Человеку, если только он Человек с большой буквы, до всего есть дело.
«Слушай, Зоя, ведь мы договорились регулярно давать работу почтальонам. Я добросовестно выполняю свои обязательства, а ты? Мне даже пришла мысль, может, в Москве почта перестала работать? Да вот сегодня получил нечто, длиною в 15,5 (пятнадцать с половиной) строчек. И это ты, по-видимому, называешь письмом… Ну, Зойка, извиняет тебя только то, что у вас идут государственные экзамены. Это штука серьезная. По себе знаю.
У нас экзамены уже закончились. Сказать по совести, я немного боялся. Детишки первый раз в жизни их держали, я впервые принимал. Однако все обошлось благополучно. Второгодников — ни одного. Представь себе, по моим предметам самая низкая оценка — четыре. Ясно?
Спешу поделиться новостью: наконец-то в нашем улусе решено создать среднюю школу. Пока будет только восьмой класс. Мне придется вести русский язык и литературу. Нагрузка приличная, но ничего, выдюжу. Недаром же твой братишка не один десяток вагонов выгрузил да еще в секции штангистов занимался!
Сегодня решил, наконец, осмотреть окрестности, а то почти девять месяцев здесь и, собственно говоря, ничего не видел. Осенью не до того было, приехал сюда «немым», всего полтора десятка слов хакасского языка знал. Детишки тоже по-русски еле-еле лепетали. Их в две смены учил, сам в третьей учился. Зимой… Зима здесь — бр-р-р… Двадцать градусов мороза — оттепель, ветер двадцать метров в секунду — затишье, двадцать метров видимости в буран — отличная погода. Ты, конечно, к этим цифрам поправку сделаешь, но, честное слово, они не далеки от истины. И весна была какая-то странная: снег стаял, а ни ручьев, ни луж. Испарился от солнца и ветра.
Сегодня упросил колхозного шофера Алешу взять меня с собой — он в райцентр за товарами для магазина ехал. Устроился в кузове — отсюда виднее. Выехали в степь — даже дух захватило: широта, простор. Чуть всхолмленная долина тянется к горизонту, дальше горы. Долина зеленая, горы — темно-коричневые, и надо всем этим незнакомое, необычно высокое небо. Не выдержал я, постучал по кабине.
— Ветерком пробрало? Ко мне хочешь? — отозвался Алеша.
— Нет, — говорю, — останови минут на пять!
— Пять минут стоять — пять километров терять, — сказал Алеша, но мотор заглушил.
Когда машина идет, только шум ветра в ушах да рокот мотора слышны, а остановилась — прямо-таки навалились на нас звуки. Жаворонок поет, словно это сам воздух звенит, цикада из-под ног выскочила, расправила ярко-оранжевые крылья и заверещала на всю степь. Потом упала в траву, и нет ее. Тут еще ветер шелестит в высоких травах, шевелит белесые нити ковыля. И кажется, плывет куда-то вся степь.
— Смотри, красота какая! — говорю Алеше.
Он к этой красоте привык.
— Да, земля хорошая, — соглашается. — Пахать надо. Там, — он ткнул пальцем на запад, — пашут. И у нас надо.
— Я не о том, — говорю. — Ты, чудак, посмотри, какая природа! Воздух, горы, небо!
Небо здесь особенное. Помнишь, мы смотрели картины Верещагина, и ты тогда сказала, что такого неба не бывает. Так вот, оно здесь точно такое, синее-синее, ослепительно яркое, даже глазам больно.
Алеша только и ответил:
— Небо? Чистое небо. Однако дождя надо. Дождь скоро не будет. Орел высоко летает. Вон где! — показывает пальцем.
Как я ни напрягал зрение, глядя по направлению Алешиной руки, ничего, кроме слепящей синевы неба, не увидел.
Я уже хотел было снова в кузов лезть, вдруг откуда-то негромкое позванивание струн донеслось и — песня. Мелодия плавная, немного грустная.
— Что это? — спрашиваю.
— Чеколтан поет.
— Пойдем послушаем!
— Ехать нужно, — ухватил Алеша меня за рукав. — Двух ушей мало, чтобы Чеколтана слушать. Чеколтан овец пасет — песни поет, домой идет — песни поет, дома сидит — песни поет. Всегда поет. Ему рот завяжи — все равно петь станет. Садись в машину, другой раз слушать будешь.
Пересекли мы долину. В самом низу ее — небольшое озерцо и рощица. Березы. Честное слово, березы. Настоящие, такие же, как у нас в Подмосковье. А кругом степь, нетронутая ковыльная степь. Алеша говорит, надо целину распахать. Он прав. Колхоз небольшой, хлеба сеют мало. Разводят, в основном, овец. Сколько земли гуляет! Правда, почвы здесь, как я успел заметить, щебенистые, но есть и чернозем.
На перевале снова постучал по кабине.
— Опять небо смотреть будешь? — спрашивает Алеша.
— Нет, — говорю, — только назад оглянусь.
— Одна минута стоять будем, мотор не глушу…
Перевал невысок, но с него так далеко видно — дух захватывает. Правее, за долиной — горы. Чем дальше, тем выше. Лесом одеты, но кое-где из лесной чащи каменные пики вздымаются — темные, грозные. И уже далеко-далеко, на самом краю земли и неба видны покрытые вечными снегами вершины — белки́, как их здесь называют.
Левее горы пониже. Светлые, безлесные. Они постепенно переходят в холмы, а те — в ровную степь. В степи то здесь, то там стоят курганы — могилы с каменными бабами на вершинах — я видел их, когда осенью сюда ехал. Хорошо бы покопаться в этих курганах.
Интересно, что долина, в которой наш улус стоит — он едва-едва виден с перевала, — окружена почти правильным кольцом гор. Что это — размытый гигантский кратер древнего вулкана? Или провал? Не знаю. В геологии я не силен.
Чу, Алеша зовет:
— Такой минута будет — в сто лет день не уберешь.
Верно. Задерживаю машину. Надо ехать. (Чтобы не забыть — ты пришли мне, пожалуйста, какую-нибудь популярную книжку по геологии. Если не найдешь, то учебник для вуза).
Помчалась машина с перевала вниз, в степь. В одном месте мы мимо могильного кургана проехали. Хотел постучать по кабине, но передумал: опять Алеша сердиться будет — опаздываем.
Да, Зоя, скажи маме, пусть не беспокоится: в июне я домой не приеду. Алеша хочет поступить в институт механизации сельского хозяйства, и я взялся его готовить. К сожалению, школьные знания порядком забылись. Не поленись, вышли учебники за девятый и десятый классы, они у нас, кажется, сохранились. Только посылай авиа. Найди также физику и химию для вузов. Вообще-то здесь нужно вечернюю школу открывать. Напишу об этом в районо.
Лена что-то не пишет. Послал два письма, в ответ — ни строчки. Понимаю: экзамены. Увидишь — передай привет. Целую маму. И тебя.
Ваш Николай».
«Здравствуй, сестренка!
Итак, на днях тебе исполняется двадцать два. Поздравляю, поздравляю, дорогая.
Ты права, пусть мама съездит в санаторий. Подлечиться, отдохнуть ей нужно. Сколько она, бедная, пережила! После гибели отца мы несмышленышами остались, да еще больная бабушка, и все на ее плечи. Деньги я завтра вышлю вместе с этим письмом.
На днях я, наконец, познакомился с Чеколтаном. Это настолько колоритная фигура, что трудно описать. Представь себе невысокого худощавого человека. На голове войлочная шляпа, похожая на остроконечный колпак, по бокам колпака наушники: сейчас лето, и они подняты кверху. Одет, ну как бы тебе рассказать, — пальто — не пальто, халат — не халат… Что-то вроде длинного, ниже колен, кафтана. Из-под кафтана рубашка выглядывает с широким отложным воротником, на ногах — сапоги на высоких каблуках. Подпоясан Чеколтан широким кожаным с медными бляхами поясом. К таким поясам раньше воинственные хагасы — как тогда называли хакасцев — привешивали сабли; у Чеколтана к нему привешены небольшой нож, какие-то мешочки, еще что-то.
Сам Чеколтан весь до черноты прокален солнцем, высушен ветрами. Волосы и на голове и в реденькой бородке совершенно белые. Смотришь на него, и невольно на ум приходит: «Может быть, он уже тысячу лет живет?»
Я спросил Алешу, сколько Чеколтану лет.
— Говорит — сто. Но Чеколтан давно уже так говорит, очень давно, — как всегда без улыбки ответил Алеша.
Чеколтан — человек-песня. Он поет всегда, всю жизнь. Сидит на корточках, положив на колени чатхан — небольшой ящичек со струнами, что-то вроде цимбал, тихонько ударяет по струнам камышовыми палочками и негромко поет глуховатым, по-старчески дребезжащим голосом. Если со школьниками я уже кое-как на местном языке объясняюсь, то Чеколтана почти совершенно не понимаю. Так, из полдюжины улавливаю одно слово, да и то не всегда. Пришлось к Алеше за помощью обращаться.
— О чем он поет? — спрашиваю.
— Обо всем. Что видит, о том и поет, что думает, про то и поет. Степь видит — степь поет, коней видит — коней поет.
— А сейчас?
Алеша прислушался. Начал переводить:
— Сто человек научишь ты… В сто раз твои знания больше станут… Сто человек вылечишь ты… Сам сто жизней тогда проживешь…
Вот тебе — что видит, то и поет! Да тут есть над чем поразмыслить…
Сначала Алеша переводил прозой, потом увлекся, на стихи перешел:
Много звезд в ночной вышине, —
Их не счесть, говорили мне,
Их не достать, говорили мне,
Их не понять, говорили мне.
Пусть горит звезда в вышине, —
Я пою звезды, что на земле.
От Ала-Тау и до Карпат
Звезды земные ярко горят.
Но ярче нет звезды на земле,
Той, что горит в далеком Кремле.
Кремль, я знаю, стоит в Москве,
Он так красив, говорили мне,
Он так велик, говорили мне,
Он так могуч, говорили мне.
Жить в Москве, знаю, каждый рад.
Жил в Москве Николай Булат…
(Это меня здесь так называют. По-видимому, фамилия Булатников слишком длинна для Чеколтана).
Он сам приехал на Ала-Тау, —
Вот потому я о нем и пою.
Он теперь не вернется назад, —
Будет учить он наших ребят.
Дальше рассказывалось, что я такой же крепкий, как булат (вот почему, оказывается, у меня фамилия Булатников!), и глаза у меня, как весеннее небо, и добрый-то я, как весенний дождик (знай наших!), и еще во мне много таких качеств, о которых я и не догадывался.
Потом Алеша перевел, как учу я хакасских детей говорить по-русски, как учу их читать русские книги, как сам учусь хакасскому языку… Все это в образных выражениях и опять если не с гиперболизацией, то с порядочной долей преувеличения. Самая же большая моя заслуга та, что я живу вместе с ними и помогаю Алеше учиться…
— Ну, дальше неинтересно, — и Алеша замолчал.
Раз неинтересно, значит Чеколтан поет о нем. Алеша вообще считает неинтересным все, что делает он сам. Служил в армии, в пограничных войсках. Пришел с орденом Красной Звезды. Спрашиваю:
— За что наградили?
— Шпион к нам ходил. Мы шпиона ловили. Ну, да это неинтересно, — отвечает.
Как-то зимой поехал за продуктами, попал в буран. И все-таки добрался домой. Спрашиваю: как?
— Немного снег кидал, немного ехал. Да это неинтересно…
Он в нашей округе лучший охотник на волков. Никогда без добычи не возвращается. Начнешь расспрашивать — ответ один: это неинтересно.
Чеколтан, как мне рассказал Алеша, начал петь в детстве. Он было думал стать хайджи — народным певцом, но случай изменил это решение. Пригласили Чеколтана на состязание хайджи. По старому восточному обычаю певцы стараются как можно сильнее оскорбить, унизить своего противника.
Противник Чеколтана долго изощрялся в подборе бранных эпитетов и когда, наконец, иссяк, Чеколтан пропел всего одну фразу: «Чтобы оскорбить человека — много ума не надо; но разве велика честь быть победителем глупца?»
За нарушение традиции Чеколтану пришлось проститься с мыслью стать хайджи. Да он не тужил: остался по-прежнему чабаном и вот уже добрую сотню лет поет свои песни ветру, солнцу, степи — всем, кто хочет его слушать.
Жаль, плохо я знаю язык. Чеколтан, наверное, не только «что видит, то и поет», но и знает немало легенд, сказаний. А вдруг Чеколтан умрет? Если ему давно-давно, как говорит Алеша, сто лет, это может случиться в любое время. И тогда погибнут все его знания, все песни и легенды, те, что от дедов-прадедов идут, — в них, может быть, воплотилась тысячелетняя мудрость. Нет, его песни нужно записать, и как можно скорее.
Займусь языком всерьез. Наставник у меня хороший — директор школы Петр Павлович Аввакумов. Старожил. Учительствует здесь с тридцатых годов. Язык знает прекрасно. Да и как не знать, ведь он один из тех, кто вводил здесь письменность, разрабатывал алфавит, грамматику, орфографию.
История Хакасии и хакасцев сложная и еще мало изученная. Хакасский язык относится к группе тюркских, однако в нем встречаются монгольские, иранские и даже угорские слова. Откуда они взялись? Или, может быть, такое только в нашем улусе?
Хорошо бы в этом разобраться. Словари я выписал, а ты поищи в магазинах что-нибудь по истории народов Южной Сибири.
На днях я переселился к Петру Павловичу. Дом у них просторный, а живут двое: он да жена его, Анна Африкановна. Дети по всей стране разъехались: старший сын на границе служит, второй — в Якутии на алмазных разработках, а дочь учительствует, правда, здесь же, в Хакасии.
Мне у них хорошо, спокойно — комната отдельная. Анна Африкановна относится, как к родному сыну.
Да, сегодня неожиданно получил письмо. И знаешь — от кого? От Павлика Редкозубова. Ну, от того очкастого, с факультета иностранных языков. Ты его должна помнить, он ко мне часто приходил. Пишет, что преподает английский и испанский языки, изучает хинди и какие-то индийские диалекты. Зачем ему столько языков? Впрочем, развернуться ему есть где — на земле чуть ли не шесть тысяч разных языков.
Сообщает, что собирается жениться. К осени ему обещают квартиру, в городе врачи нужны. Это очень прозрачный намек на то, что жена у него будет медичка. Уж не с вашего ли факультета?
Думал, в июне все дела закончу, но куда там! У Алеши «хвостов» много, сидим с ним чуть ли не все ночи напролет, готовимся. Да и Чеколтан мне покоя не дает. В общем, скажи маме, что и в июле я едва ли сумею выбраться. Пусть спокойно едет в санаторий. А ты, может быть, перед назначением ко мне махнешь? Вместе с Леной. Я ей тоже послал письмо, приглашаю приехать, посмотреть. А понравится — пусть останется. Насовсем. Со мной. Как ты, одобряешь?
Ну, заболтался. Будь здорова.
Н. Булатников».
«Чего это тебе, Зойка, взбрело в голову спросить, люблю ли я Лену?
О любви, Зоя, говорить трудно. Неудобно это и даже немного стыдно.
Но ты сестра, с тобой можно и пооткровенничать. Да, я люблю Лену. Она всегда в моей душе, в моем сердце, стала как бы частью меня самого, моим вторым «я». И когда я вспоминаю наши встречи — пусть их и было не так уж и много, когда вспоминаю ее глаза, губы, ее слова — у меня словно крылья вырастают.
Теперь я не мыслю своей жизни без нее. Я хочу, чтобы она была рядом, я хочу радоваться ее радостям, огорчаться вместе с ней, хочу сам с ней делиться всем-всем… В общем, так, Зойка, если ты когда-либо узнаешь, что есть человек, который любит тебя так, как я люблю Лену, не задумывайся и выходи за него замуж.
Я счастлив, и в то же время мне больно, что Лены нет сейчас со мной, что она далеко, что она так редко пишет. Я понимаю — дела, заботы, мало времени, но хотя бы несколько слов.
Хоть и грустно бывает порой, но любить по-иному я не хочу. Вот мой товарищ по работе Коля Лашкул, наш ботаник — я тебе писал о нем, — любви не признает вообще. Сами люди выдумали эту любовь, говорит, вот и нянчатся с ней. И не только на словах — на деле такой. Переписывается с несколькими девушками, а получит письмо, прочтет, зевнет, отбросит и месяцами не отвечает. Не понимаю!
А ведь он хороший. В нем столько хорошего, что даже завидно. Прежде всего знания. Начнем спорить о чем-нибудь, так он меня частенько на обе лопатки кладет. И не только это…
Я понимаю, и ему бывает тоскливо здесь, особенно зимой, но ведь нельзя же читать только «про шпионов», как он сам говорит, или часами валяться на кровати и бесцельно смотреть в потолок. Зову, бывало, в школу — она у нас вместо клуба, вечерами здесь собираются не только дети, но и взрослые, — отказывается наотрез:
— Лавры лектора меня не прельщали…
Кончились занятия, уехал в тот же день. Пытался я его уговорить остаться здесь хотя бы на недельку — окрестности осмотреть, гербарий собрать (ведь как-никак он ботаник), — даже и слушать не захотел.
— Что мне тут делать? Здесь горы даже названий не имеют. Горы — и все…
— Вот и назовем, — говорю.
— Нет уж, уволь. Если за всю историю человечества их не нашли нужным назвать, то нам ли этим заниматься? Предпочитаю лето провести там, где все поименовано и пронумеровано…
Целую зиму вместе, в одной комнатушке прожили, оба москвичи, почти ровесники (он всего на два года моложе), а дружба у нас не получилась.
Ладно, на следующий год найдем общий язык. Работа сдружит. Где-где, а здесь естественнику, так же как и филологу, дело найдется.
Пора уже точку поставить, да не могу не сказать несколько слов о Чеколтане. Слушал его сегодня, вернее, вчера — времени-то уже пятый час утра. По-моему, это гениальный поэт-импровизатор. Все время поет, и все новое. Даже если попросишь его повторить что-нибудь — споет совсем по-другому. И поет не просто: «Один верблюд идет, другой верблюд идет…», а вещи, исполненные глубочайшего смысла.
Вот одна его песня, которую можно было бы назвать гимном труду, человеческой настойчивости.
Над тайгою, над гладью болот
Ветер северный тучи несет,
Застилают тучи наш дол.
Выше туч поднялся орел, —
Он у самых крутых высот
Совершает свой смелый полет.
Ну, а дальше, дальше всмотрись,
Видишь — горы взметнулись ввысь.
Как могучи они, гляди,
Как высоки они, гляди,
Подпирают небо они,
Закрывают солнце они.
Смел орел, но из них ни один
Не достиг этих снежных вершин.
Тучи там прекращают свой бег…
Но идет вперед человек.
Он идет, не зная преград.
Он идет меж немых громад.
Пусть грозят ему скал тиски,
Пусть грозят ему воды реки,
Пусть грозит ему скользкий лед,
Пусть усталость его гнетет, —
Человек шагает вперед,
Человек к победе идет!
И на пик, как на горло врага,
Вот уж встала его нога…
Много у человека дел, — поет далее Чеколтан, — нет им ни конца ни края. Сложи их все вместе — получится гора, выше самых высоких снежных вершин. Кажется, не только одной, многих жизней не хватит, чтобы сделать все задуманное. Но если ты не отступишь, если упорно будешь трудиться — познаешь радость от сделанного тобой, и силы твои умножатся.
Ясно? Запомни на всякий случай, в жизни пригодится.
Кончаю. Недавно ушел Алеша. Занимался всю ночь. Способный хлопец. По математике меня уж обгоняет. Я ведь проходил все это, а пока разберусь в учебнике, смотришь, он уже все понял. И с физикой у него хорошо. Только вот пишет пока с огрехами, и фразы не всегда правильно строит. Но ничего, подтянется. И поступит в институт, обязательно!
Приглашает меня завтра, впрочем, уже сегодня, поехать с ним в райцентр подобрать библиотеку для колхоза. Книг здесь полный шкаф, только тот, кто их подбирал, по-видимому, приключениями увлекался. Поеду. А пока нужно немного поспать. Светает.
До свидания.
Николай».
«Вот, Зоя, и не знаю, что тебе написать. Лежит передо мной конверт твоего письма. К почтовому штемпелю я машинально приделал чубчик, уши, глаза, растянул губы от уха до уха. Получилась милая смешная рожица с высунутым язычком. А мне совсем не смешно. Пустота в душе…
Ведь все в моей жизни связано с ней, с ее именем, и обо всем, что бы ни делал, я думал: а понравится ли это ей, а будет ли она этим довольна? Потому и учился, и работал ото всей души. А теперь вот словно сам себя потерял…
Больно. Больно и не хочется верить, что все это правда. Ведь я знаю, ты ни слова не солгала, даже, пожалуй, многое смягчила, и все же не верится. Не верится! Я продолжаю видеть Лену такой, какой она жила в моей душе…
Прости, не могу больше писать.
Н.»
«Извини, Зоя, что прошлое письмо получилось таким, ну, как бы растерянным, что ли. Уж весть-то ты мне сообщила очень неожиданную и, мягко говоря, малоприятную. Потому и писал я, по выражению древних римлян, куррэнтэ калямо — беглым пером, не очень обдуманно. Ведь я тебя, кажется, и не поздравил.
А ты меня, сестренка, удивила. Я-то голову ломал, с чего бы это Павлик ко мне такие дружеские чувства проявляет? Учились на разных факультетах, по любому вопросу имели разные мнения, спорили, и все же чуть ли не каждый вечер он приходил и просиживал до полуночи.
Не заметить такое! Опять же, с чего бы это он мне письмо прислал? Как он адрес узнал?
Что ж, поздравляю, уважаемая Зоя Васильевна, будущая Редкозубова. Желаю счастья, полдюжины сыновей, ну и, для симметрии, столько же дочерей. Что еще в таких случаях желают?
Да, может быть, ты его перетянешь на свою фамилию? А то захиреет род Булатниковых. Мне будет приятно иметь полдюжины Булатниковых-племяшей и полдюжины Булатниковых-племянниц. Впрочем, фамилии у племянниц — дело временное: поменяют.
Еще раз поздравляю. И, сказать по совести, завидую. Хорошо у вас, черт возьми, получилось!
Поздравляю с получением диплома с отличием. Молодец, сестренка, обогнала старшего брата. Так держать!
Лена, значит, сказала, что поговорка: «С милым рай и в шалаше» — не для нее и что всей романтике нехоженых троп она предпочитает хорошую московскую квартиру?
Сейчас я уже спокойнее все это воспринимаю. Вот еще раз перечитал письмо. Неужели все ее хорошее отношение ко мне только зависело от того, останусь я в аспирантуре или нет? Выходит так…
Тогда… тогда я совершенно растерялся. Сгоряча написал тебе то нескладное письмо, затем захотелось побыть одному со своей тоской. Ушел в степь, подальше от людей. Бродил по ковылям, затем лег. Вспомнил все: и нашу с тобой нелегкую жизнь, и такую же нелегкую учебу. Встречи с Леной. Особенно первую, после студенческого вечера. Сначала нас шло много. Постепенно кампания уменьшалась. Вот осталось только четверо, потом одни мы — двое. Падает снег. Кругом все бело. Снег притушил свет уличных фонарей. Тихо. Казалось, никого не осталось в мире — только я и она. И еще снег. Падает на ее плечи, шапочку, оседает на бровях, ресницах. Вот на щеку упала снежинка, растаяла. Осталось влажное пятнышко.
Мы тогда о чем-то говорили, правда, я потом никак не мог вспомнить — о чем. Только одно помню — мне очень хотелось поцеловать влажное пятнышко от растаявшей снежинки на щеке. Не выдержал, поцеловал. Отшатнулась, взглянула удивленно и испуганно, потом уткнулась лицом в заснеженные отвороты моего пальто. Так мы и стояли. Долго-долго. И время как будто остановилось.
Вот и сейчас — закрою глаза и вижу медленно падающий лапчатый снег, снежинки на ее бровях, на ресницах, влажное пятнышко на щеке…
Знаешь, мне кажется, она меня принимала не за того, кто я есть. Виной этому моя нашумевшая курсовая работа, которую потом напечатали в журнале. Да еще докладчик — додумался на том вечере назвать меня будущим светилом науки, и ей привиделся над моей бедной головой нимб ученого.
Э, да к чему вспоминать… Скажу только, что так называемой ревности к ее сорокадвухлетнему доценту я совсем не чувствую. Странно. Может быть, я ее уже не люблю? Ведь сказал же кто-то: ревность — тень любви; а ведь чем ярче свет, тем резче тени. Нет, не то. По-прежнему, как только вспомню о Лене — становится нечем дышать. Тогда я стараюсь остаться один, сторонюсь всех. Впрочем, это не помогает — ведь от себя никуда не уйдешь…
А хотелось бы. Но, как писал Сергей Чекмарев:
Мечты маршируют, как роты солдат,
И мысли несутся, как конница,
Из всех событий, имен и дат
Одно лишь на свете помнится…
Недавно Алеша привез мне из райцентра подарок — приемник. Батарейный. Я давно хотел его купить, да почему-то сюда привозят только сетевые. А зачем они, если до сплошной электрификации у нас еще далеченько?
Включил, и — надо же! — «Элегия» Масснэ. Грустная, ласковая музыка льется из приемника, окутывает душу. Я слушаю и смотрю через открытое окно, как постепенно мрак заполняет долину, горы темнеют и только далекая вершина горы Тасхыл все еще розовая — солнечные лучи никак не могут распроститься с ней.
Но вот и Тасхыл померк. Впрочем, ненадолго. Завтра его вершина опять вспыхнет раньше других…
На этом кончаю. Пришел Алеша. Сегодня мы с ним посидим до полуночи — несколько дней пропустили, не занимались, нужно наверстывать.
Николай».
«Опять я тебя бомбардирую письмами, хотя знаю, что тебе сейчас не до них. Написал твоему суженому, да он что-то не отвечает.
Я ему посоветовал заняться изучением языков южно-сибирских народов и по проникновению в них иноязычных слов попытаться разобраться в передвижении племен, в их культурных и экономических связях. Интереснейшая работа! Если бы мне языки так же лезли в голову, как ему, я бы сам этим занялся.
Сегодня у меня нечаянная радость — утром пришли ребятишки, почти вся школа. Так и так, говорят, Николай Васильевич, поскольку вы не уехали в отпуск, то мы будем к вам каждое воскресенье приходить и читать стихи, а вы нас, дескать, поправляйте, чтобы мы правильно произносили.
И вот выстроились эти карапузы полукругом, и под алтайским небом зазвучали бессмертные стихи:
Богат и славен Кочубей.
Его поля необозримы;
Там табуны его коней
Пасутся вольны, нехранимы,
Кругом Полтавы хутора
Окружены его садами…
Может быть, тебе покажется смешным, а у меня — честное слово — защипало в глазах. Я стоял, слушал и ни разу их не поправил.
К следующему воскресенью обещают выучить «Мцыри» Лермонтова, потом «Легенду о горящем сердце Данко». Ну, уж там я каждое слово заставлю произносить правильно, а сегодня — не мог.
Да, можешь меня поздравить — стал более или менее свободно разговаривать на местном языке. Во всяком случае понимаю почти все. Вчера опять слушал Чеколтана, и Алеша не переводил, а стоял рядом и только поглядывал на меня, готовый в любое время прийти на помощь.
К Чеколтану мы направились перед вечером. До него далеченько. Улус наш невелик, но дома стоят безо всякого видимого порядка, как раньше кочевники юрты ставили — кому где понравится. Да и дома — их здесь называют туры — на юрты похожи: шестиугольные, с высокими коническими крышами. Здесь только недавно начали строить русские пятистенные избы.
Чеколтан по обыкновению сидел на корточках около своего тура и пел о степном приволье, о высоких горах, о хорошей погоде, о ласковых солнечных лучах. Увидев нас, кивнул приветливо головой и продолжал:
Тучи над степью клубятся, как дым,
Горы закрыты туманом сплошным.
Слышишь, как северный ветер свистит?
Видишь, как птица укрыться спешит?
Видишь, как тьма застилает наш дол?
Видишь, как спрятался в скалах орел?
Видишь, как суслик помчался бегом?
Грустно на сердце, грустно кругом…
Верь мне, — об этом звенит чатхан, —
Ветер с юга рассеет туман.
Высушит травы.
Над степью опять
Яркое солнце станет сиять;
Клекот орла зазвучит в вышине.
Радостно сердце забьется во мне.
Верь мне, не вечен камень тоски,
Верь мне, рассыплются грусти тиски,
Верь мне и смело смотри вперед, —
Верь мне — счастье снова придет!..
Чеколтан замолчал на несколько секунд, взглянул на меня светлыми, словно выцветшими глазами, и понял я, что от старого чабана не укрылось мое состояние, и этой песнью он хотел утешить меня. Понял и в душе поблагодарил его, но виду не подал. А Чеколтан снова запел. И здесь я услышал легенду, может, столетней, а может, и тысячелетней давности. Мне трудно передать весь образный поэтический строй этой легенды — для этого нужно быть поэтом. Сообщу только ее содержание.
Давным-давно жило у подножья высоких гор свободное могучее племя. Все в этом племени было общее — сообща разводили скот, сообща охотились, вместе укрывались от холода, и все были сыты и довольны. Потом нашлись люди, которые решили захватить себе больше скота и получать лучшую часть от добычи на охоте. Но против этого восстал молодой алыпах — богатырь Анарбек. Он сделал все так, как было при отцах и дедах, а тех, кто не хотел подчиниться, — изгнал из племени.
Вскоре изгнанные привели чужих воинов. Много дней шла битва, но мирные охотники не смогли одолеть хорошо вооруженное войско. И тогда Анарбек увел племя в другие земли. Долго шли люди. Пересекали горы и долины, переходили вброд могучие реки. И путь их отмечали могилы — умирали женщины, старики, дети.
Люди уходили все дальше и дальше на север, но злые силы преследовали племя. В одном из боев пал богатырь Анарбек. Чтобы умилостивить богов, самые старые люди сделали для Анарбека усыпальницу и поставили ее в пещеру. Туда же положили и все ценные вещи, которые остались у племени, и ушли.
Но и тогда злые силы не оставили людей: все, кто хоронил Анарбека, кто носил сокровища в пещеру, вскоре умерли в страшных мучениях.
Но Анарбек жив, он только спит, крепко спит. И когда дуют северные ветры, он просыпается и громко поет старинные песни, которые теперь помнит только он. Ветер несет эти песни туда, где когда-то жило его родное племя и дорогу куда теперь уже никто не знает.
А пришельцы поселились и стали жить в этой долине. Они живут здесь и до сего времени. За горами живут другие люди. Их дочери, как поет Чеколтан, стали женами наших сыновей, наши дочери стали женами их сыновей, и говорить все стали на одном языке…
Возвращаясь домой, я ломал голову над тем, есть ли историческая основа у этой легенды. Что здесь может оказаться правдой?
Неожиданно Алеша сказал:
— Чеколтан правду пел. Смотри, я смуглый, волосы совсем черные. Таких людей здесь нет, — он обвел рукой вокруг. — Такие люди там есть, — и он махнул рукой на юг.
— Откуда же пришло ваше племя?
— Не знаю, — развел Алеша руками.
— Давно это было?
— Дед деда Чеколтана слышал от своего деда, как шли люди. Он был тогда совсем маленьким.
Выходит, это было восемь или десять поколений назад. Учитывая возраст Чеколтана и его предков — прошло лет триста-четыреста, а может быть, и все пятьсот. В те времена в Южной Сибири и Средней Азии переселения племен были нередки.
— Да, жаль, что люди тогда не умели писать, — говорю я.
— Чеколтан раньше пел: наши люди умели писать, Анарбек умел писать. Сегодня он просто об этом забыл…
Я даже остановился от неожиданности.
— Как? Ведь…
И я начал рассказывать Алеше о том, что хакасы прежде письменности не имели, она начала создаваться только при Советской власти, сначала на основе латинского алфавита, а затем — более близкого по произношению русского.
— Я это знаю, но Чеколтан говорит, его предки умели писать, Анарбек умел писать.
Я читал, что на территории Хакасии найдены наскальные надписи на древнетюркском языке. Кто их сделал — пока не установлено, одно ясно: они имеют большую давность. Да и обнаружены они были не здесь, а северо-восточнее, на берегах Енисея.
— Может быть, Чеколтан это придумал, так сказать, поэтический домысел? — спрашиваю я Алешу.
И тут он меня уже по-настоящему удивил:
— Нет, Чеколтан говорит правду.
— Да, но доказательств этому нет.
— Есть…
— Как есть? Где они?
— В пещере. Вон там, в горе Чалым, находится Поющая пещера, — показал он.
— Поющая? — только и смог я что переспросить.
— Да. Когда дует северный ветер, пещера поет. Старики говорят: это поет Анарбек.
— Так почему же, черт возьми, никто не пойдет в эту пещеру и не достанет сокровища? Ведь это может быть ценнейшей для науки находкой! — не выдержал я.
И тут Алеша замолчал. Еле-еле мне удалось вызвать его на откровенность. Он отвернулся и наконец сказал тихонько:
— Поющая пещера заколдована…
Тут я не выдержал и чуть ли не закричал:
— Да сам-то ты веришь в то, что говоришь?
— Николай, ты меня сейчас станешь ругать. Я комсомолец, я знаю: бога нет, духов нет, нечистой силы нет. Но… пещера и вправду заколдована.
— Почему ты так думаешь? — уже спокойно говорю я.
— Все, кто вносил в пещеру гроб Анарбека и сокровища, — умерли…
— Допустим, хотя доказать это невозможно.
— У подножия горы есть каменные памятники. Под ними лежат эти люди…
Я сразу растерялся. Но потом говорю:
— Они могли умереть от старости, от болезней и мало ли еще от чего!
Алеша помолчал.
— Другие тоже умирали. Кто был в пещере, тот умирал.
— Кто же туда еще ходил?
— Давно было, Чеколтан маленький был. Наша девушка вышла за русского охотника. Рассказала ему о пещере. Охотник ходил в пещеру — что-то взял там, сложил в небольшой мешок…
— Ну?
— И умер…
— А то, что он взял в пещере?
— Осталось у жены охотника, и…
— И?
— Она умерла.
Признаюсь, после всего этого у меня мурашки пошли по спине.
— Это какое-то совпадение, — говорю. — Ведь те вещи, что охотник взял в пещере, у кого-то находятся?
— Нет, — покачал головой Алеша. — Отец Чеколтана обвязал мешок волосяным кнутом, ходил на Енисей, бросал в Енисей.
— Отец Чеколтана умер?
— Нет, он не дотрагивался до мешка.
Да, есть над чем подумать. Неужели в пещере или на предметах есть какой-то яд? Но трудно предположить, что яд этот мог сохраниться столько лет. Обычно от времени все яды разлагаются.
Алеша продолжал рассказывать:
— Совсем недавно, я в армии был, сюда приезжал зоотехник. Узнал о Поющей пещере. Один ходил. Его в горах буран застал, два дня сидел в пещере. Вернулся совсем плохой. Ходить не мог, говорить не мог. Свезли в больницу. Через неделю умер.
— Что врачи сказали? От чего умер?
— Врачи говорят — воспаление легких. Чеколтан говорит — нет. Шаман говорит, это духи его наказали.
— Шаман? Это еще откуда?
— Есть шаман, во-он там живет, — Алеша указал на восток, на лесистые отроги гор.
— И что, люди верят ему?
— Я не верю, Чеколтан не верит, многие не верят. Но есть — верят…
Вот так раз! Оказывается, не так-то все это просто. Шаман до сих пор существует… Комсомолец, собирающийся поступать в институт, верит в заколдованную пещеру…
И с тех пор Поющая пещера не дает мне покоя. Уж слишком много совпадений. Когда поеду в райцентр, зайду в больницу, узнаю точно, от чего умер зоотехник.
А как твои дела? Напиши перед отъездом к Павлику. Я, наверное, и в августе не смогу приехать домой: доведу Алешу до финиша — до экзаменов. Потом нужно наглядные пособия подготовить, собрать гербарий, коллекцию минералов. Вообще-то это дело биолога, Николая Борисовича, но ведь дети не виноваты, что он поторопился уехать. И пока не пишет, когда возвратится.
А у меня столько замыслов, что даже голова кружится. Говорят, во Франции хранится лист бумаги, на котором Мария Склодовская-Кюри сделала запись об открытии радия. Склодовская-Кюри давно умерла, но листок, к которому она прикасалась, остался радиоактивным. Он словно впитал в себя могучую энергию исследователя. Вот так бы прожить, чтобы заряжать все вокруг себя энергией, энергией знаний, мыслей, чувств!
Ну, нет, Николая Борисовича в нынешнем году мы расшевелим. Будет руководить краеведческим кружком, прочитает цикл лекций о происхождении растительного и животного мира, займется исследованием окрестных гор. Найдем ему дело!
Все-таки, откровенно говоря, хочется пройти по московским улицам, посмотреть «Лебединое озеро» в Большом, увидеть Царева в какой-нибудь драме Островского, посидеть в читальном зале Ленинской библиотеки…
О Лене? О Лене почти забыл. Впрочем, будь это так — не писал бы сейчас о ней.
Будь здорова. Передай привет Павлику — ты ему, наверное, каждый день пишешь.
Николай.
P. S. Неожиданно пришло в голову: а вдруг в пещере какие-то микробы? Поговори об этом с кем-нибудь со своего факультета, только, пожалуйста, не с моим счастливым соперником. Может быть, удастся попасть к профессору Ведерникову? Кстати, пришли мне что-нибудь по микробиологии. Если ничего подходящего не найдешь, то свой старый учебник».
«Какое это чудо — керосиновая лампа! Ты, Зойка, даже себе не представляешь. Не семилинейная, и не десяти, а двадцатилинейная, так называемая «молния». Свет от нее сильный, ровный. При таком свете приятно читать. А если еще прикрыть стекло самодельным бумажным абажуром… В комнате полумрак, на столе — светлый круг, чуть-чуть шумит огонь в лампе, над абажуром мошкара вьется. Хорошо, уютно.
Я люблю работать вечерами. Днем жарко, пыльно. К вечеру обычно ветер стихает, сквозь открытое окно внизу — школа и дом Аввакумовых стоят на небольшом пригорке — видны редкие огоньки в домах улуса. Едва слышно шелестит листва молодых тополей. Выстоят ли они зимой? Петр Павлович несколько раз пытался развести сад, и каждый раз деревья вымерзали. Весной мы посадили вокруг школы топольки в несколько рядов. Если приживутся, тогда начнем под их защитой сад выращивать. Петр Павлович уже списался с опытной станцией — ему обещают дать несколько десятков саженцев зимостойких яблонь.
Вечерами в улусе тихо: люди ложатся и встают вместе с солнцем. Живут по принципу: дни — для работы, ночи — для сна. Но в субботу и в воскресенье много народу — и детишки и взрослые — собираются в школу. Иногда привозят кино, но чаще приходят просто так: поговорить, узнать новости. Недавно я рассказывал… О чем ты думаешь? О солунских братьях Кирилле и Мефодии, о древних славянских рукописях, о летописях, о новгородских берестяных грамотах… Говорил почти три часа. И хоть бы кто перебил или вышел.
А сегодня в школу Алеша притащил Чеколтана. Народу набилось — не продохнуть. Как ни упрашивали старого хайджи сесть за стол — отказался. Устроился на корточках в уголке. Алеша рядом с ним поставил небольшой черный ящичек — я сначала на него не обратил внимания. Чеколтан ударил по струнам чатхана и запел:
Доброму коню найдется много дорог,
Хорошему человеку найдется много дел…
И одна за одной пошли тахпахи — так здесь называют импровизированные песни об алыпахах — народных богатырях. Особенно почитаются алыпахи Хулатай и Албынжи. Пел и о них Чеколтан, но больше о своем любимом Анарбеке. Пел он то же, что и в прошлый раз, правда, с небольшими вариациями, но, что меня особенно заинтересовало, сегодня он упомянул о каких-то книгах и шелковых свитках. А что, если и в самом деле эта Поющая пещера существует и в ней хранятся неведомые миру сокровища древней культуры?
Да… Ну, читай дальше. Кончил Чеколтан петь, все одобрительно зашумели — аплодисменты здесь не приняты. Но тут поднимается Алеша и говорит, хитро улыбаясь:
— Сейчас удивлять вас буду!
И верно, удивил. Поставил свой чемоданчик на стол, щелкнул выключателем. Что-то зашумело, затем тихонько зазвенели струны, и класс наполнился дребезжащим голосом Чеколтана.
Доброму коню найдется много дорог,
Хорошему человеку найдется много дел… —
доносились из динамика магнитофона слова спетого им тахпаха.
Я невольно взглянул на Чеколтана. Он сидел спокойно, но в глазах, в выражении лица чувствовалась какая-то растерянность. Он недоумевал, откуда вдруг у него взялся соперник по песням, да еще поющий его же собственным голосом. И, по-видимому, только из-за природной сдержанности промолчал, время от времени поглаживая чуть-чуть дрожащей рукой бородку, белесую, как степной ковыль.
Состояние Чеколтана заметил и Алеша. Он выключил магнитофон.
— Хорошая машина! — сказал он. — Вы, — повернулся Алеша к Чеколтану, — один раз поете — мы с Николаем слушаем, другой раз поете — один ветер слушает. Так много людей, — показал он на класс, — редко вас слушают. Здесь, — положил он руку на магнитофон, — ваш голос записан. Смотрите!
Он перемотал ленту, пустил ее сначала, еще раз перемотал, еще раз пустил.
— Сто раз слушать можно. Весь улус слушать может, вся страна слушать может, весь мир слушать может!
Глаза Алеши заблестели, щеки порозовели: его волнение невольно передалось и нам. А Чеколтан подошел к магнитофону, внимательно осмотрел его со всех сторон, затем осторожно погладил шершавый кожаный футляр.
Помирились!
Алеша удивил не только Чеколтана, но и всех присутствующих, за исключением меня да разве еще Петра Павловича. Остальные видели магнитофон впервые. Пришлось объяснить им принцип действия, показать, как он работает. Ты посмотрела бы, как блестели глаза у людей, когда они, сказав в микрофон несколько слов, сразу же слушали эти слова — собственный голос. Причем мне кажется, что взрослые радовались и удивлялись больше, чем дети.
Вообще-то магнитофон — прекрасная штука. Чем записывать Чеколтана торопясь и зачастую многое пропуская, не лучше ли записать на пленку все. Жаль, что прилагается всего только две бобины и отдельно ферропленка здесь не продается.
Если это письмо тебя еще застанет в Москве, не сочти за труд, купи несколько — сколько сможешь — бобин пленки. Пришли. Буду считать себя в неоплатном долгу и понемногу рассчитываться.
По времени мама должна вот-вот приехать из санатория. Сразу же напиши, поправилась ли она, понравилось ли ей там?
Ну, будь здорова.
Николай».
«Это же великолепно, Зоя, что мама соглашается ехать с тобой! А ведь какая патриотка Москвы была! Санаторий, что ли, на нее так подействовал?
Этому Павлику определенно везет. Подумать только, сразу приобрести и жену, и тещу!
Значит, Ведерников в Якутии, а доцент с молодой женой в Сочи? Жаль, что нет Ведерникова. Я слыхал, что он охоч до разных загадочных случаев. За книги спасибо. Их у меня теперь уже целый шкаф накопился, а прочитал — в лучшем случае половину. Все некогда. Ладно, зимой вечера длинные, прочитаю.
Ну, а дальше — глава из приключенческого романа. Заинтересовался я этой загадочной Поющей пещерой. На днях ездил в райцентр. Побывал в больнице. Отыскали историю болезни зоотехника Василия Федоровича Шиповникова. Жаль беднягу. Прожить всего двадцать четыре года! Впрочем, и в двадцать шесть с гаком умирать не хочется. Столько мечтаний, столько планов, столько нужно сделать! А сделано пока что ноль целых и столько же десятых.
Вместе с врачом внимательно изучил историю болезни. Привезли Шиповникова в бессознательном состоянии. Диагноз — двустороннее крупозное воспаление легких. Тяжелая форма. Клинические признаки совпадают: высокая температура, затрудненное дыхание. Только вот жалобы на боли в мышцах. Обычно при воспалении легких такого не бывает. Врач объяснил мне, что это общие простудные явления. Вот так-то.
На обратном пути уговорил я Алешу съездить к подножию горы Чалым, где находится пещера. Кстати, «Чалым» по-местному означает обрывистая гора, утес. Обычно Алеша на такие вещи не поддается, а тут согласился, хотя крюк будет километров в шестьдесят, а то и все семьдесят наберется.
На дне котловины — жара. Да к тому же ветер попутный, дорога — щебень с песком. В общем, закипел радиатор. Около березовой рощицы — здесь ее колком зовут — Алеша остановил машину.
— Пусть мотор отдохнет, мы остынем, — говорит.
За рощей — озеро Нор. Впрочем, Нор — это по-местному и есть озеро. Направились к нему. Белые стволы берез кругом, листья шумят, как дождь. В листве солнечные лучи запутались. Вдали горы видны, и отсюда они какими-то загадочными кажутся. А воздух — голова кружится: пахнет водой, солнцем, травами и еще чем-то незнакомым. Так легко дышится, особенно после пыльной дороги.
Бредем потихонечку по пояс в траве. Для меня она просто трава, а Алеша каждую травинку знает. Сорвал одну, показывает мне.
— Сушить можно, — говорит. — Когда кашель — отвар пить.
Другую какую-то травинку нашел. На вид невзрачная, а оказывается — от болей в сердце помогает.
Опять остановился Алеша, нагнулся, какое-то растение из земли выкопал. Стебель высотою в полметра, вместо корня — здоровенная луковица.
— Сарана, — пояснил Алеша. — Маленький был, овец пас, сарану искал, корень ел. Вкусно! Пробуй!
Хотел я было попробовать, да запах от нее… Даже передать невозможно, до чего неприятный.
— Что ты, Алеша, неужели такую гадость едят?
Смеется.
— Другой искать будем, хорошо пахнет!
Смотрю, полез в чащобу, тащит оттуда охапку травы. Стебли толстые, листья перистые. Очистил, начал жевать, мне дал. Ничего, немного кисловатая, немного сладковатая. Есть можно. Потянулся я, было, еще за такой же — у куста росла, да Алеша отвел мою руку.
— Нельзя это. Читал в книге, от такой травы Сократ умер…
Неужели цикута? Ты, Зоя, поищи-ка где-нибудь определитель растений да вышли мне. Впрочем, кажется, путного определителя у нас вообще нет…
Никогда не думал, что Алеша так хорошо знает природу. Он и прежде меня удивлял, а нынче… Идем. Вдруг останавливается, прислушивается к чему-то.
— Уж ползет, — говорит.
Такое слышать! Как я ни напрягал слух — ничего, только звон какой-то.
— Ртом дыши, лучше слышно! — посоветовал мне Алеша.
Стал дышать ртом, но ужа все равно не услышал. Тогда мне Алеша показал его. Впрочем, от змеи я его ни за что не отличил бы.
Подошли к озеру. Искупались, потом сели на берегу.
Пока купались, пустынным озеро было, а сели отдыхать, и сразу все ожило. Из камышей выплыла стайка уток. Одна за одной, словно сговорившись, стали что-то доставать со дна, показывая желток-коричневые лапки. У самых наших ног вынырнула лягушка. Замерла, растопырив лапы и выставив из воды выпученные глазища. Затем что-то взбрело ей в голову — щукой метнулась к берегу, исчезла в траве.
Над самой водой проплыла пара сцепившихся кузнечиков. Вот разлетелись, и один на миг коснулся воды. Сразу же что-то вертанулось, пошли круги, и кузнечик пропал.
— Рыба!
Не успел сказать, как темная тень стрелой мелькнула над озером, и огромный коршун взмыл вверх с рыбиной в когтях.
— Здорово! — невольно вырвалось у меня.
«Вот бы Николая сейчас сюда, — подумал я. — Разве такое увидишь там, где все поименовано и пронумеровано!»
— Орел сыт, высоко летает, — показал Алеша в голубизну неба.
На этот раз и я увидел в вышине темную точку.
— Ну так что?
— Добычу у коршуна отнимает. Сам ест.
— Да что ты? — усомнился я. — Царь птиц и вдруг какую-то рыбешку отнимать будет!
— Когда голодный — и лягушек ест. Сам видел.
О том, что орлы едят лягушек, я не слыхал никогда, но спорить с Алешей не стал. Ему верить можно.
— Много здесь рыбы? — спрашиваю.
— Много! Будет свободный день — ловить пойдем.
— Как же она сюда попала? Ведь озеро бессточное, с реками не сообщается.
Взглянул на меня Алеша, улыбнулся с хитрецой.
— Старики говорят, Чеколтан говорит, текла раньше здесь река Пого. Большая река. Больше Таштып, больше Абакан. Как Енисей. Рыбы в Пого было много, зверя на берегах много. Хорошо люди жили, богато жили. Потом баи пришли, купцы пришли, обирать людей стали. Обиделась Пого, под землю ушла. Только это озеро и осталось.
Я взглянул на Алешу и:
— Это такая же правда, как про Поющую пещеру?
Алеша сразу серьезным стал.
— Это легенда, сказка, а там — правда.
— Тогда откуда же здесь рыба?
— Утки Таштып летят, Иртыш летят, Енисей летят, сюда летят. На ногах икру несут. Вот и рыба. Однако ехать нужно, дождь будет, — и Алеша встал с земли.
— Откуда ты знаешь?
— Видишь, на озере пузыри.
Действительно, на воде плавало несколько откуда-то взявшихся пузырей. И тут он прав, понизилось атмосферное давление, и водяные пузыри не лопаются, держатся.
И снова машина подпрыгивает по щебенистой равнине, снова горячий ветер овевает лица. Горы все ближе, ближе — вот уже весь горизонт заслонили.
Остановил Алеша машину, вылезли мы из кабины. Прямо перед нами взметнулась каменная стена километра в полтора высотой. Рядом с этой исполинской скалой чувствуешь себя какой-то букашкой. Тут еще облачка появились, плывут с севера, а взглянешь вверх, кажется, что обрыв навстречу облакам движется. Ощущение такое, что даже голова кружится.
У подножья скалы осыпь камней. Казалось, какой-то неведомый великан дробил скалы на мелкий щебень и сваливал его сюда. Среди камней заросли. Тут и черемуха, и шиповник, и жимолость, и ирга, и гороховник с его странной белесой, словно выгоревшей на солнце листвой. Чуть дальше от стены — травы: полынь, типчак, чебрец, иван-чай, еще какие-то, не известные мне.
На черемухе кисти черных ягод — поспела. Потянулся я было за ними, да Алеша остановил:
— Не надо. В камнях змей много.
Потом показывает:
— Видишь, — говорит, — темное пятно? Там пещера.
На бурой стене много расщелин, уступов, небольших отверстий. Видны орлиные гнезда, вернее, не гнезда — они слишком высоко, чтобы их можно было разглядеть, — а скалы, обрызганные белым пометом, следы пребывания орлов.
— Смотри туда, чуть правее того гнезда, — показывал Алеша.
Наконец я увидел темное овальное отверстие — вход в пещеру. Почти у самой вершины, на совершенно отвесной стене. Я выразил сомнение: можно ли туда добраться?
— Разве что на орле или на вертолете, но тогда вертолетов не было.
— Люди все могут. Они тысячи верст прошли, смерти в глаза много раз смотрели, а туда забраться… — и Алеша повел меня к могилам людей, умерших от «колдовства».
Недалеко от подножья каменной стены лежит двенадцать прямоугольных, довольно гладких камней — следы обработки на них видны довольно явственно. Конечно же, это дело рук человеческих. Расположены эти камни по дуге. Мне даже показалось, что в верхней части каждого из них что-то высечено — то ли орнамент, то ли какие-то письмена. Так что легенда старого Чеколтана пока подтверждается.
Эх, как мне захотелось взять нож, соскрести лишайники, которыми обросли камни, и посмотреть, действительно ли там что-то высечено. Удержался. Я не специалист — еще повредишь что-нибудь. Тогда уж восстановить не удастся. Читал я, такие «исследователи», как я, не единожды наносили непоправимый вред памятникам древней материальной культуры.
Ну, и последнее: вчера говорил с человеком, который побывал в Поющей пещере. Он там видел…
Все, дальше рассказывать не стану — не будь такой вредной и регулярно отвечай на мои послания. Сгорай теперь от любопытства до следующего письма. Ясно?
Николай».
«Хотел, сестренка, целую неделю не писать, помучить тебя или, как говаривали древние, подержать подвешенной за уши, да не вытерпел.
Так вот, видел я человека, который побывал в Поющей пещере. К нам в гости, вернее, к чете Аввакумовых, пришел отец Анны Африкановны — Африкан Григорьевич Налымов. Вот настоящий былинный богатырь! Рост — под потолок, плечи, что называется, косая сажень, волосы длинные, вьющиеся, с проседью, а борода черная, волнистая. Ему бы в кино Илью Муромца играть. Без грима.
Далеко не молод, примерно под семьдесят, но крепок. Любого за пояс заткнет. Такие до ста лет живут, не охнув, и умирают сразу, не болея.
Африкан Григорьевич — охотник, золотоискатель, настоящий таежный бродяга. Дома он бывает редко, ночует где придется: в горах, в лесу, в степи. Иногда навещает детей. Их у него четверо: моя хозяйка Анна Африкановна, колхозный бригадир Иван Африканович, работник райкома партии Федор Африканович и дочь Павлина, агроном звероводческого совхоза.
По случаю прихода такого гостя накрыли стол.
За ужином говорили обо всем понемногу: о тайге, золоте, новой железной дороге, которая пройдет неподалеку от нашего улуса. При изыскании трассы дороги Африкан Григорьевич был проводником.
Потом я спросил, а правда ли, что здесь шаман есть?
— Есть, — подтвердил Налымов.
— Ну, как же так, — возмутился я. — Столько лет Советской власти, и вдруг шаман шаманит…
— Камлает, — поправил меня дед Африкан.
— Хорошо, камлает. Но ведь здесь уже сплошная грамотность!..
Африкан Григорьевич погладил бороду, поинтересовался:
— А попы вон тоже… говорят, в Москве есть.
Что я мог ему сказать? Действительно, есть в Москве церкви. Столица, народ там пограмотнее, чем в глухом хакасском улусе, а вот поди ж ты!..
— Шаман — дрянцо, — махнул рукой Налымов. — Камлает — смех берет. Топчется на месте, бубном трясет, кричит что-то. А что — и сам, наверное, не знает. Да и не шаман он вовсе, в войну в тайге прятался. Боялся на фронт попасть…
— Так, может, сообщить о нем куда следует!
— Сейчас бесполезно — амнистия. Кабы раньше его за шкирку взять!.. Ну и потом, будь здесь добрый врач, кто бы к шаману пошел?
Действительно, фельдшер в улусе никудышный. Если он и знал что-нибудь, так уж давно забыл. Все болезни пирамидоном и аспирином лечит. Да еще к спиртному неравнодушен. Видел на днях: идет по улусу, ногами вензеля выписывает, поет во все горло:
В селе Малом Ванька жил,
Ванька Таньку полюбил…
(Буду в районе, поговорю в здравотделе об этом. Пусть сюда дельного человека пришлют).
— Фельдшер фельдшером, — все же не сдавался я, — но и суеверие здесь глубоко укоренилось. — И я стал рассказывать о Поющей пещере, о колдовстве.
Анна Африкановна прямо заявила, что все рассказы о пещере выдумка. Петр Павлович отнесся к этому более сдержанно. Только и сказал, что он давно собирается проверить достоверность рассказов.
Тут дед Африкан вдруг нас оглушил:
— Был я в ней…
Мне сразу вспомнилась отвесная скала и небольшое овальное отверстие неподалеку от орлиного гнезда. Спросил:
— Разве туда можно добраться?
Африкан Григорьевич даже взглядом меня не удостоил.
— Был я там, — повторил.
Мы все, конечно, стали спрашивать, что он видел. Африкан молчал, только покачивал мохнатой головой.
— Действительно, чертовщина в этой пещере какая-то, — сказал наконец.
Помолчал и добавил:
— Сам я ни в сон, ни в чох, ни в птичий грай не верю, но… — и замолчал.
Конечно, такие слова только подогрели наше любопытство.
Мы уже по-настоящему на него насели — расскажи да расскажи. Да не так-то легко было этого лесного лешего уломать. Крутит головой — и баста.
— Вы, мол, грамотные, будете над стариком смеяться.
В конце концов сдался:
— Ладно, расскажу… Врать — в жизни не врал. И сейчас буду говорить, что своими глазами видел. А там ваше дело — верить или не верить.
Все мы поспешно заявили, будем, дескать, верить каждому его слову.
— Так вот, добрался я до пещеры. Как — не столь важно. Трудно, конечно, но возможно. Долез я, значит, задержался у входа — вспомнил, что об этой пещере говорили. Э, думаю, была не была! Зажег фонарь — и внутрь. В пещере летучих мышей полно, грязь чуть ли не по колено. Дальше — лучше. Грязь позади осталась, под ногами — твердый камень. Пошел. Шагаю дальше. Смотрю, потолок снижаться начал, и пол вроде бы вниз пошел. Пригнулся я, шагнул — и тут…
Он замолчал, оглядел каждого из нас и продолжал:
— И тут словно кто меня за ноги дернул. Я со всего размаху и шлеп на каменный пол…
Я представил себе, как грохнулась такая громадина. В другое время, может, и улыбнулся бы, но тогда не до того было.
— Вот тут и началась чудасия, — продолжал Африкан Григорьевич. — Фонарь, спасибо ему, не разбился. Только керосин в нем взболтнулся — он еще ярче гореть стал. Начал я подниматься, взглянул вперед, а на меня лицо смотрит. Огромное, во всю ширину пещеры. Да строго так, словно спросить хочет:
«Зачем-ка сюда забрался?»
Ну, думаю, меня этим не испугаешь, я на медведя с ножом хаживал. Поднялся, иду. Впереди комель кедра лежит. Огромный, как только его в пещеру и втащили. На сундук похожий. Обтесали, значит.
«Вот, думаю, где клад-то хранится!» Нащупал крышку, поддел топориком. Поддалась. Под ней вторая. И ту сорвал. Смотрю, человек лежит, словно вчера умер. Лоб, нос, щеки, бородка реденькая. Все как положено.
И подумал — искал золото, а нашел труп. Кого это здесь недавно похоронили?..
Не успел я это подумать, как…
Африкан Григорьевич остановился, проглотил слюну, вздохнул и продолжал:
— …как лицо человека, прямо на моих глазах, почернело, сморщилось и рассыпалось в пыль. И одежда. Только что яркими красками блестела, а тут осела вдруг. Словно тело, на которое она надета была, исчезло. Потом ткань посерела и тоже в труху обратилась…
«Что за наваждение!» — подумал и как-то случайно взглянул вперед. И что же? Это огромное лицо, то ли оно нарисованное, то ли что, хохочет! Вот только-только я смотрел на него — было суровым, и — хохочет… Я уж не помню, как из пещеры выбрался, даже фонарь там забыл. Народ вы грамотный. Зять вон больше тридцати лет детишек учит, дочь — тоже. Да и вы, — взглянул дед на меня, — бают, башковитый… Может, и не поверите. Да и сам я вспоминаю все это, — и сказкой, или, вернее, сном кажется. Но все это я своими глазами видел.
Помолчал и добавил:
— Вот такие-то дела…
Признаюсь, я был поражен этим рассказом.
«Галлюцинация? — подумал. — Не похоже, чтобы такой человечище расстройством нервной системы страдал».
— Но с вами же ничего не случилось? — говорю я.
— Я ничего из пещеры не взял и потом, как только выбрался оттуда, сразу же весь обтерся спиртом да внутрь изрядную толику принял. И одежду надел запасную, а ту — сжег.
Вот сколько загадок у этой пещеры. Есть над чем задуматься…
Когда вы с мамой собираетесь уезжать? Пришлите телеграмму. Рекомендую самолетом. Быстрее. Деньги я высылаю.
Желаю всего, всего хорошего. Целую.
Николай.
P. S. Зоя, я слышал по радио рецензию на книжку какого-то немецкого журналиста об археологических открытиях. Фамилия его, кажется, Керам, а вот название книжки не знаю — начало передачи не застал. Хвалили ее. Может быть, сможешь достать? Пришли тогда».
«Уважаемая гражданка Редкозубова!
Поздравляю с законным браком. Все мои ранее высказанные пожелания остаются в силе. Могу только вспомнить популярную в свое время песню:
…А если случайно и больше прибудет, —
Никто с вас не спросит, никто не осудит.
Наверное, переврал что-нибудь? Ну, ничего, смысл, я думаю, ясен.
Да, спроси, пожалуйста, своего муженька, а моего шурина (целую неделю голову ломал, в каком родстве я с ним нахожусь, наконец вспомнил), что сие значит? Прихожу из трехдневного похода (из какого — чуть позже напишу), устал до чертиков, а на столе срочная телеграмма. Текст, прямо нужно сказать, интригующий:
«Гистоплазмозис тчк Григорий зпт, Иван зпт, Семен зпт, Тимофей зпт» и так далее, по имени на каждую букву. Как нужно понимать этих двух Иванов, двух Семенов и двух Зинаид? Заглянул в Большую Советскую — нет такого слова. В Малую — тоже нет. Посмотрел словарь Ушакова, словарь Ожегова, толковый четырехтомный, словарь иностранных слов — и все с таким же успехом. Заглянул даже в Большую энциклопедию издания 1903 года, сохранившуюся у Петра Павловича. И там ничего. Больше у нас справочной литературы не нашлось, да и в районе, наверное, нет. Попытался узнать значение слова по греческим корням — ерунда получается. А может быть, это на санскрите? Или по-древнекоптски? Хорошо хоть дальше сообщает, что выслал книги. Наверное, в книгах попонятнее написано.
Как это ему пришло в голову осчастливить меня словом всего из каких-нибудь четырнадцати букв? А если бы он решил протелеграфировать название одной из ново-зеландских деревушек, состоящее из 74-х букв, или индийское название озера в Центральной Америке из 66-ти букв? Тогда прощай, месячная зарплата!
Ну, ладно, шутки в сторону. Я был в Поющей пещере. Ясно? Ясно. Интересно? Интересно. Опишу все по порядку.
Собственно говоря, мысль побывать в пещере у меня возникла сразу же, как только Алеша сказал, что легенда старого Чеколтана — не выдумка. Только я вам об этом не написал, не хотел беспокоить. Ведь о ней такие страсти рассказывали. Именно поэтому я и заинтересовался обстоятельствами смерти зоотехника Шиповникова, ездил к подножию горы, вел, так сказать, разведку на дальних подступах.
Рассказ Африкана Налымова только подлил масла в огонь. В самом деле, нужно выяснить, что там такое.
Я начал агитировать деда Африкана:
— Пойдемте со мной в пещеру.
Налымов отрицательно покачал головой.
— Вы уже туда дорогу знаете…
Я опять:
— Неужели боитесь?
— Бояться — не боюсь… Просто непонятно, что там такое. И потом, паря, одно дельце я умыслил…
— Что ж, придется идти одному…
Тут уж Петр Павлович в разговор вступил:
— Разве одному можно? Со скалы сорветесь или простудитесь, как Вася Шиповников. Надо написать в музей, пусть пошлют научных сотрудников.
— Не пошлют. Вот если написать: был, то-то видел, тогда другое дело. А так — легенда она и есть легенда. Не станешь же писать, что в Поющей пещере кто-то таежного охотника Африкана Григорьевича Налымова за ноги хватал и портрет со стены над ним смеялся.
Эх, тут дед Африкан как зыркнет на меня!
— Так и знал…
— Я вам верю, — перебил я его. — Но напиши — никто не поверит. Значит, нужно самому пойти, выяснить.
Снова взглянул на меня дед, теперь уже благосклоннее.
— Шустер ты однако, парень. Ладно, провожу. Только недельку сроку мне надо, кое-какие делишки закончить. Но прямо говорю — в пещеру меня никакими силами не затащишь.
На том и порешили.
Через несколько дней Африкан Григорьевич зашел за мной. Я уже считал, что хорошо подготовился к походу, но дед Африкан пересмотрел содержимое моего рюкзака и ровно половину выбросил. Зато из своего запаса добавил вяленого мяса и сухарей.
— Идешь на день — припасов бери на десять, — сказал.
Ты, Зоя, знаешь, я никогда не занимался альпинизмом. А вот теперь убедился: альпинизм — это перетаскивание тяжестей, в основном съестных припасов, на большие расстояния. Да еще Алеши не было, уехал сдавать экзамены, — пришлось до Чалыма пешком шагать. Вернее, не до Чалыма, а чуть поближе, так как взбираться на утес мы стали с другой стороны.
Вышли с восходом солнца. Я вижу все — и прозрачно-голубое небо, и скалы, обрызганные солнечными лучами, и словно плывущие куда-то розовые ковыли, но все это как бы проходит мимо моего сознания, — из головы не выходит рассказанное Налымовым. Я ни на минуту не сомневался: он ничего не придумал, рассказывал то, что видел своими глазами, но как все это объяснить? Уж какие только гипотезы я ни строил, что ни предполагал, но удовлетворительного объяснения так и не нашел.
Схожу со щебенистой тропинки, пробитой овцами, на траву, шагаю рядом с дедом Африканом, начинаю расспрашивать его обо всем на свете. Но как только разговор коснулся пещеры, он на меня цыкнул:
— Идти надо молча. С дыханья собьешься — устанешь скоро.
Поплелся за ним. Идти трудновато — овечья тропинка не асфальт. Рюкзак оттягивает плечи. Сначала легким казался, но чем дальше, тем тяжелее становился. А теперь и совсем стал к земле меня пригибать — я уже ни на что и не смотрел, только себе под ноги. Хорошо хоть ветер — не так жарко.
Споткнулся от усталости. Раз, другой. Тогда дед Африкан скомандовал:
— Привал!
Сбросил с себя рюкзак, лег на землю, ноги на рюкзак.
— Ложись и ты так, — сказал. — Ноги быстрее отдохнут, если их повыше положить.
Послушался. Верно, ногам легче стало. Пролежали так минут двадцать, потом дед перекусить предложил. Мне есть не хочется, а вот горло пересохло.
— Напиться бы, — говорю…
Отвинтил дед крышку фляги, налил мне полстаканчика какой-то совершенно черной жидкости. Думал — коньяк, оказалось обыкновенный, но крепкий-крепкий чай. Холодный, без сахара. Хлебнул пару глотков — как заново родился.
Отдохнули, перекусили и дальше.
Вдруг дед Африкан остановился. Спросил:
— Слышишь?
Прислушался. Сквозь свист ветра откуда-то доносилось басовитое гудение. Иногда тон гудения повышался, и тогда казалось, словно сам воздух звенит.
— Что это?
— Анарбек в пещере поет…
Действительно, гудение несколько походило на могучий человеческий голос. Теперь понятно, почему эту пещеру назвали Поющей, почему о ней такие легенды слагают.
К вечеру мы взобрались на скалы, метров на триста вверх. Я так устал, что хоть за чембур — повод от уздечки — меня тащи. Дед Африкан, по-видимому, заметил мое состояние, остановился на ночлег. Снял я рюкзак, уселся на него и, кажется, уже ногой пошевельнуть не в силах. А вечер-то какой! Воздух прозрачный, видно так далеко, что даже глазам больно. И облака на горизонте. Белые. Потом они порозовели. Зашло солнце, и облака стали красными, словно их подогрели изнутри. А когда небо и земля потемнели, стали остывать и облака; потом они совсем слились с темным фоном неба.
Я все время смотрел, стараясь уловить, когда покажется первая звезда, и, конечно, прозевал. Не было, не было их на небе, а потом сразу три горят. Потом пять. И пошло! За какие-нибудь пятнадцать минут их высыпало столько, что, казалось, вспыхни еще одна звезда — и поместиться ей будет негде.
Звезды здесь такие же, как и у нас, в Москве. Впрочем, в Москве звезды вообще не видны: дома, окна, яркие рекламные огни совсем их оттеснили. А здесь звезды яркие, колючие. Я без труда нашел Большую Медведицу, Малую с Полярной звездой. По ним созвездие Лиры с красавицей Вегой отыскал. Вон горят три яркие звезды Ориона, а рядом звездный комочек Стожар… Прав был кто-то из древних, когда сказал, что если бы звездное небо было видно только в одном месте земли, люди шли бы туда сплошным потоком.
Хотя мы нашли нишу, что-то вроде небольшой пещеры, и закутались в одеяла — спать было совсем не жарко. По сути, спал только дед Африкан, а я, время от времени вздрагивая от озноба, просыпался и смотрел на звезды…
О чем я только в ту ночь ни передумал! И о вас, и о Лене. Да, и о Лене… Я раньше посмеивался, когда читал о сердечных ранах, но — больно. По-настоящему. И непонятно. Неужели причиной всему — материальное благополучие или слава — все-таки жена доцента? Ну, славой нервы пощекотать и здесь можно. Как говорил Николай, здесь горы даже имен не имеют, и самая высокая гора, на которой дольше всего задерживаются лучи заходящего солнца, так просто и зовется Тасхыл, то есть высокая гора. А ведь можно было бы ее назвать и Елена-тас.
Хотел тебе все в одном письме описать, но что-то устал, да и голова побаливает. Ложусь спать. И, как пишут в журналах, продолжение следует.
Н. Б.»
«Хотел было продолжить рассказ о своих приключениях, да получил от тебя письмо. Спасибо за заботу, за предупреждение не лазить в эту загадочную (хорошо хоть не заколдованную) пещеру. Но твой совет, увы, немного опоздал. А впрочем, говоря откровенно, я все равно его не послушал бы.
А ты, сестренка, быстро шагаешь. За каких-нибудь два месяца я тебя в третий раз поздравляю. Получила диплом с отличием — раз; вышла замуж — два. Теперь первая операция.
Так держать! От души желаю тебе стать отличным хирургом.
А теперь продолжаю свою повесть.
Утром дед Африкан проснулся, как и обещал, ровно в пять. Где-то насобирал сухой травы, чиркнул пару раз кресалом по кремню, и затлелся хобо — так здесь трут называют. Сам и костер разжег, и чай вскипятил. Поели. Я отогрелся и немного задремал. Дед не будил меня, наверное, понял, что ночью я звезды считал.
В путь — хотя какой это путь, если все время нужно лезть и лезть вверх по отвесной скале! — мы двинулись только в половине восьмого, а должны были выйти в шесть. Порой казалось, что дальше не продвинешься ни на метр, но Налымов каким-то образом находил карнизы, расселины, и мы довольно быстро поднимались все выше и выше. Да и рюкзаки наши полегче стали: часть мы, попросту говоря, употребили, а часть оставили на месте ночлега.
Я впервые попал в горы, и мне казалось, что забрели мы на недосягаемую высоту.
— Тут уже вроде бы и до неба недалеко, — сказал.
Дед Африкан усмехнулся.
— Да, семьсот-восемьсот метров — высота немалая, — и пошел дальше.
Время мы рассчитали так: часам к трем-четырем дня добраться до пещеры; час, ну, от силы полтора — потратить на обследование ее; затем — домой. Но, во-первых, я задержал выход на полтора часа, во-вторых, нас застала гроза.
Гроза в горах — этого мне не приходилось, да, наверное, и не придется видеть. Часам к двум дня ветер опять усилился. Поющая пещера снова начала подавать свой голос. В горах он звучал еще мощнее, как-то даже зловеще.
Дед Африкан стал все чаще поглядывать на небо.
— Где-то укрыться надо, — наконец сказал он, ускоряя шаг.
Я старался не отстать. Вот мы забрались на неширокий карниз, уселись на рюкзаки под нависшим утесом. Вскоре послышался глухой рокот, и гора словно вздохнула. Рокот становился громче, горы вздрагивали, прямо над головой заклубились тучи. Через минуту на землю обрушился такой ливень, что небольшое каменное плато, на котором мы укрылись, побелело, словно на него набежали волны прибоя. Неподалеку прокатилась по камням молния, оглушающе ударил гром. Молнии следовали одна за другой — казалось, что гром высекает длинные огненные искры из самих скал.
Я как-то тебе писал, что чем ярче свет, тем резче тени. Помнишь? Так вот, молния тени не дает. Сам видел.
Часа полтора, если не больше, бушевала гроза. Если бы не предусмотрительность деда Африкана, мы, в лучшем случае, вымокли бы до нитки, в худшем — потоки воды могли бы снести нас вниз. Падать с высоты семисот метров — бр-р-р…
Но вот дождь кончился, и небо сразу же прояснилось. Камни быстро обсохли, и мы двинулись дальше.
Не буду рассказывать, как я шел — по совести говоря, никогда не думал, что путешествие это будет таким трудным. Для меня каждый шаг — подвиг. А еще собирался один…
К пещере, вернее, не к пещере, а на небольшую площадку метрах в тридцати от нее, прибыли перед вечером. Дед отговорил меня лезть в пещеру ночью, впрочем, сделать это было нетрудно: я так устал, что, казалось, сдвинуться с места не смог бы.
Африкан Григорьевич пошел собирать топливо — пучки сухой травы. Мне было стыдно, что это делает он, семидесятилетний старик, а не я, двадцатишестилетний парень, и в то же время я ничего не мог поделать — ноги не слушались.
Прежде я считал, что костер — самое неэкономное использование горючего, коэффициент полезного действия здесь равен чуть ли не сотым долям процента. Однако мой спутник из камней сумел смастерить такой очаг, что, кажется, все тепло только и шло, что на чайник. Во всяком случае чай поспел за каких-нибудь пять минут и трава еще осталась. Я же, пожалуй, сумел бы на таком костре разве что руки согреть.
Перекусили, чаю напились. По-сибирски — по полчайника на брата. Усталости как не бывало. Хоть опять на скалы лезь.
Сидим, смотрим на огонь — травы, придавленные камнями, потихоньку тлеют. Тепла от такого огня немного, свету — тоже, но как-то уютно становится, в голову мысли разные приходят, на разговор тянет.
— Вы, Африкан Григорьевич, коренной сибиряк? — спрашиваю.
— Да как тебе, паря, сказать… Вообще-то родился и вырос здесь, значит, местный, чалдон…
— И родители сибиряки?
— Нет, родители у меня дальние… С Украины.
— Так вы переселенцы?
— Не совсем чтобы так, но похоже… Дед мой каторгу здесь отбывал…
Тут уж у кого хочешь любопытство разыграется.
— И вы знаете, за что?
— Рассказывал…
— Вы его помните?
— Деда-то? Да он недавно умер, сто семь лет жил. Это отца в пятьдесят шесть лет убили…
— Убили? Как — убили?
— Вот ты — сколько сразу вопросов назадавал!..
Встал Африкан Григорьевич — огромная тень метнулась по скале и прыгнула в черную пропасть, — подложил немного травы в костер, придавил ее камнем. Снова вспыхнуло пламя, заметались бесформенные тени по каменной стене.
— Долго все это рассказывать, однако время у нас есть…
Сел дед на камень, положил на колени огромные руки. Огоньки — отсвет пламени — запрыгали в глазах. Я молчу, знаю — рассказчиков торопить не следует, все дело можно испортить.
— Есть на Украине город Богодухов. Вот оттуда дед, из-под Богодухова. Я-то там не был, да и вообще из Сибири никуда не выезжал. Деду лет, наверное, двадцать пять было, когда односельчане решили переселиться на новые земли, в Таврию. От добра добра не ищут, поехали, потому что земли у людей после царской «милости» совсем не стало. Как тут крестьянину жить?
Сидит Африкан Григорьевич, смотрит на тлеющий огонек. Задумался, совсем забыл обо мне.
— В Таврии хорошо было?
— В Таврии-то? — словно очнулся Налымов. — Землю там получили. И земля ж какая — чернозем по метру. Уродило в первый год хорошо — ожили люди. А на следующий год… Только посеяли — черная буря налетела. Целую неделю солнце лишь в полдень неярким кружочком на небе показывалось. Потом сушь началась. Пшеница даже колос не успела выбросить, колодцы пересохли. За водой на Днепр ездили, но очереди. А до него больше пятидесяти верст… Вот так и вышло: один год урожайный, потом два-три засушливых. Пробовали всем миром колодец рыть, да где там — сорок сажен прошли, и ничего.
Поправил дед камень под огоньком, продолжал неторопливо рассказывать:
— Поселился по соседству немец-колонист. Завел овец, стал шерстью торговать. Разбогател. Экономию построил, пробил скважину. Воду разрешал брать, да не каждому. Не так скажешь, не так взглянешь — сиди без воды или езжай к Днепру. Ну и плата, понятно, за воду, само собой. Не деньгами, нет — каждый взрослый должен был две недели в год на него отработать. И работали. Что тут поделаешь?
Дед мой был на все руки мастер: и кузнечное дело знал, и плотничал помаленьку, и бондарничал. Вот однажды вызвал его немец-колонист к себе.
— Хочу, — говорит, — мотор поставить, водонапорную башню сделать, водопровод провести.
— Что ж, — соглашается дед, — вода — дело хорошее, — и пошел к немцу работать безо всякой платы, чтобы только вода была для поселенцев.
Подобрал себе помощников, начал водокачку ладить. Сам за чан взялся, который должен наверху стоять. Ну, долго ли, коротко ли, закончили все дела. Пришел немец работу проверять. Посмотрел, стал подбоченясь и:
— Карош, — говорит. — Я есть вас благодарит.
— И вам спасибо, — отвечают мужики. — Легче теперь нам будет.
— Конешно, легче. Механизация! — наставительно поднял колонист палец кверху. — За механизацию две недели да еще два дня работайт мне будайт.
И смеется.
— Такая злость меня взяла, — рассказывал дед, — сам-то колонист маленький, плюгавенький, только и делов, что животик торчит, а куражится.
Полез немец наверх к чану. Снаружи осмотрел — все хорошо, внутрь пожелал спуститься. Чан огромный: сажень с аршином поперек, сажень с четвертью высотой. Спустил дед немца в чан, тот походил-походил, увидел где-то в одном месте задирину и давай ругаться.
— Руска швайн! Карош вещь сделать не может!
За все доброе свиньей, значит, назвал. Тут уж дед не стерпел, вспомнил, как в самое горячее время люди на немца по две недели спины гнули, — крышку на чан надвинул и вниз. Тот бегает в чане, кричит что-то, стучит ногами, кулаками, а дед как будто и не слышит. Спрыгнул на землю, закурил дрожащими руками, а спичку прямо в стружки бросил. Сразу же и огонек вспыхнул, побежал по сухому дереву.
— Что ты, Иван, ведь пожар будет! — крикнул кто-то.
А Иван, дед-то мой, только рукой махнул и зашагал в степь.
Бросились тушить, да поздно. Сушь, жара. Через полчаса вместо башни только угольки остались. Немец едва жив остался.
Дальше — ясно: суд, каторга. Отбыл — поселился здесь. Семью выписал. Охотились, немного земли имели — жили… Вот так-то…
Замолчал Африкан Григорьевич, пододвинулся поближе к костру, рюкзак под голову, одеяло на плечи — спать собрался.
— Вы же хотели рассказать, как отца убили?
— Отца-то? А в тайге…
Опять помолчал.
— Тайга следов не хранит, кто убил — неизвестно.
По тону его я почувствовал — недоговаривает чего-то Африкан Григорьевич, но спросить постеснялся: старик начал посапывать. Заснул.
Вот, Зоя, наверное, на этом я и закончу повесть о своих похождениях. Сильно болит голова. Пойду к нашему эскулапу — пусть хоть пирамидона даст. До завтра.
Ваш Николай».
«Так получилось, как я и предполагал: фельдшер посмотрел мой язык, сосчитал пульс и дал пирамидона.
— Три раза в день, перед едой.
— По одной или по две таблетки?
Взглянул на меня оценивающе, разрешил по две.
Выпил две таблетки пирамидона и продолжаю рассказ о своем походе за сокровищами «заколдованной» пещеры.
Утром я внимательно осмотрел скалу. Она не отвесна, имеет определенный уклон и вся испещрена расселинами, карнизами, нишами — результат многовекового воздействия солнца, ветра, дождя и мороза. При определенных навыках нетрудно подняться по этой скале, можно втащить и груз. Я вот даже без навыков и то забрался сюда, хотя, конечно, это скорее заслуга Африкана Григорьевича. Хорошо все-таки иметь опытного попутчика. Справедливо это, пожалуй, не только для хождения по горам.
Вход в пещеру расположен на небольшом карнизе. Почти круглое отверстие, диаметром метра в полтора, уходит в толщу горы. Трудно что-либо сказать о происхождении пещеры. Может быть, в изверженных породах образовалась пустота? Или проходила здесь жила из растворимых минералов и с течением времени разрушилась? Впрочем опытный геолог или спелеолог установит это без труда.
Почему пещера поет — догадаться нетрудно. Она выходит почти прямо на север. Вот и гудит при северном ветре, как бутылка, поставленная открытым горлышком против ветра. Ну, а если действительно здесь похоронен был Анарбек, то почему бы не говорить, что это поет он? Поет при северном ветре, чтобы он донес песни богатыря до далекой покинутой родины.
Возможно, поет не сама пещера, а какая-либо расселина около — их здесь немало. Чуть выше и левее входа — овальное отверстие полуметрового диаметра. Правее, около самого орлиного гнезда, еще одна щель. Жаль, что я полный профан в акустике, а то по ширине отверстия и тону звука можно было бы определить, откуда эти звуки.
Дед Африкан проводил меня только до входа в пещеру — дальше идти отказался.
— Слушай, Николай, не ходи-ка и ты туда, — предложил он, впервые назвав меня по имени. — Пещера есть — сам видишь, она поет — сам слышишь. В ней кто-то похоронен — это я могу подтвердить. Напишем куда-нибудь, пусть приезжают ученые, пусть сами смотрят.
Что ж, ему в логике отказать нельзя. Только не годится на полпути останавливаться. «Боишься — не делай, делаешь — не бойся», как сказал бы Чеколтан, а по-нашему, по-русски, еще проще: «Взялся за гуж — не говори, что не дюж».
— Пойду. Может, и вы со мной?
Видно, желание пойти у старика боролось с осторожностью. Осторожность победила, и Налымов отрицательно покачал головой.
Еще раз оглядываюсь. Вся долина как на ладони. Слева наш улус. Отсюда он кажется совсем близким, а дороги — два дня. Внизу, почти прямо под ногами, осколком неба синеет озерцо, вокруг — деревья. Белых стволов берез почти не видно из-за листьев. И как иллюстрация к пушкинскому «Кавказу», орел-балобан «парит неподвижно со мной наравне».
Еще раз мельком взглядываю на долину, поворачиваюсь к пещере и, пригнувшись, шагаю внутрь. В нос сразу же ударяет какой-то кислый неприятный запах. Через несколько секунд я уже понял, в чем дело. Как только включил электрический фонарь, сразу же раздался какой-то резкий хлопающий шум.
Честное слово, я чуть не повернул было обратно, а потом увидел, что это всего-навсего летучие мыши — их вспугнул свет фонаря.
Их там сотни, если не тысячи, они так и мелькали в луче света, едва не задевая меня. Мало-помалу нетопыри успокоились, прицепились к каким-то выступам на своде пещеры, завернулись в свои кожистые крылья. Я осторожно пошел дальше.
Немного мутит от запаха помета, ноги по щиколотку утопают в нем — мыши, наверное, облюбовали эту пещеру еще до рождества Христова.
Дальше пещера немного расширяется, становится выше. Здесь уже можно идти во весь рост. Шаг за шагом я внимательно осматриваю низ пещеры, стены, свод. В глубине пещеры мышей становится меньше — меньше и помета. Вот подошвы сапог начинают стучать по неровному выщербленному полу. Эх, мешочек бы взять под образцы — не догадался. Ничего, обойдусь и так. Подбираю несколько каменных обломков с пола и кладу в карман.
Пещера идет под уклон: луч света упирается в свод, пол уходит вниз. Здесь, наверное, и упал Африкан Григорьевич. Но почему? Присаживаюсь на корточки, внимательно осматриваюсь. Ага, вот кто его схватил за ноги — у стен пещеры лежат обрывки волосяного шнура. По-видимому, он был протянут на некотором расстоянии от пола, и дед просто-напросто зацепился за него.
Направляю свет фонаря вперед. Да, все правильно: со стены на меня смотрит огромное нарисованное лицо. Раскосые глаза прищурены, спрятались под надбровьями, губы сурово сжаты. Выражение такое, словно лицо угрожает. Кому? Тому, кто нарушит покой алыпаха Анарбека?
Перед портретом неведомого божества или богатыря, а может быть, и самого Анарбека, стоит гроб. Он сделан из комля могучего кедра и лишь слегка обработан.
Подхожу ближе, нечаянно задеваю ногой за фонарь — это «летучая мышь», оставленная Налымовым. Фонарь цел, лишь поржавел и запылился.
Наклоняюсь над гробом. Крышки — их две — сорваны и сдвинуты с места. Внутри — рассыпавшийся в прах труп. Белеют кости черепа, оскал зубов. Да, если, как говорит Африкан Григорьевич, труп выглядел таким, словно его вчера похоронили, то жаль, что так произошло. Интересно было бы увидеть облик человека, жившего несколько столетий назад.
А где же сокровища? Неужели их вынес тот охотник? Да нет, речь шла о небольшом мешочке, утопленном в Енисее, а в легенде поется о больших ценностях.
Оглядываюсь и невольно вздрагиваю: со стены на меня смотрит огромное смеющееся лицо. Ведь только что, ну буквально пять минут назад, я видел его суровым, серьезным, а сейчас губы растянулись, у глаз морщины. Смеется, причем не только улыбается, а злорадно усмехается. Ну, как, мол, нашел сокровища?
Я начинаю понимать Африкана Григорьевича, — то вдруг кто-то за ногу дернул, то на глазах рассыпался труп, то это громадное лицо…
Честное слово, мне захотелось повернуться и тотчас же уйти отсюда. Сдержался. Хорош исследователь, чуть что — и пятки салом смазал. Но в чем же все-таки дело? Пригибаюсь к полу — нарисованное лицо вновь становится серьезным, выпрямляюсь — на нем появляется злорадная ухмылка.
Ага, вот оно что! Портрет нарисован на ткани из волосяных шнуров и так, что с изменением угла зрения меняется и выражение лица. Такой эффект иногда используется в рекламе кино: прямо смотришь — одна картина, зайдешь с другой стороны — другая. Оказывается, эта штука была известна давненько. Но каковы краски! Сотни лет прошли, а словно вчера нарисовано. Правда, здесь всегда темно, краски не выгорают, но все же…
Осторожно ощупываю ткань. Ба, да за портретом не стена, а ниша. В ней сложены не то свертки, не то кожаные мешки. Они покрыты вековым слоем пыли. Веришь, Зоя, у меня даже руки задрожали, так мне захотелось вскрыть хотя бы один мешок. Ведь там могут быть и сокровища, и неведомые миру манускрипты, и мало ли что еще…
Но нет, нельзя… Я только проверяю достоверность легенды — не больше. Я не имею права ничего трогать. Ничего. Этим в свое время займутся сведущие люди, а я тут могу такое натворить… Вон пример — вскрытый дедом Африканом гроб…
Все правильно. Еще раз осматриваюсь. Низкий свод пещеры, на полу потемневший от времени гроб, на стене — портрет, за ним ниша. В ней…
Ничего не тронув, я поворачиваю и иду обратно. Бреду медленно. Немного кружится голова. От волнения или от спертого воздуха? Возможно, и от того и от другого.
Снова груды помета, шорох крыльев вспугнутых летучих мышей. Но вот показалось круглое отверстие — выход из пещеры. Оно, как маяк, притягивает взгляд. Я уже ни на что не обращаю внимания — иду и иду к своему маяку, светлому кругу, сквозь который виднеется небольшой кусочек голубого неба.
Проем расширяется, словно раздвигается невидимый занавес, голубизна становится прозрачнее, гуще. Вот уже показались вершины гор, вон залитая солнцем долина. Еще один шаг, и я на карнизе. Глубоко вдыхаю свежий, дурманящий голову воздух. Осматриваюсь. Все то же — цепи гор, озеро внизу, солнце. Вон Африкан Григорьевич. Пристально смотрит, словно не верит, что я выбрался из этой пещеры живой и невредимый.
— Ну, что там?
— Все правильно, Африкан Григорьевич. Старый Чеколтан поет не сказку, не легенду, а старое предание, сохранившееся в памяти людей, — говорю я. — Можно идти домой…
— А это… Ну…
Я понимаю, о чем хочет спросить Налымов: не дергал ли меня кто за ноги, не смеялось ли надо мной нарисованное лицо.
Объясняю. Дед улыбается себе в бороду — в бороду Ильи Муромца, доволен, что все подтвердилось.
— Почему же труп… так сразу?..
— Не знаю… Но уверен, что в этом ни бог, ни нечистая сила не повинны.
— Интересно узнать бы…
— Узнаем.
Начинаем спускаться. Дед Африкан как-то странно ведет себя: чурается меня, как прокаженного. Идет то шагов на десять-пятнадцать впереди, то в стороне. Сели обедать — ест отдельно. Берестяной стаканчик, из которого я пил, велел бросить вниз. Глубоко все-таки суеверие въелось.
А когда пришли домой, Африкан Григорьевич предложил мне раздеться и всю одежду, в которой я ходил, разложить на солнце в дальнем краю огорода. Затем облил меня несколькими ведрами воды и только после этого разрешил одеваться во все новое.
Предстояло разгадать еще одну тайну Поющей пещеры — почему все, посетившие ее, погибали. Только все ли? Возможно, утверждение легенды — это своего рода охранительное мероприятие, а цепь случайностей с охотником и зоотехником только укрепила в народе это мнение? Ведь известно, что охотников за кладами везде и во все времена было больше чем достаточно.
Вечером в школе собралась уйма людей — чуть ли не весь улус. Люди сидят молча, ждут терпеливо, но я понимаю: все хотят послушать о нашем путешествии. Поневоле задумаешься: не рассказать — нельзя, рассказать — дорогу в пещеру покажешь… Разве можно поручиться, что кто-нибудь по нашим стопам не захочет туда проникнуть?
Однако рассказываю, опуская кое-какие подробности. В конце, на всякий случай, добавляю:
— Ценностей в пещере — золота, серебра, драгоценных камней — нет. Там находятся предметы, интересные только для науки. Нужно теперь следить за пещерой, а то заберется туда какой-нибудь кладоискатель и попортит все. Вытащил же оттуда охотник мешок каких-то вещей. Что это были за вещи — никто не знает и узнать не сможет: они лежат на дне Енисея, а может быть, даже унесены в Ледовитый океан. Еще кто-то там был, — я нарочно не назвал имя Африкана Григорьевича, — так саркофаг, в котором лежит Анарбек, попортил…
В зале возмущенно зашумели.
Не забыл я и про охранительные мероприятия:
— Да, кроме того, опасно туда идти. Вы знаете, все, кто был в пещере, умирали. Недавно умер Вася Шиповников, мне тоже что-то нездоровится, — хотя я тогда еще ничего, кроме страшной усталости, не чувствовал.
Потом пел Чеколтан. Его слушали так же внимательно, как и меня.
Вот и все.
Сейчас буду писать письмо в Москву, в Институт материальной культуры Академии наук. Опишу все, только коротко, конечно, без всяких лирических отступлений.
Ну, целую вас крепко — тебя и маму. Павлику привет.
Остаюсь разгадчиком старинных легенд, преданий и всяких прочих тайн Булатниковым Николаем, сыном Василия».
«Здравствуйте, дорогие мама, сестренка и Павлик, салам алейкум!
Извините, что так долго вам не писал. Заболел я, и заболел крепко. Еле выкарабкался. И знаете чем? Той самой болезнью, над названием которой я так потешался. Да, да, гистоплазмозисом, или пещерной болезнью.
Через несколько дней после путешествия я почувствовал сильное недомогание. Наш фельдшер только руками разводил да кормил меня пирамидоном. Отправили в больницу. Признали воспаление легких — особая, тяжелая форма. Это меня сразу же насторожило. Ведь такой же диагноз был поставлен и Васе Шиповникову. Он умер в этой больнице, в этой палате и — кто знает — может быть, на этой же койке.
— Доктор, — говорю, — у меня не воспаление легких.
— Такие же симптомы бывают при плеврите, — говорит он.
— Нет, — настаиваю я. — Тут что-то другое.
— Мы делали исследование — ничего.
(Это и понятно. Ведь вирус гистоплазмозис фильтрующийся, и в лаборатории сельской больницы нет приборов, чтобы его обнаружить).
Задумался доктор. Сидит около моей койки, машинально книгу взял с тумбочки.
— Что ж; возьмем еще раз анализы, отправим в Абакан на исследование, — говорит и книгу перелистывает.
И тут твоя, Павлик, телеграмма выпала. Я ее вместо закладки использовал.
Доктор поднял телеграмму, прочитал ее и вдруг выбежал из палаты. Вечером самолетом доставили лекарства, и вот я имею возможность написать вам, что жив, хотя и не совсем еще здоров.
На следующий день прилетел специалист по инфекционным болезням и подтвердил диагноз: пещерная болезнь. Назначил курс лечения.
Сейчас уже все позади, поправляюсь. Надеюсь до начала учебного года твердо встать на ноги и, может быть, еще успею навестить вас.
Представьте себе, я даже не предполагал, что столько людей заинтересовалось Поющей пещерой и моей скромной особой. Приходили из библиотеки, из краеведческого кружка средней школы, несут и подарки, и книги. Даже откуда-то лимон достали. И все просят рассказать о пещере. Что поделаешь — приходилось рассказывать.
А вчера вечером навестил Африкан Налымов. Вошел, полупригнувшись, в палату, отчего в ней сразу стало тесно, осторожно присел на табуретку.
— Оклемался? — спросил. Сказал вроде негромко, но от резонанса звякнули стекла в окнах.
— Чего? — не понял я.
— Оклемался, говорю, выздоровел?
— Нет еще, но дело на поправку идет.
— Упреждал тебя, Никола, старых да бывалых слушать нужно, а то вон видишь, как получилось…
— Все хорошо, Африкан Григорьевич. Раньше об этой пещере только легенды ходили, а теперь я знаю, что там есть. Написал об этом ученым. Ответа еще не получил, но уверен — заинтересуются.
— Это правильно, — согласился Налымов.
— И еще… Теперь мы знаем, что там есть вирус пещерной болезни. Значит, можно принять меры против него. Без этого могло бы получиться, как в гробнице Тутанхамона.
— Кого? — переспросил Африкан Григорьевич и даже ладонь к уху приставил.
Пришлось деду рассказать, как лорд Карнарвон и ученый Говард Картер шестнадцать лет подряд вели раскопки в Египте, в Деир-эль-Багри — Долине царей. Уже хотели прекратить работы, но неожиданно нашли гробницу фараона Тутанхамона с несметными сокровищами.
— Много там было сокровищ-то этих?
— Да как вам сказать… Если оценить только стоимость золота и драгоценностей, то миллиарды рублей получатся. Но их ценности не только денежные.
— Понимаю. Для науки эти вещи нужны.
— Верно. А вещей было столько, что пришлось в Каире, столице Египта, специальное здание для них строить. Шесть лет ученые разбирали и описывали их, а изучают до сих пор.
— Да-а! — покачал дед Африкан своей кудлатой головой. — Так что же там произошло, в гробнице той?
— При вскрытии гробницы присутствовало двадцать человек. Потом все они, кроме Говарда Картера, умерли от неизвестной болезни.
— Смотри-ка! — воскликнул Африкан Григорьевич. — Как у нас все равно. Что ж такое?
— Тогда в газетах писали, люди, мол, гибнут от проклятия фараона…
— Проклятия?
— Ну да. При входе в гробницу была выбита надпись: «Смерть коснется крыльями того, кто потревожит фараона». Вот и считали — мстят фараоны ученым.
— Хм!.. А от чего же они умирали?
— Трудно сейчас сказать, почти сорок лет прошло. Но, по-видимому, от этой же болезни. Ведь гистоплазмозис — вирус пещерной болезни — открыт совсем недавно. Возможно, он может культивироваться не только в помете летучих мышей, но и в других органических остатках.
— Значит, никакого проклятия нет? Сам я в колдовство не верю, но когда увидел, как этот Анарбек за какую-нибудь секунду в прах превратился — оторопь взяла…
— Знаете, почему так произошло?
— Ну?
— Вот, смотрите!
Раскрываю журнал, читаю, как при раскопках этрусского города в Италии открыли саркофаг и увидели там тело воина, совершенно сохранившееся, словно несколько дней назад похороненное. Но не успели сфотографировать его, как воин рассыпался в прах.
«Так бывает, когда органические вещества длительное время пролежат без доступа воздуха», — прочитал я заключительные строки статьи.
— Ишь ты, все люди узнали, — одобрительно проговорил Африкан Григорьевич.
— Эх, если бы все знать! Да вот хотя бы узнать, что вынес охотник из пещеры, — оборачиваюсь к Налымову.
— Ходили слухи, будто бы он какие-то чаши оттуда вытащил…
Верно! Ведь Чеколтан пел, что у гроба Анарбека в золотых и серебряных сосудах была поставлена для него пища. Я этих сосудов не видел. Не было их, когда ходил в пещеру и Африкан Григорьевич.
Потеря велика, но, конечно, свитки с письменами куда ценнее. Их, по-видимому, никто не трогал — мешки и свертки покрыты равномерным слоем пыли в палец толщиной.
Все время это меня мучило, а сейчас как-то сразу на душе легче стало.
— Что нового в улусе? — спросил.
— Все по-старому. Живут люди… Фильку-шамана арестовали…
— За что?
— Докопались, в какой-то банде во время войны был.
— Ишь ты, додумался, как спрятаться. Да не помогло.
Вроде все уже сказано. Откинулся я на подушки, отдыхаю. А дед Африкан наклонился ко мне и, хотя в палате никого не было, заговорил шепотом.
— Дельце я одно умыслил…
Повернул к нему голову, спрашиваю:
— Что ж такое?
— Тут, брат, разговор не на минуту. Как врач-то?
— Ничего, разрешает.
— Разговор наш тогда, в горах, не запамятовал?
— Как же, помню. И про вашего деда, и про отца. Вы тогда еще не рассказали, как убили вашего отца…
— Вот в этом-то вся и загвоздка. Ладно, слушай сейчас, коли так. Парень ты, я вижу, хваткий, годишься, в случае чего, в напарники… Так вот, говорил я тебе, дед после каторги немного, значит, ржи, овса сеял, ну, и охотой промышлял. Сын его, отец-то мой, значит, к земле касательства не имел. Зимой — охота, а летом золотишко мыл. И меня к этому приучать стал, только к золоту меня не особо тянуло. Старатель, паря, всю жизнь в землю глядит, боится — не пройти бы мимо заветного места. А я солнце, тайгу люблю. Охотник из меня получился, а вот старатель…
Замолчал дед Африкан, вспоминая.
— Опять же много горя из-за золота этого приключалось. И отца моего золотишко в могилу свело…
Снова замолчал. Молчу и я, не тороплю. Знаю, если зарубил дровосек дерево — дорубит.
— Всяко бывало. Иногда отец целое лето напрасно породу переваливал, иногда и попадало. Тогда пил, гулял — раздайся море. Известно — старатель! Однажды долго в тайге пропадал. Думали, уж и не увидим его — время было бедовое, шла гражданская. Однако вернулся.
— Ну, баба, — сказал жене, — теперь заживем!..
Мать только рукой махнула — сколько раз так вот говорил, а все одним кончалось: оседало его золото или у купцов, или у спиртоносов.
Вечером отец вышел из дому, а под утро прибежал пастушонок:
— Вашего, кричит, убили! У ручья лежит!..
Побежали мы. Верно, лежит наш батя в кустах в чем мать родила. На спине дырка в палец — медвежьей пулей саданули, — но сердце еще бьется. Принесли домой, обмыли.
Трудно помирал, бредил, метался. Перед концом в память пришел. Позвал меня:
— Знаю, не очень ты привержен к золоту… Но слушай. Пофартило мне. Нашел речушку — все дно самородками покрыто… Побоялся много брать… Один в карман положил… Да не утерпел, форсонул… Ну и вот… Завещаю тебе: найди это место. Карта на рубахе…
Не сказал я ему, что рубахи-то нет — голым его нашли.
— Приметы, как идти туда, — говорю, — расскажи…
— На Енисей иди. От третьего гольца за порогом — на восход… Четыре дня пути… Увидишь две горушки, как сестры, одна на другую похожи… Там…
А что там — не успел сказать. Кончился.
— Так, может, уже нашли то место? — спросил я. — Ведь рубашку с картой кто-то взял.
— Золотишко, паря, такое дело, что его долго не скроешь. Ну, год, ну, два, ну, пять, а потом выплывает наружу. Однако не выплыло. Я так мыслю — на самородок позарились, а рубаху прихватили вместе со всей одеждой.
— И вы никому не говорили об этом?
— Говорил. Дважды говорил. Один раз вскоре после гражданской в ЧК. Там мне ответили: «Вот если бы ты нашел и место указал, тогда другое дело. А искать… В Сибири богатств много, будем их добывать, доберемся и до твоей речки». Потом во время войны в райкоме сказал. Не поверили.
— Сам не искал?
— Как — не искал? Искал! Нашел те горы, а вот золотишка… Там, паря, не один десяток речек. В какой из них, в каком месте — поди узнай. Нашел раз, да не то. Однако приметил я один распадочек — в нем должно быть.
— Чего же вы туда не пойдете?
— Говорил же я, ходил до войны, и не раз. А потом мне бригадирствовать пришлось, проводником в экспедиции был — не до того. Сейчас — года не те…
— Что вы, Африкан Григорьевич, вы еще сто лет проживете! — искренне воскликнул я.
— Всякое может быть. Зайдешь в тайгу да занедужишь. А тайга, брат, шутить не любит. Кричи не кричи, помощи не даст. Если и ответит тебе, то твоим же собственным голосом… Пойдем-ка со мной, — неожиданно предложил он.
Задумался я. Конечно, само по себе заманчиво найти месторождение золота, но вот если бы с экспедицией. А так — вроде тайком.
— У вас же сыновья есть. Вот с ними…
— Со старшим пошел бы, он таежник — такого поискать. Да сейчас он в тайге только обузой будет.
— Почему?
— Было дело… Выследил он однажды «мартына» — медведей мы так зовем. Приложился, выстрелил. А медведь поднялся на задние лапы и в тайгу. Знал, что не промазал, ну и решил: «Догоню!» Винтовку в сторону и за медведем. А в тайге так — без винтовки ни шагу. За ветром иди и то винтовку с собой бери. Ладно, догнал он «мартына», схватил за загривок, нож под ребра. Тот повернулся, подмял его под себя. Кончился зверь сразу же, да успел Ивану — мы старшего по деду Иваном назвали — руку и ногу покалечить. Бригадиром он в колхозе работает, а тайга ему теперь заказана. Младший, Федор, еще и в парни не вышел, как на фронт добровольно отправился. Вернулся без руки — тоже для тайги не гож. У тебя, паря, я смотрю, настоящего понятия о тайге нет, а сердце смелое. Пойдем?
Опять я задумался.
— Что же мы будем делать с золотом, если найдем?
— Как что? Сообщим в райком или куда там.
Это мне подходит.
— Хорошо, — говорю. — Согласен. Вот поправлюсь, и махнем.
Но тут я вспомнил о рюкзаках.
— Сколько же нам туда продуктов придется брать? — ужаснулся я.
— Продуктов немного. Умелых людей тайга сама кормит. Спирт да чай, сухари да соль, вот и все продукты. Только опоздали мы — скоро дожди пойдут, потом снег. Лета надо ждать…
Вот так, дорогие родичи, ваш Николай из скромного преподавателя языка и литературы превратился в кладоискателя, а теперь и в золотоискатели решил пойти. И откуда у меня авантюрная жилка в крови взялась — ума не приложу.
Ну что еще? Читаю. Врач разрешает только «легкие» книги, так что проглатываю их пудами.
Будьте здоровы и не волнуйтесь. Все идет хорошо, очень хорошо.
Ваш Николай».
«Бедная мама — всю жизнь ей от нас только заботы. И зачем ей было ехать почти пять тысяч километров, зачем вы ее отпустили? Ведь я уже поправляюсь.
Вот сидит рядом, выговаривает, что раньше не сообщил, сокрушается, что у меня одна кожа да кости остались.
Мама, наверное, хочет, чтобы я за один день поправился — пичкает меня с утра до вечера. Ты знаешь, в еде я не привередлив, поглощаю все, что под руку попадет, но приятно, когда вкусно. А мама умеет это делать. К сожалению, живот не резиновый.
Смотрю на маму — старенькой она уже у нас становится. И седина, и морщины. Только глаза и остались прежними…
Пусть она у меня побудет подольше. Поправлюсь, поедет в улус, познакомится с Анной Африкановной, Чеколтаном, Алешей. Впрочем, Алеша к тому времени, наверное, уже на учебу уедет.
Да, Зойка, тут мама про тебя прямо-таки чудеса рассказывает. Как ты по вызову к больному переправлялась через разлившуюся речку. И на коне. Ведь ты же лошадь только на картинках видала. Не замечал я прежде за тобой такой прыти.
Ну, до скорой встречи. А встретиться — встретимся. Как говорит Чеколтан, близко стоят вершины двух гор, да не сойдутся, далеко живут два человека, а свидятся.
Николай Булатников».
«Чудеса, да и только! Не успел отослать вам письмо, как ко мне зашел наш фельдшер. Тот, что меня пирамидоном закармливал. Доволен — посылают на курсы повышения квалификации.
Вышел он, смотрю: в палату вваливаются — кто бы вы думали? Анна Африкановна, Алеша и… Чеколтан. С ног до головы закутанный в шабур — широкий плащ с капюшоном, он, оказывается, впервые за сто лет покинул свой улус. Теперь ему на неделю хватит петь обо всем виденном.
Алеша привез национальные блюда: айран — кумыс из коровьего молока, от которого, как он сказал, мертвые оживают, и потхи — сметану, смешанную с мукой и еще с чем-то. Айран — хорош, а потхи… Ел, но больше из вежливости.
Уж не знаю, с чего и начинать. С письма ли (они мне привезли письмо из Института материальной культуры Академии наук СССР), с рассказа Алеши, Анны Африкановны или с песен Чеколтана?
Начну с письма, тем более что Чеколтан, церемонно поздоровавшись с моей матерью и наговорив ей кучу по-восточному цветистых комплиментов, сел на корточки на коврик у двери — уговорить его сесть на стул не удалось, — и начал чуть слышно позванивать струнами. Пока мы разговаривали, он пел про себя: покачивал головой и шевелил губами.
В институте моим сообщением заинтересовались. Обещают с наступлением «полевого» сезона выслать группу людей. Просят подробно описать местонахождение пещеры, расстояние до железной дороги, возможность разбить лагерь вблизи объекта и прочее, и прочее.
На отдельном листке записка:
«Уважаемый Н. Булатников (извините, что не знаю Вашего имени и отчества)!
Я всегда говорила, что народы Южной Сибири до нашествия Чингисхана обладали высокой культурой. Теперь мы это докажем. Только смотрите, чтобы не расхитили сокровища Вашей пещеры.
Научный сотрудник ин-та Евг. Полянская».
Что ж, буду рад, товарищ Евг. Полянская, если ваша теория подтвердится. А в пещеру никто не пойдет — гистоплазмозис надежно ее охраняет.
Алеша старается сидеть с постной миной — как же, пришел к больному, — а глаза сияют: принят в институт. Он подробно рассказывает, о чем его спрашивали, как он отвечал. И знаешь, все-таки приятно. Как-никак, а ведь в этом есть частица и моего труда.
Анна Африкановна привезла школьные новости. Мой тезка Николай Борисович улепетнул с земли Алтайской. Как написал в районо, устроился в Европейской части СССР, то бишь в Москве. Вредна, пишет, ему романтика в больших дозах. Тоже, как и Лена, на романтику ополчился. А как же без нее. Не мечтать о том, чтобы невозможное превратилось в явь? Чем же будет тогда наша жизнь, если лишить ее мечты?
В школу приехал новый биолог — теперь уже твоя тезка: тоже Зоя и тоже Васильевна, а по фамилии Джулай. Но не из Москвы, а из Харькова. Она уже успела сделать гербарий, начала сбор образцов минералов. Организовали драматический кружок и теперь только ждут моего выздоровления, чтобы я как литератор руководил им. Что ж, может быть, и получится.
Анна Африкановна хочет меня забрать домой. Пошли с мамой к главному врачу больницы за разрешением. А Чеколтан подсел поближе и запел, да такое, что у меня даже голова закружилась. Впрочем, еще задолго до меня кто-то заметил, что все барды склонны к преувеличению.
Возвращаются наши — довольные, сияющие: врач разрешил ехать. Дают в сопровождение медсестру, хотя Алеша возражает:
— Зачем сестра? Довезу — не почувствует, что дорога под ним. Словно в лодке плыть будет.
Сборы недолги. Поехали. И — хорманг, не уставай, как говорят туркмены!
До свидания, дорогие родичи. Будет что новое о Поющей пещере или на работе — опишу. А остальное, как любит говорить мой друг Алеша, неинтересно.
Н. Булатников».