Глава 1. О ЧЕМ Я ГОВОРЮ, КОГДА Я ГОВОРЮ О МАГИИ


Май 2019


– Судом принято решение о применении мер медицинского характера и помещении гражданина Гердова Константина Всеволодовича в стационар общего типа…

К середине ночи обезболивающее перестало действовать. В полузабытьи мне чудилось, что ладони распухли от укусов полчищ пчел. Вены вздулись и впились в кожу изнутри так сильно, что вот-вот были готовы с треском порвать ее. Боль жидкими струями потекла вверх, от кончиков пальцев к самому сердцу, как если бы мое тело облили бензином и подожгли.

В последний раз мне было так плохо, когда в ночном клубе я впервые попробовал кислоту. Остальных ребят накрыло смехом, а мне показалось, что я сейчас сдохну.

Впрочем, на грани жизни и смерти к тому времени я балансировал уже довольно долго, пытаясь утопить свои вечера и ночи в синтетическом веселье наркотиков и алкоголя. Я был хозяином самых сумасшедших вечеринок Владивостока две тысячи четырнадцатого года, постоянно попадая на страницы светских хроник то в обнимку с очередной безымянной девушкой, то с носом, испачканным в кокаине. В отделении полиции у меня была даже любимая лавочка, на которой, впрочем, я редко задерживался дольше чем на час. Но никто не знал истины. Впрочем, кого она будет интересовать, пока есть выпивка?

Психологи связывали мой образ жизни с ранней смертью матери. Как-то я спросил, есть ли какая-то градация – если мать умирает, когда вам тринадцать, вы страдаете сильнее, чем если бы вам на этот момент было бы тридцать один? Такая чушь.

Газеты писали, что модный парфюмер Мария Гердова была пьяна, когда села за руль, и погибла довольно глупо. Конечно, отец сделал так, чтобы газеты с фото намотанной на столб машины не попадались мне на глаза. Одноклассники старались держаться от меня подальше, учителя пытались быть милыми и наперебой совали мне что-то – кто конфету, кто конструктор, кто просто трепал по голове и разрешал не сдавать домашнее задание. Но благодарен я остался лишь своей учительнице по математике, которая после уроков вызвала меня к себе в кабинет и молча протянула газетную вырезку.

Я не стал ненавидеть мир или бояться машин, и это фото, черно-белое и какое-то нереальное, не стояло у меня перед внутренним взором всю оставшуюся жизнь. Но одно мне запомнилось точно: изломанная женская рука, измазанная кровью и кремом моего именинного торта.

Первый раз меня накрыло после похорон. Все утро лил дождь, классическая погода для июня в Приморском крае, и я в каком-то ступоре стоял на лестнице и наблюдал, как в холле нашего коттеджа собираются люди, одетые в дорогие черные наряды. Похороны, конечно, не место, куда зовешь кого-то так же непринужденно и ожидаемо, как на день рождения или свадьбу, но я все-таки попросил прийти единственного человека, которому мог доверять, – ту самую учительницу, что показала мне фото.

За подготовкой к похоронам как-то смазался мой день рождения, который был на следующий день после аварии. Смазался, пожалуй, навсегда, и я предпочитал порой не думать совсем, сколько мне исполняется лет, – тогда мозг не начинал услужливо считать годы без матери.

В тот день, четырнадцатого июня две тысячи девятого, я уснул поздно ночью, когда привык к звукам ливня настолько, что уже практически их не слышал. Тело рухнуло в кровать, тысячи раз пробивая простынь реальности.

Тогда мне и приснились первые сны. Пугающе реальные болезненные сны, от которых хотелось сбежать любой ценой.

Сейчас я слышал миллиарды звуков – пение птиц в Индии, биение сердец королевской семьи Великобритании, распад атомных частиц в северокорейской лаборатории, дыхание астронавта на внеземной орбите. Я чувствовал, как тысячи умирают и как тысячи рождаются за одну секунду, уходившую на мой вдох, я знал, как бьется и пульсирует магма возле ядра планеты за сотни миллионов световых лет от моей койки.

Иногда в гуле и шуме, в единой ноте жизненного цикла, в которую сливалось все-все во Вселенной и далеко за ее пределами, я мог разобрать короткие гудки аппарата, который поддерживал искру жизни в моем головном мозге.

Я силился открыть глаза, которые сдавливала повязка из бинтов, пытался крикнуть, чтобы мне дали еще лекарство или чтобы убили наконец, но вакуум тьмы вокруг был таким плотным, что я едва ли мог понять, удалось ли хотя бы шевельнуть губами. Вокруг не осталось ни запахов, ни ощущений от окружающего пространства – тело стало замкнутой системой, знающей лишь боль. Нота жизненного цикла вливалась в меня, как ядовитый реактив в барабанные перепонки.

Нечто подобное продолжалось каждую ночь, когда я не принимал таблетки, но в этот раз все было гораздо хуже. Ткань моего сна деформировалась, как праздничная упаковка сминается под пальцами маленького ребенка.

Боль отключилась.

Из густой смолы тьмы проступили исполинские кремово-белые колонны. Неизвестный зодчий обточил их основания со всех сторон, сделав ребристыми, как граненый стакан.

Я шел вперед по залу, и шершавые камни царапали мои босые ступни. Из высоких витражных окон лился теплый свет, слишком теплый и реальный для того, чтобы быть просто частью сна.

В центре зала на помосте с четырьмя ступенями стоял большой трон, накрытый светлым прозрачным шелковым покрывалом. По помещению гулял свежий ветер, но ткань не шевелилась, как будто и она, и королевское сиденье были выточены из мрамора и лишь казались троном и шелковым покрывалом на нем.

У подножия трона спиной ко мне в ряд стояло шесть статуй в человеческий рост. У крайней справа мужской фигуры не было головы, а соседняя так и вовсе была разбита. От нее остались только руки, благодаря которым я и заметил самую большую странность инсталляции: все статуи держались за руки. У соседки разбитой статуи, девушки с пером за ухом, за спиной был лук, далее шла статуя низкорослого юноши с коротким жезлом за пазухой.

Крайние слева изваяния почему-то заставили мое сердце пуститься в радостный галоп. Это были юноша и девушка. Голову парня венчала корона с тонкими короткими зубцами, а девушка с длинными распущенными волосами вздымала руку с обнаженным мечом. Я почти приготовился услышать, как она закричит кому-то: «В атаку!» Больше всего меня поражала работа мастера именно над этой статуей, и я, смотревший этот сон в стотысячный раз, снова задумался о том, сколько же месяцев потратил скульптор на вытачивание из камня каждого завитка роскошной копны.

В этом сне никогда ничего не менялось. Он заканчивался тем, что мое сознание на некоторое время меркло. Затем сон начинался заново – с граненых колонн. Зал, колонны, трон, статуи, меч. Зал, колонны, трон, статуи, меч. Зал, колонны, трон, статуи, меч… Но сегодня сон почему-то продолжался.

Я медленно подошел к статуе воительницы и, повинуясь наитию, положил ладонь на ее каменное плечо.

Ладонь мгновенно прилипла к камню, так крепко, как язык может примерзнуть к металлу зимой. Я дернулся, пытаясь оторваться от статуи, но руку от кончиков пальцев до плеча прошило острыми иглами.

Пол гулко завибрировал. Задрожали колонны, и кусочки каменной крошки со стуком и шуршанием зашевелились подо мной. Давление воздуха усилилось и навалилось на голову, грозя выдавить глаза и заставить кровеносные сосуды взорваться.

Слепящая, грохочущая вспышка затопила все вокруг, поглощая пространство до последней капли. Под ладонью билось что-то живое.

Все стихло так же быстро и бесследно, как песчаная буря. Сначала вернулось зрение, потом пришла способность сделать глубокий вдох. Я закашлялся и обнаружил, что мою ладонь больше ничего не держит.

Передо мной стояла уже больше не статуя, а живая девушка, точная копия каменного изваяния. Или изваяние было точной копией девушки?..

Камень статуи был выцветшим от времени, пыльно-серым. Сейчас же я увидел, что по плащу на плечах девушки рассыпались кудри цвета пылающего янтаря, такого яркого и насыщенного, словно все костры на свете отдали этим волосам свои силы.

Девушка медленно повернулась ко мне, и чарующие волосы пришли в движение, засияв так ярко, что у меня перед глазами замерцали мушки, как бывает, если слишком долго смотришь на солнце.

– Принеси мне мой меч, – гулким эхом велела она. – Принеси мне мой меч!


…Голова трещала немилосердно. Тело ныло так сильно, как будто все кости перемололо в труху, а врачам пришлось собирать их воедино на горячий клей без обезболивающего.

Тьма перед глазами медленно начала рассеиваться. Никогда не думал, что человеческие веки могут весить столько же, сколько пара чугунных гирь.

Кто-то возился иголкой в моей вене, неумело, бесцеремонно, даже со злостью:

– Ну почему, почему именно в мое последнее дежурство здесь?

– А чего ты ждала, когда поступала в медицинский? – второй голос, тоже женский, прозвучал совсем близко от моего уха. – Что ты будешь горшки с золотом выносить из палат? В болезни и смерти есть что-то красивое – без них мы не ценили бы здоровье, жизнь, перерождение.

Веки не реагировали на мои приказы и не открывались, и мне оставалось лишь прислушиваться к их разговору.

– Давай без твоих сектантских проповедей, – девушка закончила наконец возню с катетером и бросила что-то на железный поднос. – В дежурке и так воняет твоими соевыми варениками и капустными котлетами, достала. Герман Петрович…

Вторая женщина наклонилась ко мне так близко, что рукав халата или кончики волос задели меня по лицу. У нее был очень приятный парфюм, шлейф которого тут же осел на моей щеке. Так могла бы пахнуть тягучая желтая живица голубого кедра, который вырос на берегу моря и просолился за десятки лет настолько, что пах одновременно растительной смолой и океанским бризом. Ноты мускуса проступали неявно, но страстно и зовуще, как будто под этим самым кедром, прямо в зарослях пряного розмарина, дикие олени по осени назначали друг другу свидания.

Благоухающая духами девушка шикнула на собеседницу:

– Нас же просили не упоминать имен при пациентах.

Я почувствовал сильный толчок в бок.

– Да этот кролик все равно ничего не чувствует и не слышит. В общем, он велел ввести пять кубиков инебриксала1. Я пойду поем, а ты займись этим.

Минут через двадцать я остался один. Боль унялась, словно никогда и не приходила, но на всякий случай я еще некоторое время пролежал без движения. Затем попробовал пошевелить рукой, ногой.

Я содрал бинты с головы и сел. Левая рука, куда вставили катетер, яростно чесалась. Во рту пересохло, и я торопливо схватил стакан воды с тумбочки, но меня так трясло, что половина жидкости вылилась на больничную рубаху. Сознание прояснялось медленно, но быстрее обычного. От бесконечных процедур и инъекций пожелтели и растрескались ногти, а в венах образовались такие плотные узлы, что кровь на анализ взять могли только с большим трудом.

Какой сюрреализм – оказаться в психушке, где меня не пытались уверить, что я болен психически, а, наоборот, объяснили, что я совершенно здоров. И если хочу хоть когда-нибудь отсюда выйти, то должен сотрудничать и рассказать все, что знаю о магии.

Как и каждый второй ребенок конца двадцатого века, начитавшийся книжек о волшебниках, я ждал письмо о зачислении в школу, седовласого наставника и клевый меч (волшебную палочку, на худой конец). Если бы знал, что вместо этого получу амбулаторную карточку с диагнозом «шизофрения», набор небьющейся детской посуды и уродливые резиновые тапочки для душа, то в детстве съел бы свой букварь и отказался учиться грамоте.

В палате площадью тринадцать квадратных метров я прожил к тому моменту два с половиной года – дольше, наверное, в лечебнице задерживались лишь старики и старухи, которых сдавали сюда, в забвение, собственные дети.

В палате была маленькая прихожая, больше для красоты, потому что те, кто приходил ко мне «в гости», – медсестры, медбратья и врачи – не вешали туда куртки и пальто, а своих у меня не было. Из обуви в углу валялась лишь гора резиновых тапочек и бахил. Отдельные ванная и туалет, холодильник с разными вкусностями, большой книжный шкаф, набитый всеми книгами, какие я только желал, стол, кресло, высокий торшер – ничто не напоминало интерьер обычной больничной палаты, но кровать окружали беспрерывно пикавшие медицинские аппараты, предназначение которых я понимал крайне смутно, единственное окно было забрано прочной решеткой, а на двери снаружи висел электронный замок. Дверная ручка с моей стороны, естественно, просто не была предусмотрена.

В СИЗО я думал, что хуже него быть не может: серая комковатая баланда на завтрак, обед и ужин (зэки, естественно, получают посылки с едой, но не те, кто кроет матом следователя по своему делу прямо в зале судебного заседания), конвоиры, которые избивают подследственных так, чтобы на теле не оставалось следов, разводы плесени и «автографы» спермой на стенах.

Свое мнение я изменил, когда суд вынес приговор, по которому меня перевели в психоневрологический диспансер – в психушку, если по-простому. Комната была хорошая, да и едой кормили нормальной, но обстановка сама по себе сводила с ума. В зале для отдыха, где были настольные игры и телевизор, стычки происходили покруче, чем в тюрьме. Любой из психов мог решить, что ты украл масло из его макарон за обедом, и кинуться на тебя, метя зубами в шею. Санитары не спешили никого разнимать. Если на пациентов обстановка действовала гнетуще, то на них – развращающе. Если в тюрьме за лишний синяк на теле заключенного можно было попасть под статью, то здесь за нашей целостностью не следил никто, и работники развлекались как могли, стравливая психов между собой.

Доктора, медсестры и медбратья лечебницы старались не упоминать в разговорах своих имен и практически не называли по именам нас. Себя они не называли для того, чтобы мы не могли пожаловаться, а нас лишали имен потому, что гораздо труднее сломать того, у кого есть имя, а следовательно, и личность.

На этаже, где находилась моя палата, всем заправлял Герман Петрович, которого про себя я называл Троллем из-за зеленоватого оттенка кожи, гнойных угрей на лице и грузной походки. Когда он проходил по коридору, те пациенты, у кого еще сохранялись крупицы разума, старались вернуться в палату или вжаться в стену, делаясь как можно более незаметными при виде немолодого врача с комплексом бога.

Я не раз видел, как он тыкал узловатым пальцем в кого-то из нас, и выбранного человека силком, нередко волоком, уводили в другое крыло. Порой эти люди возвращались с виду такими же, иногда – с забинтованными головами и следами ожогов на запястьях. Это напоминало мне документальный фильм о Йозефе Менгеле, докторе из Освенцима, который жестоко уморил тысячи людей своими научными опытами.

Его мутный взгляд порой скользил по мне, и вслед за этим врач делал какую-то короткую запись к себе в бумаги, а мне оставалось надеяться, что я не окажусь в его распоряжении после следующего обхода.

Не лучше ли было все-таки попасть в тюрьму?..

Палату мне выделили отдельную, без соседей. Убийцам жить полагалось в одиночестве, но я все равно старался спать, держа один глаз открытым. Кажется, к моим психическим проблемам постепенно добавилась и паранойя, но у меня было достаточно времени, чтобы пораскинуть мозгами и понять, что я не мог убить свою невесту.

День за днем я мысленно возвращался в тот солнечный осенний день, который перечеркнул все мои мечты о классной работе, большой семье и детях от любимой женщины. На похороны, конечно, тоже не пустили, но на суде прокурор продемонстрировал ужасные фото, где Агата с расширенными от ужаса глазами лежит на окровавленном ковре. Я не знал, во что мне не хотелось верить больше – в то, что она мертва, или в то, что я мог убить ее.

По мнению стороны обвинения, трагическая смерть моей матери много лет назад оставила глубокий след на моей психике. Что именно поэтому я начал принимать наркотики и пить. Кусочек за кусочком все мое грязное белье вытаскивалось наружу, а когда у отца Агаты прямо перед присяжными случился сердечный приступ, я понял: на свободу мне не выйти.

Что я мог предъявить в свою защиту, кроме своей любви? В глазах двенадцати присяжных, прокурора, судьи и даже собственного адвоката я был богатеньким сынком, который дошел до логического конца своей распутной жизни.

Накануне переезда в лечебницу на предплечье при помощи пружины от матраса я глубоко выцарапал одну-единственную фразу: «Кто?», чтобы она стала моим якорем, вопросом, ради которого мне предстояло выжить. Чем бы меня ни накачивали, чем бы ни пичкали, я должен был выяснить: если не я, то кто тогда убил?

Таксист-маньяк Петрович, который тоже попал в психушку по приговору суда, за два йогурта и пачку чая научил меня делать заточки из практически любых подручных средств, а также поделился житейской мудростью:

– Что такое убить в беспамятстве, Костик, я знаю, сам такой и других знавал. Не похож ты на одного из нас, парень, и лучше-ка подумай: если ты зря тут сидишь, то кому мог насолить?

Через пару месяцев Петрович умер. Поговаривали, что он прорастил в йогуртах какой-то редкий вид грибка и им отравился. Конечно, человек, убивший пятнадцать девушек, – крайне неподходящий кандидат в друзья, но я, глядя на черный мешок, который пронесли мимо по коридору, пообещал себе, что я в этих стенах не умру, и продолжал рассказывать врачам небылицы о цветочках и бабочках из своих снов. Откуда-то я знал, что девчонку, которая просила принести меч, предавать нельзя.

С видом из окна мне, можно сказать, повезло – каждый день можно было видеть закат над морем и Золотой мост, вереницы машин, вечером похожие на яркие новогодние гирлянды. Я мечтал оказаться в одной из этих машин.

Самое красивое время, чтобы прилететь во Владивосток, – это за пару часов до заката. Когда такси из аэропорта помчит вас наперегонки с чайками по бетонному росчерку низководного моста через Амурский залив, вы увидите, как солнце играет на мятой серебристой бумаге волн. Через потеки акварели и резкие завитки пастели проступят кремово-синие полушария суши вдалеке, а свист машин перемежат гудки катеров на море. В воздушных текстурах города намертво застрял ленивый сизый дым от мусоросжигательного завода и немногочисленных производств, который становился ярче и темнее в туманную погоду и хмуро бледнел в солнечную.

Навскидку это был либо пятый, либо шестой этаж – в те редкие дни, когда меня с несколькими санитарами выводили на улицу погулять, а на глаза надевали плотную кожаную повязку, я считал ступени, по которым мы спускались и поднимались. Почему–то на спуске ступенек получалось на четырнадцать больше – вероятно, на улицу и с улицы вели разные пути.

В палате всегда пахло странным стерильным воздухом, какой обычно бывает в крупных аэропортах со сложными системами кондиционирования, и порой санитарам приходилось придерживать меня под локти, когда в мои легкие попадал неотфильтрованный воздух внешнего мира.

Больше всего я любил баннер наружной рекламы, который обновляли каждый понедельник. Мне было все равно, что именно пытались продать людям с его помощью – кастрюли со скидкой тридцать процентов, новые «Лексусы», эпиляцию интимных мест или лечение в Корее, но каждый я выучивал наизусть и мог легко сказать, какая реклама появилась в сорок пятый понедельник моего пребывания в больнице – натяжных потолков или мясных консервов для собак. Благодаря этому баннеру я знал, что наступила новая неделя, я знал, что жизнь движется – ведь людям пока есть что продавать и что покупать.

По субботам мне приносили газеты за неделю и принимали заказы на книги, прессу, еду и разные вещи на следующую неделю. Проверяя свои возможности, на пятой неделе здесь я заказал книгу по квантовой физике на вьетнамском языке, бутерброд с черной икрой, клей и зажигалку. Книгу и бутерброд мне принесли спустя несколько часов, а вот просьба об остальном осталась невыполненной. Я не забывал: я привилегированный, но пленник.

В открытую медикаменты мне почти не давали, но я знал – они все подмешаны в еду. На десятой неделе я пробовал голодать и ощутил, что у меня, наоборот, прибавилось сил, а разум стал соображать четче и быстрее. Тогда санитары избили меня в первый раз – избили, а затем ложка за ложкой затолкали в рот сладкую комковатую овсяную кашу, которая отдавала железистым привкусом крови из разбитых губ.

Мои сны были до болезненного реальными. Иногда я приходил в себя с мечом в руке на огромном поле брани. Но вокруг не кипела война, война уже была окончена: в небе уже заливались вороны, а самые смелые из них кружили, спускаясь все ниже и ниже. Я брел вниз по пригорку, поросшему жухлой осенней травой, и видел у его подножия огромное поле. Я видел поваленную лошадь, у которой прямо из глаза торчала стрела. На губах лошади еще не обсохла желтая пена, а под ее ногами слабо трепыхалась и негромко выла придавленная собака.

Вокруг древка стрелы роились мухи, и я, сдерживая тошноту, двигался дальше.

Начинали попадаться мертвые тела людей, одетых в кольчуги и шлемы. И не только людей: поваленные знамена до последнего защищали очень рослые воины, которые могли быть орками, эльфами, гоблинами или кем-то в этом духе. Из-под промятых шлемов виднелись буро-синего цвета раздвоенные подбородки, а рукавов на кольчугах было сразу три или четыре. В каждой лишней руке павшие сжимали по сабле или цепу, и оружие в основном было сплошь окровавленным, с налипшими волосами и кусочками чего-то серого.

Сухой щелчок – и происходила смена картинки. В легкие врывался морской ветер, и я находил себя на огромном деревянном корабле, наподобие тех, что показывают в фильмах о пиратах или засовывают в виде многократно уменьшенных моделей в стеклянные сувенирные бутылки. Ревели волны, стонали шпангоуты, где-то за спиной суровый мужской голос командовал лево руля. Я приходил в себя связанным, и кто-то, чьего лица я не видел, толкал меня в спину к длинной доске, одним концом уходившей в море.

Эти сны мучили меня ночи напролет. Ничто не помогало отключить их, и какой-то друг посоветовал одни таблетки, потом в ночном клубе продали порошок – и пошло-поехало. Наркотики и рецептурные медикаменты помогали мне вырвать свою ночь отдыха без сновидений, но покоя не приносили. Тогда я еще не знал, что никакой наркотик не сможет излечить меня от магических снов, и просто потихоньку пускал свою жизнь под откос.

С Агатой мы познакомились в клубе. Это была одна из безумных вечеринок, для которых я снимал какое-нибудь заведение на пару дней подряд, чтобы можно было не уезжать домой и не собирать всех заново. Алкоголь, легкие наркотики и витиеватые биты техно ударяли по мозгам, выбивая все мысли и сонливость напрочь, и я знал, что сон после будет спокойнее и крепче. И практически без видений.

Играла какая-то песня, мало похожая на музыкальную заумь, которая понравилась бы тем, кто вечно недоволен Лободой в клубах, но такая, под которую танцевали абсолютно все.

Она стояла с подругами – как позже я узнал, Агата играла в женской команде по американскому футболу и стала героиней матча между владивостокским университетом и хабаровским, выполнив триумфальный тачдаун на последних секундах. В клуб они пришли праздновать победу.

Все было, как в фильмах, когда на дискотеке девушка на мгновение вскидывает голову, звонко смеясь, и на ее лицо падает луч неонового прожектора. Парень видит ее, и земля уходит у него из-под ног. Все звуки исчезают, дыхание останавливается, сердце замирает в какой-то самой высшей точке из возможных и с гулким грохотом, как молот на наковальню, падает и не достигает дна.

Я просто подошел к ней и увлек танцевать. Одна песня сменилась другой, мы отошли поговорить за бар, позабыв о своих компаниях, и я понял, что влюблен. Просто и бесповоротно.

Она была первым человеком, который увидел во мне меня. За мишурой вечеринок, звоном бутылок и шорохом купюр. До нее я был готов отдать любые деньги, чтобы не видеть сны о магии, с ней же я перестал бояться ночи. И начал меняться. Сначала на задний план ушли вечеринки, потом я согласился на центр реабилитации, затем сдал экзамены и поступил на журналистику. И Агата все это время была рядом со мной, что бы ни случилось.

Шли месяцы, и однажды, на следующий день после того, как мы закрыли зимнюю сессию, я пригласил Агату домой, чтобы познакомить с отцом.

По всему дому зажгли свечи в канделябрах, а столовое серебро начистили до блеска – как и многие олигархи девяностых, отец любил старинные иконы и имел дворянские замашки. Агата явно чувствовала себя неуютно, но старалась этого не показывать. Она вежливо поддерживала диалог с моим отцом о политике и экономике, пробовала блюда, которые прислуга выносила к столу, сделала комплимент платью и украшениям моей очередной мачехи – девчонки чуть старше нас самих, которая сияла золотыми кольцами и браслетами, как новогодняя елка, но не отводила пустых глаз от своей тарелки.

Я помню, как сделал глоток вина – тогда я уже был около трех месяцев на реабилитации – реабилитации, которую мы прошли вместе, – и это был первый глоток алкоголя за очень долгое время.

В следующее мгновение яркое пламя свечей слилось в одно сплошное желтое марево, в ушах зазвенело, и что-то смачно ударило меня по затылку.

Первым ощущением, проступившим в багровом мраке померкшего сознания, была боль, моя верная спутница. Саднило голову, болели голени и запястья, кистей рук и ног я не чувствовал. Меня так туго запеленали в смирительную рубашку, что кровоток почти прервался, ноги широко развели и пристегнули к углам кровати. Я лежал так дня полтора, сначала кричал во всю глотку, а потом охрип и мог лишь сипеть сквозь пересохшие губы. Переводу в общую камеру я не препятствовал.

Суд присяжных единогласно признал меня виновным в убийстве Агаты. По свидетельству отца и моей мачехи, я внезапно схватил нож, которым резал мясо, и вонзил своей невесте прямо в сердце. Вопрос, как обыкновенный маленький столовый нож может быть таким острым, чтобы пронзить грудную клетку, не задал даже мой адвокат.

Родители Агаты посчитали приговор мягким. Весь суд я молчал, прилюдно не каялся, но меня признали психически больным и после вынесения приговора перевезли в лечебницу. В лечебницу, где хотели знать все, что знал я.

Я оказался антимагом. Но обо всем по порядку.


Загрузка...