Джим Гаррисон Легенды осени (сборник)

Месть

Месть – блюдо, которое лучше всего есть холодным.

Старинная сицилийская пословица

Глава I

С высоты птичьего полета (а птица была на самом деле – кружащий гриф) неясно было, жив этот голый человек или мертв. Человек и сам не знал, а гриф, приземлившись, на всякий случай приблизился бочком, покрикивая, глядя с подозрением, то и дело переводя взгляд на заросли чапараля[1] в арройо[2], словно ожидая, что койоты составят ему компанию. Падаль делится не по желанию дольщиков, но по закону еще тех времен, когда никто не слыхал ни о каких законах. Гриф только что съел гремучую змею, раздавленную грузовиком вблизи Накосари-де-Гарсиа, городишки, лежащего вне туристических маршрутов, милях в ста от Ногалеса. Койоты обычно следят за спускающимся грифом из любопытства, даже если не голодны после ночной охоты. С наступлением утра восходящие потоки воздуха усиливаются, вскоре явятся и другие грифы, так что человек будет умирать в присутствии зрителей.

Рассвет разрастался в утро, и от жары кровь на лице человека запеклась и подсохла, свежий медный запах исчез. Человек понемногу умирал, теперь уже больше от жары и обезвоживания, чем от увечий: криво вывернутая рука, грудь – сплошной большой синяк, одна скула разбита и вдавлена, и гематома вздувается лиловым солнцем, яички распухли от удара в пах. Рана в голову, под которой на песке и камнях расползлось темное пятно, погрузила человека в предсмертный коматозный сон. Но он все еще дышал, и горячий воздух посвистывал в дырке от сломанного зуба, и, когда свист выходил особенно громкий, грифы беспокоились. Самка койота с детенышами, недавно отлученными от сосцов, остановилась, но лишь на миг; она рыкнула на щенков, объясняя, что этот жалкий зверь обычно опасен. На ходу она кивнула очень крупному старому койоту, который с жадным любопытством наблюдал, сидя в тени валуна. Он смотрел, потом задремал, но даже во сне был начеку, как мы не умеем. Он еще раньше наелся пекари[3], а за умирающим наблюдает только потому, что ему уже давно не выпадало более интересного зрелища. Наблюдает он, однако, лишь из любопытства; когда человек умрет, койот просто уйдет прочь, оставив добычу грифам. Койот уже давно несет свою вахту: он был свидетелем того, как голого человека вышвырнули из машины прошлой ночью.

* * *

Вечером, когда стало сравнительно прохладней, мексиканский батрак (на местном наречии – пеон) с дочерью шли по дороге, временами заглядывая в кусты в поисках мескита на дрова. Точнее, он размеренно шагал под нетяжелым грузом, а дочь резвилась вокруг, прыгая с ножки на ножку, то забегая вперед, то поджидая отца. Она была единственным ребенком, и отец не позволял ей собирать хворост; боясь, что ее укусит скорпион или коралло – коралловая змея, которая, в отличие от гремучей, атакует без предупреждения, несмотря на свою робость, склонность к уединению и незлобивость. Коралловая змея, если ее потревожить или загнать в угол, просто кусает, а потом ускользает и прячется под другую корягу или камень, чтобы успокоить нервы. Дочь несла Библию. Она помогала на кухне в меннонитской миссии, где ее отец уже давно работал сторожем.

Дочь запела и спугнула грифов метрах в ста дальше по дороге. Они все равно уже собирались улетать, укрыться в безопасном месте – своем гнездовье в горах, – пока не спустилась ночь. Койот отошел подальше в густеющие тени. Голоса мужчины и девочки были ему знакомы – он знал по опыту своих семи лет, что эти люди не опасны. Он бесчисленное множество раз наблюдал, как они шли в миссию, но они его никогда не видели. Огромные птицы, вспугнутые в лучах заходящего солнца, заинтересовали отца, и он ускорил шаг. Он обладал пытливостью охотника, чем-то родственной любопытству койота, и вспомнил, как когда-то, следя за кружащими грифами, нашел большого оленя, только что упавшего со скалы. Он велел дочери ждать поодаль и осторожно вошел в густые придорожные заросли чапараля. Он услышал, как кто-то втягивает воздух, слабо присвистывая, и мигом вынул длинный нож с перламутровой рукояткой. Пеон бесшумно крался на присвист, улавливая в запахе грифьего помета примесь крови. Потом увидел человека и сам присвистнул, встал на колени, чтобы пощупать пульс. Временами он сопровождал в горы миссионера, по совместительству – врача, и перенял азы первой помощи. Наконец он встал, снова присвистнул в унисон умирающему и поглядел на небо. В пеоне преобладала индейская кровь, и первый его порыв был – просто уйти, чтобы не нарваться на неприятности с федеральной полицией. Однако доктор был в хороших отношениях с федералами, а пеон припомнил притчу о добром самарянине и оглянулся на тело с некоторым фатализмом, словно говоря: "Я, конечно, помогу, но, боюсь, уже слишком поздно".

Он вышел из кустов и велел дочери бежать в миссию, что стояла в полумиле от них, в долине. Он присел на корточки у дороги и принялся лезвием ножа перекатывать камушки туда-сюда. Сердце у него забилось сильнее от вида так ужасно изуродованного человека, но он хладнокровно повторял про себя рассказ о том, как нашел тело. В юности он был не только охотником, но и мелким бандитом и знал, что при общении с властями лучше придерживаться наиболее простой версии событий.

* * *

Диллер сидел в миссии над запеченной свининой с картошкой и кислой капустой. Его УКВ-приемник ловил радиостанцию из Чиуауа, которая передавала музыку марьячи[4]. Хотя он был меннонитом и ему не полагалось слушать радио, он считал, что заслуживает некоторых послаблений, и слушал эту музыку уже десять лет, со времени приезда в миссию, под предлогом изучения разговорного испанского. Большой, краснолицый, он имел обыкновение взревывать, подпевая музыкантам, что смешило работающих в кухне женщин. Вера запрещала ему также алкоголь и табак, но Диллеру был свойствен не запрещенный явно грех: чревоугодие. Он наслаждался жареной свиной вырезкой, которую ему готовили на ужин каждый четверг, – последнее напоминание о жизни в Штатах. Гораздо больше он любил блюда мексиканской кухни, поглощая их в таких количествах, что сделался притчей во языцех у всей округи. Он, конечно, был искренне верующим человеком, но понимал, что его умение лечить и врачебные навыки – лучшая проповедь его разновидности Иисуса в этой нищей горной местности. Он больше не ездил обратно в Штаты на месяц положенного ему ежегодного отпуска. Ему было скучно сидеть тридцать дней в Северной Дакоте и молиться за язычников всего мира. Диллер предпочитал самих язычников, неприветливую красоту их страны, их долготерпеливую иронию и дохристианский фатализм.

Он любил курятину, свинину, молочных поросят, козлятину и баранину, что приносили ему люди в благодарность за очередное медицинское чудо. Он любил даже нелепого женоподобного санитара Антонио, который вечно изобретал какие-нибудь предлоги для поездок в Ногалес и Эрмосильо. Годом раньше в миссию приезжал директор управления миссий и допрашивал Диллера, не водится ли за Антонио каких-нибудь странностей. Диллер прикинулся, что не понял, – он ценил кулинарные изыски Антонио, за пределами возможностей обычной кухарки, и его пение, несмотря на то что адресаты баллад в его интерпретации зачастую меняли пол.

Когда дочь Мауро вбежала и объявила о найденном в горах раненом, Диллер застонал. Дочь Мауро потащила докторскую сумку Диллера к "доджу-пауэрвагону", служившему каретой "скорой помощи", – на кузове был брезентовый тент, а внутри стояла каталка. Диллер пошел за девочкой, прихватив кастрюлю с собой. Он больше всего любил квашеную капусту на дне, пропитанную свиным жиром. На крыльце гасиенды он замешкался и глубоко вдохнул вечерние ароматы: навоз, пряная гвоздика, раздавленные гниющие цветы, запах перегретых камней и песка, слабеющий к ночи. Диллер любил эту долину, что казалась печальной и мрачноватой даже при ярком солнечном свете.

На месте событий Мауро светил фонариком, а Диллер тем временем вытер руки от свиного сала, нагнулся над телом, произнес молитву, произвел осмотр и выдал прогноз. Он решил, что человек, возможно, выживет, но в первые сутки его состояние будет критическим – из-за сильного обезвоживания. Череп был цел, но, судя по дергающимся глазным яблокам, сотрясение мозга нешуточное. Диллер вытащил из сумки медицинский фонарик, нагнулся поближе к глазам голого и увидел выпуклость оптического диска – папилледему, значит, сотрясение серьезное. Потом Диллер толстыми пальцами умело ощупал избитого и решил, что сломаны только ребра и левая рука. Диллер просунул руки под тело и поднял его. Мауро взял сумку и пошел впереди с фонарем.

По возвращении в больницу Диллер работал всю ночь, а Мауро ему ассистировал. Жаль, что Антонио не было, – он мог бы помочь, но уехал еще раньше, как обычно, под очередным надуманным предлогом. Пациент оказался для Диллера загадкой. При свете фонарика Диллер решил, что несчастный покалеченный – очередная жертва войны наркомафий, что свирепствовала на границе. Такие беженцы поставляли самые интересные случаи в практике Диллера, приятно разнообразя череду больных раком стариков, которым он давал дилаудид[5] – мощное болеутоляющее, облегчая им путь на небеса. Когда с голого смыли кровь, он оказался чистокровным гринго; подстрижен со вкусом, в зубах дорогие золотые пломбы, ногти ухоженные, резкая линия загара, тело в хорошей форме, иными словами, никакой не контрабандист.

Ближе к утру Диллер улыбнулся, заметив улучшение пульса и реакцию на внутривенные вливания. Он осторожно обследовал разбитую челюсть – потом человек сделает пластическую операцию, если захочет. Мауро промыл уксусом солнечные ожоги и наложил на распухшую мошонку горячий компресс, устало шутя, что Антонио куда лучше подошел бы для этакой работы. Доктор невольно засмеялся – порой никак не выходило сохранять чопорность. Бинтуя пациенту ребра, доктор пел "Голубку", и Мауро подпевал ему, помогая со сложными трелями этой прекрасной песни.

Мауро и доктор перенесли пациента в единственную в больнице отдельную палату, а потом вышли на веранду, и дочь Мауро в первых лучах утренней зари подала им кофе. Диллер подмигнул Мауро, дал ему таблетку дексамила[6] и принял одну сам. Мауро улыбнулся – их маленький секрет, они давали себе поблажку в экстренных ситуациях, когда спать было нельзя, однако сам он предпочел бы бутыль с мескалем, что спрятана у него под кроватью, хоть и присягал публично, в часовне, отрекшись от алкоголя. Доктор думал в унисон; он пробовал спиртное лишь единожды за всю жизнь. Давным-давно, на второй год жизни в миссии, жена ушла от него, выговорив сквозь истерику, что не может больше жить в Мексике и что разлюбила его навсегда. Диллер всю ночь сидел посреди двора, прямо на земле, и рыдал, а прислуга боязливо глядела с веранды и из гасиенды.

В середине этой позорной ночи Мауро принес Диллеру целый литр мескаля, и Диллер жадно выпил все. Он проспал в грязи весь жаркий день, и все по очереди прикрывали от солнца его лицо и отгоняли мух. Диллер улыбнулся воспоминанию о пережитой боли.

Вот первые лучи солнца ударили в палевый бок горной вершины. Своеобразный, как бы смазанный коричневый цвет каменистых осыпей всегда напоминал Диллеру бок оленя, а сегодня утром бок оленя привел ему на ум отбивные из оленины. Свинина с кислой капустой легли камнем на желудок, и Диллер решил окончательно отказаться от этого блюда и полностью перейти на туземную кухню. Заорал петух, и Диллер подумал о жареной курице. Тут послышался зов кухарки, и Мауро с Диллером пошли в кухню, где съели по огромной миске менудо[7] с кукурузными тортильями[8]. Доктор, подобно мексиканцам, верил, что эта похлебка из потрохов полезна для здоровья, хотя, если бы блюдо не нравилось доктору, он и не подумал бы этому верить. Он был человеком стойких пристрастий. И он прекрасно знал, что эти пристрастия его понемногу убивают – по мере того, как его вес близится к трем сотням фунтов, несмотря на колоссальный костяк и крепкие мышцы. От дексамила удары сердца стали отдаваться у него в ушах барабанной дробью; он перенял у здешних жителей их обреченность, и ему нравилось вот так играть со смертью. После завтрака, делая обход, он напевал куплеты о любви и смерти. Он подумал, что пациенту понадобится нешуточная выдержка, чтобы перенести боль после выхода из комы.

* * *

В тот вечер Эктор, капитан местного отделения федеральной полиции, заехал составить рапорт насчет раненого. Получив в полдень сообщение по радио, он обрадовался и приказал помощнику готовить джип для поездки с ночевкой. Визит к доктору означал изысканный ужин, долгий вечер за шахматами и беседами о земледелии, политике, мясном животноводстве, а также возможность подробно поговорить о капитанском здоровье, ибо Эктор в свои пятьдесят с чем-то лет был отчасти ипохондриком и беспокоился об убывании своей мужской силы. Он уважал глубокую религиозность доктора, поэтому говорил о своих медицинских проблемах, связанных с потенцией, лишь намеками, а доктор веселился и советовал ему сократить употребление алкоголя и табака и побольше двигаться. В качестве завершающего шутливого выпада доктор предлагал капитану попробовать отвлечься от conchitas[9] ради каких-нибудь более духовных забот. Сам доктор лишь недавно ощутил редкостный ужас похоти, когда лечил красивую местную девушку, укушенную скорпионом в верхнюю часть бедра. Доктор молился изо всех сил, но это, кажется, не очень помогало – мысли его все время обращались к первому году его брака в Северной Дакоте, когда они с молодой женой занимались любовью до изнурения.

По прибытии Эктор с помощником немедленно отправились смотреть на раненого, чтобы сразу покончить с досадными мелочами к приятно провести остаток вечера. Доктор запретил брать у раненого отпечатки пальцев, сказав, что сам пришлет их, когда тому станет лучше. На самом деле он собирался послать свои собственные отпечатки, чтобы не ставить никого под угрозу. Меннониты никогда не прибегают к помощи закона в отношениях с другими людьми, и доктор жил согласно этому принципу. Он врачевал тела и души и верил, что власти прекрасно справятся со своими делами без его помощи. Эктор охотно согласился вернуться для повторного допроса, а доктор тогда просто посоветует раненому симулировать амнезию, если он захочет, – все, что угодно, лишь бы не запутаться в сетях бюрократии и не подпасть под суровость мексиканского уголовного кодекса. Помощник капитана для проформы составил отчет на основе скудных показаний Мауро и отправился в деревенскую таверну в долине бахвалиться перед местными. Эктор с доктором сели за изысканный ужин, причем Эктор – с видом человека, который весь день тяжко трудился и не имеет никакого желания об этом труде вспоминать.

* * *

Через два дня Диллер начал испытывать некоторые сомнения. У раненого развилась легкая пневмония, он не очень быстро реагировал на пенициллин, и Диллер молился, чтобы у того не оказалось аллергии. Диллеру не хотелось, чтобы вертолет увез раненого в Эрмосильо, в лучше оснащенную больницу, лишив его таким образом пациента. Еще через два дня температура упала, но из комы больной не вышел. Диллер решил, что подождет еще два дня, и, если кома не пройдет, он сообщит Эктору по радио. Доктор любил симметрию, любил, чтобы и в его работе всего было по два, и к тому же раненый настолько возбуждал его любопытство, что он рад был любому предлогу оставить пациента у себя. В ночь под утро, когда он должен был связаться с капитаном, он заметил, что Мауро повесил на столбик кровати ожерелье из койотовых зубов. Без сомнения, ожерелье прислала мать Мауро, которая кормила зверей и от которой прочая прислуга держалась подальше, считая ее травницей и ведьмой. Диллер часто читал слугам лекции о вреде старых суеверий, но сейчас улыбнулся ее добрым намерениям, понимая, что так проявляется любовь. Он выключил свет и вышел из комнаты, не заметив, что раненый следит за ним щелочкой неповрежденного глаза.

* * *

Не обязательно много знать о раненом, который сейчас лежит, щурясь, в темноте и слушает мягкий шорох дубовых лопастей потолочного вентилятора. Фамилия его Кокрен, он слышит пыхтение дизельного генератора, звон одинокого москита в комнате и, дальше и слабее, музыку из радиоприемника доктора, она столь безжалостно романтична и печальна, что кажется – ночь от нее покрывается синяками, как его тело. Но он выплакал все слезы за эти несколько дней, проведенных в полузабытьи, когда, как любой зверь, что притворяется мертвым, пытался понять, какова непосредственная угроза. Теперь, узнав, что непосредственной угрозы нет, он чувствовал не облегчение, а страх неопределенности, словно болтался, подвешенный, в какой-то своей отдельной темноте, а снаружи вся остальная вселенная продолжала функционировать по законам, в составлении которых он не участвовал.

Его избили настолько сильно, что выколотили всякую возможность мести. Он видел свое избиение как длинную нить событий, которая вела из настоящего в прошлое, из этой комнаты – почти что к моменту его рождения. Мозг его, вопреки ожиданиям, не погрузился в бальзам амнезии, но впал в странное, новое состояние, обретя способность прицельно вспомнить каждую точку этой долгой нити вплоть до невыносимого настоящего момента. Он не мог забыть ничего – так же как не мог бы убежать из собственной груди, сдавленной повязками. Боль не давала уснуть – завтра придется открыть доктору, что он в сознании, дабы получить болеутоляющие. Его отчасти забавляла собственная осторожность, желание выжить вопреки всему, что он понимал умом. На мгновение он перестал жалеть о том, что притащил грязь из одной своей жизни в другую. Ему уже надоели собственные сожаления, и этой ночью он бросил все оставшиеся силы на то, чтобы понять, как все произошло, – усилие в лучшем случае машинальное.

Это самая длинная ночь в его жизни, и энергия, питающая его, подобна суровому, холодному, чистому ветру, продувающему темноту комнаты; сначала доктор, бормочущий какую-то молитву, а до него старуха, что повесила на столбик кровати ожерелье и возложила руки ему на глаза, потом юноша с пластикой танцора, откинувший простыню, чтобы поглядеть на него. Потом был длинный черный провал, чистое ничто, в котором лишь на миг щелкнула заслонка, и он увидел пунцовые гребешки грифьей шеи и услышал горловой звук, донесшийся из-за желтых глаз койота, и гриф, хлопая крыльями, взлетел, а койот остался смотреть на него, оба непроницаемы, если не считать этих нескольких простых движений, и его дыхание присвистывает через сломанный зуб. А еще до того – автомобильный выхлоп, машину швыряет, а он лежит, истекая кровью, в багажнике, болезненно выкашливая кровь из горла, – еще чуть-чуть, и ее оказалось бы слишком много. Потом его бросают, полет по воздуху, падение сквозь кустарник, удар грудью о камень, тело катится, и голова ударяется о другой камень.

Не обязательно много знать о человеке, которому нанесли такие раны, поскольку раны эти были достаточно тяжелы, чтобы полностью изменить его жизненный путь, отчасти подобно тому, как обращение в веру, таинство крещения, нередкое, но оттого не менее выбивающее из привычной колеи, меняет христианина, как сатори[10] меняет буддиста. Можно, конечно, пропустить его не очень понятные страдания и рассмотреть, как мы любим говорить, объективные факты – мы с удовольствием прибегаем к этому выражению, когда хотим скрыть от самих себя, в какую именно сточную яму обратилась наша жизнь.

* * *

Утром, за день до того, как Мауро с дочерью нашли его у дороги – не следующим утром, когда весь день, до вечера, он был лишь куском умирающего протухающего мяса, – он проснулся в необычном состоянии, которое считал любовью. Он жил в относительно дорогом квартирном комплексе на окраине Тусона, главным преимуществом этого жилья был собственный задний дворик с лаймовым деревом и три теннисных корта с грунтовым покрытием. Квартиру он снимал – это был кондоминиум, принадлежащий одному ньюйоркцу, который достаточно оправился от астмы и уехал обратно на восток – опять играть с большими деньгами.

Он был влюблен и позвонил своей возлюбленной, как только проснулся, – подобный поступок обычно ассоциируется с юностью, или безумством, или, перепрыгнем двадцать лет, с теми, кто сильно полюбил в возрасте под сорок или чуть за сорок. Любовники торопливо переговорили, легко переходя с английского на испанский и обратно. Они встретятся ненадолго в общественном месте, сделают какие-то свои дела, ни от кого не прячась, а потом незаметно отправятся в домик, что он снимал в приграничном районе, к югу от мексиканского городка Агуа-Приета, в основном для охоты на куропаток.

Моясь в душе, он подумал, что ему совершенно не от чего отдыхать. Уже два года он грыз удила – в то время, когда само значение слова "удила" было давно забыто. Ему был сорок один год, и, бреясь перед зеркалом, он уже не прерывался, чтобы полюбоваться своим здоровым и подтянутым видом, – глаза у него обычно были усталые, и по ним было видно, что их владелец балуется барбитуратами.

В гостиной он вытерся, выпустил в раздвижные двери свою собаку – английского сеттера для охоты на птиц, по кличке Кукла – и начал длинную череду упражнений на растяжку, в которых было что-то от йоги. Он прервался, поставил на стереопроигрыватель пластинку с записью "Моря" Дебюсси и улыбнулся при виде увеличенной до плакатного формата фотографии дочери, снятой в пятом классе. За улыбкой он ощутил укол, крохотный электрический удар одиночества, вспомнил те времена, когда служил в Торрехоне[11] и по субботам ходил с дочерью на рынок закупать продукты для большого воскресного обеда. Она унаследовала золотые локоны от матери и любила спрашивать товар по-испански, очаровывая продавцов. Потом они отправлялись в кафе, где он заказывал полбутылки белого вина, а она – апельсиновый сок, медленно, детским голоском, выговаривая: «Jugo de naranja al natural». Старики-испанцы с удовольствием смотрели, как она съедает тарелку tapas[12], восхищаясь ее «куражом» за то, что ест маринованного кальмара целиком, со щупальцами и всем прочим. Сейчас она живет в Сан-Диего с матерью. Семья распалась из-за его службы в Лаосе, наряду с прочими вещами (пьянство, бабы, неспособность минуту посидеть спокойно). Над Лаосом в его «фантом» попала «семьдесят пятая» ракета[13], он катапультировался, оставив в самолете труп штурмана, и два месяца болтался на джонке у дружелюбных рыбаков, прячась от Патет-Лао[14] и Вьетконга[15]. Политика была ему органически чужда, и теперь он видел войну лишь в кошмарных снах. Он оттрубил свои двадцать лет, с девятнадцати до тридцати девяти, летчиком-истребителем и теперь не выносил даже вида самолетов. Он всюду разъезжал в потрепанном «Марке-4»[16], купленном во время запоя в Калифорнии.

Закончив упражнения, он выпил чашку кофе и стал рассматривать свои три графитовые теннисные ракетки "С6 Траберт". Накануне он занял второе место в клубном первенстве, проиграв лишь молодому, вдвое моложе его, человеку, которого считали самым многообещающим кандидатом в профессиональные теннисисты в Аризоне.

Сегодня он должен играть в парном турнире – от парной игры у него не так сильно устают ноги. Счет вчера был 7:5, 4:6 и 6:4, день был очень жаркий, и, даже выиграв второй сет, он знал, что третьего сета его нога не вынесут. Тиби приказал слуге поставить в машину ящик "Дом Периньон"[17] и приклеить к карточке скотчем единственную белую розу. Сейчас он смотрел на эту розу, пытаясь понять, что она значит, и думал о Мирейе, которая была женой Тиби.

На самом деле Тиби звали Бальдасаро Мендес. Он, как и многие очень богатые мексиканцы, держал второй дом в Штатах. Круг этих людей был узок, они ездили друг к другу на приемы в Палм-Бич, Даллас, Финикс и Сан-Антонио. Они обильно вкладывали деньги в недвижимость – за таким капиталовложением несложно приглядывать издалека – и легко получали доступ в общество благодаря своему богатству и старосветскому шарму. Тиби использовал его как "темную лошадку" в матчах, которые устраивал у себя дома, и Кокрен восхищался этим человеком за его энергичность, порой грубоватую. Он никогда не брал у Тиби денег, хотя соглашался ездить за его счет в Мехико, где они, играя в паре на крыше отеля "Камино-Реаль", наголову разбили двух техасцев. За этот матч он получил три тысячи долларов – примерно в такую же сумму Тиби обошелся банкет на двадцать персон в ресторане "Форке".

Мирейя. Он отложил ракетки, решив, что струны в порядке. Вынул из бумажника ее фотографию, вырезанную из колонки светской хроники, – хладнокровная стройная фигура верхом на чистокровном скакуне. Что за безумие. Он достаточно закален в любовных битвах, чтобы знать: любовь – это почти что болезнь, понятие из былых времен, когда мир казался моложе и мудрее.

Он лег на пол и принялся глубоко дышать, желая, чтобы рассосался узел напряжения в мозгу. Он всегда смеялся над другими пилотами, когда они предчувствовали беду, словно пустота уже зарождалась у них под грудиной и начинала расползаться. Но потом то же случилось и с ним в день его почти рокового вылета: неясная удушливость, нечто вроде разлитого в воздухе страха. Кукла зацарапалась в раздвижную дверь – он впустил ее, налил свежей воды в миску, а потом погладил, когда она улеглась к себе в "гнездо" на диван. Она всегда такая хрупкая, женственная, временами даже робкая – его изумляло, как, стоит ей попасть на охоту, она становится смертельно серьезной машиной-охотником.

Каждому хочется иметь в жизни капельку тайны, даже если он ничего особенного не сделал, чтобы это заслужить. До встречи с Мирейей у него была недолгая интрижка с девушкой из Корпус-Кристи[18], только что закончившей Уэлсли[19], но ее таинственность скоро сменилась нудной пилежкой, и он понял, что влез в эту связь преднамеренно, из неосознанной скуки. Он провел два года, пытаясь понять штатскую жизнь, осознавая при этом, что он никогда особенно не понимал и армейской жизни, – армия была для него чем-то вроде сварливой матери, а он – приемный сиротка, с которым обращались настолько хорошо, насколько он справлялся с работой. Девушка из Техаса была прекрасна, длиннонога, умна, но слишком молода и взбалмошна; она была как дом, желающий, чтобы в нем завелись привидения, в то время как Мирейя, лишь несколькими годами старше, уже была домом с привидениями. Он играл в теннис у Тиби больше трех месяцев, а она все еще не удостаивала его ничем сверх формального приветствия. Как-то после ужина, за которым было слишком много выпито, она застала его у себя в библиотеке – он смотрел книги, в то время как другие мужчины играли в бильярд на деньги по-крупному, а женщины обсуждали новинки от Живанши и то, что Хэлстон[20] стал ужасно банален.

После Гуантанамо, где он начинал службу, а потом Торрехона он владел испанским в совершенстве. Он терпеть не мог быть глупее других – мальчишкой в Индиане он разобрал восьмицилиндровый фордовский мотор, чтобы понять его устройство, а в армию пошел только ради возможности работать с реактивными двигателями. Его всегда удивляло, что штатские не понимают, какой высокий интеллект нужен пилоту реактивного истребителя. Над испанским языком он работал так же тщательно и методично. В среднезападных штатах есть особый тип людей – одинокий мальчик с фермы, желающий знать все на свете, и в Гуантанамо он для начала задумался, почему люди говорят на разных языках; вопрос простой, но от этого не менее захватывающий. Но у мальчиков с фермы – своя особая провидческая энергия, и он влюбился в идею об искусственности языка и выучил испанский в качестве контрольного примера, учась подобно идиоту-гению, постигшему китайский календарь, и продираясь через романы и стихи. Никто из друзей и соседей по казарме не осмелился задавать вопросов, потому что он был прирожденный лидер и все, что делал, делал лучше всех – бильярд, плавание с трубкой и маской и в конце концов теннис; он от природы умел всех переблефовать, быть безумнее и храбрее всех остальных.

И вот эта очаровательная женщина подошла к нему, когда он стоял у нее в библиотеке и держал в руках одну из ее книг, знакомый ему сборник Лорки – барселонское издание, кожаный переплет, тончайшая лощеная бумага. Он был совершенно обескуражен трехмесячным невниманием хозяйки дома. Положение усложнилось настолько, что "решительный бросок" в область застарелой неловкости был уже немыслим, и при виде ее он терял весь светский лоск и легкость в общении. Он сбивался с темпа от одного брошенного ею взгляда, а вчера, когда они плавали, ему пришлось выпить, иначе не хватило бы сил смотреть, как она откусывает от сложного сэндвича, а потом заявляет, что пойдет отдыхать, и Тиби пожимает плечами в знак полнейшего недоумения. Он решил, что она записала его, как друга Тиби, в разряд тупых бизнесменов, и при всяком удобном случае старался тонко намекнуть ей, что он не такой. Когда она подошла к нему у книжного шкафа, это был первый случай поговорить с ней наедине. Она наклонила книгу, которую он держал в руках, и прочитала перевернутое название. Улыбнулась и процитировала стихи Лорки: "Quiero dormir el sueno de las mansanas, alejarme tumulto de los cementerios..." ("Хочу уснуть я сном осенних яблок и ускользнуть от сутолоки кладбищ"[21]). Он решил, что никогда не слышал ничего прекраснее, уставился в потолок, краснея безыскусно, как мальчишка, и процитировал из того же поэта: «Tu vientre es una lucha de raices/ у tus labios una alba sin contorno./ Bajo las rosas tibias de la cama/ los muertos gimen esperando tamo» («Бедра твои – как корни в борьбе упругой,/ губы твои – как зори без горизонтов./ Скрытые в теплых розах твоей постели,/ мертвые рты кричат, дожидаясь часа»[22]).

Она смотрела на него примерно секунду, и в висках у него тупо стучало. Она покраснела и отвернулась, а он хотел сказать какую-нибудь глупость, чтобы разрядить напряжение, но не находил слов. Она задрала подбородок, словно глядела на что-то очень далекое, а он смотрел на ее шею и думал, что чует запах – среднее между клевером и апельсином. Он уронил томик, а она засмеялась и ушла. Он проглотил бокал бренди, поперхнулся, и слезы выступили на глазах.

В ту ночь, добравшись домой, он обнаружил, что бегает взад-вперед по квартире и не может уснуть, несмотря на таблетки и алкоголь. На рассвете он отправился с Куклой в пустыню и велел ей искать дичь, но собака скоро потеряла интерес к этому занятию, потому что был август, сезон еще не открылся и ружья у него с собой не было. Собака навела его на маленькую сову в зарослях мескита и забегала кругами, радуясь, что подшутила над хозяином. Он решил, что ему нужно долгое путешествие. Последний раз он не владел ситуацией в отношениях с женщиной, когда ему было восемнадцать лет. Она приводила ему на ум портреты Модильяни, виденные в парижском музее. Он вспомнил, как подумал при виде одной картины: "Вот такую женщину я мог бы полюбить". Чепуха какая. Кукла царапалась и скулила у ног, а он стоял, невидяще глядя на заросли юкки и мескита.

По дороге домой у него раскалывалась голова, и он раз шесть менял кассеты в магнитоле. Послушал "Пирату стукнуло сорок" Джимми Баффета[23] и преисполнился отвращения к себе. Позвал Куклу на переднее сиденье, что ей редко дозволялось, и гладил ее по голове, думая, что будет счастлив переключиться обратно на официанток и стюардесс. Он никогда не любил богачек. Несколько месяцев назад они с девушкой из Корпус-Кристи пошли купаться, и она забыла снять с руки часы от Тиффани – он подумал, что стоимости этих часов хватило бы на год жизни его семье во времена его детства в Индиане. У его родителей были небольшая ферма и автомобильно-тракторная ремонтная мастерская. Если с деньгами было туго, отец бывало обменивал подержанный аккумулятор на трех кур к воскресному обеду. Он не понимал, как это его угораздило отчаянно влюбиться в жену мексиканского миллионера, а может, и более чем миллионера, поскольку у Тиби был «лир-джет» и еще двухместный «пайпер-команч» для аэропортов поменьше. Он решил, что, добравшись домой, позвонит Ванетте. Она – его ровесница, дважды разведенная, работала официанткой в мясном ресторане и была очень хороша в постели. Она несколько раз ездила с ним на охоту и рыбалку и прекрасно умела готовить куропаток на мескитовых углях. Правда, она постоянно рассказывала безнадежно плоские анекдоты, а дома у нее висели картины на черном бархате, изображающие, в числе прочего, быка с налитыми кровью глазами и закат на Таити. Как-то он страшно разозлился на нее, проснувшись утром и застав ее за мытьем его машины.

Добравшись до дому, он принял две таблетки снотворного, горячий душ и едва дополз до постели, забросав предварительно телефон подушками. Он улыбался, засыпая, – вспомнил письмо отца. Он послал дочери фотографию, где снялся с завоеванным кубком теннисного турнира. Его жена вышла замуж за самого старшего из его братьев, который теперь вместе с отцом ловил тунца с семейной лодки у Сан-Диего. Семья уехала из Индианы, когда он только вступил в отроческий возраст, и его до сих пор печалило это воспоминание, но в Калифорнии отец преуспел. В письме говорилось: "Я видел твою фотографию, ты великий спортсмен. Как надоест бегать туда-сюда в коротких штанишках, имей в виду, тебе всегда найдется место на лодке. Крепко обнимаю, отец".

Но проснулся он, сильно за полдень, от стука в дверь, и кошмар начался заново. Мирейя прислала с посыльным тщательно завернутый ящик книг из собственной библиотеки, все в кожаных переплетах, на многих страницах – ее пометки. Тут были романы Барохи, "Семья Паскуаля Дуарте" Камило Хосе Села, "Нинья Уанка" Фаустино Гонсалеса-Аллера и сборники стихов Мачадо, Гильена, Октавио Паса, Неруды и Никанора Парры[24]. В записке говорилось лишь: «Вот кое-какие из моих любимых книг. Надеюсь, они вам понравятся. Мирейя». Она добавила постскриптум: «Za luz del endimiento / Me hace ser muy comedido» («Проникнувшись пониманьем, / Я тайну хранить умею»).

Он выпил три чашки кофе, последнюю – с добавкой бренди, пока искал источник цитаты, – он сразу предположил, что строчки взяты из Лорки. Наконец он нашел их в стихотворении "La Casada Infiel" ("Неверная жена"). Он опять налил себе спиртного и поднял трубку телефона, но попал на слугу, который сказал, что сеньор Мендес уехал в Мериду. Он не осмелился прямо попросить к телефону Мирейю. Он ходил по гостиной словно в бреду и ругался. Теперь он не мог просто так заехать, прикинувшись, что хотел повидать Тиби. Слуги Тиби, кажется, по совместительству были еще и охранниками, во всяком случае, у них не было обычно свойственного слугам летаргического вида. В первый раз он позволил себе вообразить ее голой. Он выругался и швырнул стакан в стену над диваном. Кукла истерически залаяла, пришлось бросить ей сырой гамбургер, чтобы успокоилась. Он опять набрал номер Тиби, надеясь, что вдруг подойдет она сама, но ответил тот же слуга, словно стоял на посту у телефона. Он вытащил из оружейного шкафчика ружье, чтобы пойти пострелять по тарелочкам, но поставил его обратно, понимая, что не хочет и не сможет сейчас этим заниматься. Он надел походные ботинки, думая, что долгая вечерняя прогулка по пустыне поможет успокоиться.

Он садился в машину, когда она подъехала и встала на свободном месте рядом с ним. Он настолько растерялся, что, даже когда она сказала, что не хочет мешать его вечерним занятиям, ничего не ответил. Она пригладила волосы и поправила шарф на шее, потом засмеялась, видя, что он потерял дар речи. Он взял ее руку и поцеловал, шутовски изображая галантного дурака. Она поцеловала его руку, потом укусила и опять засмеялась.

– Я так давно мечтала быть с вами.

Они занимались любовью весь вечер, но в девять часов она сказала, что ей нужно домой, дабы не возбудить подозрений. Он сказал, но ведь Тиби в Мериде, а она сказала, да, но у меня полдюжины мужей, и они убьют любого, кто меня обидит. Потом велела ему выйти – она сейчас напишет ему записку, которую он не должен открывать до утра. Она ушла, пока он стоял в ванной и смотрел на свою счастливую рожу в зеркале. Он услышал, как хлопнула дверь, и вылетел из ванной, а потом наружу, но только и успел увидеть, как она садится в белый "БМВ". Она махнула ему и умчалась. Кукла встретила его у дверей. Когда к нему приходили женщины, она обычно спала или притворялась, что спит, выражая таким образом свою робкую ревность. Он растерзал конверт, но в письме говорилось лишь, что она терпеть не может прощаться, а потом было семь раз написано "Я тебя люблю". Он пожарил себе огромный бифштекс, распевая нетвердым голосом, но съел только половину и швырнул остатки Кукле. В эту ночь он спал хорошо – впервые за последние месяцы. Словно у его души перестали болеть ужасно и давно мучившие ее зубы мудрости.

Это было всего лишь три недели назад. Страх, пронизавший его при укладке теннисных принадлежностей, имел под собой основания. Как-то вечером она пролила горячий кофе на обнаженную грудь и расплакалась. Он было побежал за лекарствами, но она отмахнулась, сказав, что не обожглась, а плачет просто потому, что им некуда деваться. Он попытался поцеловать розовое пятно от кофе на белой груди, но Мирейя вдруг вскинулась и стала умолять, чтобы он ее не трогал. Он стоял в течение получаса, а она сидела, оцепенело уставившись на него. Он никогда не видел такого совершенного и прекрасного тела, и в конце концов опустился на колени и поцеловал ее колено, и она привлекла его к себе. Он сбивчиво сказал, что все продумал, он возьмет свои сбережения, и они убегут в Севилью, это его самый любимый город на земле, и там их никто не найдет. Но она сказала, что если он еще хоть раз об этом заикнется, она вообще перестанет с ним встречаться. В тот вечер, уходя, она держалась необычно холодно.

Целуясь у ее машины, они понятия не имели, что за ними наблюдает "слуга", прислонившийся к пальме в сотне метров от них.

По-настоящему предупреждение было получено и тайна разглашена, когда он, счастливый, проболтался за выпивкой своему теннисному напарнику, который незамедлительно побелел. Напарник был его единственный друг и наперсник в Тусоне, пилот компании "Аэромексико". И он сказал, идиот, болван, как ты думаешь, почему Тиби зовут Тиби, а он, страшно пораженный такой реакцией, сказал, не знаю, а напарник сказал:

– Тиби – это сокращение от tiburdn tiburdn tiburdn, что значит акула. Убирайся отсюда завтра же и не возвращайся больше. Эта течная сучка – твоя смерть, если ты не уедешь. Тебя закопают очень глубоко в пустыне.

Он ударил друга, а друг словно и не заметил, налил обоим по огромному стакану и сказал, что у него есть связи, он может достать фальшивый паспорт для тайного отъезда и даст денег, если нужно.

Тот некрасивый и страшный вечер наутро показался ему безобидным. Хотя он вскользь упомянул про это в разговоре с Мирейей, и она засмеялась своим высоким переливчатым смехом и сказала, не будь дураком, он тебя не убьет, он меня убьет, и потом наотрез отказалась возвращаться к этой теме. То было лишь несколько дней назад. Сейчас, после турнира, у них будет целых три дня, потому что Тиби уехал в Каракас. Она придумала, что собирается навестить сестру, которая была замужем за сотрудником ООН и жила в Нью-Йорке. После турнира шофер отвезет ее в аэропорт, а он ее там подберет; оттуда – в Дуглас, небольшой приграничный город рядом с Агуа-Приета, и наутро они в охотничьем домике.

Все прошло хорошо, кроме теннисного матча, который невыносимо тянулся в раскаленный послеполуденный час. Мирейи не было видно в толпе, они выиграли первый сет исключительно усилиями его напарника, второй проиграли со счетом 2:6, а третий начали неудачно. Партнер сверлил его сердитым взглядом, а ноги словно налились свинцом. Он рявкнул на женщину в толпе, что встала во время его подачи. Потом явилась Мирейя, застенчиво подмигнула ему, он вспомнил, что должен быть невероятно счастлив, и закончил третий сет с огоньком. Пока он мылся в душе, в раздевалку зашел шофер Тиби и безмятежно протянул ему конверт, говоря, что сеньор Тиби хочет сделать ему подарок. Он вытерся, открыл конверт и обнаружил билет в один конец до Мадрида через Париж, несколько тысяч долларов сотенными бумажками и записку, в которой говорилось: друг мой, я заранее знал, что ты выиграешь. Он старательно осмотрел билет несколько раз, думая, что про обратный, может быть, забыли случайно. Он решил ничего не говорить Мирейе. Зачем портить выходные, думал он, пытаясь утишить ощутимое беспокойство, сосущее под ложечкой.

Но дороге в аэропорт он заехал к себе за Куклой и сумкой с вещами и наскоро выпил бокал вина, чтобы заглушить приступы трепыхания в животе. Он смеялся над собой, вспоминая годы в небе Вьетнама, Лаоса и Кампучии, – как закладывал виражи, часто на скорости вдвое выше звуковой, и как порой случалось обмочиться, уворачиваясь от ракеты. Или как вообще пришлось катапультироваться над заливом у Эглина[25], когда в «фантоме» замкнуло электропроводку и самолет загорелся, или как садился ночью на авианосец, рискуя промахнуться. Один его близкий друг погиб в Бока-Чика[26], возле Ки-Уэст[27], после сотни боевых вылетов в Юго-Восточной Азии. Жизнь на гражданке всегда казалась ему абсолютно безопасной, и внезапная угроза то изводила его, то возбуждала – выбросом адреналина, как бывает у всех млекопитающих.

Ближе к аэропорту небо Тусона казалось разбухшим и грязным, бледно-желтоватым от автомобильного выхлопа в час пик. Кассета застряла в магнитофоне, а когда он попытался ее вытащить, пленка размоталась, как спагетти, облепив все сиденье. Несмотря на кондиционер, в машине разило озоном, и он не мог дождаться, когда они с Мирейей поедут через горы. Он решил пропустить Дуглас и ночевку в гостинице. Они пообедают в Агуа-Приета, в знакомом ему ресторане, и к ночи доберутся до его домика возле Колонна-Марелас. Вдруг у Тиби есть друзья в Дугласе, и лучше побольше проехать за день, чем рисковать, что их застанут в отеле на месте преступления. Его друг, пилот "Аэромексико", утверждал, что Тиби замешан во всевозможных финансовых делишках, законных и незаконных, до масштабной контрабанды героина включительно. Добравшись домой в понедельник, он позвонит старому другу из военно-морской разведки и попросит проверить, что есть на Тиби в Вашингтоне. Хоть это не так уж и важно: Тиби ему очень нравился, и за три месяца они из случайных знакомых стали почти друзьями. Из-за последних трех недель, с Мирейей, его сильно грызла совесть, но он был невыносимо влюблен и держался за эту любовь, первую замечательную вещь в его жизни за много лет. На самом деле он был влюблен, как старшеклассник, ломающий голову, стоит ли прочесть возлюбленной сочиненные в се честь стихи, или она только посмеется. Он читает ей стихи, и женская склонность к романтике на мгновение оказывается вровень с его собственной, и они впадают в любовный экстаз, состояние, неотвратимо сдирающее с человека кожу, так что чувства его вновь свежи, сколько бы лет ни было влюбленному. Это случается везде – на школьной скамье и в доме престарелых: бесспорно случайное слияние двух душ и тел, часто оборачивающееся ужасом и несчастьем из-за выброса дотоле неизвестной энергии. Он невероятно давно не испытывал ничего подобного: он раз шесть серьезно влюблялся в разных женщин, от актрисы мадридского телевидения до недавней особы из Техаса, не считая женитьбы – они с женой были скорее близкими, любящими друзьями. Она была медсестрой на базе в Гуаме, девушка с фермы, из Индианы, и они поженились, движимые практически одной лишь ностальгией.

У входа на терминал "Бранифф" он дал носильщику десять долларов, чтобы тот приглядывал за машиной, и отправился прямиком в VIP-зал, где сидела Мирейя со стаканом напитка – настолько безупречно одетая и стильная, что дух захватывало. Он выпил "мартини" со "столичной", а Мирейя рассказала, что на всякий случай даже сдала в багаж сумку с одеждой, купленной в подарок сестре. Они сильнее бросались в глаза, чем думали: он – безупречно загорелый и подтянутый, с виду лет на пять моложе своих сорока одного (если не приглядываться к коже вокруг глаз), одетый небрежно и дорого, с "ролексом" на запястье. А она привлекала бы внимание практически где угодно, особенно среди понимающих людей, – скажем, в Риме, Лондоне или Париже. Она родилась в Мехико, в гватемало-барселонской семье, а училась в Лозанне и Париже. Большую часть своей жизни (ей было двадцать семь) она была холодна, нейтральна и во всем проявляла безупречный вкус, но под слоем этой патины пылала страстная и образованная молодая женщина. Она была чуть ниже его ростом, примерно пять футов восемь дюймов[28], и держалась с почти тревожащей грацией, так что когда она делала самые простые вещи – скажем, садилась в кресло в зале ожидания компании «Бранифф», закуривала, листала журнал, – на нее обращалось множество глаз. Вот и сейчас плотный немолодой мужчина с сафьяновым портфелем иногда поднимал взгляд от страниц «Форбса». Это был один из «лейтенантов», работающий вне Мехико, и она его не узнала. Когда они ушли, он незаметно последовал за ними, позвонил по телефону из машины и свернул на первый же съезд со скоростной магистрали.

В машине она была счастлива, резвилась, как девчонка, перематывала зажеванную кассету и пела любимые им гвадалахарские народные песни. Когда они выехали за пределы города, она взяла сумку с заднего сиденья и сменила строгий костюм от Баленсиаги на легкое летнее платье. Он сказал, что не может спокойно смотреть, как она при скорости семьдесят миль в час сидит в одном белье, а она сказала, тебя никто не просит на это спокойно смотреть, так что он свернул на проселочную дорогу с двумя колеями в траве, и они занялись любовью на капоте машины. С холмика, ярдах в четырехстах, за ними в бинокль "Цейсс-Икон" наблюдал человек. Он прислонился к неприметному пикапу и вздыхал каждый раз, как ноги Мирейи взметывались, опадали или охватывали мужчину. Он взял из холодильного ящика на заднем сиденье бутылку пива "Три креста", чувствуя, что его лихорадит так же, как этот горячий воздух, который дрожит и искажает вид в бинокль.

Он думает, что, будь тут сам Акула, тот взял бы из-под сиденья винтовку и застрелил бы их, как оленей или горных козлов, А пока что они завершают свои любовные игры, и рот женщины открывается в едва доносящемся смехе. Она танцует по кругу, и наблюдатель ругается, когда мужчина, выкрикнув что-то, бессильно опускается на землю. Он на секунду опускает бинокль и думает, что у гринго, спору нет, хороший вкус – тут есть на что посмотреть, а ведь он видел ее только единожды, когда Акула ездил на неделю в Дюранго навестить свою престарелую мать.

* * *

Вернувшись в машину, она сказала, что чувствует себя восхитительной шлюхой – вся потная, и влажные волосы прилипли к вискам. И как здорово ехать в машине, а то она уже много лет путешествует только самолетом. Он начал, словно параноик, беспокоиться из-за пикапа, едущего в четверти мили позади, – кажется, этот же пикап ехал за ними до того, как они остановились. Пикап свернул с шоссе в Бенсоне, и он отбросил беспокойство, но потом они проехали через Тумстон, и она закрыла глаза, думая, что за ужасное название у города[29]. Он вспомнил, как в возрасте десяти лет изготовил могильный камень для своей лошади – она запуталась в колючей проволоке изгороди и так покалечилась, что отцу пришлось ее пристрелить. Он написал на большом камне: «Сюзи, родилась в 1943, умерла в 1946. Здесь лежит добрая кобыла породы морган, любимая лошадь Дж. Кокрена, скорбящего о ее кончине». Последнюю фразу он взял из местной газеты, печатавшей некролога в разделе личных объявлений.

К семи они были в Дугласе, купили кое-каких припасов и переехали через границу в Агуа-Приета; он купил у седельника сумочку ей в подарок, и они пообедали креветочным супом и жареным кабрито – окороком козленка, с маслом, чесноком и свежим тимьяном. Он любил Мексику и спросил Мирейю о Дюранго, родном городишке Тиби, расположенном в горах Сьерра-Мадре. Она сказала, что Дюранго безнадежно вульгарен – сельскохозяйственно-шахтерский городок, не вошедший в путеводители, и именно потому он ей так нравится. Тиби пригласил его туда, на свое ранчо, через несколько месяцев – поохотиться. Мирейя сказала, что тамошние места напоминают Монтану и отдельные части Каталонии и Кастилии, что там куча куропаток и диких индеек – на ранчо, где она держит своих лошадей. Тиби построил там теннисный корт с глиняным покрытием и так довел ее с этим кортом, что она отказалась с ним играть, хотя он натренировал кое-кого из своих подручных с помощью теннисиста-профессионала, специально приглашенного из Мехико.

Они подъехали к домику уже почти в темноте, осторожно двигаясь по узкой, в одну полосу, горной дороге. Он дважды останавливался, чтобы убрать с дороги камни, принесенные дождевыми потоками из арройо. Он пожалел, что нельзя достать хорошую географическую карту этого района, но таких карт просто не было. Он, со свойственной ему методичностью, уже знал о Мексике и мексиканцах больше, чем почти любой американский турист. Он прочитал книгу Уолмака "Сапата[30] и мексиканская революция" и еще с полдюжины книг о новейшей истории Мексики. В нем еще было много от профессионального военного, и одним из правил, которых он инстинктивно придерживался, подобно японскому самураю, была полнота присутствия – максимальное восприятие и понимание, где он находится и почему. Точно так же, инстинктивно, он был не-созерцателем и не выносил, когда его энергию направляли другие люди. Поэтому он не пользовался особой любовью старших командиров, а для всех прочих был героем как бы от природы. В пустоте первых двух лет своей гражданской жизни он практиковал наблюдательность без явной цели. Здесь, в Мексике, после считаных визитов, его уже знали и тепло приветствовали в харчевне маленькой горной деревушки. Местные жители посмеивались над его кастильским произношением, старательно, смеха ради, передразнивая его.

Когда они добрались на место, он сразу понял, что ей тут нравится. Кукла в исступлении бегала, обнюхивая свои охотничьи угодья, но была осторожна, так как ее научили остерегаться скорпионов и гремучих змей. Он разгрузил машину и развел огонь в маленьком камине при свете гаснущего дня. Развернул на кровати двухместный спальник, а она сидела, уставившись в огонь и слушая, как краткий дождь стучит по железной крыше. Сухое дерево пахло почти духами, и она попросила разложить поролоновую подушку и спальник перед камином. Он привернул пламя в керосиновой лампе и стал думать, как завтра утром они пойдут на прогулку, туда, где горный ручеек наполнял углубление в скале чистой зеленой водой. Они неспешно занимались любовью, и он завороженно смотрел, как мерцающие отсветы огня гоняют тени вверх и вниз по ее телу. Оба были под хмельком, и он отодвинул от огня большое полено, потому что в комнате стало душно и жарко. Она ненадолго задремала, а он налил себе еще выпить, пытаясь вспомнить, когда он в последний раз ощущал себя таким наполненным и в то же время до такой степени живым и абсолютно свободным.

* * *

Теперь отстранимся немного от любовников и дадим им минутный покой. Займем наблюдательную позицию на бревне – каминной полке – бесстрастным грифом с каменными глазами, ибо для предстоящего нам зрелища лучше иметь каменные глаза. В комнате холодает, и любовники обхватывают себя руками, чтоб согреться, потом, не просыпаясь, прижимаются друг к другу для тепла. Лампа притушена, и отсветы огня стали слабы и холодны. Снаружи поднялся ветер, гудит под стрехой, словно шаман поет. Кукла у двери беспокоится, рычит и скулит, потом начинает яростно лаять, когда дверь распахивается. Комната озаряется вспышкой синего пламени, это пристрелили собаку. В хижину врываются трое мужчин, один из них нелепо огромен. Они бросаются на любовников, и Кокрен испускает вой, когда из него ударом вышибают воздух, и огромный мужчина, кричащий по-испански, держит его удушающим захватом. Мирейю хватают за руки, она теряет сознание – ее крепко держит мужчина, который раньше смотрел на нее в бинокль. Тиби отступает на шаг и прибавляет огня в керосиновой лампе. Он приводит любовников в чувство, окатив их водой из стоявшего на столе кувшина. Его глаза кажутся расставленными еще шире обычного, а челюсть отвисла, хоть он молчит. Здоровенный мужчина подвигает Кокрена поближе, чтобы ему хорошо было видно, как Тиби вынимает из кармана бритву и ловко режет Мирейю поперек губ – традиционная месть сутенера девке-ослушнице. Губы невозможно зашить как было, особенно если пройдет много времени – как в этом случае. Тиби кивает. Пришел черед Кокрена. Громила прислоняет его к камину и начинает избивать долгими мощными ударами. Мирейя опять падает в обморок, но Тиби, держа ее за ухо, другой рукой насильно раздвигает ей веки. Теряя сознание, Кокрен, кажется, видит, как ухо Мирейи отрывается и остается в руках у Тиби. Тиби бьет Кокрена ногой в пах, потом умывает руки. Мужчина пониже ростом делает Мирейе укол, и оба тела грузят в багажник лимузина, стоящего на дороге недалеко от дома. Тиби сидит в лимузине и глубоко дышит, говоря вслух, самому себе, что, может, они там еще потрахаются, в багажнике. Громила и маленький начинают поливать внутренность домика керосином. Они сдают задом автомобиль Кокрена вплотную к двери. Маленький бросает спичку, и, пока они идут вниз по дороге, их силуэты рисуются на фоне горящей хижины. В Дюранго путь неблизкий, и Тиби, откинувшись на сиденье, пьет шотландский виски из горла, пока они скачут по ухабам к шоссе. Он смутно видит в зеркало заднего обзора, как взрывается машина. Проехав миль тридцать, все еще далеко от главного шоссе, они останавливаются и бросают тело в кусты.

Глава II

Перемена была – словно снится, что ты на другой планете, лишь чуть-чуть похожей на кашу, а потом просыпаешься, у тебя кружится голова, и оказывается, что ты и вправду на той планете. Это так же странно, как постоянное ощущение дежавю, и то, что он считал своей реальностью, с каждой секундой уплывало все дальше и дальше, уменьшаясь, пока не остались лишь отдельные картинки в мозгу – дочь, дорога перед фермой в Индиане, его охотничья собака. За месяц, проведенный в этой комнате, он методично раскопал все могилы у себя в памяти, опустошив ее целиком, так что, когда он наконец был готов покинуть комнату, он обнаружил, что этот мир почему-то совершенно не похож на тот, который он помнил. Сходство было слишком слабым, чтобы притянуть его обратно, и по ночам, когда приходили картинки, они оказывались совершенно чужды ему и торопливо исчезали. Сначала он решил, что это сильное сотрясение так подействовало на мозги, но быстро потерял интерес к медицинским объяснениям. В нем была непроницаемая боль, которую он быстро локализовал, изолировал и будет хранить, чтобы остаться в живых. Когда являлась та картина, он снова видел ее через красноватую дымку крови, застившую ему глаза: собака, отброшенная через всю комнату, и высокие пронзительные белые крики все еще горели у него в ушах, и он мог воспроизвести все это так же ясно, как если бы ставил пластинку на проигрыватель. Он лишь вчуже помнил резкий хруст руки и как проваливались под ударами челюсть, скула и ребра. Это его не интересовало – интересовал лишь чужой потусторонний голос, который можно было вызвать, чтобы пел или шептал ему.

Наутро после той долгой ночи он не стал скрывать от Диллера, что пришел в сознание, и Диллер, не пытаясь ничего из него вытянуть, начал с демерола. Диллер только спросил, не надо ли кого известить, и добавил, что опасности нет: рука и ребра вправлены как следует, но одна сторона лица в плохом состоянии, и, когда он доберется до дому, где бы ни был этот дом, ему надо будет сделать пластическую операцию. Диллер снял со стены зеркальце и показал ему, что опухоль спала, но шрамы оттянули глаз вниз, так что для компенсации Кокрену приходилось щуриться. Доктор добавил, что через несколько дней явится капитан федеральной полиции, но на его вопросы отвечать не обязательно, так как сотрясение мозга – уважительная причина в глазах закона.

Чуть позже явился молодой человек и предложил его побрить, но он отказался. Юноша сказал, что его зовут Антонио, и принялся купать Кокрена, позволяя себе неприятные вольности. Антонио сказал, что если Кокрену надо сигарет или чего-нибудь еще, он даст ему взаймы, пока деньги не придут из Штатов. Антонио засмеялся и вихрем понесся к двери, говоря по дороге, что еще ни один пациент не прибывал к ним таким странным образом – голый, словно родился в кустах уже избитым и ободранным. Кокрен решил, что в безумии Антонио есть своя привлекательность. Потом он сделал неприятное открытие: оказывается, он не помнит, курит он или нет.

– Я не помню, курю я или нет, – сказал он.

– Ну так не курите. От этого омерзительный вкус во рту. Лично я люблю пить, но не на работе. Я могу принести, но тайно – здесь это запрещено.

Когда Антонио ушел, Кокрен с трудом выбрался из кровати и осторожно подошел к окну. Грудь болела, и он все время терял равновесие из-за гипса на левой руке. У окна ему стало дурно, и пришлось крепко вцепиться в подоконник, сконцентрировав взгляд на собственных босых ногах. Вид за гасиендой ему понравился: зеленый мир, большой огород, между грядками прокопаны оросительные канавки, а за ними – сараи и загоны, в которых – большой першерон, три жалкого вида подседельных лошади, кучка овец, большое стадо свиней и несколько молочных коз. Из-за куста выскользнула самая старая женщина в мире и уставилась на него через окно, с расстояния всего нескольких ярдов. Он был совершенно неподвижен, и она тоже, потом ее лицо расплылось в улыбке, он улыбнулся в ответ, и она исчезла.

Вернувшись в постель, он ощутил голод и обнаружил большую рану на левой руке, от иглы, свидетельство того, что его питали внутривенно. Он чувствовал себя пустым – словно пасхальное яйцо, которое прокололи иглой и выдули. Он уснул глубоким сном, но вздрогнул и проснулся, когда ему приснилось, что он сидит на песке возле своей машины и, смеясь, смотрит снизу вверх на прекрасную обнаженную женщину со страшно кровоточащим ртом. Он заорал так, что выпучились глаза, и окончательно проснулся в полумраке комнаты. Вбежали Диллер, Мауро и Антонио, Диллер все еще что-то жевал, а в руках держал свой саквояж. Кокрен обнаружил, что произносит:

– Простите, я вас потревожил. Страшный сон приснился.

Диллер подошел к нему со шприцем в руках, и Кокрен сказал:

– Я бы съел чего-нибудь.

Антонио ушел, а Диллер улыбнулся. Вежливый человек, подумал он и вернулся к своему ужину. Мауро, в выцветшей зеленой рабочей одежде, с обвисшими усами и отвислыми веками, смотрел на него.

– Я вас нашел – решил сначала, что вы мертвый, – сказал он, потом сделал паузу. – Я желаю вам найти защиту от своих врагов и отомстить им, если таково и ваше желание.

Мауро вышел, столкнувшись в дверях с Антонио, несущим поднос. На подносе была миска супа, стакан козьего молока и кукурузные тортильи.

– Вам пока надо очень осторожно кушать. Я вижу, что вы интеллигентный человек и не будете слушать этого Мауро с его индейскими мумбо-юмбо. Иногда мне кажется, что они с дочкой – призраки, хоть они и добрые. Когда ваши деньги придут, пожалуй, дайте им несколько долларов за то, что они вас нашли. Видит Бог, я всего лишь бедный одинокий мальчик, преданный медицинской науке, так что можете меня не слушать, но если пожелаете воспользоваться моим радиоприемником, или продиктовать мне письмо, потому что я безупречно владею английским или просто захотите, чтобы я вам почитал, – дайте мне знать. Я надеюсь когда-нибудь уехать в Лос-Анджелес Вы сами откуда будете?

– Из Индианы. Я из Индианы.

Антонио на секунду растерялся, потом убежденно заявил:

– Я прекрасно знаю этот штат. Он рядом с Джорджией, и там вечные беспорядки. В Лос-Анджелесе вам жилось бы гораздо лучше. А теперь вам надо покушать и поспать, а завтра начать ходить, иначе ваше прекрасное тело утратит свою форму.

Антонио поправил ему подушки и вышел. Кокрен съел чуть-чуть и уснул крепким сном, опрокинув суп. Пришла дочь Мауро, забрала поднос, вытерла лужу и сменила постельное белье. Кокрен проснулся в ужасе, думая, что видел Мирейю-подростка.

* * *

Он две недели сидел на крыльце, глядя, как босые ноги прохожих взметают тучи бурой августовской пыли. У него отросла борода, а в конце месяца Диллер, вооружившись молотком и зубилом, снял с его руки гипс – вид у руки был бледный и вялый. Ребра еще болели в сырую погоду. Он держался вежливо и очень отчужденно. Капитан федеральной полиции приехал, выдал ему карточку туриста и уехал, не зная, что еще можно сделать с его заторможенным, отчужденным молчанием. Наконец он написал письмо дочери, что обычно делал раз в неделю. Потом как-то раз заявил, что у диллеровского "пауэрвагона" распредвал не в порядке и он может его починить, что и сделал при помощи Мауро. Диллер вежливо сохранял дистанцию и включил его в перечень людей, за которых молился перед ужином. Они беседовали о посторонних вещах – о мексиканской истории и о Косумеле[31], где оба бывали. Диллера это не беспокоило, он предпочитал настоящее любым историям чужих мучений, с которыми и так был слишком хорошо знаком. В конце концов, человек старается быть полезным в хозяйстве, посещает службы в часовне, сложенной из грубых бетонных блоков, а главное, он образованный собеседник, с которым можно поговорить на любую тему – коль скоро она не затрагивает его лично.

В начале сентября Кокрен начал не жалея сил работать в огороде. Он выгребал из стойл навоз и разъезжал по долине верхом на широкой спине першерона – тот под седлом был гораздо удобней едва объезженных скакунов, на которых ездил Мауро. Когда этого першерона прислали несколько лет назад в бессмысленный подарок из Диллерова родного города, Мауро решил объездить его как верховую лошадь, поскольку у них в хозяйстве не было ни сбруи, ни полей для вспашки. Но когда он сел на коня, тот лишь медленно ходил, повинуясь его командам, а теперь носил грузную тушу Диллера на вызовы – в горы, в места, куда грузовик не прошел бы. Кокрен нравился Мауро еще и потому, что ловко помог забить бычка, двух овец и козленка к пиршеству по случаю приезда капитана федеральной полиции в сопровождении друга Кокрена.

Это был пилот компании "Аэромексико", и он облегченно засмеялся, увидев Кокрена. Кокрен был вежлив, но увидел в друге возможную помеху своим планам, которые только начали складываться у него в голове, пока он бегал и прыгал по горам. Его пробежки всех очень веселили, ведь сентябрьская жара еще не спала, хоть умирающий от рака старик, напившись контрабандного мескаля[32], и сказал Кокрену, что от бега он может превратиться в горного льва. Жить гораздо лучше, если ты – ничья не жертва. Старик рассказал, что в юности был сторонником Мадеро[33], потом переметнулся к Сапате. Стрелять врагов было справедливым и правильным удовольствием.

Кокрен и его друг из "Аэромексико" сидели в столовой и пили кофе в напряженном молчании. Заглянул Антонио – посмотреть, что делает такой важный гость. Гость собирался дождаться, пока его другу надоест играть в молчанку.

– Похоже, ты в последнее время совсем забросил теннис. – Он улыбнулся, но непонимающий взгляд Кокрена сбил его с толку. Он сменил курс – Она умерла?

– Не знаю. Может быть. Я хочу узнать.

– Наверняка поплатишься жизнью. Доктор сказал, ты чуть не умер. Я, наверное, догадываюсь, что ты собираешься сделать. Но лучше бы ты вернулся в Тусон.

– Попозже.

Пилот вздохнул и растерянно оглядел комнату. Он сам был в некоторой степени романтиком и обреченно смирился с чувством, поразившим друга. Он подозревал, что Тиби не по-доброму обошелся с Мирейей и что месть неизбежна.

– Ладно. Сам разберешься. Но позволь дать тебе совет. Ты сейчас похож на пеона, на пеона-хиппи. Оставайся в таком виде, и не будешь бросаться в глаза. Я привез денег, возьми, может, они как-то облегчат тебе путь.

Антонио, явившийся с добавкой кофе, прервал их, и они замолчали. Когда Антонио ушел, пилот снова заговорил, сказав, что его старший брат – высокопоставленный правительственный чиновник в Мехико и ему можно доверять. Через брата он и нашел Кокрена. Лучше не оставаться в миссии, так как Тиби может передумать и тогда легко найдет его здесь. Пилот присовокупил к конверту с деньгами несколько условных знаков и записал имя и номер телефона своего брата. Потом задрал штанину, наполовину стянул сапог и открыл "беретту" 22-го калибра в полукобуре. Он отдал ее Кокрену.

– Это если кто-то еще раз подойдет к тебе так же близко, как тогда. Если выживешь, тебе надо будет поправить лицо.

Он встал, и они обнялись. Кокрен проводил друга до джипа, но у него перехватило горло, и слова не шли.

В тот вечер он собрал два конверта, по пятьсот долларов в песо, для Диллера и Мауро, и себе оставил тысячу, засунув большую часть банкнот под кобуру на голени. Диллер был страшно благодарен и приготовил саквояж поношенной пеонской одежды, Библию на испанском языке и флакончик болеутоляющих таблеток. Он извинился за жалкую одежду, которая на самом деле осталась от умерших. Они пошутили на эту тему, и Диллер сказал, что Кокрена будет не хватать и они будут за него молиться. Он не допытывался, каковы планы Кокрена. Громовым голосом он заказал изысканный ужин в честь выздоровления и отъезда своего пациента и в честь собственного неутолимого аппетита.

До ужина Кокрен и Мауро сидели на веранде и смотрели, как вечерние тени скользят по горам. Кокрену едва удалось уговорить Мауро принять деньги, огромную для него сумму. Мауро подарил ему свой нож с перламутровой рукояткой, сказав, что он приносит удачу, остер как бритва и замечательно отрежет яйца тем, кто избил Кокрена и бросил его как мертвого. Кокрен попросил Мауро, если кто-то явится и начнет его разыскивать, позвонить по телефону некоему джентльмену в Мехико и оставить сообщение. Мауро хотел пойти с Кокреном, и Кокрену не сразу удалось убедить его, что это невозможно.

За ужином Кокрен решил сесть рядом с Мауро, его матерью и дочерью и вдруг расчувствовался из-за своей новой жизни, по сравнению с которой старая, словно отдалившаяся на световые годы, казалась, если не считать дочери, плоской и черствой, как плохо написанная журнальная статья. Он был настолько осторожен, что, когда писал дочери, не указал обратного адреса. Сейчас он сидел за ломящимся от еды столом, в компании дюжины людей, болтающих по-испански и время от времени подпевающих радио, которое Диллер разрешил включить. Кокрен и Мауро под столом разлили в стаканы мескаль, для Кокрена первое спиртное за два месяца. Диллер приказал спеть всем по очереди, и когда мать Мауро исполнила гипнотизирующее индейское песнопение на неизвестном никому из собравшихся языке, воцарилось зловещее молчание. Но потом Антонио спел комические куплеты, а больной раком старик прочувствованно исполнил песню-приветствие весне – весне, до которой было еще полгода и до которой, как точно знали все присутствующие, он не доживет. Старик чуть не потерял сознание от перенапряжения, но Мауро тайком влил в него стакан мескаля, и старик чудесным образом ожил. Мауро отказался петь и вместо этого продекламировал где-то выученную им вариацию "Звездно-полосатого знамени"[34]; получилось очень смешно. Когда пришел черед Кокрена, он встал и запел гвадалахарскую народную песню, которую так прекрасно исполняла Мирейя; но на середине песни сломался, зарыдал и выбежал из комнаты.

* * *

Кокрену повезло, что он, в неповторимом состоянии приносимого мескалем опьянения, не знал судьбы своей возлюбленной, к поискам которой приступит на рассвете. У людей определенного типа, родившихся к югу от границы[35], бывают такие порывы мести, что даже самому закаленному сицилийцу стало бы нехорошо.

Тиби Бальдасаро Мендес родился в Кулиакане в чудовищно бедной семье. Его мать была наполовину индианка из племени мескалеро-апаче, не славящегося ни смирением, ни кротостью. К четырнадцати годам он обладал габаритами взрослого мужчины, быстрым умом, невероятной наглостью и подвизался сутенером в Масатлане. С сутенерства он постепенно переключился на контрабанду наркотиков, захватив большую часть этого рынка в Кулиакане. Сейчас он участвовал в наркобизнесе лишь косвенно, в роли координатора, но на этих деньгах выросли его владения – недвижимость в Мехико, гостиницы на курортах Венесуэлы, Рио, Мериды, огромный портфель инвестиций, в том числе иностранных. Один сын Тиби был доктор, другой – адвокат. Первые два брака Тиби заключил в своем кругу и расторг, поднявшись выше по социальной лестнице. Мирейя была для него предметом невероятной гордости, он добивался этой женщины несколько лет, и к тому же она дала ему доступ в мексиканское высшее общество, куда его доселе и на порог не пускали. Светски безупречная Мирейя в единый миг отмыла его огромное состояние – такое случается во всем мире, и нередко.

Предательство Кокрена, которого он уже считал своим другом, было страшным ударом. Он даже простил первые преступные встречи, которые любовники наивно считали тайными. Тиби знал, что у эмоциональных женщин бывают свои причуды, а Кокрен был чрезвычайно привлекателен. Тиби сделал завуалированное предостережение другу Кокрена, пилоту "Аэромексико", а еще была белая роза на ящике шампанского, деньги и билет в Париж. Каких еще предупреждений надо было этому дураку? Записи ее телефонных разговоров были возмутительны, он сгорал от стыда. Он пришел в отчаяние, услышав, как Мирейя рассказывает нью-йоркской сестре про новую и последнюю, величайшую во всей ее жизни любовь, и что он зовет ее убежать с ней в Севилью, и что, может быть, она так и сделает. Тогда Тиби сломался, бросил все свои оперативные силы на выслеживание любовников и застал их врасплох в охотничьем домике. Он шел на это с великой неохотой, поскольку в своем кругу получит славу рогоносца и весть об этом пройдет от Кулиакана до Мехико и в другую сторону до Тусона. Эта мысль подпитывала его ярость и возродила в нем глубокое отвращение сутенера к бабам. Он никому не проговорится, что внезапно ощутил себя стариком, и никто не узнает, что потерять жену для него значит потерять все. Он проучит ее так, что слухи об этом пойдут наравне со слухами о его рогатости, затмевая их. Он в последний раз занялся с ней любовью накануне ее отъезда, а потом ушел к себе в спальню и разрыдался. Он вдруг позавидовал простым contrabandistas, которые валяются с девками, пьют и беспечно сбивают правительственные самолеты, прилетающие выслеживать посевы марихуаны и мака. Проще всего было бы пригласить печально известного, хоть и умного и держащегося с достоинством наемного убийцу El Cociloco, но преступнице, наставившей рога мужу, надо мстить своими руками. Он пил не переставая, чтобы зажечь в себе ярость, потому что на самом деле безумно устал; больше всего ему хотелось поехать в Париж, скажем, в гостиницу "Плаза Агене", и там есть, пить, и все забыть. Но это означало бы конец его гордости, и у него не осталось бы ничего, кроме денег.

Когда лимузин отъехал от ужасной сцены в охотничьем домике, Тиби пытался истребить в себе ужас и возможное раскаяние, так что четыре часа спустя, на полпути в Дюранго, был уже почти невменяем. Чуть позже он велся шоферу остановиться, при слабом утреннем свете осмотрел усыпленную Мирейю и осыпал пощечинами окровавленное лицо. Частично напоказ – ведь люди, сидевшие в машине, расскажут о его мести – он бесновался, юродствуя: "О любовь моя, с которой я хотел рожать сыновей, о ты, проклятая неверная шлюха, неблагодарная мерзкая сука, трахаться захотела, так тебя будут трахать по пятидесяти раз на дню, пока не сдохнешь".

Так и случилось, ибо Тиби был мастером мести: три дня Мирейя, накачанная амфетаминами, сидела на высоком табурете в пустой белой комнате, где на полу извивалось штук шесть гремучих змей, Когда она уже вот-вот готова была соскользнуть на пол, ей начали вводить все большие дозы героина, и так продолжалось две недели, после чего парикмахер навел ей красоту, и ее отправили в самый дешевый бордель Дюранго, куда ходили самые бедные ковбои, шахтеры и всякий сброд. Губы и надорванное ухо, зашитые ветеринаром, начали подживать, но от вида таких увечий на безупречно правильном лице разрывалось сердце. Несмотря на это, она была самой популярной девкой в борделе, в основном потому, что все знали ее историю, а мужчины очень чувствительны к женской неверности – реальной или вымышленной, и бледное хрупкое тело Мирейи на грязных простынях разжигало в них дотоле невиданную похоть. Однако где-то через месяц бандерша ошиблась: по своей жадности она урезала дозу героина до такой степени, что Мирейя пришла в себя и вонзила в шею мужчины нож, вытащенный у него из кармана в тот момент, когда он ее наказывал. Мужчина был старший гуртовщик на большом ранчо, и история получила огласку. Тиби смягчился и поместил Мирейю в приют для неизлечимых душевнобольных женщин и девушек, которым управлял женский монашеский орден. Тиби пожертвовал приюту щедрую сумму и будет повторять пожертвование каждый год, пока Мирейя там. Сам же Тиби вернулся на небольшое принадлежавшее ему ранчо возле Тепеуанеса, к северу от Дюранго. В душе у него был траур, и он лишил невинности не одну крестьянскую девушку во время маниакальных припадков, чередовавшихся с периодами столь глубокого отчаяния, что он готов был отправиться в бордель, а позже – в монастырь и попробовать вернуть счастье, которое когда-то, так недолго, принадлежало ему.

* * *

Мауро проснулся до рассвета, оделся и пробежал трусцой милю вниз по горе, в миссию. Он хотел отвезти своего таинственного друга и благодетеля, ибо никто, кроме федеральной полиции, не знал его настоящего имени, в Эрмосильо, к самолету или автобусу – он не знал точно. Когда он добрался до комнаты Кокрена, через стенку от овечьего хлева, Кокрен уже оделся, собрал вещи и сидел на кровати словно в трансе. Мауро сел на стул и в задумчивости сложил руки; он понимал всю сложность стоявшей перед Кокреном задачи, ему хотелось отправиться с Кокреном и защищать его, потому что новый друг, кажется, слишком мечтатель и ему не по силам жестокая правда убийства. Тут начала отворяться дверь, и Кокрен вмиг вскочил, выставив дареный нож, но это всего лишь мать Мауро принесла им кофе и сладкие булочки. Кокрен извинился за такой прием, объяснив, что не узнал ее шагов, и Мауро обрадовался – человек, запоминающий звук шагов, вовсе не такой уж мечтатель.

Старый "пауэрвагон" тащился в Эрмосильо полдня. Когда они доехали до главной дороги, Кокрен был в шоке от первых за два месяца автомобилей и отпрянул, когда мимо пронеслась новая машина с номером штата Индиана. В грузовике было слишком шумно для разговоров, и Кокрен бесцельно подумал, что не хотелось бы ему оказаться в немилости у Мауро, который, подобно эскимосской лайке, сначала кусал, а потом уже лаял. Мауро был одновременно вял и смертоносен. Кокрену хватило ума догадаться, что такая простота и решительность недоступны ни одному истинно цивилизованному человеку. Во всяком случае, такие люди не встречались в известном ему мире, и он сильно сомневался, есть ли они вообще. Как-то в воскресенье, доехав на першероне до маленького домика из кирпича-сырца, где жил Мауро, Кокрен начал немного лучше понимать этого человека: на комоде был устроен небольшой алтарь в честь покойной жены Мауро, и под крикливо раскрашенной свадебной фотографией, лежащей на шкуре пумы рядом с серебряным крестом меж выбеленными черепами пумы и койота, стояли в вазе свежие цветы, каждый день благоговейно приносимые дочерью Мауро, хоть та почти не помнила мать. Подножием вазы служила праздная Библия на испанском, подарок Диллера. Мауро не умел читать.

Сидящему в машине Кокрену хватило ума осознать, что его состояние как нельзя более подходит для достижения задуманного: мыслей почти не было, была только цель; мыслей было так мало, что они не помешают ему двигаться к цели, несомненно состоявшей в том, чтобы убить Тиби и вернуть Мирейю, если она жива. Он был до того свободен от мыслей, что мир странным образом начал опять его радовать, поскольку ничто у него в душе не мешало ему наслаждаться красотой долины или, если на то пошло, энергичным уродством современного мира, в который они въезжали.

Когда они добрались до пригородов Эрмосильо, Кокрен сказал, что хочет где-нибудь поесть, а потом сесть на автобус, но не в черте города, чтобы не рисковать лишний раз, что его узнают. Это еще укрепило шаткую веру Мауро в способности друга.

Проехав Эрмосильо насквозь, они наткнулись на придорожную харчевню с забитой машинами стоянкой, служившей по совместительству остановкой для автобусов южного направления. В поле за стоянкой они помогли техасцу, который вел на поводу необъезженного седлового жеребца. Кокрен понял, что техасец – первоклассный лошадник, но он сильно кашлял, кажется, был ослаблен болезнью, и лошадь сбила его с ног. Мауро помог техасцу встать, а Кокрен тем временем успокоил коня и завел обратно в фургон. Техасец, ругаясь по-испански, добрел до своего грузовика и привалился к нему.

– Этот сукин сын меня чуть не прикончил, но скажу я вам, парни, мне нездоровится, а то я в ему, сукину сыну, показал, хоть он и кучу денег стоит, потому как его уже продали и купили, а то б я ему, бля, пустил пулю между глаз, но я должен его доставить в хорошем состоянии, так что я его опою, пусть подумают, что хороший спокойный жеребец им достался, а я свалю нахер из этой страны, у меня от нее мурашки, бля, как только границу перееду, бля.

Потом техасец пожал руку Кокрену и Мауро, и они поговорили о трудностях перевозки племенных жеребцов. Кокрен каким-то образом понял по поведению Мауро, что этот человек не замышляет ничего плохого. Техасец растерялся, когда Кокрен заговорил на правильном английском.

– Э, друг, я думал, ты campesino[36], бля, ну знаешь, пеон. У тебя тоже мурашки от этих мест? Пойдем поедим, я угощаю. Выпьем по парочке.

Они вошли в харчевню. Мауро выпил пива и сказал, что ему пора, а то до дому далеко ехать. Техасец уговаривал его посидеть, но нельзя было оставлять миссию на ночь без машины "скорой помощи". Кокрен вышел, чтобы попрощаться без посторонних глаз – в шумной харчевне ему было не по себе, – и Мауро заметно смутился. Он протянул Кокрену небольшой сверток.

– Моя мать просит, чтобы вы надели вот это. Она говорит, оно поможет вам расправиться с врагами. Я знаю, вы образованный человек, но эту штуку можно носить под рубашкой, вреда от нее не будет.

Кокрен развернул пакет. Это было ожерелье из койотовых зубов. Он не был суеверен ни на йоту, но оценил доброту.

– Скажи ей, что я с радостью надену его. Оно обязательно поможет.

Он вернулся в харчевню, где техасец пил стопку за стопкой и запивал пивом. Принесли еду, но техасец лишь слегка поковырял ее. Он продолжал болтать о том, как выбрал племенного жеребца в Аризоне для доставки в Торреон. Ему причиталось десять процентов за организацию сделки между двумя богатыми коннозаводчиками и за доставку лошади.

– Сказать тебе всю правду, меня это дело уже совсем задрало. У меня раньше была своя отличная линия племенных кобыл на маленьком ранчо, у Ван Хорна, но жена меня бросила, и я все спустил на выпивку и баб. Заезжай в гости обязательно, у меня всегда два оленя в холодильнике, и приятные девочки заходят. Экая борода у тебя, ты не нарик часом?

– Не-а. Я в бегах, от налогов прячусь. – Кокрену понравилась собственная выдумка.

– Мать их. Не плати ни цента. Я работаю только за нал, они и не знают, что я живу на свете. А явятся к тебе домой, пристрели их нахер. – Он сделал паузу и большой глоток. – Сдашься – пойдешь в тюрьму, а там тебя психи петушить будут. Не давайся живьем. Ты куда едешь вообще-то?

– В сторону Дюранго, наверно...

– Бля, что ж ты сразу не сказал. Мне тоже туда надо. Поедешь со мной за бесплатно. Нечего тебе ездить во всяких автобусах, где ссут прямо на сиденья.

Техасец заказал еще выпить, и Кокрену пришло в голову, что его ненавязчиво сватают на роль водителя; он ничего не имел против. Техасцу, кажется, было лет пятьдесят с небольшим, но по виду трудно было судить, потому что жизнь его явно потрепала. Он держался нагло и одет был щеголем – пояс с металлическими бляхами и ботинки змеиной кожи от Тони Лама. Техасец подмигнул и отвернул лацкан джинсовой куртки, показав холодный блеск вороненого 44-го калибра.

– Пусть только кто-нибудь попробует добраться до этой лошади, я ему вмиг яйца отстрелю. Я попадаю в хер бегущему оленю за сто ярдов, а может, и дальше.

Кокрен ел с аппетитом, но выпил только две кружки пива, не желая, чтобы его опять накрыло волной мрачных сантиментов, как было после выпивки с Мауро. От двери донесся громовый голос, и Кокрен поднял глаза – сердце бешено заколотилось, он задрожал, похолодел и покрылся потом.

Это был верзила из охотничьего домика, элегантно одетый, в сопровождении двух оборванных телохранителей. Вошедший обвел взглядом зал, скользнул глазами по Кокрену и не заметил его.

– Ты чего, привидение увидел, бля, или чего? – Техасец посмотрел на Кокрена, потом проводил взглядом верзилу, который направился в мужской туалет, в то время как его телохранители сели за столик и начали заигрывать с официанткой. – Во бычара.

– Вы идите, пожалуйста, заводите машину. Я вас догоню через минуту.

Кокрен говорил таким холодным, ровным голосом, что техасец трезво кивнул, встал и бросил на стол бумажку в сто песо.

– Я тебя жду, сынок. Будь осторожен.

Кокрен быстро направился к туалету, не подымая глаз и слегка пошатываясь, словно пьяный пеон. У двери мужского туалета он ощупал рукоятку ножа Мауро и выдохнул. Верзила стоял у зеркала, причесываясь, и не удостоил Кокрена даже взглядом, поскольку тот, как все бедняки, был невидимкой. Кокрен стал неаккуратно плескать воду себе в лицо и попал на верзилу, который тут же в ярости повернулся к нему и занес руку, чтобы стукнуть дурака-пеона. Кокрен наклонился, словно для того, чтобы принять удар, и двинул ножом снизу вверх, держа рукоятку обеими руками, взрезая со всей силы, от мошонки до грудины, а там повернул нож и рассек верзиле шею до самого позвоночника. Верзила пошатнулся – Кокрен пинком распахнул дверцу кабинки, втолкнул его туда, и тело врезалось в унитаз. Кокрен глянул на себя в зеркало, проверяя, нет ли крови, ухмыльнулся и неспешно вышел.

Техасец подогнал грузовик с лошадиным прицепом к передней двери харчевни и улыбнулся, когда Кокрен вышел, беспечно размахивая ковровой сумкой Диллера.

– Люблю победителей, – сказал техасец, когда Кокрен залез в грузовик.

– Этому и не светило.

Кокрен откинулся поудобнее и начал рыться в магнитофонных кассетах, а техасец тем временем выехал на шоссе. Техасец хотел засветло добраться до Кулиакана, но в Сьюдад-Обрегоне лучший в мире бордель, и, может, его хватит еще на одну палку.

В середине дня Кокрен сел за руль, а техасец прикорнул после обеда – на три часа. Кокрен остановился в Лос-Мочис заправиться, и техасец проснулся, яростно кашляя и задыхаясь. Он содрал крышку с аптечки и вытряхнул штук шесть таблеток, которые принял, запив пивом из холодильного ящика. Техасец долго сидел, обхватив голову руками, и Кокрен, выводивший машину обратно на шоссе, даже забеспокоился. Как ни странно, он не боялся возможной погони, зная, что местная полиция спишет убийство на разборки наркомафии и никогда не заподозрит грузовик с техасским номером, тянущий за собой прицеп с племенным жеребцом. Техасец откинулся на сиденье, стараясь дышать глубоко, и улыбнулся.

– Ох, ты не остановился в Сьюдад-Обрегоне, а я-то думал заехать за кусочком бабца. Никогда не знаешь, который раз – твой последний, а мне, кажется, недолго осталось. – Он помолчал, вслушиваясь в магнитофонную запись Вилли Нельсона. – Я слыхал его живьем в Сан-Антонио, у него, конечно, вид как у хиппи-алкаша, но поет он хорошо.

– Как вы себя чувствуете?

– Знаешь, сынок, если я тебе начну рассказывать, что со мной не так, ты со скуки подохнешь. Мне в госпитале для ветеранов, я ведь настоящий ветеран, сказали, они не понимают, как это я вообще до сих пор не загнулся, а я сказал, я уже много лег слишком болен, чтоб помереть. Я просто исчезну, вот и все. Они хотели получить мое тело, а я сказал, хрен вам, меня похоронят в Ван-Хорне рядом с матерью.

На ночь они остановились в гостинице на побережье, у окраины Масатлана. Гостиница была средне-дорогая, и техасец одолжил Кокрену кое-какую одежду, сказав, что так далеко на юг ему совершенно ни к чему этот костюм сборщика фасоли. В номере техасец выпил большой стакан текилы и сказал, что пора по бабам, а когда он пойдет к богатому конезаводчику за своими деньгами, то потребует, чтоб ему прибавили еще пятьсот баксов, на, как он объяснил, "баб, бухло, татуировки и эти сраные таблетки".

После ужина техасец позвал Кокрена с собой в бордель, но Кокрен не пошел, сказав, что лучше выгуляет коня и задаст ему корму и воды.

– Походу, у тебя был большой день, а кинешь палку – на душе полегчает.

– Нет. Я сегодня убил человека, которого ненавидел, и не хочу мешать одно удовольствие с другим. Лягу в постель и буду вспоминать, как это было приятно.

Техасец кивнул и закурил сигару. Он был далеко не дурак.

– Наверняка ты это не просто так сделал. Я сам много лет назад отстрелил ногу мужику, который трахался с моей женой. Отсидел год, но каждый раз тепло на душе, как вспомню про его пустой ботинок.

Техасец договорился с официантом, и тот вызвал такси. Кокрен вернулся в номер, посмотрел в зеркало и едва узнал себя. Он смыл под краном запекшуюся кровь с ножа Мауро, потом потрогал странное ожерелье. Он стал насвистывать ту народную песню, и одна трель застряла фоном у него в мозгу. Он знал, что только начал, и ему было плевать, если он умрет в процессе. Как ни странно, он был из тех пилотов, кому огромное расстояние от земли не заслоняло смертельную опасность; у него было слишком живое воображение. Он пошел выгулять коня, мрачно думая, что техасец балансирует на самой кромке жизни и смерти, знает об этом и давит на газ.

Он проснулся, как только рассвело, и встревожился, увидев, что техасца до сих пор нет. Техасец нашелся в грузовике – лицо серое, перед рубахи запекся коркой крови и рвоты. Кокрен осмотрел его в поисках ран, но не нашел ни одной, потом пощупал пульс – пульс был неровный. Кокрен какое-то время поводил жеребца, не зная, что делать. Когда он вернулся в грузовик, техасец поглядел на него полузакрытыми глазами и слабым голосом попросил пива. Кокрен вытащил пиво из тепловатой водички холодильного ящика и стал смотреть, как техасец глотает таблетки.

– Друг, да тебе к доктору надо.

Техасец кивнул и уснул. Кокрен выехал на шоссе номер сорок, ведущее в Дюранго и Торреон, потом остановился выпить кофе и подумать. Здравый смысл подсказывал, что надо бросить больного и заняться своим делом. Но ему не хватало совести так поступить; и вообще, что такое один лишний день. Он пошел обратно в грузовик – на этот раз техасец сидел с открытыми глазами.

– Я знаю, что ты думаешь. "Вдруг этот старый пердун помрет у меня на руках? Что мне тогда с ним делать и с этой гребаной лошадью?" Ты не бойся, только помоги мне доставить лошадь, а уж я тебя отблагодарю. Я вчера ночью сказал той девке, ты уж постарайся, может, это моя последняя палка, и уж она постаралась.

Он бормотал, а Кокрен смущенно глядел в окно, старательно ведя машину извилистой горной дорогой в Дюранго, техасец же погрузился в глубокий сон.

После обеда в Дюранго техасец слегка приободрился, и они двинулись по дороге, ведущей в Торреон. Кондиционер отказал, и в машине было чудовищно жарко. Техасец словно в полусне болтал о разведении лошадей, а Кокрен думал о Дюранго. Он подумал, что стоит съехать с проторенной туристами дороги, как Мексика становится гораздо менее понятной, почти феодальной страной, куда трудно въехать незамеченным. Ему отчаянно нужна была какая-нибудь легенда, но личина торговца лошадьми не подходила. Может, придется использовать связи друга в правительстве, в Мехико, хоть ему и не хотелось этого делать. Надо вести себя настолько осмотрительно, чтобы добраться до Мирейи и не дать себя убить по дороге. На полпути в Торресы техасец вдруг напугал Кокрена, вцепившись ему в руку.

– Это тот бычара тебе лицо попортил? Может, и не только лицо? – Техасец раскраснелся и сжимал кулаки. – Можешь не говорить. Я тебе вот что скажу, мне уже скоро на свалку, но тут красиво, а я никогда не хотел помереть в какой-нибудь уродской дыре. Мне снилось, что я умру в Биг-Тимбер, в Монтане. Только привали меня камнем, чтоб стервятники, суки, не достали.

Чуть позже они приехали на роскошную гасиенду с двойными воротами, охраной, колючей проволокой, словно в концлагере, английским парком, бассейном, глиняным кортом, скаковым кругом для скачек с препятствиями, шикарным домом и конюшнями. Они пили херес и ждали, пока явится barone. Техасец принял поднесенную ему сигарную коробку с деньгами и закрыл крышку, не пересчитав купюры.

– Надеюсь, мне удастся добраться до дома, не расставшись с этими деньгами, – сказал он на неожиданно церемонном испанском.

Barone засмеялся и сказал на оксфордском английском:

– Я очень сочувствую вашему беспокойству. – Он протянул техасцу свою визитную карточку. – Если кто-то захочет вас задержать, назовите мое имя. Они обосрутся и убегут, как зайцы.

Их проводили в домик для гостей, рядом с конюшнями, и подали ужин с бутылкой шотландского виски. Ночью техасец разговаривал со своей матерью, ходил по комнате, попеременно смеясь, рыдая и глотая спиртное. Он умер почти ровно в три часа утра, и Кокрен сложил его в позу сидя, чтобы, закоченев, труп мог вместиться на сиденье пикапа. Чуть рассвело, Кокрен погрузил техасца в грузовик и натянул ему "стетсон" пониже на глаза. Он помахал охранникам, выезжая через две пары ворот, проехал несколько миль по дороге и похоронил техасца, привалив камнями, как тот просил. Похороны привлекли мимолетное внимание трех коров. Кокрен поехал прямо в Мехико, изредка останавливаясь, чтобы вздремнуть. Проезжая опять через Дюранго, он насвистывал песенку Мирейи, это придавало ему сил. Теперь его едва ли можно было остановить: он двинулся по своему пути, У него украли душу, и он собирался ее вернуть. Он добрался до Мехико за сутки и бросил пикап с прицепом на стоянке в аэропорту. В прицепе он переоделся в лучший костюм техасца, сунул под мышку сигарную коробку, вышел и поймал такси до "Камино-Реаль".

* * *

Монастырь, где содержалась в заключении Мирейя, находился милях в семи от Дюранго, в дворянской усадьбе восемнадцатого века, слегка обветшавшей, но приятной глазу, издали напоминавшей о Нормандии. После детоксикации, призванной излечить Мирейю от пристрастия к наркотикам, которыми ее насильно пичкали в течение месяца, ее выпустили из комнаты, позволив бродить во дворике вместе с другими пациентами, которых сочли достаточно смирными, чтобы удостоить этой минимальной свободы. За Мирейей надзирала уродливая злобная монахиня с заметными усами. Такой выгодной пленницей нельзя было рисковать. Мать-настоятельница испытывала к Мирейе особенное отвращение: как могла женщина из такой благородной семьи, образованная, стать наркоманкой, безумной проституткой в самом низкопробном борделе и позволить сутенеру изуродовать ей лицо? Письмо, привезенное шофером сеньора Мендеса, содержало пронзительную мольбу о спасении души бедной женщины. Но у матери-настоятельницы было доброе, хоть и корыстное, сердце, и через месяц она позволила Мирейе выписать кое-какие книги из Мехико, тщательно просмотрев письмо. Молодые девушки-шизофренички, почти девочки, получали достаточно внимания и заботы от других обитателей приюта, но были еще три маленькие девочки-аутички, которыми совсем никто не занимался, и они существовали в немой темноте, поскольку ни на кого не реагировали. Мирейя решила взять на себя заботу о них и заказала несколько книг по этой теме. Она целые дни просиживала с тремя детьми в солнечном дворике, помогала их кормить и одевать, пела им колыбельные и прилагала свой незаурядный ум, чтобы получить от детей хоть какой-нибудь отклик. Она нервно потирала шрам на губах, который превратился в нитевидный рубец уплотненной ткани. Она была настолько травмирована происшедшим, что вспоминала по преимуществу свои детские годы, когда проводила лето на Косумеле. Они с сестрой целый день плавали, рвали цветы, собирали ракушки, а когда не было гостей, отправлялись с отцом в Мексиканский залив на его спортивной рыбацкой лодке. Отец умер много лет назад, иначе он обязательно явился бы ей на помощь. Один матрос переспал с ее сестрой, когда той было всего тринадцать, и его по приказу отца утопили в удобный момент – во время долгого плавания в поисках рыб-парусников. Мирейя не осмеливалась надеяться, что за ней явится ее возлюбленный, хоть и отказывалась верить, что он мертв. Когда-нибудь она отсюда выйдет и выяснит, какое великое зло постигло его из-за нее, и, может, если его не отпугнут ее шрамы, их любовь начнется снова, хотя бы на Луне. Часто она настолько погружалась в мечты, что совершенно теряла связь с реальностью, и, снова придя в себя, дивилась, что жива, складывала вместе ладони и оглядывала комнату или дворик с растерянным любопытством. Когда страх становился невыносим, она начинала обдумывать возможности побега, но возможностей не было никаких, и тогда она находила укромное место и плакала, пока не набиралась духу вернуться к своим подопечным, которые смотрели на нее словно не видя и не слыша, как слепые и глухие щенки.

* * *

Бальдасаро же на своем ранчо под Тепеуанесом прохандрил всю осень. Из окна утренней столовой он видел cordillera[37] Сьерра-Мадре, но горы наводили на мрачные мысли об отце, которого он считал куда благородней себя. Отец был близким другом Эуфемио Сапаты, брата Эмильяно, и командиром в революционной армии. Он умер, когда Тиби было десять лет, от старых ран и многих лет, проведенных в седле, выпивке и драках. Многие старики в Кулиакане еще помнили его и, несмотря на огромное богатство Тиби, не питали к сыну сколько-нибудь похожего уважения. Тиби, несмотря на свою практичность, был в глубине души отчасти романчиком и в юности мечтал возглавить какое-нибудь дурацкое восстание. Он, хоть и сделал состояние, всю жизнь прожил жертвой этой мечты, воздвигнутой им в девятнадцать лет, когда концентрация идеалистической чепухи в мозгу достигает максимума. Девятнадцать – возраст идеальных рядовых, когда безропотно идут на смерть с сердцем, пылающим любовью к родине. Девятнадцать – возраст, когда мозг начинающего поэта в съемной комнатушке воспаряет выше всего, радостно покоряясь ярости того, что он считает живущим в нем богом. Девятнадцать – последний год, когда женщина может выйти замуж исключительно по любви. И так далее. Мечты – охотники, а душа – добыча, и сорок лет спустя Тиби понимал, что загнан в ловушку. Он плохо спал, стал неряшлив, вид у него был измученный. Он со старшим гуртовщиком отправился в рейд на вертолете и расстрелял дюжины три койотов, которые резали овец, хотя прекрасно знал, что, скорее всего, виноват лишь какой-нибудь один дряхлый койот. Мирейя когда-то заставила его пообещать, что он не будет стрелять койотов, и дала ему книжку об этом, которую он прочитал с любопытством. Он пообещал. Он часто был в ее руках как младенец. Она была единственным доступным ему средством освобождения от всего, чем он был на земле. Она снова делала его девятнадцатилетним. Теперь, и в кошмарах, и наяву, у него дергалась в тике рука, некогда державшая бритву, которая прорезала ей губы и стукнулась о зубы.

* * *

В "Камино-Реаль" Кокрену сказали, что у них ничего нет, кроме люкса, который он и снял, старательно изображая техасский акцент, под стать одежде. Внезапно ему захотелось выбежать из вестибюля, он вспомнил банкет после теннисного матча, который они с Тиби выиграли. Он быстро принял душ, взяв с собой сигарную коробку, в которой лежали деньги за жеребца. За ужином он пересчитает деньги, сам не зная зачем, и когда-нибудь найдет в Ван-Хорне наследников техасца, а может, вернет деньги коннозаводчику, хотя это вряд ли. Он позвонил брату своего друга, пилота "Аэромексико". Тот сердечно поздравил его с приездом в Мехико, сказал, что лучше не говорить по телефону и не выходить из комнаты, и что он лично придет утром – помочь чем может. Кокрен спал хорошо, положив под подушку холодный вороненый револьвер 44-го калибра.

На рассвете он заказал кофе и сидел на балконе, глядя вниз, на сады, в забытьи, пока в пейзаже не появился первый человек, садовник, после чего Кокрен вернулся обратно в номер для обдумывания своих планов мести и выживания – два инстинкта, которые редко идут рука об руку с безопасностью.

Когда явился гость, Кокрену сначала не понравилась вкрадчивость, облаченная в деловой костюм бледно-серого цвета в тонкую полоску, эта внешняя скорлупа, ловко намалеванная на поверхности политика. Гость нервничал, заказал по телефону выпивку в номер и попросил Кокрена говорить на кастильском наречии, и как можно лучше. Наконец гость сказал, что ничем не может помочь Кокрену насчет Тиби, кроме как снабдить его удовлетворительной легендой и помощью единственного человека, которому доверяет, – живущего в Дюранго друга детства. Он объяснил, что в Дюранго снимается множество фильмов, в основном американских и мексиканских вестернов, и Кокрен сможет беспрепятственно передвигаться под видом владельца текстильной фабрики из Барселоны, которого интересует недвижимость и киноиндустрия. Он открыл чемоданчик и дал Кокрену несколько убедительных рекомендательных писем и деньги, которые Кокрен не взял, сказав, что у него своих достаточно. И полицейский револьвер 38-го калибра, переданный братом. Кокрен засмеялся и сказал, что уже вооружен до зубов. Гость посерьезнел и вручил ему досье на Тиби, от которого Кокрен тоже отказался, поскольку уже знал все, что ему нужно было.

– Вы понимаете, сеньор Мендес, что называется, отмылся; я хочу сказать, что он теперь влиятельный человек и деньги у него чистые. Вы, конечно, умрете, а моему любимому брату ваша судьба небезразлична. Но даже в этом дурацком костюме, пожалуй, лучше умереть, чем жить со всем этим. Мой друг в Дюранго пока не нашел никаких следов женщины, но продолжает тщательные поиски.

Гость начал нравиться Кокрену, и он попытался его успокоить, но тот залпом осушил свой стакан и отвел взгляд. Он сказал, что получил весть из миссии, от Мауро, человека, который отвозил Кокрена в Эрмосильо, и что вскоре после их утреннего отъезда явился человек огромного роста с двумя телохранителями и с убийством в глазах.

– Я выпотрошил этого сукина сына, как жирную свинью, – сказал Кокрен, криво усмехнувшись.

Гость кивнул и явно приободрился. Уходя, он попросил Кокрена выучить наизусть его телефонные номера и уничтожить бумагу, на которой они были записаны. Кроме брата, у него еще есть жена, дети и, как он надеется, будущее.

Кокрен провел остаток дня, подгоняя себя под образ состоятельного бизнесмена из Барселоны. Он вытащил из коробки несколько тысяч долларов, а коробку спрятал под телевизор. Купил несколько костюмов с аксессуарами, подстригся и подровнял бороду в парикмахерской и заказал билеты на самолет до Дюранго на следующее утро, на ранний рейс. Потренировался говорить по-английски как хорошо знающий язык иностранец – иногда пропуская неопределенные артикли. Написал и отправил длинное, раздумчивое письмо дочери, в котором говорилось, что он надеется скоро приехать домой и что в последнее время он немного грустит, потому что Кукла, его любимая охотничья собака, попала под машину. В начале вечера он уложил вещи в новый дорогой чемодан. Он съел легкий ужин и лежал в темноте на кровати, голый, слушая концерт Баха по радио.

Он лежал без сна и вспоминал, как они с Мирейей слегка поссорились однажды вечером у него дома. Какой-то дурацкий литературный спор, кто кого убил в "Паскуале Дуарте", кровожадной книге. Кокрен все говорил и говорил, и меж ними воцарилась некая холодность. Он знал, что спорит под влиянием гормонов – думает головкой, а не головой. Он говорил прекрасно, но Мирейя безжалостно выругала его за упрямство, напомнив, что язык – это средство сердцу выразить себя, а не дубинка, чтобы гвоздить ею людей. Он от стыда закрыл лицо подушкой и закричал, ради бога прости мне мою глупую болтовню. Он услышал ее смех и в темноте подушки почувствовал ласку ее рта. Он сдвинул подушку с глаз, увидел колено Мирейи и, словно вдруг пробудившись, понял, что никогда в жизни не видел женского колена. Он перевел глаза дальше и увидел всю Мирейю, и на мгновение ему показалось, что он видит ее впервые, не понимая. Он снова добился этой новизны восприятия, водя взглядом от поджатых пальцев ног до черных блестящих волос, спадающих ему на живот. Любовь к ней стала одновременно совершенной, грозной и невыносимой. Потом он рассказал ей об этом, и она все поняла абсолютно правильно. В душе была легкость, словно он впервые осознал реальность жизни на земле вне его самого; его это странно успокоило, и он легко заснул, потому что его больше не волновало, заснет он или нет. Он скоро прекратил попытки выразить этот опыт нагромождением слов, будто жизнь была на редкость грязным зеркалом, а бессловесная любовь очищала это зеркало и делала жизнь не только сносной, но даже такой, что ею можно было жить охотно, энергично, в ожидании, приносящем удовольствие независимо от прихотей судьбы.

Утром он преспокойно проспал свой самолет, но так же спокойно заказал чартерный "бичкрафт", позавтракал и поехал на такси в аэропорт. Ясным солнечным утром, после краткого ночного дождя с северным ветром обычно грязный воздух над Мехико был чист и прозрачен. Стоя на летном поле, Кокрен смотрел на юг, на горы, где родилась ныне потерянная религия. Пилот разговаривал с ним почтительно, они взлетели в резком встречном ветре и полетели низко, чтобы полюбоваться пейзажами. Они пролетели над Селайей, Агуаскальентесом, над развалинами Куэмады, над Фреснилло, пересекли границу провинций Сакатекас и Дюранго, приближаясь к одноименной столице. Они на несколько минут опередили регулярный авиарейс, у которого была промежуточная посадка в Гвадалахаре. Их ждал человек по имени Амадор.

Глава III

При виде Амадора Кокрен ненадолго растерялся. Ему хотелось быть гораздо более безымянным, чем это вообще возможно в Мексике. Они вежливо поприветствовали друг друга по-испански, но тут же обернулись на женский крик. Кокрен узнал кричавшую, это была известная американская актриса и модель.

– Donde esta[38] мой чертов goto vivo[39]? – кричала она не переставая, пока носильщик в панике перебирал чемоданы. – Вы, уроды, вы его съели, наверное!

Люди у багажной стойки сначала отступили в замешательстве, потом заулыбались. Кокрен подошел к женщине и попытался ее успокоить, но она была безутешна. Тут прибыла еще одна тележка с багажом, и кот нашелся. Она открыла клетку, причитая:

– Миленький, Пусик мой, мама не позволит, чтобы ее деточку съели. – Она подняла взгляд на Кокрена и улыбнулась, но Амадор крепко взял его за руку и увел.

В машине Амадор отчитал его по-английски, растягивая гласные на манер южанина, – он объяснил, что когда-то работал в полиции в Далласе. У него просто не укладывалось в голове, что Кокрен заговорил на публике таким образом, разрушая столь тщательно разработанную легенду.

– В этом городе все очень серьезно.

Кокрен слегка приуныл, извинился, и Амадор рассмеялся.

– Друг, мне просто дорога моя задница, и ваша тоже.

Потом он замолчал, и Кокрен глядел на него, чувствуя, что новости плохие, и не желая спрашивать. На полу у сиденья лежал безобразного вида обрез с истертым, покрытым шрамами прикладом. Статуэтка святого Христофора на приборной доске словно глядела на приклад пастельными глазами, приоткрыв нелепо розовые губы в благословении. Амадор был не выше среднего роста, но плотно сбитый, с массивными плечами и шеей. Он притормозил, чтобы пропустить корову, бредущую через дорогу.

– Мне очень жаль, но я должен вам сообщить, что женщину, которую вы ищете, месяц держали в борделе и накачивали героином. Сейчас сеньор Мендес забрал ее из борделя и спрятал – один Бог знает куда. Я еще не выяснил.

Кокрен внезапно взмок с ног до головы. Он уставился на плодородную зеленую долину и бурые горы вдали. Он забыл, что надо дышать, и голова у него кружилась так, словно машина плыла.

– Я должен сказать, что вас пристрелят как собаку, если не будете осторожны, хотя скорее всего вас все равно пристрелят.

В отеле "Эль Президенте" Амадор заказал в номер еду и выпивку. Он сказал Кокрену, что нашел для них дом, поскольку гостиница – слишком людное место. Сеньор Мендес, или Акула, как его называли в здешних местах, пребывал на своем ранчо в горах, но в Дюранго было с десяток его слуг. Через несколько дней, когда дом освободится, Кокрену надо будет туда переехать, а пока что он должен встречаться с politicos в рамках своей легенды – как деловой человек, желающий вложить деньги в землю и кинофильмы. За едой они слегка расслабились, и Амадор заговорил про пилота "Аэромексико" и его брата, живущего в Мехико, – мать Амадора нянчила их в детстве. Потом Амадор замолчал, замкнулся, и лицо его стало бесстрастным.

– Дело в том, что она пырнула ножом клиента, когда он с ней был. Он публично заявил, что задушит ее. Так что ей грозит двойная опасность. Думаю, Акула поместил ее в какое-то недосягаемое место, но понятия не имею куда. Но я точно знаю, что вы ничего не должны предпринимать без меня.

Амадор ушел в начале вечера, детально разъяснив их будущие планы и взяв большую сумму денег на покупку информации. Кокрен лежал на кровати, и тошнота волнами накрывала его душу, сотрясая тело до дребезга кровати, заставляя сжимать кулаки, сводя судорогой ноги, в такой ярости, что слез уже не осталось. Как он был глуп, полагая, что раз он оправился за последние несколько месяцев, то и мир мог оправиться вместе с ним, надеясь в глубине души, что ему удастся найти Мирейю относительно здоровой, убедить Тиби, что сопротивление безнадежно, и радостно улететь вместе с ней, словно в кино – в мрачном фильме с хэппи-эндом. Сейчас он был готов убивать, и в то же время его мучило ощущение безнадежности. Он коснулся пистолетика в ножной кобуре, потом встал и надел наплечную кобуру с револьвером 44-го калибра. Надел пиджак и посмотрел в зеркало. За последние несколько месяцев он заметно постарел – лет на пять. Он налил себе стакан текилы и сел на балконе, потягивая горько-сладкую жидкость и наблюдая, как полная луна конца сентября отбрасывает тени сквозь ползущие по ней облака. Тени непрестанно скользили по внутреннему дворику отеля, который представлял собой роскошно переоборудованную тюрьму. Белый лунный свет лился на стену, к которой, несомненно, когда-то ставили рядами заключенных и расстреливали – по причинам настолько тривиальным, что и не упомнишь. Он подумал о Тиби, сидящем где-то в дальних горах, над которыми висит Луна, потом задался вопросом, видит ли Луну Мирейя. На самом деле все трое сейчас глядели на Луну, каждый – в своей личной агонии, и все трое завидовали Луне, плывущей в небесной высоте так далеко от всех мучений земной жизни. Он вспоминал жаркую летнюю ночь в Тусоне, когда они выключили свет, вынесли на балкон надувной матрас и занимались любовью в свете полной Луны. И Луна, и их сплетенные тела были жарки и неподвижны, и блестящая от пота шея Мирейи отражала лунный свет. Далеко внизу были люди – они пили вино, расстелив одеяло на газоне, и слушали по радио классическую музыку.

Он затосковал и спустился вниз, в вестибюль гостиницы, к бару. Актриса-модель сидела с двумя похожими на режиссеров типами, одетыми в пародийно типичные глаженые джинсовые костюмы и обильно обвешанными индейской бижутерией. Кокрен сделал вид, что не заметил актрису, но она тут же вскочила и подошла к нему с котом на руках. Она рассыпалась в благодарностях за помощь в поисках кота. Кокрен огляделся кругом, увидел десяток любопытствующих зрителей, поклонился, сказал что-то вежливое по-испански и пошел прочь. Она постояла минуту в растерянности и пожала плечами. Он выпил и стал думать об этой женщине, чьи фотографии так часто видел в журналах. Наяву она была глянцевая – с жесткими, холодными, классическими чертами лица, грубеющими и угловатыми. У нее были блестящие глаза кокаинистки и низкий хрипловатый голос стервозной барменши.

После бессонной ночи Амадор повез его на встречу с местным губернатором и членом кинематографической комиссии. Провинциальное правительство размещалось в огромном герцогском дворце восемнадцатого века. Кокрен замешкался, разглядывая фреску – великолепную подделку под Диего Риверу, цветистый агитпроп, расписывающий (довольно правдиво) страдания пеонов и campesino. Глава кинематографической комиссии встретил их в вестибюле, – по-видимому, присутствие Амадора его сильно нервировало, и Кокрену это было приятно, потому что всегда полезно иметь в союзниках человека, которого боятся. Амадор остался ждать в вестибюле, а они с киношным чиновником церемонно выпили кофе в обществе губернатора, который в свою очередь нервировал Кокрена чересчур живыми воспоминаниями о Барселоне.

Кокрена и Амадора проводили к лимузину для поездки на съемочную площадку, расположенную во владениях Джона Уэйна[40], который снял в округе несколько вестернов. В последний момент чиновника позвали к телефону, и Кокрен спросил Амадора, почему чиновник так нервничает в его присутствии. Амадор велел шоферу выйти из машины и, смеясь, сказал, что чиновник – джентльмен, а он, бедный Амадор, обеспечивает безопасность нескольких крупных ранчо и шахт, принадлежащих американцам, и его методы иногда бывают грубоваты.

На съемочной площадке, где поддерживался несообразно свирепый режим охраны, Кокрена поразили огромные размеры съемочной группы. Ему никогда не приходило в голову, что фильму нужно намного больше людей, чем видно на экране. Пока они ехали через долину, он немного отвлекся, потому что кукурузные посевы были такие зеленые и пышные – чуть прищуриться, чтобы не видно было гор, и кажется, что ты в Индиане. Он вспомнил, как скучно было сажать кукурузу на старом, шатком тракторе "форд". Брату Кокрена земледелие давалось куда легче, хоть он и обрадовался, когда семья переехала в Сан-Диего. Из индианских фермеров выходили хорошие военные моряки и хорошие рыбаки. Когда он был мальчиком, его отец и дядья ходили в рыболовные экспедиции по озеру Мичиган, возвращаясь с ужасным похмельем и полными холодильными ящиками синежаберников, окуней и форели. На последнюю рыбалку, перед переездом, взяли и его, позволив пить дешевое пиво "А&Р" и играть в покер, хоть ему и пришлось, как самому младшему, чистить рыбу далеко за полночь.

Шофер сказал "corallo", и Кокрен велел остановить машину. Амадор хотел убить змею, но Кокрен запретил и пошел за ней следом, с дороги на сухую траву, где змея скользнула под камень. Когда он служил в Торрехоне, ему однажды подвернулась возможность слетать на С-5А.[41] в Найроби. Там они были только сутки, так что его впечатления от Африки, если не считать вида с воздуха, ограничились долгой ночью азартных игр, а потом – негритянкой из эфиопского племени галла, славящегося красотой своих женщин. Но на следующее утро ему надо было убить несколько часов, и он, заказав такси, поехал в Найробийский серпентарий, где бродил не спеша среди туристов, глазеющих на змей за стеклом. Ему больше всего понравилась зеленая мамба – длинная, тонкая, прозрачно-зеленая, похожая на зеленый бич, она двигалась так быстро и стремительно, что зрители пятились от клетки. Он размышлял о красоте опасности: смертельный арсенал мамбы придавал ей красоту, роднившую ее с медведем гризли, гремучей змеей, акулой-молотом, а может, и с черным «фантомом», на котором он сам летал, – стопроцентно вредоносным черным орудием смерти.

Два охранника у ворот, таких же как в загоне для скота, пропустили их внутрь. Охранники склонились в жаркой пыли, наблюдая за скорпионом, которого они бросили на муравейник. За изгородью кобыла, навострив уши, глядела, как ее жеребенок скачет боком, потом замирает неподвижно в мерцающей жаре. Он повернулся и стал смотреть на бурое облако пыли от обогнавшей их машины. Эта бессмысленная суета только усилила в нем желание убивать.

Кокрена представили продюсеру, который как раз приехал из Голливуда на несколько дней. Он был малорослый, во французском джинсовом костюме и курил длинную, тонкую дешевую сигару. Учуяв деньга, он прикрепился к Кокрену цепочкой невразумительных слов, бегая вокруг него в жаре каньона, словно бешеный хорек. Режиссером был уклончивый, стильно одетый англичанин, говорящий по-испански с запинками, и Кокрен стал задавать ему вопросы, не обращая внимания на продюсера. Привели актрису-модель, мокрую до нитки, в легком белом ситцевом халатике, с головой, обмотанной полотенцем. Кокрен поклонился и поцеловал ей руку, мимоходом увидев за полой халатика лобок, обтянутый мокрыми трусиками телесного цвета. Она стала искать переводчика, и директор вызвался помочь.

– Эти болваны макали меня в реку семь дублей подряд. Я ужасно выгляжу, но в фильме должен быть кусок голого тела, вы же понимаете.

Пока режиссер переводил, она прихорашивалась.

– Напротив, выглядите вы аппетитно – так бы и съел.

Услышав перевод, она пронзительно расхохоталась.

– Скажите ему, что я с удовольствием поучаствовала бы в таком ужине.

* * *

В нескольких сотнях ярдов от них, за стволом огромного тополя, рядом с полуприцепом, груженным осветительным оборудованием, стоял пикап. В пикапе сидел человек и смотрел на съемочную площадку в бинокль. Он не мог понять, что делает Амадор в обществе элегантного джентльмена, беседующего с аппетитной бабенкой, которая до этого плавала в реке. Он сосредоточился на джентльмене, долго смотрел на него и вдруг резко втянул воздух. Это был тот самый человек, который занимался любовью в пустыне, тот, которого его покойный друг избил в охотничьем домике – любовник жены Тиби. Наблюдатель выдохнул и стал лихорадочно заводить машину, зная, что надо немедленно доложить Тиби.

* * *

Тиби в это время сидел за столом у себя в кабинете, на высокогорном ранчо близ Тепеуанеса. Он обильно вспотел, охотясь на куропаток; его товарищи-охотники из Мехико сейчас обедали в столовой. Он присоединится к ним, как только закончит дела, то есть разговор с униженным просителем, тем самым гуртовщиком, которого пырнула ножом Мирейя. Тиби крутил на пресс-папье револьвер калибра девять миллиметров, продев карандаш в предохранительную скобу.

– Я тебя знал еще мальчиком. А теперь ты обнаглел и обещаешь задушить мою жену за то, что она тебя порезала. Тебя можно понять, но ты забыл, чья она жена. Я могу тебя убить... – Тиби замолчал, прицелился, нажал на спуск, боек щелкнул по пустому патроннику – гость взвизгнул, повалился на колени. – Но не убью. Уезжай завтра же в Мериду. И не возвращайся. Этот человек даст тебе работу.

Тиби нацарапал имя на клочке бумаги и молча протянул руку гуртовщику, который пытался что-то сказать.

– Возьми пистолет в подарок. Как напоминание, что не стоит распускать язык.

Гуртовщик торопливо убежал – он обмочился, и на брюках расползалось темное пятно. Тиби, улыбаясь, присоединился к обедающим друзьям.

– Мне сказали, что мои стада этой осенью особенно тучны.

* * *

У Мирейи после относительно благополучного промежутка случился срыв. Дети-аутисты не отзывались; ей не удавалось достучаться до них, добиться хоть самой минимальной реакции. Они сидели рядом с ней на скамье, стеная, как осужденные души в аду, и ей подумалось, что она для них – как фотография для животного: непостижимая тень, на которую не отзываются ни память, ни чувства, Она ела очень мало, болезненно исхудала и пожелтела. Настоятельница хлопотала вокруг нее, не желая потерять выгодную подопечную и не понимая, что Мирейя, как сказали бы в прошлом веке, чахнет, замыкается в собственной версии аутизма, вызванного любовью и болезненной пустотой потерянной любви, так что ночи ее были бессонны, лишены надежды; ночи в полном сознании, как бывает у людей на грани жестокого нервного срыва и у смертельно больных раком, накачанных болеутоляющими до состояния равномерно распределенного ужаса. Они с пронзительной ясностью вспоминают цветущее дерево, виденное в десять лет, и вновь переживают те послеобеденные часы одиночества, опять ощущая запах цветка магнолии, бездумно поднятого с травы.

* * *

Тиби лежал в кровати, попивая рюмочку на сон грядущий и читая "Уолл-стрит джорнэл" недельной давности, когда во двор въехал его подручный. Поздние визитеры всегда означают плохие новости, и Тиби сердито отбросил газету.

Подручный вошел в спальню в сопровождении Тиоуронова бульмастифа, который неделей раньше не по случайности откусил руку молодому пеону. Пеон хотел украсть утку из тех, что выращивались к столу Тиби. Совсем недавно Тиби решил бы, что пеон получил по заслугам, но теперь он целый день размышлял, не стоит ли усыпить собаку, и в конце концов решил, что не надо; потом, в тот же вечер, поехал на породистой арабской кобыле к хижине пеона. Пока жена пеона готовила травяной чай, Тиби покачал на коленях двоих детей перепуганного пеона, подарил мальчику дорогой складной нож, а девочке – золотой крестик с собственной шеи. Он велел пеону являться по первым числам в банк в Тепеуанесе, где его будут ждать сто долларов, и сказал, что на следующий день придут слуги и помогут семье перебраться в гораздо лучшее жилье, предназначенное для людей, работающих у Тиби на ранчо. Пеон, который хорошо разбирался в лошадях, отныне будет следить за жеребятами. Тиби встал на путь искупления, косвенно заглаживая свой проступок перед женой, какой бы грешницей она ни была.

* * *

Человек, стоявший у кровати, помнил ту ночь, когда держал руки жены Тиби, помнил, как отпустил ее, и она рухнула на пол, и у него на руках остались брызги ее крови. К счастью, Акула не знал, что он неоднократно ходил в бордель и дал женщине отведать изобретенных им лично сексуальных пыток, так что даже под героиновым наркозом она страшилась его появления.

Он сообщил Тиби новость как можно более простыми словами и удивился, когда Акула не отреагировал. Он добавил, что, возможно, именно этот гринго убил громилу, которого они любя прозвали Слоном.

– Несомненно. Следи за ним хорошо. Он ее никогда не найдет, а если попробует подобраться ко мне, мы его убьем.

Когда подручный ушел, Тиби налил себе еще стопку на сон грядущий и отвлекся, вспоминая, как славно они проводили время за игрой в теннис и стрельбой по тарелкам. Под руководством Кокрена он уже почти было выработал хороший бекхенд[42]. Он вдруг понял, как нелепо выглядит, стоя в шелковом халате и думая о разных глупостях вроде тенниса, когда на самом деле надо думать, как убить предателя. Конечно, ему придется либо убить Кокрена, либо уехать в Штаты, а может, так и так придется уехать и велеть отравить Мирейю, чтобы окончательно загладить происшедшее и начать, так сказать, с чистого листа, но он тут же понял, что эта идея ничем не лучше предыдущей. Брошенный жребий упал в такую глубокую кровавую лужу, что никому из них не ждать пощады от воспоминаний. А пока что пусть его бывший друг грызет землю в бесплодных поисках своей возлюбленной.

* * *

Амадор снял на время элегантную виллу с большим участком в южном пригороде Дюранго. Там были бассейн, прекрасное собрание скульптур, прохладные комнаты с кирпичными сводами, множество каминов и хорошо оборудованная кухня, где сестра Амадора готовила еду. Амадор нанял и еще одного родственника – высокого худого горца – в качестве дополнительного охранника, чтобы можно было поспать с комфортом или спокойно выбраться в город на разведку.

Наступила самая жара, и Кокрену было очень трудно не сломаться; дни, напитанные зноем, и безветренные вечера, когда он ничего не делал – только сидел в патио, пил "Карта бланка" и смотрел, как насекомые порхают на фоне задника с намалеванными облаками, под которыми медленно, словно засыпая в воздухе, кружили грифы. Эти облака были самые замечательные на земле. Амадор сказал, что ученые приезжают в Дюранго со всех концов света изучать их, и Кокрен поверил. Он смотрел на облака, пока они не начали являться ему в снах – они ускорялись, набегали, пролетали мимо со страшной скоростью, как во время полета на реактивном истребителе.

Амадор явно зашел в тупик и страшно не хотел в этом признаваться, хоть и знал, что Кокрен отнесется с пониманием. Амадор был более или менее знаком с Тиби уже лет десять и считал, что этот король преступного мира обладает выдающимся умом и вкусом. Он никогда не восхищался Тибуроновым богатством – среди американцев, чью собственность он охранял, было более чем достаточно богатых простаков, – но слегка завидовал его непревзойденным талантам в организации крупных сделок, которые дали Тиби возможность расстаться со своим грязным прошлым. Поиски Мирейи служили для Амадора очередным доказательством ума Тиби: женщина явно исчезла с лица земли, словно кто-то (отнюдь не ангелы) вознес ее живой на небо. Ее убрали. Стерли. И ни в одном из надежных источников, имевшихся в распоряжении Амадора, не нашлось ни крупинки улик, говорящих, куда она могла деваться. Амадор не удивился бы, узнав, что ее бросили в какую-нибудь бездонную выработанную шахту или что она лежит в мешке с грузом на дне горного озера. Так он и сказал Кокрену однажды вечером, когда они слишком много выпили, а тот лишь каменно кивнул в ответ.

Легенда Кокрена скоро начала себя изживать. Они объездили всевозможные ранчо, выставленные на продажу, выслушали все заманчивые речи всех членов кинематографической комиссии о привлекательности Дюранго для киносъемок, посетили все древние, покрытые подлинной пылью веков съемочные площадки былых времен – жутковатое занятие, когда узнаешь старые фильмы и прошлое, размеченное этими фильмами, возникает из своеобразного туннеля. Они побывали на идиотской коктейль-парти, устроенной киношниками на одной из съемочных площадок, с оркестром марьячи и роскошным фуршетом. Спиртное текло рекой, и campesinos с любопытством наблюдали с безопасного расстояния. Актриса-модель разозлилась на равнодушие Кокрена – по ее мнению, деланое. По дороге домой Кокрен мрачно предложил Амадору поехать в Тепеуанес и расстрелять Тиби из охотничьего "ругера", который всегда лежал у Амадора в машине. Кокрен сказал, что весело будет смотреть, как эта сволочь подпрыгивает и скачет, в то время как половина его головы разлетается на отдельные кусочки мяса.

– Тогда ты ее никогда не найдешь, – сказал Амадор.

– Ты прав, друг. Я просто фантазирую. Я вижу его лицо в скрещении нитей прицела, притом что мне совершенно не хочется его убивать. Я хочу забрать ее. Вот и все. Чего проще.

– Если она жива.

– Я бы попросил тебя не затрагивать больше эту тему.

– Прости, друг.

Амадор улыбнулся, видя, как он взял под мышку жареного поросенка, нетронутого на шведском столе, и отдал его за забор старому пеону. Сегодня ночью старик радостно объестся до полного несварения желудка.

Через несколько дней Амадор сказал, что пошли пересуды из-за длительного пребывания Кокрена в Дюранго. Они сидели у бассейна, попивая кофе, и пытались придумать какой-нибудь новый план; остаток денег, предназначенных на взятки, ушел напрасно – бывшей бандерше, которую проследили до Масатлана. Поверив сплетенной ею истории, они с надеждой поспешили в Сакатекас по указанному адресу, в омерзительно грязный притон. Эта поездка все время всплывала в памяти кусками; полукомический кошмар, убийственная вылазка ряженых в трущобный переулок.

Когда они наконец добрались до борделя, Кокрена уже было не остановить. Амадор держал бандершу и двух вышибал в едва освещенном коридоре, а Кокрен в это время методично выбивал дверь за дверью, в состоянии белой ярости, так что револьвер, который он наводил на обитателей борделя, пугал их больше обычного: его держал берсерк с глазами, налитыми кровью. Когда осталась последняя дверь, Кокрен был совершенно уверен, что Мирейя там, и, увидев женщину, лежащую лицом вниз под испуганным толстяком, он выдрал толстяка с корнем и отшвырнул в угол. Кокрен повернул голову апатичной шлюхи, ему открылись грубые черты индианки лет сорока, и он с воем выбежал из комнаты. Он набросился на вышибал и избивал их, пока Амадор его не оттащил. Амадор к тому времени уже понял, что их обманули, от злости он молчал всю дорогу домой и только накачивался спиртным, что для него было редкостью. Кокрен, поставив ногу на приборную доску, растирал ступню и щиколотку, корчась в единоличной агонии, к которой, хоть и ненадолго, добавилось чувство поражения, проникшее до самого мозга костей. В этом состоянии он решил улизнуть от Амадора, пробраться в Тепеуанес и пристрелить Тиби. (Тиби в тот вечер обрядил крестьянскую девушку в платье Мирейи, а затем в отвращении выгнал ее из дома. Пьяное раскаяние не давало ему заснуть, и он бродил по усадьбе в свете убывающей луны, а потом наконец, завернувшись в лошадиную попону, уснул в обществе охотничьих собак.) Амадор же про себя замыслил похитить главного помощника Тиби – преемника покойного Слона. Но это будет последнее прибежище, акт отчаяния. Амадор обладал терпением латинской расы, которого у Кокрена не было ни капли. Амадор мог таить обиду годами, пока не наступал подходящий момент от нее освободиться. Но сейчас ему надо было выиграть немного времени.

– Пригласите к себе на ужин ту красивую актрису. Тогда весь город сочтет вас очередным дураком-испанцем, которому яйца жмут.

Амадор был очень доволен своей выдумкой.

Кокрен разглядывал перистые облака, наводившие на раздумья – каково быть внутри китового скелета. Он согласился с Амадором, хоть и ощущал в себе странную холодность. Через полчаса после того, как он выпустил кишки верзиле, он вел пикап техасца и внезапно захотел стоящую у обочины девушку, но ему тут же стало за себя слегка стыдно. В Дананге он, смыв пот и грязь боевого вылета, наслаждался девками, которые, прежде чем лечь с ним в постель, успевали приготовить ужин. Кокрену была нужна хоть искорка, иллюзия романтики, иначе он был как мертвый в смысле секса, таким он стал в тридцать лет, когда поклялся не ложиться в постель с женщиной, с которой ему не захочется наутро беседовать наедине за завтраком. Он был очень мудр во всем, что касалось сексуальной стороны человеческого существования, но до Мирейи у него не было никакой возможности это проявить. Он никогда не задумывался об этом, но на самом деле он ушел так далеко от физиологической гимнастики современного общества, что возврата уже не было. Человек, по необходимости породнившийся со смертью гораздо теснее среднего обывателя, не захочет проматывать жизнь на всякую чепуху.

И еще он чувствовал неопределенный страх приближающейся старости; он не сомневался, что Мирейя – первая, последняя и единственная возможность достичь совершенной полноты жизни, а все что угодно другое даст лишь слабое подобие. В конечном итоге без Мирейи была лишь пустота, но с ней простейшие занятия – прогулка с собакой в пустыне или закупка продуктов на ужин для двоих, а не для одного – дарили неописуемое счастье. Как-то вечером она купила рыбу и морепродукты полудюжины сортов для рагу по-малагски и не забыла фунт свежего говяжьего фарша для Куклы, которую очаровала так, что та забыла свое обычное равнодушие к женщинам. Кокрен сидел весь вечер, глядя на облака и подставляя лицо солнечному жару, а мать Амадора приносила ему холодные напитки и закуски, которые он игнорировал на радость мухам.

Довольный Амадор отправился передавать актрисе-модели приглашение на ужин, заехав по дороге в цветочную лавку за дюжиной роз, а еще к наркоторговцу-оптовику, позабавленному этим визитом, за снадобьями, которые, как он был совершенно уверен, входили в рацион актрисы: хорошей марихуаной – чтоб с ног валила – и не слишком или даже совсем не разбодяженным кокаином. Ужин задумывался, чтобы потянуть время. Друг показал Кокрену сигарную коробку и подарил для начала пять тысяч долларов. Амадор хотел докупить земли к своему небольшому ранчо у подножия гор, где выращивал небольшое стадо коров и где испытывал ту легкость и прелесть бытия, какую со времен юности знал лишь урывками.

Актриса на съемочной площадке слегка поломалась, принимая розы, но тут же смягчилась и с энтузиазмом откликнулась на приглашение. Ее завораживал этот человек, уже несколько недель мелькавший в круге ее внимания и так не похожий ни на кого из тех, с кем ее сводила актерская жизнь. Она обещала прибыть в условленное время и весь день до конца съемок, сидя на неудобной спине лошади, думала, что надеть и как себя вести.

Вручив букет, Амадор огляделся, на миг остановив взгляд на неприметном пикапе, который узнал, почти не отдавая себе отчета в том, – очень уж часто видел его в последнее время. Он подошел чуть поближе, глядя в сторону, словно его интересовала киносъемочная чепуха. Он надел темные очки и налил себе стакан воды из передвижного буфета, небрежно скользя взглядом мимо пикапа. Он узнал главного Тибуронова подручного – тот прислонился к задней двери машины, разглядывая что-то интересное в горах.

Вечером актриса-модель явилась на ужин и осталась при необычных обстоятельствах. Она притащила кота, что развеселило всех, кроме матери Амадора. Амадор ускользнул, поставив высокого кузена стоять на страже в тени портика. За напитками и ужином Кокрену поначалу было скучно, будто он вынужденно листал журнал за невозможностью заняться чем-то другим или в ожидании чего-то другого. Но он вел себя за столом как гостеприимный хозяин, пока наконец все попытки завязать разговор не стали окончательно нелепыми из-за языкового барьера. Она нервно глотала вино, настороженная и сияющая в белом атласном платье-футляре.

– Вот что, нечего зря время терять. У меня в этих местах секретное дело, и если ты меня выдашь, тебе перережут глотку до ушей, – произнес он монотонным выговором штата Индиана.

Он был ошарашен, когда она рассмеялась и сказала, что помнит его первые слова в аэропорту. Меж ними завязалась странная дружба, и она переехала к нему, хотя о целях ее пребывания разговора не было. Ей настолько нравилось здесь, что она не стала и спрашивать. Уже много лет ей не попадался мужчина, который, не будучи гомосексуалистом, при этом не пытался ее лапать. Она продемонстрировала набор до смешного соблазнительных приемов, и он повиновался, но лишь так, как повинуется робот. Он внимательно выслушивал ее горести и советовал в выходные дни сидеть спокойно и смотреть на облака. Как-то он не дал ей купить на рынке канарейку, которую она хотела выпустить в спальне, для кота. Она впала в истерику – может быть, от кокаина, принесенного Амадором, и успокоилась лишь тогда, когда Кокрен повел ее гулять в поле за виллой и ее кот поймал там свою первую мышь. Он откусил мыши голову, улегся в траве и замурлыкал; актриса пришла в восторг и объявила, что Пусик никакой не голливудский кот, а самый настоящий прирожденный охотник.

Кокрен понял, что она действует на нервы им всем, причем ему – меньше, чем Амадору, его родственнику-горцу и матери, потому что он был холоден, зажат и верил, может и ошибочно, что все движется к концу. Он ощупывал ожерелье, подаренное матерью Мауро, словно это были вовсе не четки, но мощный талисман, и чувствовал себя непобедимым, как солдат перед ночной вылазкой – оттого, что бормочет молитву из детства. Сердце так жаждет жить, и мозг ужасается приближению смерти. Солдат всегда думает, что убьют кого-нибудь другого, стоящего впереди или позади, или, еще лучше, кого-нибудь совсем незнакомого.

Когда мать Амадора увидела, что актриса-модель разговаривает с ее сыном, одетая в одни трусики бикини, она примчалась с халатом. Амадор засмеялся, но в глубине души был недоволен, что актриса непочтительна с его матерью. А как-то ночью, когда Кокрен отказал актрисе в близости, она соблазнила племянника Амадора прямо на посту. Она разозлилась, когда он мимоходом покрыл ее, даже не сняв пистолета. Благодетель-дядя платил ему за неделю больше, чем он зарабатывал за год. На следующий день она из чувства протеста послала заведующего реквизитом на рынок за тремя канарейками и вечером после съемок пронесла их контрабандой в дом. Она сидела в комнате в одном белье, курила и смотрела, как Пусик гоняется за птицами. Она сняла шторы, чтобы канарейкам негде было присесть вне досягаемости кота. Затем она разрыдалась и плакала несколько часов, потом Кокрен услыхал ее, пришел и держал в объятиях, произнося все положенные утешительные слова, пока она не заснула. Он смахнул желтые перышки с брючины, погладил кота и вышел. Он сознавал свою жестокость по отношению к этой женщине, но ничего не мог поделать, ибо был погружен в собственную сомнамбулическую пытку.

* * *

Как-то утром Мирейя не проснулась. Ее хватились за завтраком, и монахиня-надзирательница обнаружила свою подопечную в лихорадке и без сознания. Настоятельница с помощником поехали в Дюранго, чтобы испросить разрешения у подручного сеньора Мендеса на визит доктора. Ей цинично велели отправляться обратно и ждать. Подручный, во-первых, лишился лучшего друга, Слона, а во-вторых, его босс стал до того рассеян и пьяно сентиментален, что начал терять мужественность. Акула так внезапно постарел, что подручный беспокоился за свою должность. И вся эта ерунда – из-за неверной жены, которой следовало бы перерезать горло прямо там, в охотничьем домике. Он бы сам с удовольствием это сделал, хотя не мог не признать, что ее тело доставило ему наслаждение. Беседа протекала в рыбном ресторанчике "Лазурный пляж". Подручный не знал, что пеон, который дремал, прислонившись к стене дома напротив, был племянником Амадора.

* * *

Кокрен и Амадор, выслушав сообщение, ненадолго растерялись, но тут же все поняли. Амадор сказал, что в округе только три монастыря. Взведенный Кокрен помчался в спальню и нацепил плечевую кобуру с 44-м калибром. Он поцеловал свои неповторимые четки и надел их на шею. Амадор устремился за ним и прижал его к двери.

Кокрен сопротивлялся, но Амадор держал крепко. Он сказал, что надо очень тщательно все спланировать, иначе ни женщина, ни сам Амадор, как сообщник, не покинут страну живыми. Им надо было разобраться с Тиби, иначе их в конце концов выследят и убьют. Теперь, когда стало известно про монахиню, найти Мирейю – плевое дело, гораздо сложнее найти ее и остаться в живых. Амадор повел его по коридору на кухню, где налил обоим выпить и велел матери сварить крепкого кофе. Он позвал племянника и велел ему дать Кокрену смену одежды и не оставлять мать одну. Чистя разложенное на столе оружие, Амадор еще раз проговорил план. Он сложил в холщовый мешок ветчину, хлеб и пиво. Они уехали вечером, когда актриса вернулась со съемок. Она качала было что-то говорить насчет одежды Кокрена, потом посмотрела им в глаза и умолкла. Кокрен поцеловал ее в лоб, и они уехали.

* * *

В горах под Тепеуанесом Тиби только что велел отправить самолет в Мехико за модным доктором, который был у него в долгу на огромную сумму – карточный проигрыш. Тиби уже тошнило от собственной мести до такой степени, что он собирался переехать в верхний этаж своей гостиницы в Косумеле. Три дня он вынашивал план поехать в Дюранго и пристрелить Кокрена, но потом передумал. Он устал от любви и смерти и хотел только одну определенную девушку из племени майя, которую знал в Вальядолиде. Она была учительницей и вполне годилась в качестве спутницы для поездки в Париж, когда в Косумеле испортится погода. Теперь он хотел, чтобы Мирейя осталась жива, иначе он попадет в ад или, по крайней мере, так и будет жить в аду. Говоря с подручным, он серьезно обдумывал, не пристрелить ли его, чтобы этот психопат больше никому не мог повредить. Он знал, что приступ благородства может пройти, если он опять напьется, поэтому воздержался от выпивки, отправился на охоту и вернулся, только когда стемнело. Он поджарил куропаток в камине, как делал в молодости. И съел их руками, присев перед камином на корточки.

Они доехали до Тепеуанеса за несколько часов. Около полуночи поставили машину за небольшой харчевней и зашли в кухоньку под жестяной крышей, освещенную лишь керосиновой лампой. Они поужинали и переговорили с пожилым поваром, осведомителем Амадора, человеком преимущественно индейской крови. Акула каждое утро спозаранку отправлялся на охоту. Амадор должен помнить ту долину. Приехал его подручный по кличке Псих и, по всей вероятности, пойдет на охоту с ним вместе. Акула и сам сошел с ума и даже напивался в этой самой харчевне в обществе campesinos, которые его боялись. Старик засмеялся и сказал, что Тиби совсем съехал с катушек – пытался понять, "понимает ли тот, кем он стал, кем он стал", а в этот момент в людях обычно пробуждается лучшее, что они в себе помнят. Старик рассказал, что всю жизнь был caballero, а потом стал поваром, потому что вспомнил, как в молодости, после смерти матери, любил готовить для своих братьев и сестер. Амадор кивнул и сказал, что в промежутке старик был славным бандитом и торговцем девками. Старик засмеялся и запрыгал вокруг, потом предложил хлебнуть мескаля из своей бутыли. Амадор отказался, сославшись на то, что они приехали по крайне серьезному делу.

* * *

Амадор ехал по узкой горной дороге, пока она не стала слишком опасной для машины. Около часа они сидели молча, Кокрен прикуривал сигареты одну от другой, прислушиваясь к потрескиванию остывающего мотора. Амадор включил радио, и они развеселились, поймав так высоко в горах радиостанцию из Нового Орлеана с музыкой кантри для водителей-дальнобойщиков. Кокрен заскучал по дому, но тут же вспомнил, что дома у него нет. Кроме Мирейи он страшно тосковал еще и по дочери и сомневался, что ему удастся вновь возникнуть из провалов, из дыр, продранных им или кем-то еще в ткани его бытия. Но потом сердце его воспрянуло, когда он подумал про Мирейю, которая где-то в глуши, в монастыре ждет, что он придет и увезет ее в Севилью. Он стал в деталях представлять себе, как они вместе будут любоваться старым римским акведуком при лунном свете. Может быть, на Рождество приедет его дочь и побудет с ними несколько недель.

Амадор прервал его размышления, сказав, что им придется довольно много пройти пешком перед рассветом. Он знал удобное место, чтобы перехватить Тиби, – в долине, где она сужалась до расселины и тропа шла вдоль ручья. Пришлось исходить из того, что Тиби не изменит своих недавно приобретенных привычек. Он, Амадор, спрячется со своим "ругером". Переговоры значительно упростятся, если застать противника врасплох. Вдруг Амадор дернул головой, и Кокрен выключил радио, думая, что он, кажется, тоже что-то слышал. Они опустили окна и услыхали резкий лай, повизгивание и короткие подвывания – это койоты беседовали друг с другом. Амадор рассказал, как в молодости однажды нашел у ручья старого издыхающего койота. Он уже прицелился, чтобы пристрелить его из жалости, но потом опустил ружье, не желая лишать зверя последних часов жизни.

– Жаль, нельзя взять и пристрелить Тиби. Казалось бы, чего проще. Но тогда нас всех убьют.

– Боюсь, его уже без толку убивать – разве что без этого никак нельзя будет обойтись. Надеюсь, он способен понять, что проиграл.

– Никто не способен понять, что проиграл. И от Тиби этого ждать не приходится. Потерять женщину не значит проиграть, это значит только потерять женщину. Это с кем угодно может случиться. – Амадор помолчал. – Я потерял жену в молодости, но я был глуп. Она была умнее и ушла от меня.

– Со мной было то же самое. Из профессиональных убийц не выходят хорошие мужья. Я скучаю по дочери, но моя жена теперь замужем за моим братом. Я стал отцом по случайности, он теперь ее настоящий отец.

Кокрен помолчал, слушая койотов и теребя зубы ожерелья. Он почувствовал, как это больно, когда ты последовал за своей страстью в самые глубины человеческого бытия, прекрасно понимая, что возврата не будет. Куча народу согласилась бы полететь на Луну в ракете, не рассчитанной на обратный перелет. Эта глупость сидит в генах – то ли ошибка в молекуле, то ли атавизм тех времен, когда рыцарь, вернувшись с Тридцатилетней войны, мог удивиться, что его никто не узнает. Потому он благоговейно вспоминал год, проведенный в Торрехоне за обучением молодых летчиков, хотя тогда казалось, что он тоскует по дому и жаждет уехать. Но по мере того как этот год уходил в прошлое, он становился единой, чистой, прекрасной нотой, звучащей во взрослой жизни Кокрена; его жена, тоже выросшая на ферме, любила ходить пешком, и они вдвоем обходили старые кварталы Мадрида, а также Барселоны и Севильи – когда ему давали отпуск на несколько дней. Однажды они поехали на неделю в Малагу и жили в приморском пансионе, целыми днями любуясь, как плавает дочь, а ночами беседуя о будущем; они решили вложить свои немалые сбережения в отцовское рыболовное судно, которому срочно нужны были новые двигатели. Тогда у Кокрена после демобилизации будет доля в бизнесе. Долг был давно выплачен, но деньги праздно лежали в банке в Сан-Диего.

Амадор разбудил Кокрена и предложил кофе из термоса. Радио исторгало музыку ночных жалоб, разбитых сердец и бесплодных усилий, и Кокрену на мгновение показалось, что он вернулся в миссию к Диллеру и толстяк среди ночи проверяет у него пульс, бормоча молитвы и подпевая первой пронзительной рассветной птичьей трели.

– Нам далеко идти в темноте, но я знаю дорогу. Змей нет, им сейчас холодно, и луна в три четверти.

Они вышли из машины, Кокрена сотряс озноб, и пар из стакана кофе устремился вверх в лунном свете. Кокрен улавливал странный звериный запах масла, которым Амадор намазал винтовку. Стена дальних гор отбрасывала огромную тень, а за ней иглы сосен цепляли мерцающий свет луны. Он провел пальцами по изморози на капоте, подул на руки и ощупал револьвер под теплым жилетом козьего меха, собственностью Амадорова племянника. Он обошел машину кругом и тронул Амадора за плечо:

– Слушай, друг. Если мы влипнем, спасайся сам. Мне имеет смысл погибнуть в этом деле. Тебе – нет.

– Не боись. – Амадор вдохнул и выдохнул, наблюдая, как дыхание белеет и становится видимым. – Вчера мне приснилось, что я умру стариком, ну знаешь, в кресле-качалке на веранде, у себя на ранчо. Я верю своим снам. И умению. Только это меня всю жизнь и спасает.

Он засмеялся.

Они долго шли в полном молчании по вьющейся пастушьей тропе. Один раз остановились на крутом уступе полюбоваться ручейком, серебристо сверкавшим далеко внизу. Их напугал чернохвостый олень, внезапно проломившийся через кусты, но койоты лаяли все дальше и дальше.

Они пришли на место сильно заранее и встали у ручья покурить. На востоке начало светать – небо на горизонте над расщелиной каньона словно запачкалось серым. Запели птицы, и Амадор подошел к тополю, растущему в десяти ярдах от тропы.

– Садись сюда, под дерево. Я спрячусь на склоне. Акула решит, что ты призрак. Разведи руки в стороны, ладонями наружу, пусть будет видно, что ты не вооружен. И положись на меня.

– Ясное дело. На кого еще?

Они пожали друг другу руки, и Кокрен стал смотреть, как Амадор легко карабкается вверх по холму – винтовка на ремне раскачивалась за спиной. Он помахал, когда Амадор остановился и повернулся к нему лицом, затем сел под дерево и стал смотреть на лужайку у ручья. Он сидел так долго и неподвижно, что птицы подобрались ближе; пришли олениха с олененком и стали пить из ручья. Кокрен сидел, перебирая в памяти свои несчастья, и к тому времени, как мысли у него кончились, рассвет пригрел землю и пар уже не шел изо рта. Мимо пролетела ворона, подозрительно покосилась на него и удивленно каркнула. Появился первый гриф, ловя крыльями солнечные лучи высоко над прохладными тенями каньона. Кокрен смотрел на грифа, когда в отдалении заслышался стук копыт. Потом охотничьи собаки Тиби – английские пойнтеры, сука и кобель, – пробежали мимо и внезапно повернулись на запах Кокрена. Кобель приблизился, рыча, а сука осталась на тропе, поскуливая от любопытства и возбуждения. Кокрен успокоил кобеля, и тот уселся, стуча хвостом по земле. Кокрен погладил пса, указал рукой направление, и собаки, повинуясь жесту, умчались в поисках куропаток.

Псих ехал впереди, но за ним уже показался Акула, когда идущая впереди лошадь вдруг заржала и шарахнулась, учуяв сидящего под деревом. Два всадника увидели Кокрена, смотревшего сквозь них невидящими глазами. Псих прицелился, а Акула поднял руку, запрещая стрелять, но тут Амадор выстрелом разнес Психу голову, выбив его из седла. Еще два выстрела – и тело распростерлось на траве. Акула сдержал лошадь, которая взвилась на дыбы, а другая лошадь, оставшаяся без всадника, ускакала. Акула спешился, даже не оглянувшись на труп. Он привязал лошадь к кусту и глубоко вздохнул. Акула подошел к Кокрену, и внезапно у него меж ног, невидимо для Амадора, возник пистолет, являя Кокрену черную глубину ствола.

– Может быть, нам обоим пора умереть, – прошептал Тиби.

– Может быть, – холодно кивнул Кокрен.

Тиби был красноглаз, измучен, от него пахло выпитым накануне виски. Тиби пожал плечами и поглядел туда, где кроны деревьев ловили первые лучи солнца, проникшие в каньон. Он отбросил пистолет, и тот упал на травяную кочку.

– Я прошу тебя как благородного человека и бывшего друга попросить прощения за то, что ты увел у меня жену.

– Я прошу прощения за то, что увел у тебя жену.

Оба встали, и Амадор слез по склону, покачав головой при виде пистолета на траве. Они пошли той же тропой, которой ранее пришли Амадор и Кокрен. В машине жадно выпили теплого пива, и Амадор с Тиби побеседовали о горах.

К полудню они прибыли в монастырь, и настоятельницу потрясли внезапное появление сеньора Мендеса и два потных бандита, сопровождающие такого благородного человека. Она извинилась перед Тиби за состояние его жены и сказала, что доктор с нею. Тиби положил руку ей на плечо и улыбнулся.

– Вы, кажется, наслушались сплетен. Она – жена моего друга, вот этого человека. Пожалуйста, позаботьтесь о нем.

Она отвела их в комнату Мирейи, и Кокрен присел на краешек кровати, потом наклонился и поцеловал изувеченные, лихорадочные губы. Доктор подошел к двери, где стояли Амадор и Тиби, разглядывая собственные ботинки.

– Боюсь, для нее ничего нельзя сделать. Она слишком слаба и не вынесет перевозки.

Тиби скривился и прошипел:

– Вылечи ее, сволочь, не то я тебе сердце выдеру и в рот засуну.

Амадор увел Тиби и пораженного доктора. Мать-настоятельница помешкала и пошла за ними по коридору, вздыхая и бормоча молитвы.

Кокрен сидел там весь день и всю ночь – пил кофе, держал Мирейю за руки, гладил ей лоб, мерил шагами комнату, когда приходил доктор. На рассвете она пришла в сознание, и они молча обнялись. Она немного поспала, и он задремал на стуле, пока не проснулся от послеполуденной жары. Потом его пришлось держать силой, пока доктор делал ей трахеотомию, и она оставалась на пороге смерти еще одну ночь и один день. Кокрен лежал на полу всю ночь, отказываясь думать, слушая ее хриплые вдохи в аппарате искусственного дыхания, который Амадор привез из города. Паузы между вдохами по временам мучительно затягивались, а потом становились короткими и отрывистыми. Когда силы у него кончились, он выбежал во двор и закричал. Зажегся свет, и пациенты ответили на вопли впервые услышанного голоса. Со своего временного поста на кухне примчались Амадор, Тиби и доктор. Он дрался с ними, пока Амадор не взял его на удушение. Тиби помог его держать, а доктор сделал укол, чтобы он мог поспать.

Он проснулся несколько часов спустя, на тюфяке, в незнакомом месте, встал и посмотрел на жаркое солнце через зарешеченное окно. Он нашел кухню и налил себе кофе, а Тиби, Амадор и доктор сидели за столом. Доктор боязливо отводил глаза.

Позже, вечером третьего дня, Мирейя опять пришла в сознание. Он с жаром заговорил, почти несвязным потоком слов. Она прошептала, что хочет выйти в сад. Он побежал за доктором, который пожал плечами в знак бессилия и перебинтовал Мирейе горло. Кокрен вынес ее в сад, откуда пациентов как раз загоняли в помещение, на обед. Мимо прошли дети-аутисты, не видя, выпевая каждый свою отдельную скорбную песнь, словно хриплые бескрылые птицы, чьим страданиям не найти ответа на земле. Он крепко держал Мирейю в объятиях, вспоминая, какой легкой была мертвая птица, найденная им в кустарнике в лесах Индианы. Он опять заговорил, торопливо, пытаясь энергией своих слов поддержать жизнь в Мирейе; мозг его словно раскололся, и он рылся, разгребал, копал, пытаясь добыть какой-нибудь секрет, который вернет ей здоровье. Он надел ей на шею ожерелье матери Мауро, вспоминая с ужасом, что оно, по словам хозяйки, дает только отмщение. Он изобрел целую вселенную слов, но это были всего лишь слова. Он изобрел их общего ребенка, который будет гулять с ними по Севилье, и Мирейя улыбнулась и кивнула. Сумерки перешли в почти полную темноту, и Амадор наблюдал бесстрастно, укрывшись за колонной. Он не дал доктору к ним подойти. Вышла несомая ветром съежившаяся половинка луны, и вихрь сорвал лепестки с цветущего миндаля. Кокрен все шептал, а потом, когда совсем стемнело, она запела так хорошо знакомую ему песню, тихим грудным голосом, лишь чуть-чуть громче звона летней цикады. Это была смертная песня, и она ушла из жизни, глядя на Кокрена, сидящего рядом, и душа ее тихо вышла наружу, клубясь, как отлетающее облако. Пошел дождь, и заворковала птица в кроне дерева над головой, словно душа индейца-майя пыталась пробить себе дорогу назад на землю.

Эпилог

Один копал под деревом, а двое смотрели. Он копал неустанно, как робот, рубя топором древесные корни, выковыривая мотыгой камни и вгрызаясь лопатой в твердую землю. Погружаясь в земные глубины в послеполуденной жаре, он замечал штриховку и мраморность почвы. Человек по имени Амадор сидел на скамье, сняв сомбреро, и пел вполголоса. Человек по имени Акула, Тиби, сеньор Бальдасаро Мендес сидел на скамье, закрыв лицо руками, а тот все копал с жуткой силой, методично, неумолимо. Мать-настоятельница и заскучавший священник смотрели с галереи. Несколько пациентов бродили взад-вперед, заинтересованные происходящим. На козлах лежал сосновый гроб. На крышке увядал под солнцем большой букет диких цветов. Когда яма была готова, человек остановился, отер пот, подтянулся за край и вылез. Он встал на колени у кучи земли, и двое сидевших на скамье подались вперед и преклонили колени рядом с ним. Подошли священник с монахиней, а сумасшедшие толпились у них за спиной. Священник скоро кончил молиться, и двое, что стояли перед скамьей, опустили гроб в яму. Копавший спрыгнул вниз, преклонил колени и поцеловал цветы. Он вылез из ямы, взял лопату и бросил вниз немного земли – этот стук он не забудет и на смертном одре.

Загрузка...