфом.

Немалого труда стоило баронессе добиться от него нескольких слов, так стесняло молодого человека присутствие величественного старика-барона, не обращавшего на него никакого внимания, как будто его совсем тут и не было. Заметив общее стеснение, Вера предложила старому барону походить с ней по берегу; тогда только Липгардт, успокоенный простотой обращения окружающих его, наконец, разговорился.

— Вера, слышишь, — сказала Мари, призывая мимо проходившую графиню, — m-r Липгардт видел у Зельмы Фогт старинный золотой медальон с гербом, доставшийся ей от матери, как семейная драгоценность. Теперь, папа, последнее сомнение исчезло, не правда ли?

Подойдя, старый барон объяснил смущенному молодому человеку, что отдаленная прабабушка Зельмы была в некотором родстве с баронами фон Ф. — факт, подтверждаемый этим медальоном, как надо полагать, с гербом вымершей фамилии фон Ротенштадтов… в силу чего они принимают горячее участие в судьбе его невесты, и постараются уладить их свадьбу, если на то будет желание Зельмы, когда она выздоровеет. Потом, обратившись к невестке, он выразил по-английски надежду, что она не проговорилась о бриллиантах.

— Будьте покойны, папа, — ответила Мари, — я хочу испытать до конца бескорыстную любовь жениха к невесте, и очень желаю, чтобы до самой свадьбы он ничего не знал о ее состоянии.

Прошло около двух недель, в продолжение которых барон Адольф Адольфович успел серьезно переговорить со своим старым знакомцем Фредом, убедившись из этого разговора, что у покойной жены его не осталось ни одного родственника со стороны Кролей, а вместе и убедив его согласиться на свадьбу выздоравливающей дочери с Липгардтом обещанием жениху своего высокого покровительства по службе, уверив притом старого ростовщика, что и он, и отец давно знают Липгардта за очень хорошего человека, вполне достойного их попечения о нем; и вот молодому человеку дозволялось навестить, в качестве жениха, начинавшую оправляться Зельму. Устроив это дело, старый барон заявил, что он не может долее оставлять своего хозяйства и надеется, что молодежь, в том числе и дорогая гостья, не заставят старика скучать одного в замке, а вернутся туда вместе с ним.

Накануне отъезда обе дамы с разрешения доктора вошли в первый раз в комнату больной Зельмы. Маленькая, худенькая, но прелестная блондинка лет двадцати попробовала встать к ним навстречу из большого кресла, куда ее усадили в ожидании почетных гостей, но от слабости и смущения не имела силы приподняться. Легкий румянец волнения показался на ее бледных щечках, когда баронесса крепко ее поцеловала, усаживая обратно в кресло.

— Какая вы прелесть! — сказала она. — Я нахожу Липардта очень счастливым.

— Выздоравливайте скорее, — прибавила графиня, целуя в свою очередь больную, — и мы вернемся в августе в Дубельн на вашу свадьбу, а пока позаботимся о вашем приданом.

— За что такие милости, я ничем их не заслужила, — слабо проговорила девушка.

— Никаких тут милостей нет, все так быть должно, поверьте; когда выздоровеете, мы вам скажем, за что мы вас полюбили, прежде чем познакомились с вами. А теперь не волнуйтесь и до свидания. Доктор позволил только взглянуть на вас. До августа, моя прелесть!

И маленькая баронесса выпорхнула из комнаты, оставив больную сильно озадаченной.

Вскоре пришедший навестить ее Липгардт объяснил ей, по уговору с бароном Адольфом, тоже самое, что было сказано последним Фогту.

— Но почему же, Фрид, ты не говорил мне прежде, что у тебя есть такие высокие покровители? — возразила девушка. — Зачем не сказал этого отцу, это бы во многом изменило его взгляд на нашу свадьбу?

— Мне не хотелось хвастаться… да я и не был уверен… — смущенно ответил Липгардт.

— А я так уверена, что ты говоришь мне не всю правду, что тут скрывается какая-то тайна… Но Бог с тобой, я не хочу допытываться, что именно принесло нам счастье… Когда-нибудь, когда мы будем мужем и женой, наверное, скажешь…

— Скажу, моя дорогая, хотя и сам знаю немного. А теперь не спрашивай, я дал слово молчать тем, кто возвратил мне тебя, моя птичка.

— А я теперь расскажу тебе то, что до сих пор никому еще не говорила, — задумчиво начала Зельма.

— Что такое, — несколько испуганно спросил Липгардт, — отчего не сказала даже и мне; разве и тебе кем-нибудь запрещено?

— Нет, не запрещено, а самой как-то неловко рассказывать… и теперь трудно решиться. Это о сне, который я видела в то время, как лежала будто мертвая, в летаргии, как говорит доктор.

— А, обо сне, — довольно равнодушно отозвался Липгардт.

— Я даже не знаю, сон ли это был, или что иное непонятное, и не умею припомнить, как это началось. Кажется так, что я почувствовала, что меня какая-то сила подымает вверх, все выше, выше, и в тоже время я слышу голос мачехи: умерла? а отец громко зарыдал, и мне стало его жаль, я хотела сказать: нет, жива, и не могла. Тут я подумала, должно быть, так умирают, и очень мне стало страшно; о тебе вспомнила, и еще более захотелось сказать, что я жива, мне ясно представилось, как горько будешь ты плакать. Но вот, я подымаюсь все выше, выше, и уже перестала слышать, что делается на земле, и тогда я вдруг перестала и жалеть всех вас, даже тебя, и почувствовала в душе такое блаженство, о каком прежде понятия не имела, почувствовала еще, что сейчас увижу мою маму. До тех пор я ничего не видала, только чувствовала, а тут вдруг вижу яркий свет, совсем особенный; вокруг меня все так восхитительно, так необыкновенно, что и слов нет для описания; затем вижу возле себя маму, она меня обняла, и на душе у меня стало еще лучше, еще радостнее. Кажется, я ей сказала: «Мне хорошо с тобой, ни за что я от тебя не уйду, не хочу». А она мне ответила — ее ответ и все, что говорилось мне после, я отлично помню так, как будто слышу в эту минуту — «нельзя, дитя; это говорит та, которая дала нам золотой медальон. Она нам близка и по телу и по духу. Ты еще не дожила свой срок на земле, ты должна узнать земное счастье и земное горе, должна подготовить себя к нашей жизни, ты еще не дозрела. Помни только, что надо быть доброй, никому не делать и не желать зла, исполнять божественные законы любви». Последние слова сказала не мама, а другая женщина, сияющая, лучезарная и такая красавица, какой я до сих пор и представить себе не могла, а мама прибавила: «Божественные законы у вас на земле называются заповедями. А это, смотри, это она наша покровительница, она молит за всех нас милосердного Господа, будет молиться и за тебя, чтобы ты пришла к нам так же чиста сердцем в старческой мудрости, как чиста теперь в твоем младенческом неведении. Не забывай нас, живи так, чтобы нам соединиться с тобой в лоне Господнем. Мне жаль отпустить тебя, но так надо». Тут мама исчезла из моих глаз; обняла меня та другая, красавица, и положила мне на сердце руку; мне сделалось еще лучше, блаженство неописанное овладело мною, такое блаженство, перед которым вся земная радость ничто; теперь я не умею и представить себе этого блаженства, решительно не умею. Но продолжалось оно недолго, вскоре все стало вокруг меня омрачаться, я перестала видеть красавицу, хотя все чувствовала ее руку на сердце, но теперь рука ее меня точно давила, мне становилось все тяжелей и тяжелей. «Это земная жизнь возвращается», — подумала я и открыла глаза. Надо мной, нагнувшись, стоял доктор, я его тотчас же узнала… Не правда ли, какой странный сон?

— Забудь его, моя дорогая… хотя, если верить снам, то он обещает тебе долгую жизнь, до старости; но лучше не думать!

— Нет, забывать не надо, надо думать чаще о приказании красавицы быть доброй… Я, знаешь, почему тебе рассказала… мне вдруг показалось, что между красавицей моего сна и неожиданными милостями баронов фон Ф. есть какая-то связь, а теперь не понимаю, почему мне это так показалось… Ты, ради Бога, никому никогда этого не рассказывай, я не хочу, слышишь?

Дав невесте честное слово молчать, Липгардт задумчиво вышел из комнаты. Его поразило странное совпадение золотого медальона, по которому фон Ф. признали свое родство с Зельмой. Но вскоре он махнул, рукой, сказав себе: лучше не думать, ничего тут не поймешь, а только одуреешь, и мгновенно успокоился.

Читатель и сам догадается, что в августе все произошло так, как и следовало: в прелестном свежем наряде, выписанном графиней Воронецкой из Петербурга, в венке из живых мирт и флердоранжа, Зельма Фогт получила благословение пастора, причем свидетелями подписались барон Адольф и Мейнгардт. Графиня и баронесса присутствовали при обряде венчания, а на следующий день навестили новобрачных в их новом гнездышке в Риге, убранном и устроенном на данные ими средства. В это же посещение были рассказаны молодым супругам странные события в замке Ф. и вручены принадлежащие им бриллианты. Зельма, в свою очередь, рассказала баронессе и графине о виденном ею сне. Она сразу сделалась спириткой, но Липгардт долго недоумевал, пока жена его не убедила, что нельзя не верить тому, что принесло им так много счастья и чему верит даже господин барон фон Ф., владелец майората.

Бриллианты, конечно, продадутся, а графине и баронессе удастся приобрести для себя пряжку и серьги, когда те будут оценены компетентными людьми.

Надо полагать, что, когда реставрированный портрет баронессы Бланки будет торжественно помещен на принадлежащем ему месте, Адольф IV исполнит свое обещание, и бароны фон Ф. услышат еще раз из лучшего мира голос, выражающий им благодарность раскаявшегося на земле, а теперь окончательно успокоенного ими предка.


Загрузка...